Две секунды на выдохе. Метод Архитектора. Часть 5

Татьяна Крупина
Метод Архитектора. Часть пятая, последняя

(Я думала, я успею сделать то что должно было быть в середине. Но нет.)

Две секунды на выдохе


-3
                Единственное, что нужно Злу, чтобы победить,
                это чтобы Добро ничего не делало


Гришка вскочил, заглотил чашку кофе, глядя в нежно лососеющий московский рассвет, проверил емэйл. Так, Марина с Юлькой благополучно добрались до Бостона и там развлекаются. Хорошо.

Он глянул на список дел. До конференции «Православные нанотехнологии в архитектуре России» оставалось трое суток.  В коридоре штабелем стояли картонные коробки, которые должны увезти кусочки жизни в Америку, Францию, Израиль. «Пора шуршать!» - сказал он себе, и, бодро напевая «Наверх, вы, товарищи, все по местам, последний парад наступает! Врагу не сдаётся наш гордый «Варяг», пощады никто не желает», начал осмотр квартиры.

Он вошёл в детскую, и внезапно ярость накатила волной, от ненависти побелело в глазах. Придут, всё разгромят, разрушат этот трогательный мир маленькой девочки, растопчут её кукол, сорвут со стен рисунки. Горло его сжалось. Он вдруг осознал, как дорог ему стал этот ребёнок, это живое напоминание его двойном предательстве, и одновременно – дитя, вернувшее ему жену, дом, нормальную жизнь.
Гришка помнил, как с удивлением осознал, что Марина помолодела с появлением Юльки в доме, что куда-то ушли намечающиеся было проблемы со здоровьем, постепенно разгладились морщины, нанесённые резцом Гришкиной подлости. Когда он сказал ей об этом, она только засмеялась: «Я мать годовалого ребёнка. Соответственно, сколько мне должно быть лет? Ну, где-то двадцать пять от силы, я так думаю».

Гришка знал, что в Юлькиной иерархии его место сильно позади Марининого, и знал почему – слишком долго стояла между ними Гришкина вина. Он слишком долго боялся дочки, боялся, что через взгляды, голос, прикосновения, неведомым способом в неё проникнет знание правды и ощущение руин, бывшее в его душе. Только справившись с собой, загнав это всё в самую глубь, объяснив себе что иначе будет ещё хуже, Гришка научился её любить. И теперь, когда их отношения наконец стали лёгкими, доверительными, нежными, когда он увидел, как слямзенная у Марины мимика украшает данные природой черты лица, делая Юльку ещё роднее, он пришёл к точке откуда нет другого пути кроме как в ничто. Дважды сирота...

Гришка сложноподчинённо выругался, стукнул кулаком в стену.  Потом принёс картонные коробки, и, не раздумывая, начал паковать игрушки. Это её мир, надо сохранить его хоть в каком-то виде. Кинул туда же несколько «принцессовых» платьев, сложил книжки. Остальную дочкину одежду запихал в пакеты - к Ромке в церковь, там разберут с благодарностью.  Всё остальное неважно. Сняв со стены фото и Юлькины рисунки, отнёс в кухню, положил на обеденный стол, где уже громоздились другие фото в рамках. Это позже. Оглянулся воровато, и по очереди прикоснулся губами к фотографиям детей и жены.
 
Шкаф в спальне. Изгадят всё, конечно. Ну и хрен с ним. Отобрал Маринины любимые вещи. Надо что-то оставить, вдруг она всё же приедет? Подумав, выбросил нижнее бельё. Ему стало весело от мысли о том, что бы сказала жена узнав что он вынес в мусоропровод её Ла Перлу.

Бюро, сейф, старый кейс с родительскими бумагами. Большая часть документов сейчас у Марины – для путешествия с ребёнком приходится тащить их целую кипу. Гришка отобрал важное, сложил в конверт, надписал. Конверт получился увесистым, но не более. Какая ерунда от нас остаётся, подумал он.

Мастерская, она же кабинет, библиотека, гостиная, совещательная, гостевая спальня и т.п. Здесь он, решившись, ожидая случая, вычищал всё уже давно. Марина удивлялась сколько мусора выносит Гришка, и он стал уничтожать бумаги когда её нет дома. Проекты оцифрованы, удачные планы давно висят на разных сайтах, и в конце концов, кому это интересно? Может, что-то и сохранится, но это уже неважно. Важно то, что стоит. Правильная мысль. Мужская такая. Он усмехнулся про себя.

«А пальцы копались, и рвалась бумага... И пел за стеной тенорок-бедолага»… пробормотал он. Записки, письма, открытки от детей – он хранил их все, в специальной большой коробке. Он сложил туда же фотоальбомы, заклеил коробку широким скотчем и сверху крупно написал маркером: «Открыть когда все будут в сборе!». Это тоже должно уйти сегодня. Подумал, и вставил слово «дети» между «все» и «будут».

Картины по стенам, рисунки в бесчисленных папках... Как много он уже вывез, сколько же ещё осталось! К счастью, всё самое интимное – давно за границей. Те самые первые Маринины ню, её «мадоннские» портреты, портреты детей – давно в Провансе.

Гришка набрал в лёгкие воздуху, посмотрел на полки с книгами. «Все вымпелы вьются и цепи гремят, наверх якоря поднима-ают, готовые к бою орудия в ряд на солнце зловеще сверка-ают!» Он не услышал бодрости в своём голосе. Книги – да чёрт с ними. Всё можно найти в инете, прочесть в нетбуке. Если припечёт. Потеря, конечно, но не катастрофа, уговаривал он себя, тем более что самые раритеты, из дедова шкафа, почти все растащила детская саранча. Он хотел поскорее разобрать письменный стол, но медлил. Потом не выдержал и принёс картонный ящик. «Двадцать килограмм лимит, говорите? Будет вам двадцать килограмм». Он смотрел на корешки, и рука его тянулась то к одному, то к другому, и отдёргивалась, и тянулась снова. Булгаков. Гаршин. Гумилёв. Мариенгоф. Владимов. Шаламов. Мандельштам. Гессе. Борхес. Цветаева. Бодлер. Лермонтов. Стругацкие. Платонов. Бабель. Горенштейн. Камю. Грибоедов. Гоголь. Салтыков-Щедрин. Гроссман. Хорошо, что издания дерьмовые. Газетная бумага – она лёгкая. Он снимал с полок эти книги, не глядя на названия, он знал их в лицо, помнил где купил или кто подарил. Поставив ящик на весы, понял что может добавить ещё, и добавил. Всё. На этом достаточно. Литература не вмещается, не вмещается в ящик.

Телефонные книжки, ДВД с бэк-апами харда - в коробку для отца Даниила. Где ещё могут быть контакты? Он сел к лэптопу и зачистил все свои емэйлы от дружеских посланий. «Надо будет – ещё пришлют!», улыбнулся он. Откопировал личное. Отформатировал логический диск. И поставил записывать на него пол-терабайта фильмов с внешнего харда. Мировая классика. Пусть просвещаются.

Он ещё раз осмотрелся вокруг. С одной стороны, ясно что разгром здесь будет ужасающий. С другой стороны – ну и что? Мне это уже будет неважно, Марине.... Марине будет о чём переживать. Может, она всё-таки не приедет. Может, кто-то из этих украдёт что-то себе на память. И хорошо. К тому же, думал он, тотальная зачистка была бы декларацией неправоты. Моей неправоты. А я чувствую что, наоборот, собираюсь сделать единственно правильную вещь. Пусть придут, и смотрят, и видят, и завидуют.

И ещё одно мешало ему – он представил себе, что дом будет выглядеть разорённым. Нет, не сейчас. Пусть потом. Пусть чужими руками он будет разорён. Но не им самим.

Письменный стол. Записи переговоров, наброски проектов, какие-то экономические расчёты, отчёт конторы о доходах и расходах с разбивкой по рынкам – надо обсудить с новым хозяином. Переписка с текущими клиентами – занести в офис. Налоговые декларации – адвокату? Пожалуй, да. Всё.

Гришка подошёл к стеллажу с рисунками. О господи, сколько же здесь всего! И по почте нельзя, правила. Гришка листал папки одну за другой, безжалостно сортируя рисунки, и как ни быстро он откладывал их в стопку «на уничтожение», всё же успевал вспомнить где, когда, зачем он рисовал. Всё незаконченное, черновое – на вынос. Что делать с завершёнными работами? Их были сотни. Гришка сложил всё готовое в освободившиеся папки. Жене, Вите, Юре. Вот эти русские пейзажи – в галерею «Ист_Ра». Они умеют лирику продавать. Тоже бабло, хоть и небольшое. Хорошо. Гришка собрался было порвать отбракованное в клочья, потом подумал – а на хрена? Вытащил эскизы портретов, сложил всё оставшееся аккуратной стопочкой. Украдут – значит, хорошо, уничтожат – и пусть, я-то зачем буду париться? Лица он сложил в большую папку – Роману.

