Сентиментальная проза Глава 6 Старуха

Ольга Казакина
 

  Один. Не в смысле скандинавского бога, а просто – один. Чем больше бился, силясь вырваться, тем крепче держала его паутина обреченности. Дав себе волю осмыслить историю своей болезни,  пришел к пониманию, что все его родные ушли добровольно, найдя способ отдать ему себя полностью, до конца.  Горячо любимая Анечка, бабушка Анна Николаевна умерла внезапно,  когда его, двенадцатилетнего мальчишку уже почти добила боль. Лет пять он наслаждался свободой, а когда заболел вновь, и стало ясно, что ему не выбраться, в три дня сгорел дед. Сильный, здоровый, собиравшийся, и имевший все шансы дожить до ста. Может быть это не они находили способ, а твоя природа, твое неуемная жажда жить отнимала у них           ты сходишь с ума.      Возможно, но мама! Мама, для которой не существовало другого мира, только этот, которая могла лишь присутствовать и никогда участвовать, мама       что ты наделала, мама? Успокойся. Это может быть просто совпадением. Никого из них  умирающими – мертвыми не видел, слишком занятый тем, чтобы остаться, не перейти границу, выжить. А Сашка? Стала бы следующей, кто оплатил твое существование? Может быть. Может быть даже то, чего быть не может, не быть может.     Прекрати. Ты сдохнешь от горя. Будь последователен. Выжил – живи. Саша - следующей из тех, кто за любовь к тебе расплатился        остановился у фрески, диковато смотревшейся в разоренной квартире, прижал обе ладони к стене, и вдруг почувствовал, как что-то знакомое пробивается навстречу из-под штукатурки. Сверху вниз задрожавшими пальцами. Там что-то есть. Теперь вверх. Прислонился щекой, плечом, всем телом и, мгновение спустя, очнулся на полу в неудобной, неестественной позе. В кресле  напротив  вкрадчиво улыбалась смерть.         Пошла вон.           Не груби мне!
      
   Кистью  руки, прижатой к стене,  ощущал ласковое тепло. Осторожно сел, стараясь не слишком тревожить многострадальный свой левый бок и прижаться спиной к нарисованным стволам и листьям как можно плотнее.      Пошла вон. Что тебе от меня надо?       То же, что от остальных. Не более, милый. Зачем тянуть? Не обманывай себя –  ты умираешь.        Рождение – падение в смерть, мы все умираем.       Что тебе до всех? Тяжко мучаешься ты, а я предлагаю тебе быстрый, надежный и безболезненный конец.        Ты не вовремя.      Я всегда не вовремя.        Серая тень, закинув ногу на ногу, изящно откинулась на  резную спинку.     Ну?     Извини, не готов.       А мне показалось.        Ты ошиблась.        Я подожду.           Ты могла бы подождать в другом месте.          Никогда не думала, что ты такой хам.       Пошла вон.       До скорого, сказочник.

  Убедившись, что кресло опустело, Ник сходил на кухню, налил себе чуть-чуть коньяка – снять напряжение.  Смерть приходила часто, порой несколько раз на дню,  он успел попривыкнуть к нахальной гостье, облюбовавшей старинное, очень удобное кресло, в  котором любила сидеть, читая, мама. В данный момент его больше волновала стена, за ней шла какая-то медленная,  очень важная работа. Часть скорлупы огромного яйца, внутри которого ворочался птенец, уже почти готовый ударить  клювом изнутри. Постоял, прижавшись к живой поверхности фрески всем телом. Даже от гомеопатической дозы спиртного его неудержимо тянуло в сон. Отвык. Не сопротивляйся, ляг и попробуй поспать, вдруг получится.
 
  Едва голова коснулась подушки, ему снова вспомнился дед. Он был много старше и тяжеловеснее жены. Не совсем человек, то есть чуть больше, чем человек. Легкая Анечка казалась с ним рядом перышком, одуванчиком, песенкой. Когда её не стало, дед несколько лет практически ни с кем не разговаривал, а Ник проводил в его огромной комнате – мастерской все свободное время. Дед извлекал звуки из всего, что могло, и не могло звучать, вот послушай: так Анечка просыпалась, вот так ходила, так смеялась. Вот она сердится, готовит обед, поет. И Ник слушал, рисовал и слушал. Мама молча подолгу плакала, сидя в этом самом кресле,  даже не плакала, нет, а слезы сами собой катились из глаз, то вместе, то поочередно. Она не слышала Анечки в музыке и не видела в рисунках, поскольку Ник рисовал не бабушку, а дедовскую тоску по ней. И от невозможности увидеть или услышать Лие Гориной было ещё тяжелее, но она первая сумела оправиться от потери. Потом, позже, в мелодии стали вплетаться другие темы. Они становились все насыщеннее, слышнее, ярче. Прошло довольно много времени, прежде чем Анечка стала фоном, дорогим воспоминанием, не отчаянием, а надеждой. Александр Михайлович, рассматривая как-то его рисунки, рассмеялся: ты сказочник, мальчик.      Рассказываю сказки?      Творишь.          

