Сентиментальная проза Глава 16 Московский гость

Ольга Казакина
  Холодно! Укрылся с головой, свернулся калачиком, пытаясь согреться, осознавая причину внутреннего озноба, но той бреши, сквозь которую холод вырвался наружу, не чувствуя. На какое-то время ему удалось создать иллюзию тепла. Нет, надо вставать. Высунул из-под одеяла нос – Сад застигнут внезапной атакой утренника, растерян – не ожидал подвоха.
                Глухая пора листопада
 бесконечного и неизменного, подверглась нападению изнутри, это я подставил почерневшие георгины и заиндевевшую траву.

   Вечером Ник долго общался с приехавшим из Москвы на не-сколько дней Виктором Ворониным, общался, понимая, что видит в последний раз. Проявил бы чуткость - встретился на нейтральной территории – ничего бы не случилось.

   Виктор был улыбчив и предельно доброжелателен, но Сад – перебор, невыносимое приложение к затронувшей душу графике. Художник обычно довольно далеко отстоит от своих творений. Горин совпадал.
       
– Что это, Николай?

– Фреска, помните? на стене?

– То есть внутреннее пространство картины? Вы внутри самого себя? И я заодно?

– Зачем так сложно? Осеннее пространство Сада – место обитания, выхлоп, тюрьма. Единственная доступная мне правда, и если она созвучна чьей-нибудь ещё – счастье.

  Коньяк и кофе, посиделки на кухне – Ник втайне наслаждался изобретательностью Виктора, так велико было количество предлогов не покидать тесного, не слишком удобного, но во всех отношениях «нормального» помещения.          Ты и Москва доели его, Надя.        Воронин рассказывал о своих изысканиях в архиве, о несоответствиях фактов и официальных версий событий, о том, как победители в очередной раз переписывали историю.

– Я часто звонил по поводу своих находок, хотел обсудить их значимость именно с вами, и никогда не мог застать, а как-то попал на  вашего басовитого товарища, от которого узнал, что вы опять в больнице. Знаете сказку про солдата и смерть? Не тот вариант, где курносая по солдатскому велению годами точит то старые, то молодые дубы, а тот, где служивый хитростью заманивает её в торбу и подвешивает в лесу на осине? Нет?

  Рассказал и сказку, посмеиваясь, щуря подслеповатые глаза. Очки вертел в руках, говорил много, красиво, умно и никак не мог остановиться. Осознание до тошноты обидной победы стереотипа пространства и времени над собой, гордящимся победами над, казалось всеми возможными стереотипами, заставляло Виктора изрекать, произносить, вещать. Чем больше, тем ощутимее была внутренняя, колотившая Горина дрожь. Холодно. Это тебе не Димкин аморфный страх перед Садом, это вполне осознанное отторжение, та самая честность с собой до конца – невозможность принять, довольно странная в человеке, с готовностью принимающем иллюзии холста и бумаги.       На прощание отдал все свои уместившиеся в просветы между эскизами окон работы, в очередной раз отказавшись от организации  выставки.

  Как же это я расплескал, не уберег Сад от заморозка? Стоило вынырнуть из теплой глубины постели, кожа немедленно покрылась крупным пупырем. Оделся. Зябко кутаясь в плед отправился подсчитывать потери. Развести костер – кощунство, лечь на землю, согревая своим теплом – вмерзнуть в лед          давай без трагедий. Это не лед -  иней, солнце справится с ним в два счета, и вверенный тебе кусок осеннего пространства вновь обретет утраченную гармонию. Вечером придет большой, теплый, счастливый Кальфа и ты рядом с ним вмиг согреешься, устроишься у чужого костра,  греть замерзший нос, киснуть от жалости к себе несчастному         перебьёшься!      Выбрался на дальний берег пруда, тот, которым привык любоваться издали, так гармоничен, так хрупок был пейзаж, в который невозможно было добавить ни единого штриха, не нарушив. Возможно.

                Средь серой как пепел предутренней мглы
угадывались изящные очертания садовой скамейки, раньше здесь не бывшей. Такие любили рисовать внимательные к дета-лям архитекторы прошлого (теперь позапрошлого) столетия. Уст-роился на, как можно плотнее завернувшись в колючую шерсть, и стал ждать рассвета.       Сашка! теплая волна ударила в грудь, от-хлынула и накатила вновь. Здравствуй. Как странно, что именно здесь, рядом с водой воспоминания о тебе так подробны, что порой кажется – только они и связывают воедино, склеивают оставшиеся от меня дребезги. Русалочья красота тому виной, зеленоватый лед глаз или текучая плавность движений, не знаю. Ты придала форму хаосу, а я, я, проповедуя свободу выбора, лишил тебя таковой, Саша. Потянулся – но вторгнуться в её сон не посмел.