Масло. Чёртова туча работ маслом. Об этом-то я и забыл, а время уходит. Хорошо что большая часть уже висит по галереям. Список отданного на комиссию - Жене не забыть. Гришка расставил картины по периметру мастерской. Отобрал с полтора десятка. Это тоже в «Ист_Ру», они давно говорят, что у них мало пристойного масла, для загородных домов. Спокойные, мирные, почти нирванные, очень русские работы. В другой угол он оттащил «ужастики» - то, что было написано в кризисное время. Это к Чернову. У того в подвальной галерее вечно тусуется публика, которая только и ищет чего-нибудь гибельного, стремится к диалогу с мраком чужих подсознаний. Кушайте на здоровье. Он вспомнил как объяснял Ирине логику своих выставок. Но это не выставка, это для специфического круга. Никому не повредит.

Портреты. Гришка запаниковал, обнаружив портреты Марины, друзей, матери. Это всё надо отвезти Юре. Ему можно. Попросить спрятать где-нибудь в мастерской, в подсобке. Или развесить в цеху. Всё лучше, чем оставлять здесь.

Он растерялся. Паковать всё это по уму – не хватит времени. Взял простыню, расстелил на полу. И стал складывать работы одна на другую, простилая флисовыми одеялами, наволочками, скатертями – всем что попадалось в шкафах. Как он в таком виде повезёт всё это в галереи? Да его засмеют. Надо хотя бы без одеял обойтись. Он нашёл рулон тонкой упаковочной пенки, проложил им работы. Ну а сверху простыни, ничего не попишешь. Хорошо хоть новые есть.

Подумав, он снял со стен оставшиеся пейзажи и натюрморты, завернул их без разбора. Отцу Даниилу они понравятся. Во внезапном присупе мальчишеского озорства, он вытащил из стопки отбракованного несколько язвительных карикатур и прикнопил их к пустой теперь стене над письменным столом.

Гришка медленно обводил глазами вдруг ставшую просторной мастерскую. Сколько смеха и весёлых, и едких шуток здесь звучало, и песен, и горячих, и горьких речей. А сколько прошло эффективных сессий в режиме мозгового штурма, когда дедлайн вот-вот, а группа запнулась и толчётся на месте! Марина и Олька носили сюда кофе декалитрами, а потом выбрасывали окурки вёдрами. Ну и бутылки тоже, конечно, да, - мы ведь русские, Танька! Жалко вот этого больше не будет. Ну что ж, всему своё время. Каждому, так сказать, овощу. Ох, вот только овощей не надо. Лишь бы башку не искалечили, не сделали ментальным инвалидом. Лучше сразу. Всё остальное переживаемо. Смогу – смогу? – смогу! – жить даже парализованным. Даже заработать сумею. Главное, чтобы не испортили мозги.


Всё. Хватит. Остальное можно потерять. Довольно суеты. Он отнёс всё отобранное в кухню. На круглом столе уже громоздилось штук пятнадцать разных пакетов. На полу стояли посылочные коробки. Нельзя это отправлять разом, подозрительно. Ладно, сейчас придёт Валя, она поможет.

В пакетах, адресованных Марине-маленькой и Мише Гинзбургам, Стиву и Доминику были конверты для пересылки и адреса детей и жены с инструкциями, когда это надо отправить. Во внутренних конвертах было описание имущества, контакты доверенных лиц и копии контрактов с ними.

И письма, длинные прощальные письма. Он в последний раз говорил детям как он их любит, объяснял почему он не может поступить иначе, и прощался с ними, и просил поберечь мать. Он рассказывал Димке про отца Серафима, и, посмеиваясь над собой, говорил о том, что долго не понимал в чем смысл его жизни – ну кроме того чтоб найти своим детям самую замечательную мать на свете – и вот оно, из какой-то тины высунулось на свет пакостное существо, и жизнь его, Гришки, обрела смысл и цель – причём цель в самом буквальном смысле – он играл со словами, надеясь, что мягкосердечному, ранимому Димке будет чуть теплее от привычного между ними ёрничанья. Он вспомнил как всегда шутили его родители, особенно отец. Материны шутки частенько бывали жёсткими, отцовские – никогда.

Ольке он писал по-другому. Его девочка-недоросток, так страдавшая что не унаследовала материну красу - получившая вместо этого отцовский горбатый нос и обречённая бороться с жёсткими кудрями, не укладывающимися ни в какую причёску - ей он писал особенно нежно. Колючая, нервная, переходящая от восторга к рыданиям за доли секунды – с ней они никогда не знали покоя. Но чем дальше, тем больше он узнавал в Ольге ту незаметную постороннему глубину, ту вдумчивость, то приятие мира, ту заботу о нём, которые он, не уставая поражаться, видел в Марине.

Юльке он написал три письма. Одно – на сейчас, другое – на потом, для тинэйджерского возраста. И третье, рассказывающее про её мать – на имя Марины. Если когда-то Юлька узнает, что Марина ей не родная по крови, надо чтобы у неё было за что зацепиться. Гришка тщательно вспомнил всё что Ирина рассказывала ему о семье и местах где они родилась и жила. Он обрисовал Ирину в самых светлых, самых нежных красках – и, вспоминая о ней, вдруг подумал, что наверное это всё равно была любовь – какая-то отдельная, неполноценная её форма, - возможно, лишь потому что на свете есть Марина.

Он задумался – наверное, он мог бы быть счастлив с этой тихой и очень цельной, упрямой и хрупкой женщиной. Но не в этой жизни. Поэтому в письме к дочери он тщательно обошёл свое к Ирине отношение – пусть дофантазирует сама. И в каждом из писем он говорил ей что он горд и счастлив что у него есть такая замечательная дочка, такой надёжный крепкий человек, такой подарок судьбы, «надежда и опора, награда за долгую трудную жизнь». Тут он не кривил душой ни грана – она и была такой. В ней не было Гришкиной порывистости, не было нежной душевной грации Марины – характером она была в мать. Тихий, прямолинейный, стойкий, верный оловянный солдатик.

Копии этих писем он заклеил в конверты с маркировкой «Марине или детям». Роман, Юра или Витя – хоть кому-нибудь удастся переправить это за границу.

Он взялся за телефон.
- Ром, привет, Гриша.
- Привет, сын мой.
- Ладно, какой я тебе сын, отец Даниил. Как насчёт христианского гуманизма и помощи ближнему?
- Это запросто. Что надо? – густой баритон священника был смягчён улыбкой. У Гришки потеплело в душе.
- Примешь на постой картинки? Хорошие, спокойные, без порнухи. Пейзажи в основном и чуть портретиков. И Юлькины рисунки.
- Что случилось, Гриш?
- Так примешь?
- Приезжай, конечно. Я до вечерней службы свободен.
- Спасибо, старый.

- Вить, здорово, есть минутка?
- Всегда рад.
- У меня тут возможно намечаются некоторые проблемы с квартирой, не поможешь с передержкой картин, рисунков, чуть книжек, чуть шмотья? – он вспомнил про Маринину любимую шубу.
- Конечно. Когда?
- Сегодня?
- Пожалуйста. Я дома буду к семи, удобно?
- И ты меня ещё спрашиваешь! Конечно удобно. Я тебя не сильно напрягу?
- Да что ты.

- Юр, привет, это Гриша. Можешь выручить меня? У меня две просьбы – надо передержать работы, довольно много, и может быть нужна будет помощь в отправке писем. Можно к тебе подъехать с чудовищных размеров баулом?
- Не вопрос, я в цехе, приезжай когда удобно.
- Спасибо, тогда можно завтра с утречка? Не нарушу производственный процесс?
- Смеёшься? У меня планёрки пятнадцать минут от силы занимают. Они и без меня все знают что делать, я исчезну – никто и не заметит.
- Ага, верю, - рассмеялся Гришка. – В девять можно?
- Отлично. Давай.