               
  Проще всего было не отвечать на  телефонный звонок, но кто-то на том конце  точно знал, что он дома, что ему никуда не деться из дома. Встать, сделать два десятка плавных шагов, снять трубку.

– Да?

– Колечка? Привет, милый, как дела?

Штормовое предупреждение объявлено,  только вот укрыться негде.

– Здравствуй, Надя.

Она, никогда раньше  не звонившая, разговаривала с ним о том, о сем, не решаясь перейти к единственному волновавшему её вопросу, и Ник снова испытывал неловкость и сочувствие. Выслушивая её несерьезные жалобы на детей, попросил вдруг: не тяни, чем невероятно разозлил Надежду, телепат хренов.

– Знаешь, милый, я прониклась степенью твоей ответственности перед Сашенькой Богоявленской, теперь твоя очередь. Виктор несет не меньшую передо мной и детьми, прекрати смущать и сбивать его. Его пригласили в Москву на очень интересную работу, он раздумывает! Предполагаю, только потому, что не хочет лишить тебя своей поддержки. Хорошо устроился, Горин. Удобно быть больным и несчастным. Думаю,  труд переводчика не настолько тяжел, чтобы ты не мог себя обеспечить.

  Она много чего ещё говорила, разъяренной львицей защищая благополучие своей семьи от несуществующей  угрозы. Её беспокойство было понятно, объяснимо, но совершенно напрасно. Чуть полноватая, элегантная, ухоженная блондинка, выкрикивающая в телефонную трубку слова, за которые ей будет стыдно, едва она немного успокоится. Это не со зла, это от ревности, уговаривал себя Ник, не пытаясь остановить поток нелепых обвинений.  Виктор помог ему уладить дела с издательством и заключить договор на перевод двух детективных французских романов. С трудом и скандалом добыл гитару, флейту и кое-что из вещей и книг (словари отбить удалось – остальное нет), заходил иногда, ненадолго – Ник был слишком занят излюбленным вопросом датского принца, чтобы с ним было приятно общаться. Расстояние между ними едва ли не увеличилось.

  Несмотря на героические попытки не реагировать на глупую бабскую истерику на том  конце провода, ему  не удалось сохранить невозмутимость. На середине одного из совсем уж мерзких пассажей он сломался – положил трубку и выдернул из розетки шнур.  Звонок в дверь         не заперто           по той простой причине, что красть все равно нечего, а сдохну – быстрее найдут, не успею протухнуть.

  Воронин знал, что дверь надо просто толкнуть.
             
– Что с вами, Николай? Что у вас с лицом? 
            
– Ничего, не обращайте внимания. – Провел рукой сверху вниз, стирая брезгливо-удивленное искажение.  –  Ничего, здравствуйте, проходите.

  Каждый раз, оказываясь рядом с Гориным, Виктор чувствовал себя на краю не имеющего дна колодца, провала, в опасной близости от черной, затягивающей дыры. Ему было  очень непросто общаться с этим странным человеком.

– Я хотел пригласить вас куда-нибудь, Николай, вы совсем не выходите из дома.

  Выхожу. Иногда. В случае крайней необходимости. Упасть на улице, став  учебным пособием для студентов первого Меда –  не самый худший из вариантов, а вот надолго загреметь в больницу не хотелось бы         и потом          Саша           город такой маленький!

– Спасибо, думаю, не стоит.

  Семейный бюджет не должен пострадать. Мясо прайда должно принадлежать прайду. Только вот как, не слишком задев, отказаться от общения с этим человеком? Колебался. Ты совсем не дала мне времени, Надя, ты же знала, куда он поехал.

– Почему?

– По нескольким причинам, ветер из которых не самая значимая.

– Возьмем такси.

- Да, но      а ладно, Виктор, для  посиделок в ресторане у меня нет денег, за ваш счет – не может быть и речи. Для театра поздно, для прогулки холодно. Лучше я придумаю что-нибудь на ужин и мы…

– Бросьте, что за ерунда. Вы отдаете мне всё, что рисуете.

– Поскольку для меня имеет смысл только процесс, а потом это лишь  ворох опавших листьев, дым. Вы ведь с чем-то важным?

– Да. Хочу поделиться.

  И, глядя как Горин, передвигаясь по комнате, опирается о спинку стула, край стола, стену, решил, что да, пожалуй, лучше остаться дома. А Ник, прислонившись к фреске, прислушивался к чему-то.