   Миг преображения неуловим, туман, как святой Себастьян про-бит лучами  навылет. Обожженные минусом коричнево-красные звездочки японских гладиолусов и скукоженные соцветия георги-нов стремительно восстанавливаются, великолепие света, помноженного на водную гладь и ставшего росой инея, медовая гамма гелениума, седой ковыль, жестяной звук падающего листа. Мелки и бумагу! Саша, а ведь я использовал тебя, сбегал в тебя, прикрывался тобой как щитом, утратив способность не сдаваться болезни целиком, оставлять за собой территорию, куда не допускалась и тень серой тени, создал таковую из воспоминаний о тебе.      Он окончательно согрелся и скинув плед на скамейку шагнул в заброшенное пространство Елагина острова – ничего ближе к улице Савушкина в подробностях вспомнить не мог. Не себя жалей – Виктора, ты, в отличие от него пусть неспокойно, но проспал всю ночь. Вычеркнул? Адреса не помнил, но нашел бы дверь и с закрытыми глазами.

  Виктор возвращался с Искровского в Лахту на такси – далеко и поздно, а деньги по московским меркам плёвые. В «ночнике» купил якобы французского коньяка – ночь предстояла длинная. Он приехал из Москвы сдать квартиру, произведшую на него тягостное впечатление разоренного гнезда. Темные прямоугольники на выцветших стенах, столь тонких, что, подойдя к окну, боишься вывалиться на улицу. Как я раньше не замечал ненадежности бетонной коробки? Убогости жилья – предмета зависти и гордости. Смех.

  Откупорил бутылку и прямо на полу разложил пастели. Монументальность точки, финала, красивого завершающего жеста была чужда Горину так же, как попытка утвердить себя в вечности. Непринадлежность к художественной тусовке, обусловленная складом характера и состоянием здоровья дала ему больше, чем отняла. Смысл для него явно скрывался не в итоге, а в движении. Несколько листов – Виктор отложил их в сторону – были ужасающе прекрасным плодом отчаянья: безнадежно-серые, лишенные света как такового они притягивали взгляд завораживающе болезненным ритмом. Его не покидало ощущение, что он заглянул туда, куда заглядывать не следовало, в запретное, закрытое от посторонних глаз пространство и не может оторваться от созерцания. Перевернул. Не смотреть, не знать, что флорентиец едва не стал жертвой великого соблазна не жить.

  Остальные не были размышлением на тему суицида но и радость в них не била через край. Лоскутное одеяло впечатлений щедро рас-цвечено коньяком. Чем меньше сорокоградусной жидкости оставалось в бутылке, тем понятней было, что в каждую из пастелей можно при желании войти.

  Не испытываю.  Мой мир – город, который я строю всю жизнь. Здания, иногда целые улицы и даже районы ветшают, идут под снос, на их месте возводятся новые. Но фундамент, основа – неизменна. Сложившаяся в детстве, она включают в себя базовые понятия, без коих все рухнет, а начинать заново староват. Короче – вода мокрая, лед скользкий, пар горячий и так далее. Для меня флорентиец – стихийное бедствие, способное уничтожить платформу, на которой все и держится. Лучше не знать. Лучше оплакать друга, добровольно от него отказавшись, чем утратить себя. А может быть Ник – проба пера, новый виток эволюции? и пережив семь смертей минует одну?

   Заоконное серое, ничем не прикрытое пространство (Надя вывезла в Москву массу лишнего скарба, в том числе занавески) посветлело, опьянение перешло в фазу мучительно вязкой усталости, когда каждое движение требует предельной концентрации сил. Древнейший русский способ решения всех и всяческих проблем, не способен решить ни одной, зато делает их смехотворно маленькими по сравнению с катастрофичностью последствий пьянки. Звонок. Не пойду, не дойду, пусть оставят меня в покое. С трудом, но всё же дошел. Навалившись на дверь всем телом, заглянул в глазок – на площадке обнаружилось стихийное,  зябко передергивающее плечами, бедствие –  холодно – раннее холодное  утро северного нелетнего лета.

  Извини, не открою, нет сил общаться с кем бы то ни было, а с тобой – подавно - всё время помнить, что ты человек, странный, чужой непохожий человек, и знать, что это не так, поскольку Сад – не иллюзия. Сполз по двери на пол. Воды и спать. Ни то ни другое недоступно – вода далеко, а стоит закрыть глаза, как уносишься по спирали в тартарары.

  По ту сторону двери Горин поймал её бешено крутящийся хвост, намотал на локоть, как пряжу, и проглотив подкативший к горлу комок омерзения, выбросил в мусоропровод. Вольному воля. За водой сам сходишь. Горечь утраты жгла нёбо, жалость пригибала к земле, но он больше не смел вмешиваться. Посидел у подъезда на перилах и решил по дороге домой зайти посмотреть на Ларисин подвал.