Гришка сидел за столом, заваленным пакетами и конвертами, всем тем, что не доверишь почте, - и улыбался. Горячей волной поднималась в нём благодарность, плескалась где-то у ключиц, сжимая горло. Такие друзья. Такие друзья. Как же неимоверно, невероятно, беспредельно, незаслуженно свезло ему в жизни. По всем параметрам. Так не бывает. Родители, жена, друзья, дети, даже тёща с тестем! Все незаурядные, редкие, штучный товар, я правда не знаю как так получилось, думал он. Все – все – потрясающие! Он перебирал в памяти лица, как ювелир перебирает драгоценные камни. «Я как Шарик – так свезло мне, так свезло, так неописуемо свезло! А так и есть. Это и называется счастье».

Он глянул на список дел. Стив еще спит в своей Филадельфии. А Доминик в Ницце уже нет. Гришка собрался с духом. Говорить на чужом языке очень не хотелось. Марина всегда говорила, что он становится абсолютно неотразим когда говорит по-французски, но Марины нет рядом. Поэтому Гришка даже не следил за произношением.

- Доминик, доброе утро, не разбудил?
- Мсье Барковски, как приятно Вас слышать!
- Как там у вас погодка? Не мешает фестивалю?
- Всё замечательно, солнце, и такой свежий, крепкий ветерок. Воздухоплаватели испытывают незабываемые ощущения.
- Как Жермен? Выздоровела?
- О, вполне! Как мадам Марина?
- Отлично, она сейчас в Штатах с дочкой.
- О, замечательно! Это так хорошо, когда дети ездят и видят мир. Когда же вы собираетесь к нам?
- Я думаю, скоро, по крайней мере Марина с Юлей.
- Я заезжал в Сен-Дженетт недавно, всё в порядке, Розали заходит регулярно, всё поливает и наводит чистоту. Не беспокойтесь. Приедете, как и не уезжали.
- Замечательно. Я так счастлив что Вы обеспечиваете контроль, это просто великолепно, Ваша надёжность и точность выходит за пределы всех самых смелых моих ожиданий. Судя по тому, что Вы мне ничего не пишете, съёмные квартиры приносят стабильный доход, никто не съезжает, и никаких технических проблем?
- Да, конечно. Пришлось недавно съездить к одному из квартиросъёмщиков, заменить перегоревшую лампочку, - Гришка услышал тихий смешок, - но это лишь потому что у него все мозги в нижней голове. Всё в порядке.
- Ну и отлично. Как рынок? Пошёл вверх или всё еще стагнирует?
- Оживает помаленьку. Проценты по ипотеке чуть поднялись, так что если Вы планируете что-то прикупить, дальше всё будет дороже.
- Спасибо, Доминик, я подумаю на тему надо ли мне что-то покупать, но чуть позже. Копии моих имущественных документов у Вас есть?
- Да, лежат. И доверенность.
- Прекрасно. Спасибо, рад был услышать Вас, и узнать что всё в порядке. Передавайте привет Жермен, я мечтаю поесть её фуа гра, она у Вас восхитительная хозяйка!
- Обязательно передам. Наилучших пожеланий мадам Марине и детям!
- Спасибо, Доминик, всех Вам благ!

Гришка поставил в списке галочку и набрал телефон «официального» адвоката.
- Игорь Матвеевич? Здравствуйте, Барковский. Могу я к Вам подъехать сегодня апдейтнуть документы? В три? Спасибо, до встречи.

Это было быстро, порадовался Гришка, и снова взялся за телефон.
- Жень? Здравствуй. Поговорить надо. Завтра с утра? – он задумался на секунду. А сегодня никак? В шесть? Конечно годится. Спасибо огромное, приеду. Прости что от семьи отрываю. До встречи.

- Олеся? Здравствуйте, это Григорий Барковский. Ирина Константиновна там далеко? На телефоне? Сможет мне перезвонить? Спасибо.

Он успел сделать себе кофе, когда позвонила галерейщица.
- Григорий Ильич, день добрый, чем порадовать хотите? – голос был почти приторно-сладок, но Гришка знал, что от острого, язвительного, беспощадного сарказма эту патоку отделяет лишь тонкая плёнка.
- Откуда Вы знаете что порадовать? Может, наоборот, я звоню сказать что перехожу на членов политбюро? – Гришка улыбнулся.
- Ну нет, Вам бы это не пошло. Вы что-то хотите к нам повесить? – она не тратила время на мерехлюндии.
- Точно. Вы говорили, что галерею интересует исторически-пейзажно-лирическая тематика. Я разобрал свои залежи и нашёл кое-что, мне кажется, из сферы Ваших предпочтений.
- Привозите конечно. Я уже устала отшивать бездарных троечников, а стены пустеют.
- Спасибо. Через час-полтора?
- Прекрасно.

Он сложил всё в большую спортивную сумку. «От пристани верной мы в битву уйдем, навстречу грозя-ащей нам смерти, за Родину в море открытом умрём, где ждут желтоли-ыцые черти!» - пел он, таская узлы с картинами к лифту.

К полудню он был в галерее. Пятнадцать минут вежливостей и смотрин, уточнить куда переводить выручку – и Гришка был свободен, а полтора десятка картин и пара дюжин рисунков - пристроено. 

Оттуда он поехал к Роману. Коробка с телефонными книжками и копией хард диска, папка с рисунками, несколько картин да конверт с письмами – не слишком большая нагрузка для товарища по Союзу Свободы, бывали у него и опаснее материалы. Гришка написал коротенькую записку на листочке, вырванном из блокнота («Дорогой Рома, пожалуйста, не светись в связи со мной. Когда всё уляжется, позвони по телефону внизу. Там заберут передачу. Я счастлив что был – и останусь – твоим другом. Спасибо тебе, и будь здоров»), сложил, заклеил скотчем – конверта не было. И постучал в низкую дверь маленького дома за церковью.

Отец Даниил выглядел бодрым и довольным.
- Проходи скорее, садись, сейчас стопочку тебе налью со свиданьицем!
- Ром, куда мне стопочку, я за рулём, ещё ездить весь день, не могу!
- Ну тогда на тебе пирога с чаем. Как дела, дитя моё?
- Отлично, папаша!
- Хоть бы к сану уважения чуть-чуть, нехристь!
- Сан – дело наживное, а я тебя задолго до рукоположения уважал, за мозги, масштаб, и смелость.
- Ладно тебе льстить-то, то давнее, мирское и неважное, а то что школа у нас воскресная для деток открылась, вот это да, это достижение!
- А смотры строя и песни ЦПШ по округам у вас уже проводятся?
- Ехидна ты! Надо же детей учить слову божьему.
- Надо, - примирительно сказал Гришка. – В твою ЦПШ я бы даже своего ребенка отпустил.
- Не верю.
- Ну, если бы точно знал что кроме тебя никто преподавать не будет. А то у вас всяких хватает, больше с квадратными головами.
- Хватает и таких. Рассказывай, зачем тебе, шпана, понадобился православный поп? А то вид у тебя какой-то... ёрзающий, будто шлея под хвостом.

Гришка усмехнулся. Правильную стезю Ромка выбрал, его это. Видит людей, чувствует их, помогает им.
- Дельце есть. Небольшое. Помощь нужна. – Он достал коробочку и папку. – Можешь у себя подержать?
- А что там?
- Там телефонные книжки, внешний диск, и вот тут ещё отдельно немного моих эскизов, - Гришка открыл коробку чтобы показать содержимое. Не потому что думал, что Роман может ему не доверять, а потому что хотел, чтобы он точно знал, что принимает на хранение. – На несколько месяцев, возможно. Найдётся у тебя уголок понезаметнее, куда это сунуть?
- Конечно. С чем это связано?
- Да всё с тем же самым. Не побоишься?
- С чем «тем»?
- Ну Ром, ну с тем.
- С ТЕМ самым в сегодняшней реальности? – Роман вытаращил глаза.
- Ну да. О чём в Бяках говорили. Но на диске ничего такого нет. Точно, абсолютно, стопроцентно гарантировано, потому что никогда и не было. То есть это всё совершенно безопасно, я просто не хочу чтобы это пропало безвозвратно, если что. Ты можешь подключить его к компу и посмотреть, посмеяться. Там нетленка всякая, статейки, худлит скачанный, картинки мои, проекты, поэзы даже, лирические, - ну, про баб, в смысле, - всё абсолютно чисто.
Роман не слушал суетливых Гришкиных пояснений. Он напряжённо изучал Гришкино лицо, как будто видел друга впервые. Помолчав, тихо, почти заискивающе сказал:
- Страшное дело ты задумал. Грех это смертный. Да и убьют ведь, Гриш. Однозначно.
- Ну насколько я помню Библию, все хорошие люди в ней всегда боролись с демонами, не так?
- Так.
- Ты демона знаешь? Ваал его фамилиё.
- Знаю, - отец Даниил вздохнул, глянул Гришке в глаза внимательно. – Ты уверен, что экзорцизм – это твоя профессия? В МАРХИ этому вроде не учат.
Гришка зажмурился от удовольствия как кот на солнцепёке. Несложная метафорика давно не юзанной Эзоповой речи ласкала его слух, и не так уж глубоко под рясой и окладистой бородой скрывался тот юный Ромка, верный, тонкий, умный, горячий, отчаянный, честный Ромка.
- Нет, должны были бы в академии Дзержинского, но не учат и там. Но не боги же горшки обжигают. Я попробую.
- Гриш, ты абсолютно уверен что это надо делать?
- Более чем. Я думаю, это такое зло, которое должно быть уничтожено немедленно и любой ценой. Давным-давно на самом деле. Это то что мы, по большому счёту, не доделали в 90-е.
Рома помолчал, собираясь с мыслями.
- Не доделали, да. Ты-то почему в это ввязываешься, тебе что, терять нечего?
- Есть. Но, Ром, я как ни странно думаю, я дошёл до того самого «уготовихся и не смутихся».
- Откуда ты слова такие знаешь?
- Собрат твой по вере объяснил сто лет назад. Что надо твёрдо верить в важность дела, тогда и сомнений не будет, и коленки не задрожат.