– Положите сюда руку, чувствуете?

  Положил. Не чувствую. Шершавая прохлада штукатурки, расписанной нежными прозрачными красками, бетонная твердь стены. Что я должен чувствовать?

– Там  что-то происходит.

– Там живут люди, соседи, смотрят какую-нибудь передачу по телевизору, или     это ведь угол? Значит там февраль, ветер и мокрый снег.

– Стена живая, теплая.

– Вам кажется. Я принес сыр, маслины.

  А все-таки во флорентийце есть доля безумия. Солидная такая доля. Даже раздавленный, он слишком ярок для наших широт, как если бы на трассе ветер трепал перья не голубя или вороны, а сбитой жар-птицы. Сашка смелая девочка!

  Ник готовил что-то замысловатое из яиц и сыра. Почему все так сложно?

– Коньяк на полке, ага, кофе сейчас сварю. Нет, мне зеленого чая.

– Вкусно, как это называется?

– Драчена, сырный пудинг. Рассказывайте, Виктор.

–? Ах, да, о важном. Меня пригласили в Москву, предлагают работу, которой я давно хотел заниматься.

– Вас что-то смущает?

– Москва. Не поверите, но  меня пугает      город. Ритм, стиль об-щения, расстановка приоритетов       все это тоже, но в большей степени – город, город, как таковой.

   Горин, внимательный, но как-то чересчур напряженный, слушал, глядя в глаза, заставляя произносить то, о чем  никогда и никому, поскольку – стыдно, глупо, по-детски.

– Я её боюсь, ощущая себя в огромном жующем рту, не сбежишь – выплюнет обглоданные косточки. Бываю достаточно часто, а привыкнуть не могу. Все начинается с вокзала, с ощенившейся суки у метро,  с таксистов, конфеток/ бараночек, выражения лиц. Хаос, пищеварительный процесс, отрыжка. Боюсь раствориться в желудочном соке. Знаю, что ерунда, город, как город, и люди как люди, но представлю, что там надо будет жить – ничего не хочу, никаких возможностей.  А работа в центральном государственном архиве -  не работа – мечта, но ощущаю её, как наживку. Вот так, Николай. Все вокруг недоумевают – почему тяну с ответом, а я        я боюсь Москвы.

  Налил себе ещё коньяка. А  ведь стало легче, едва озвучил.

– Хотите я вам её нарисую? Вашу? И отдам, если найду, свою. Она совсем другая, но от винегрета в ней что-то есть. Гастрономический аспект присутствовал, хотя и с другого хвоста.

– Хочу.

– У вас есть время? Отлично, кофе и коньяк возьмем с собой.

  Он рисовал, а Воронин искал в осиротевшем книжном шкафу Москву. Лия Александровна  хранила работы сына, аккуратно разложив по папкам и снабдив папки лаконичными надписями. Ник посмеивался над ней:

– Это для истории?

– Это для меня. Ты вырастешь и не всегда будешь доступен для задушевной беседы.

  Виктор, которому так хотелось посмотреть всё, мысленно надавал себе по рукам – потом, имей совесть. Зеленым карандашом на сиреневатом картоне: МОСКВА. Два десятка листов, неожиданно непохожих по стилю, размашистых и ярких. Точно, с другого хвоста. Пять лет назад Горин воспринял Москву как надкусанный пирожок, как мозаику праздничного стола, как  изуродованное, но живое тело.

  Серая гостья в кресле напротив полировала ногти. Сашенька под этой тенью? Сердце остановилось на миг.       Давай, давай, нарисуй его страх, он перестанет бояться, посмеется над собой и уедет счастливый.      Спокойный, чего тебе надо?      Тебя. Ты нарушаешь заведенный порядок, а я этого, знаешь ли,  не люблю.      Горин нежно ей улыбнулся.      А я люблю.       Не дерзи.       С чего бы это? Нужен – возьми.        Возьму, не беспокойся, обязательно и непременно. Скоро, совсем скоро я стану единственной твоей собеседницей, сказочник.       А ведь ты чего-то боишься, тень. Соблаговоли убраться вон.        Смотри, достукаешься, звать будешь – не приду.       Я? Звать? Не мешай.        Как знаешь.

– Пожалуй, все, Виктор, мою Москву тоже забирайте, в качестве группы поддержки, а это – ваша.
    
  Воронин долго разглядывал до отказа заполненный лист. 
 
– Моя. Спасибо, Коля.
      
  Застигнутый врасплох, осмысленный страх перестаёт быть страхом? Я могу  посмеяться над ним? Разорвать в клочья и пустить по ветру? Вставить в рамочку и на стену? Спасибо.