Они долго молчали, Роман – пытаясь найти аргументы, но веских – не было, Гришка – потому что ему просто нравилось видеть и хотелось как следует запомнить сосредоточенное, умное, какое-то возвышенно-доброе лицо друга, выбравшего путь служения. Потом Гришка, скорее для проформы, потому что знал ответ, спросил: - Батюшка, благословите? – и склонил голову.

Отец Даниил вздохнул, тяжело поднялся, но расправил плечи. Лицо его было скорбным и торжественным.
- Благословляю тебя, сыне человечий, на борьбу со злом, что угрожает Родине и всему миру. Да не дрогнет рука твоя, когда встанешь ты лицом к лицу с врагом рода человеческого, да не ослабнет дух твой, и да укрепит тебя в твоей вере Господь, и поддержит, и поведёт, - и широко, весомо, тщательно перекрестил
Гришку три раза.

Гришка поднял глаза на священника, друга, товарища по борьбе. Они крепко обнялись, и Гришка почувствовал, как сердце его наполняется твёрдостью и покоем.
- Спасибо тебе, отец Даниил. Ты со мной прям какой-то силой, что ли, поделился, я физически чувствую это.
- Это называется благословление.
- Значит всё правильно. Спасибо. Я пойду, а то много куда ещё заехать надо. О, чуть не забыл – вот тут записочка, если что – открой, прочитай, ага? А если нет, то и не надо. А, вот ещё картинки – если понравятся, повесь куда-нибудь, если нет – поставь в кладовку, а?
- Марина-то в курсе?
Гришка покачал головой.
- Они с Юлькой в Штатах сейчас. Надеюсь что она там побудет подольше.  Но если что, поговоришь с ней? – в его внезапно охрипшем голосе прозвучала мольба.
Священник вздохнул.
- Конечно. – Он собрался было добавить, что это всё равно не поможет, но не стал.
- Тогда счастливо. Будь здоров, и Ксане привет и здоровья побольше от меня передай.
 - Да.
- Эй, уныние – грех!
- Да ты крутой знаток православия, я погляжу! – Роман чуть улыбнулся помрачневшим лицом. – Гриш, может не надо?
- Надо. Всё, пошёл я. Хорошо у тебя здесь, так бы и сидел, но надо.
- С Богом.
- Эй, помолишься за меня, святой отец? Не кисни ради бога. 
- Помолюсь, сыне, помолюсь. Держись там. И это, постарайся... выжить.
- Ну да. А то выпить захочется – а тама не нальют. – Гришка уже перебирал с ёрничаньем, но иначе ему было бы трудно смотреть Роману в лицо.
Мужчины обнялись ещё раз, и Гришка заторопился прочь. Роман вышел на крылечко его проводить, и, когда Гришка уже не видел, перекрестил его снова.

Отец Даниил молился, но смутно было в душе его. Он не знал твёрдо, о чём он взывает к Пантократору, потому что и Гришке спасения просил он, и, одновременно, укрепить его дух и силы, и осознав эту амбивалентность, он прервал молитву. Только поздней ночью, собравшись с мыслями, понял священник, что просить у Господа надо одного – вести раба божьего Григория, наставить его на то что есть правильно, охранить и уберечь, и, если что, позволить умереть достойно. И милости, милости к скорбящим.

А Гришка, простившись с Романом, подумал как это удобно – быть одиночкой: некого предавать, не надо бояться, что засыплешься и кого-то подведёшь. Только семью. Но это уж как всегда. Он вспоминал как Саша боялся дать волю своим чувствам к Соне, и понимал его как никогда раньше. Если бы Марина его не простила, он бы вообще сейчас ни о чём не волновался. А Юлька? – поправил он себя. И подумал – без Марины не было бы у него такой дочки. И он был бы иным, хуже, жёстче, бессердечнее, и Юлька росла бы несчастным, забитым ребёнком, и между ними всегда стояли бы тень её матери и Гришкина вина. Марина, Марина, это всё она, кризис-менеджер, филиппинский хилер, что без скальпеля вынимает из человека зло, без ниток заживляет рану, и дальше снова всё хорошо. Как у неё это выходит? И... - Гришка вдруг похолодел – какой ценой?

С адвокатом Гришка обсудил всё быстро, собрался прощаться – в соседнем кабинете ждал нотариус – и внезапно спросил, уже в дверях:
- А если в завещании написать «Прошу меня кремировать и выбросить пепел в Москву-реку с Крымского моста» - разрешат? Или водную артерию города загрязнять не позволят?
Адвокат снял очки с мясистого носа, склонил голову:
- Это никого не волнует. Григорий Ильич, что-то вы шутите не бодро. Что-то случилось? Вы здоровы?
- Я здоров, но как сказал классик, человек...
- ...не просто смертен, но иногда внезапно смертен.
- Exactly. И ещё – а бывает так что родственники не могут получить свидетельство о смерти, если человек умер в тюрьме или был под следствием?
- Ну и вопросы у Вас. Бывает. Иногда годами не выдают. Соответственно, никаких операций с имуществом. Вам-то это зачем надо?
- Так, из любопытства. Спасибо, до свидания.
Адвокат задумчиво смотрел в дверь за которой скрылся Гришка. Интересный человек, но что-то странное с ним творится в последнее время. Зачастил с поправками.

А Гришке пора было двигаться к реальному адвокату, советчику и умнице Жене. С Женей он разрабатывал когда-то стратегию вывода активов, построения грамотно отхеджированной системы поддержки семьи. Женя был не просто юрист, он разбирался в экономике не хуже среднего инвестброкера, и Гришка не однажды наблюдал спарринги Жени и Сони по экономическим вопросам. Она-то и посоветовала «слушать и делать как велит мудрый вождь и учитель Евгений Иванчук». Что Гришка и практиковал с удовольствием, осознав, что Женя относится к редкому типу предпринимателей – тех, для кого честь выше прибыли. 

- Что-то нейдут экономические советы с языка у меня сегодня, - после Гришкиных туманных разъяснений Женя сделался мрачен. – Давай-ка мы тебя прям сейчас заправим в Шарик – и в пампасы, первым же бортом? Зубную щётку купишь по дороге.
- Нет, Жень, тут всё круче завязано. Не могу, и не спрашивай, и не уговаривай.
- Ну что, чёрт побери, может стоить жизни? Маладой, красывый, э?
- Ну ты же сам знаешь что. Давай не будем всуе. Всё обдумано, взвешено, решено, долги надо отдавать, лучше умереть стоя чем жить на коленях, - Гришка понял, что сейчас проболтается, и оборвал себя, - ну и всякая такая фигня. Революционных книжек в детстве перечитал. Гайдара в целом, Рыбакова и Островского в частности.
- Из каких кругов угроза? – Женя был решателем проблем.
- Не, всё, закрываем эту тему. Это моё, решать мне, выплывать или тонуть мне. Если всё кончится так как я предполагаю, сможешь помочь моим с легально-финансовыми вопросами? Ну и передать то что удастся вывезти? – «Чёрт, кажется, точно проговорюсь», прикусил Гришка язык.
- Это само собой, хохлы своих евреев не бросают, - отмахнулся Женя. – Так с кем тебе надо разобраться?
- Не прессуй, не скажу.
Женя смотрел на него исподлобья. Этот может и догадаться, подумал Гришка, у него-то мозгов хватит. Но он не хотел чтобы знал кто-то кроме Романа.
- Гэбэ что ли наехало?
Горячо. Пора сворачивать эту приятную беседу двух тонких интеллектуалов.
- Нет. – Это было чистой правдой.
- Со всеми остальными можно работать. Да даже с ними можно. Давай разрулим.
- Это не разруливается, Жень. Правда. Это по определению не разруливается. Никак. Давай не будем больше об этом. Лучше скажи, вот есть имущество за границей мне принадлежащее, могут его забрать по моим здешним обязательствам? Налоговым, например?
- Теоретически да. На практике это настолько нереально, ну примерно как нам с тобой на Луне встретиться. Вся российская юстиция сначала должна научиться работать процессуально чисто, а это непредставимо. Да у тебя и нет столько имущества чтобы это стоило тех процедурных расходов, которые на это понадобятся. Так что если коротко, то легально нет. Но просто отжать могут. Но скорее всего не станут париться.
- Это замечательно.
- Так давай до Шереметьева подброшу. Вон тачка под парами.
Под Жениным испытующим взглядом Гришка чувствовал себя как комар под микроскопом. Сейчас ведь расколет. Надо уходить.
- Не. Не тяни нервы за хвост, не усугубляй. Всё, пошёл я. Спасибо, Жень.
- Ладно. Удачи тебе. Может всё же...
- Нет. Счастливо, Жень. Может ещё и выпутаюсь. Ну а если что тебе мои позвонят, Димка скорее всего. Он у нас самый умный – весь в меня, ты ж понимаешь. А, и ещё – если вдруг понадобятся большие деньги, то свяжись с моими, спроси контакт человека по имени Юра, и скажи ему слово «гипербореи» - типа пароль. К нему будут стекаться приличные деньги за мои проекты, так что из него можно будет вынуть. Собственно, и всё.

Гришка поднялся, Женя тоже встал - проводить его. Мужчины крепко пожали друг
другу руки. Невысокий, плотный Женя смотрел на Гришку снизу вверх, склонив голову набок, и его обычно хитроватые глаза потомка тех ребят, что весело, с шутками и прибаутками, писали письмо турецкому султану, - были подёрнуты такой вселенской грустью, какую только и можно увидеть в глазах старых одиноких евреев, выживших после погрома.

- Пока, - Гришка старался звучать позитивно.
- Удачи. Береги себя, от тебя кое-какой прок всё же есть.
- Ага, постараюсь.

В списке оставалось два визита. По пути к Виктору он дозвонился Чернову, и тот, уже весьма нетрезвый, бурно приветствовал идею «добавить Чернову чернухи». 

У Виктора Гришка почувствовал, что не выдержит нового раунда плясок вокруг да около.  Поэтому он просто сказал, что есть проблемы, и что в детали посвящать не будет так как это бесполезно и небезопасно. К счастью, Виктор был не из тех, кто докучает расспросами. Он считал, что настоящие мужчины должны все свои вопросы решать сами. По его классификации, Гришка в эту категорию входил.  «Здесь немножко масла, рисунков, и женина шуба – у неё больше и нет ничего ценного толком, подержишь у себя?» Виктор пообещал, что всё будет в целости и сохранности, и крепко пожал Гришке руку на прощанье, тоже пожелав удачи.

Господи, если бы они знали какая мне нужна удача...  Спустившись в Черновский подвал, Гришка ощутил себя помолодевшим на тридцать лет. Богемная туса, одетая в строго антрацитово-чёрной гамме, лениво перетекала по галерее, бледные лица декларировали верхний уровень пресыщенности всем и вся, и Гришке стало смешно.

Он, впрочем, знал, что стоит завести с кем-либо из этих манерных демонических существ осмысленный разговор, как он почувствует себя питекантропом в Лувре. Декадентский интеллектуализм тем и был привлекателен, что люди отдавались ему целиком. Они были отравлены неутолимой жаждой продолжения игры в бисер, они пили утренний кофе с томиком Сковороды в руках, обедали с «чем-нибудь лёгким» типа Пруста, и обсуждали последние статьи по герменевтике за ужином («А коньяк закусывали Дерридой», добавила бы Соня ехидно). В их умах это всё сплеталось, цепляясь одно за другое, и создавало картины мира, неподвластные Гришкиному воображению. Он бы дорого дал за то чтобы влезть в их головы и увидеть мир их глазами. Но каждому – своё. Он мог создавать. Они – только переваривать созданное другими. И тем не менее... Тем не менее с ними было интересно. 

Чернов разглядывал Гришкины работы, потом спросил, и улыбка у него криво ползла левым углом вниз: хочешь, цирк устрою?  Прямо сейчас?  Бабла сшибём. Почему нет, сказал Гришка. Чернов взял картину под названием «Общая душа» и вынес её в зал. «Аукцион. Нал. Через час».  Зал ненадолго опустел – телефоны в подвале принимали плохо – потом снова заполнился лицами, чуть порозовевшими от тщательно скрываемого азарта. Тусовка Чернова была насквозь своя.

На картине в сферической перспективе был человек, во внутренность которого – в душу – зритель заглядывал через  через дыру от взрыва, с запекшейся по краям кровью. Эта внутренность была обставлена уродцами и залита отвратительным гноем, фиолетовые женщины удовлетворяли себя с помощью распятий, а серо-розовые мужчины ползли друг за другом на коленях, как слоны в стаде, ухватившись зубами за свисающие члены впередиползущих – аллюзия на Эшеровские «Метаморфозы». В конце этого длинного ряда пархатый еврей, послюнив, засовывал записочку в анальное отверстие человека похожего на эльфа Добби, а благостный крестьянин с венком из полевых трав на русой голове подставлял этому же существу костлявый зад.
Цитата из Калинина – корабль дураков – существовал здесь в виде чумного «Летучего Голландца». Кролики маршировали строем, прижав уши, под дудку гнусного плешивого кабана, ведущего их прямо в пропасть; бараны, сев в кружок, внимали косорылому уголовнику в поповском облачении, с чем-то блестящим на запястьи.

Сколько же банальностей я сюда напихал, кривился Гришка, разглядывая полузабытую уже работу, и вдруг страшная мысль – а не перепев ли это «Мистерии»? – пронзила его мозг, и он судорожно взвешивал – да, нет? Вроде всё же нет, хотя слишком попахивает сатирой, но всё же отчаяния достаточно чтоб не сатира... Пойти что ли, выпить? Доеду помаленьку, огородами, здесь недалеко, откуплюсь, если что.
Гришка побродил по галерее и вернулся в офис Чернова. Тот продолжал рассматривать Гришкины картины. «Ты им там скажи – мол всё, это последние вещи, больше не будет, автор решил завязать с живописью. Ещё быстрее всё улетит». «Идея хорошая. А ты что, правда решил завязать? А что так? А, надоело, понятно. КэЭсВэ называется, потом пройдёт. Так, вот эти тоже сейчас выставим. Вот эти два медальончика я себе возьму. Пятнашка за оба тебя устроит?» Гришка поразился как точно Чернов отбирал лучшее, и как назначал цену. «Годится».

Гришка налил коньяка - и сразу отпустило. Он сел в кресло, с удовольствием наблюдая охотничью повадку Чернова, его танец профессионала – подойти, отойти, налево, направо, взять лупу, наклониться над, - и не заметил, как задремал.

Проснулся он от шума – аукцион начинался. Через пять минут «Душа» ушла за двадцать семь килобаксов. Гришка не верил своим глазам. «Последние работы последнего истинного представителя московского нонконформизма! Автор в зените таланта уходит на покой! Картины уже становятся раритетами, прямо здесь, на ваших глазах! Не упустите шанс, который вам предоставляется только благодаря исключительной репутации нашей галереи!»

Остальные вещи ушли за меньшие деньги, но всё равно общий итог оказался сумасшедшим. Гришка, не веря в реальность происходящего, убрался в офис поближе к коньяку. «Так, 70% твои. Ну ладно, 75. По такому случаю. Плюс пятнашка. Итого девяносто семь. У тебя кажется вон там сумочка валяется. Давай её сюда». Гришка чуть не с ужасом наблюдал как Чернов пихает ему в сумку валюту. И что теперь делать? Куда это девать? Обезналичить через фирму? Провести взаимозачёт между французским офисом и Москвой? Только этого ещё не хватало. Гришка схватился за голову. Как ехать домой? Пьяный за рулём – это просто пьяный за рулём, а пьяный за рулём с мешком баксов сверх всех центробанковских лимитов – совсем другое дело!

Чернов проблемы не видел. «Сейчас позвоню. Трезвый водитель называется, не пользовался что ли никогда? Темнота. Приезжают два молодца, один садится в твою машину, ты пассажиром, другой – типа эскорт, тебя высаживает, паркует твою тачку, комар не подкуси, и уезжает с напарником. Все дела. Я так чуть не каждый день домой езжу, они мне уже кого надо дают, а то прислали какого-то прыщавого глиста, он по навигатору Садовое, блин, искал».

У Гришки шумело в голове – день выдался плотный. Он сидел на пассажирском сиденьи своей машины, перебирая в голове все сегодняшние встречи, и вдруг почувствовал, как сквозь усталость, тоску, жалость к себе, подступающее отчаяние, растущее чувство вины перед семьёй, сожаления о том, чего он уже никогда не сделает прорывается – вновь – благодарность. За то, что ему есть что терять. Прислонившись к холодному стеклу виском, в котором нарастала боль, он мысленно сказал: «Спасибо, Господи. Спасибо, за всё что есть, было, и будет в моей жизни. За всё, без исключения. За каждую минуту, каждую секунду этой жизни. За то, что почти каждое из мгновений я хотел бы остановить. За Марину. Потому что без неё не было бы так. За детей, потому что они хорошие, и потому что мне есть на кого её оставить. За родину. За друзей. За возможность строить и рисовать. За всё, за каждый атом этого мира в отдельности и вместе». И, не удержавшись добавил: «Ну и за сотню штук баков, конечно, тоже». Он чуть пожал плечами, как бы извиняясь за неуместное ёрничество, и вдруг сквозь весь раздрай и хаос в душе почувствовал, как его голову, сжавшиеся плечи, руки, занятые тяжёлой сумкой, облекла, будто спустившись с неба, какая-то прозрачная невесомая вуаль. Она отъединила его от мира, но зато под ней он чувствовал себя как в коконе – он наконец-то не распадался на части, она как бы держала его внутри самого себя. Надо же, подумал он, а там с юмором, похоже, всё в порядке!

Выбравшись из душа и хлебнув кофе, он позвонил Стиву. С ним давно всё было проговорено, Стив всё знал про Гришкиных бенефициариев, про то что Димка будет executor'ом, а Стив должен ему помочь. Одна тема была новой – Гришка просил его помочь Марине по-человечески, «если что». То есть, если она решит поселиться в Штатах – найти способ её трудоустроить, как-то вывести на приятных умных людей, если во Франции – найти людей которые помогут это сделать там. И подобрать консультанта по кризисным ситуациям. Психолога. Умного и тонкого, потому что клиент не американский – извини меня, Стив, но Марина много сложнее среднего американца. «Да я знаю, не извиняйся. Наверное, она и много сложнее среднего русского тоже?» -  поддел тот Гришку.

Стив, политолог и славист по образованию, неплохо разбирался в русской культуре и русской душе. Он пообещал найти всех и всё что надо, и под конец задал неизбежный вопрос – а что случилось, почему такие похоронные приготовления? И не надо ли прямо сейчас найти Марину в дебрях Маккинас-айленд парка и отправить в Москву? «Стив, мне надо чтобы она с дочкой были в безопасности. Так что наоборот, лучше всего если они в этом парке ещё недельку проболтаются. Если что, и она будет рваться в Москву, постарайся её убедить не ехать. Она мне никак не сможет помочь. Но есть серьёзный шанс что надо будет подумать и о матчмэйкере – так, чтоб с правильными холостяками подружиться». Окей, сказал Стив, и Гришка знал, что был понят.

Разговор со Стивом подвёл итог этого дня. Но оставалось ещё одно, то, что надо было сделать сегодня. Гришка сел за опустевший, ставший вдруг огромным письменный стол, придвинул стопку бумаги. И вывел крупно: «Письмо моей вдове». Посмотрел как это выглядит, скривился от отвращения, скомкал листок и начал снова, без патетики:

«Если ты получила это письмо, значит, увидеться нам удастся нескоро, может быть, никогда.  Если мне всё удалось, ты уже, наверное, знаешь об этом.  Я прошу тебя не возвращаться домой. Очень прошу. Мне ты не поможешь ни при каких обстоятельствах, в лучшем случае, если я жив, ты только помешаешь и сделаешь меня слабее чем мне надо.  Пожалуйста, не приезжай – у ребёнка должен быть хотя бы один родитель.

Я очень тебя люблю. Пожалуйста, прости меня, если я лишаю тебя родины. Мы с тобой много говорили о её судьбе, и я не вижу иного способа как-то эту судьбу исправить.  Может быть уже поздно, но хочется верить, что ещё нет. Поэтому я и решился на то, что для одних будет выглядеть преступлением, для других – глупостью, а по отношению к тебе окажется предательством. Если бы я мог придумать что-то другое, я никогда не поставил бы тебя в то положение в котором ты сейчас окажешься.

Когда-то, давно, любовь к тебе остановила меня от того чтобы броситься с голыми руками на генсека и немедленно погибнуть. Да я и не был  готов внутренне, не верил что это надо делать, спорил с Сашей. Если бы даже я его уничтожил, это было бы бессмысленно – ход истории был таков, что впереди уже брезжила надежда, которую видели только некоторые – например, отец. 

Сейчас я подготовлен. Морально – потому что я глубоко, глубже некуда, убеждён что Россия сползает в пропасть, из которой, в исторически обозримом будущем, нет возврата. Ублюдок должен быть истреблён, и сила этого убеждения не идёт ни в какое сравнение с теми, давними, времён «Союза Свободы», убеждениями о необходимости свергнуть власть КПСС. Ненависть к наглому циничному подонку настолько сильнее и всеохватнее чем к старому шамкающему генсеку, что я не могу с ней жить.

Я вооружён, я тренирован, и, надеюсь, я не промахнусь. В 81-м моя «жертва» была бы бессмысленной, она не привела бы ни к чему. К тому же генсек даже не был воплощением зла, он был лишь фасадом потёмкинской деревни с названьем кратким СССР,  и это было ясно даже мне. Сегодняшний – воплощение зла, его нужно истребить, это угроза не только России, но и всему человечеству.

Тогда, в 81-м, пожилой священник сказал мне, похмельному, грязному, в соплях от собственной трусости: «Ты просто не готов. Ты должен вырасти, созреть для того что ты обязан будешь сделать, и обрести смирение, а вместе с ним – смелость и готовность оставить всё ради главной цели».  Я пришёл к этому сейчас, осознанно и спокойно. Ты – самое главное, что мне страшно потерять. От мысли о том, что я никогда больше тебя не увижу, не трону твоих волос, не прикоснусь к твоим нежным губам, меня скручивает болью. Но когда я думаю о том во что ввергаю тебя, вечная разлука кажется мелочью.

Только одно заставляет меня двигаться в том направлении которое я выбрал – твёрдое понимание что, если я этого не сделаю, я не смогу дальше жить дальше и быть собой, жить с самим собой. Если я этого не сделаю, я буду не я, а пустая оболочка – вялая, безжизненная, бессильная, тухлая. Недостойная тебя. Так что выбора у меня, по сути, нет.

Я рассказывал тебе о немецком мальчике, солдате вермахта, который поехал спросить у папаши, надо ли ему участвовать в покушении на Гитлера. Папа ответил ему: «Да, ты должен это сделать. Человек, который упускает такой шанс, больше никогда не будет счастлив». Благодаря тебе, я опроверг пророчество немецкого отца и был таки счастлив. Да и Брежнев не был Гитлером.

Но какая-то часть меня всегда помнила о несделанном. Так что я знаю это чувство – чувство неисполненного долга. Я живу с ним давно, и наконец понял для чего. Для того, чтобы не было сомнений, чтобы не дрогнула рука, когда я увижу сильно увеличенную ненавистную харю в перекрестье цейссовского прицела. Не так как в 81-м, сегодня я полностью оправдываю своё решение. С точки зрения морали и любой религии – это будет хорошо и правильно, так как демонов надо уничтожать. Даже если ценой собственной жизни.

Тогда я не был готов. Сегодня я могу это сделать. Внутренне, так как нет той жалости, что была к немощному бессмысленному старику, и технически – Мосинка с оптикой значительно эффективнее голых рук. Поэтому сейчас, здесь, в этом письме я прощаюсь с тобой, моя любимая, моё солнце, моя девочка, моя мадонна, муза, моё спасение, радость, совесть, моя нежность... моё всё. Я отрываюсь от тебя – пытаюсь оторваться – и чувствую, что мы как сиамские близнецы, сросшиеся по всей длине. Это невыносимо больно, поверь, ещё и потому, что я это делаю сам, по своей воле, - о, как же я этого не хочу! Твоё лицо стоит у меня перед глазами день и ночь, в каждой встречной женщине я вижу твои черты, мои руки дрожат от желания прикоснуться к тебе – хотя б на минуту! Поэтому я пишу тебе заранее - чтобы успеть собраться с силами и не думать, не думать, не думать... О Господи, как это – не думать о тебе? Это невозможно, я знаю.

Как знаю, что твоё лицо будет последним, что угаснет у меня в сознании.
Шансов у меня нет. Ну, почти нет.  Пожалуйста, не приезжай, пока всё не утрясётся. А лучше, вообще не приезжай. Здесь найдется кому решить практические вопросы. Стивен - его контакты у тебя есть - поможет тебе по имущественным вопросам в Штатах, да и Димка уже совсем не дурак. Дополнительная информация придёт по почте, и тебе и детям.

Если ты захочешь жить в России, самое правильное будет – публично осудить мой поступок, а потом держать low profile. Или просто молчать в тряпочку, если публичное осуждение для тебя не по силам. Спросят - сказать, что тридцать лет прожила с идиотом. Не самая похвальная для тебя рекомендация, но это может сработать. Как ты понимаешь, мне будет всё равно что обо мне подумают и скажут. Друзья предупреждены, они знают как важна для тебя работа, поймут тактику, и ни в коей мере не осудят.

«С любимыми не расставайтесь» - это затасканное, замыленное, обслюнявленное всеми кому не лень стихотворение стучит у меня в голове третьи сутки без перерыва. Ты была моей опорой, моим счастьем, моей надеждой, моим нравственным маяком всегда. Я был таким идиотом и подлецом, что посмел заставить тебя страдать, и теперь снова совершаю по отношению к тебе самую чудовищную подлость которую только можно придумать. Мне нечего сказать в своё оправдание, и я просто прошу – пойми меня если сможешь.

Я очень хочу жить. Я надеялся состариться с тобой рядом, но этого, видимо, не суждено. Ты одна будешь ездить в гости к детям и внукам.  Или, может быть - я надеюсь - не одна, но не со мной. 

Прости меня. Ничто, кроме тягостного чувства долга, перед родиной, детьми, и – смешно слышать это от меня, правда? - всем человечеством не заставило бы меня подойти к точке, где я сейчас пишу это письмо. Но зло растет, крепнет, вопреки законам биологии, и чем дальше, тем маловероятнее будет что Россия когда-либо сможет отчиститься, отмыться от того дерьма, в которое её втащили, а она, смурная, недалёкая, безмысленно полезла. Это невежливо, но у меня нет другой метафоры для родины, кроме как «убогая» - в смысле, юродивая. А ведь ещё недавно даже враги называли её великой.

Одна робкая надежда греет меня – что ты и дети может быть – может быть, но как же мало шансов – смогут называть себя россиянами не с чувством стыда и робкой, извиняющейся улыбкой, но гордо и свободно.

Наше поколение просрало страну. Я, дурак, хочу попытаться это исправить. И я просто не вижу другого способа. Меня гонит стыд, он жжёт меня, и не даёт покоя. Стыд и, - дурацкая – любовь к родине. Я с удовольствием передал бы честь сделать то, что я хочу, кому угодно, ещё и приплатил бы со всею щедростию, и пошёл бы по миру с сумой. Но что-то желающих прославиться в веках не видно.

Мудила Пастернак сказал, что счастливые люди не записываются в добровольцы. Он ничего не понял в этой жизни. Он просто, наверное, не был счастлив никогда, этот Пастернак. Счастье даёт силу. Силу и потребность изменять мир, в котором ты счастлив, к лучшему. Ту силу, что так нужна мне сейчас.  К тому же никакой я не доброволец. Просто иначе не получается. Я таки скатился в патетику. Но иначе мне не удаётся объяснить. А времени написать стильно и cool нету. Не смейся, ладно?

Прости меня.

Я тебя очень люблю. Очень.

Я не знаю, что тебе ещё сказать. Кроме того, что люблю, и буду любить тебя всегда и везде, даже когда распадусь на атомы. Ты будешь дышать воздухом, в котором они растворены, они будут падать со снежинками тебе на лицо, окрашивать твои любимые тюльпаны, журчать в ручейке за нашим провансским домом. Я буду тебя любить за всеми пределами.

Если бы я мог что-то изменить.

Прости меня, родная, и прощай.

Твой муж Гриша

Он поставил точку, перечитал. Покивал сам себе головой. Потом сделал четыре копии, - своим детям и Гинзбургам, и дополнительно записал скан на флэшку и СД. Это Юре. Ему можно. Ему можно даже это прочесть.


-2
                …кто на земле не давали уснуть друг другу

До конференции оставалось ровно два дня. Гришка подумал о том, что он ужасно везучий – узнать за несколько дней что подвернётся такой случай, успеть подготовиться, да ещё ровно тогда когда Марина в отъезде. Он не рассчитывал на такой уровень предсказуемости. Плюс, он хорошо знал здание. Плюс, у него там стоит макет. Осталось занести туда тубус с мосинкой и спрятать её под постаментом.

С этого он и начал. Тщательно вычистив винтовку, он нежно обернул её фланелевой тканью и упаковал в большой, сделанный по спецзаказу в 90-х металлический тубус. Здание было ещё пустым, когда Гришка, приветственно кивнув охраннику, направился прямиком на галерею. Сняв закрывающую макет чёрную тряпку, он сделал вид что подправляет мелкие детали, на самом же деле он пытался оценить траффик на галерее. Его не было. Москва не просыпается в девять.

Тогда Гришка присел на корточки, приподнял откидную стенку постамента, подпёр её сумкой, и вынул винтовку из тубуса. Протёр ствол и приклад замшей, и плавно, медленно положил оружие на ровный участок пола между опорами, накрыл фланелью.  Винтовка была заряжена. Он подумал было снять оружие с предохранителя, но решил – не надо, вдруг какая тётя Маня от большого трудового энтузиазма под постамент заберётся, снесёт башку себе или кому другому. В конце концов, конференция – не ночной лес, где всё слышно за километр. Всё смазано, хорошо подогнано – не услышат. Теперь можно было ехать к Юре.

В цеху уже кипела работа, но Юра был свободен – люди и так знали, что делать. Он помог Гришке затащить наверх баулы с картинами, посмеиваясь над упаковкой. «Гриш, это выглядит как будто тебя жена из дому выгнала. Надеюсь это не так? Лена, приготовь пожалуйста сэндвичи, тут к нам беспризорник пожаловал!» Гришка смеялся с ним вместе, разворачивая работы. Увидев, что принёс ему Гришка, Юра посерьёзнел.

- У тебя похоже крупные неприятности, если ты это из дому вынес. Наезд? Помочь надо? Я тут с серьёзным человеком познакомился, берёт дорого, но дело того стоит.
- Не, не поможет. Я только сам могу всё сделать. Сможешь это всё передержать? Я не хочу чтобы посторонние в это всё нос совали.
- Смогу конечно. Проблема-то серьёзная?
- Скорее очень. В связи с этим просьба – сможешь поработать курьером разок?
- Говори что делать.
- Вот эти пакеты – адреса на них написаны, всё готово, бабло в конверте вот здесь, - сможешь отправить, самым-пресамым срочным, но только при одном условии?
- Каком?
- В четверг, начиная где-то с трёх, у меня к тебе просьба – поглядывай в новости, хорошо? Условие простое: если они будут впечатляющим и – отправь эти пакеты немедленно, то есть действительно немедленно, ладно? Самым срочным, овернайтом.
- Как я узнаю что это впечатляющие новости?
- Ты не ошибёшься.
Юра пристально смотрел на Гришку.
- Загадками говорите, коллега.  Не нравится мне это.
- Да мне самому не очень, но вариантов немного.
Юра посмотрел на конверты, узнал имена Сашиных и Сониных детей.
- Как они там, держатся?
- Да, они молодцы. С такими родителями, впрочем, другого и не ждёшь.
- Несправедливо.
- Очень.
- Точно не хочешь рассказать в чём проблема?
- Не, не хочу. Это не поможет.
- Ладно, не спрашиваю больше.
- Юр, но всё ещё хуже. Заехал я тут давеча к Чернову...
- Тогда точно хуже.
- ... и он устроил аукцион.
- Твоих вещей?
- Моих вещей. Ты знаешь как он это делает?
- Знаю.
- Вот. Эти кокаиновые головы как с цепи сорвались, всё похватали. А у меня нет времени по уму всё провести. Поэтому надо по-колхозному, но не прямо сейчас. Чуть позже. Если получится, отдать Марине, может быть, позвонит адвокат Женя, скажет условное слово – «гипербореи» - тогда можно ему. Если же не выйдет по каким-то причинам, то используй как посчитаешь нужным – на образование, стипендии, благотворительность, можешь отцу Даниилу в церковь Скорбящей Божьей Матери в Лефортово занести, главное – не бойся за них.
- Ты в порядке? Такими деньгами швыряться.
-  Это шальные деньги, и чёрт с ними если пропадут, хотя на два года жизни их бы моим хватило. Вот смотри, бабло упаковано, на нём написано «за содержимое данного пакета я, Григорий Барковский, несу полную ответственность. Заявляю, что здесь лежат 95 тысяч долларов принадлежащие трасту «Марини», которые переданы Юрию Вениаминовичу Успенскому на временное хранение и ему не принадлежат и не входят в его налогооблагаемые доходы». Можешь ещё Доминику передать, можешь частями, в общем, как-нибудь.
- А что ты им давал?
-  Чернову-то? Чернуху, естественно. Линия называется «Продукты неврозов и навязчивых состояний». Ну это, сам знаешь, - как жить не хочется, накалякаешь что-нибудь, оно и полегчает.
- Эх, здоровая психика — это дар божий. Разгрузился – и порядок. Аж завидно.
- Ну конечно, мы народ простой, голубыми кровями не испорченный, у нас всё просто, - съехидничал Гришка. – А вы аристократы рефлексируете где надо и где не надо.

Гришка допил кофе, поблагодарил за сэндвичи.
- Спасибо Леночке скажи. А, вот ещё, это важно. Вот этот конверт – пожалуйста, похрани у себя. Здесь копии писем Марине и всем детям, на всякий случай, если иначе до них не дойдёт. А вот здесь – Юр, это самое важное вообще - здесь флэшка с единственным файлом на ней, и СД тоже ровно с одним. Это письмо Марине, самое главное, дубликат вот этого, что в конверте. Мне очень нужно чтобы она его точно получила. Копии уходят по всем адресам, но мало ли что. Если вдруг окажется что не получит, можно тебя попросить как угодно – в емэйл вложить, или распечатать и факсом, да хоть открыть файл и по телефону прочитать, неважно как, абсолютно – доставить ей это?
- Личное письмо Марине? Чтоб я читал? – Юра даже отступил в удивлении.
- Да, Юр. Твои глаза оно не оскорбит.
- Наоборот, я...
Гришка улыбнулся. Не надо было ехидничать.
- Я понял. Только тебя, с твоим тактом, я и могу попросить об этом. И я побегу сейчас. А то у меня ещё два адреса в списке. И дай-ка я накидаю тебе все контакты моих на всякий случай.

И Гришка записал адреса, телефоны и емэйлы детей и Марины. Юра смотрел на Гришку, старавшегося keep cool, и выражение лица его было странным, как у раненого зверя, который не понимает, почему вдруг трудно стало бежать по неглубокому снегу.

- Гриш, может всё-таки я могу как-то поспособствовать? А то кто мне будет правильных клиентов с правильными домами под обстановку сливать? – наверное, впервые в жизни шутка у Юры вышла неуклюжей.
- А вот за это не беспокойся. Твой телефон крупным шрифтом напечатанный висит над каждым компом в конторе. Прям так и написано «Гений дизайна жизни Юрий Вениаминович» – и телефон. – Гришка улыбался, но его глубоко тронула реакция Юры. – Нет, спасибо, но ничего не получится сделать, это моя разборка и только моя. Всё, карету мне, карету! Отправишь конверты? Точно?
- Да. – Юра, всё ещё с тем же плохо читаемым выражением лица, подошёл к Гришке, и вдруг сделал то чего не делал раньше никогда – неловко обнял Гришку за плечи, и чуть стукнул по спине. – Спасибо тебе.
Гришка вытаращил глаза.
- Окстись, за что?
- За доверие. – Юра расправил плечи, изображая солдатскую стойку. Она с ним никак не вязалась, и Гришка ещё острее ощутил, как переживает за него этот тонкий, отстранённый, закрытый, кажущийся холодным небожитель.
- Тебе спасибо. Что есть кому доверять. Счастливо.
- Удачи.
- Авось.

Оставалась почта и контора. И всё. И можно отрешиться. С почтой Гришка разделался за пятнадцать минут и отправился в офис.

- Николай Александрович, приветствую! – Гришка намеренно всегда называл младшего по имени-отчеству. Молодому хозяину нужно было привыкать к растущей ответственности и устанавливать своё верховодство, что было непростой задачей пока конторой фактически руководил Гришка. - Я Вам тут привёз кое-какие записи, можем сейчас глянуть вместе?

Они просмотрели наброски, и Гришка долго подробно инструктировал Николая на тему предпочтений, характеров, и заморочек клиентов. Тот в конце концов удивлённо спросил: «Григорий Ильич, а Вы-то что, разве не собираетесь с ними больше работать сами?» Гришка, увиливая от прямого ответа, привычно уже соврал про возможные проблемы со здоровьем, с семьёй, сказал, что может быть ему понадобится сейчас взять длинный отпуск, а проекты надо делать.

- Смотрите, Николай Александрович, здесь наши прибыли и убытки в сравнении с тем же периодом прошлого года. Внешние контракты чуть получше, там потихоньку экономика встаёт с колен. С российскими же контрактами мы, извините за грубость, в жопе. Эти взяли паузу, у этого нет денег, поэтому платит он по чуть-чуть и нерегулярно, у того завис кредит, и так далее, вот здесь все долги с комментариями, здесь подписанные контракты от которых отказались и нам хотя бы выплатят неустойки, здесь отказались до подписания, хотя всё было на мази. Может, ещё прочухаются.

Молодой шеф смотрел в бумаги и хмурился. А то-то, подумал Гришка, фирмой рулить – это вам не по курортам таскаться, тут соображать надо.

- Боюсь, придётся кого-то увольнять. Жалко. Думаю, надо переориентироваться на Европу. Моих контактов не хватит чтобы обеспечить загрузку на несколько лет, хотя на этот год и на следующий есть те, кто ждёт на низком старте, они вот здесь, в этой папочке.
- Вы что же, совсем хотите отстраниться? Я что-то не понимаю, - в голосе Николая смешались тревога, неудовольствие и искреннее огорчение.
- У меня могут возникнуть очень тяжёлые не зависящие от меня обстоятельства, которые сделают просто невозможным участие меня ни в чём, - Гришке пришлось-таки идти напролом. Николай, он с грустью осознал, ещё не дозрел. – Поэтому я Вам всё передаю, всё что есть в работе, абсолютно всё.

Гришке стало наконец жалко парня. Он на самом-то деле перспективный, ничего, авось прорвётся. Надо подбодрить. Гришка продолжил:

- Контакты суперпрофи, на случай если случится завал работы, вот здесь – со всеми комментариями о том, кто чего может и кто в чём силён. Не волнуйтесь, если будет спрос – всё получится. Но надо работать Европу. Возможно, надо рассмотреть Португалию – там сейчас идёт такой тихий, незаметный подъём. Вот этот человек – поделится секретами управления бизнесом. Его можно и нужно слушать внимательно. Ничего, всё будет хорошо, вот увидите, - ободрил он Николая. – А сейчас мне пора.

И, оставив растерянного хозяина конторы оценивать масштабы бедствия и перегруппировываться, Гришка вышел на улицу. Машина стояла во дворе. Он сел в неё, проверил бардачок. Ничего личного. Осмотрелся. Чисто. Он щёлкнул сигнализацией, легко взбежал в свой офис на втором этаже. Положил ключ на стол. И вышел из конторы навсегда.

Гроза, пришедшая из Владимирской области, накрыла Капотню и Люберцы, но никак не могла прорваться к центру. Слабые духом в спешке покидали Красную площадь, толпясь в арках Воскресенских ворот.  Молнии яростно били куда-то в Замоскворечье, в район Каширки, втыкались в землю как копья Перуна, гром гремел, шквалы горячего воздуха поднимали высоко над землёй красноватую пыль, но истинно московские пешеходы всё так же стремительно и беззаботно, едва касаясь земли, неслись фирменным московским аршиным шагом по Моховой, Охотному Ряду, Знаменке, совершенно не беспокоясь о буйствующей неподалёку стихии. Кремлёвская стена, звёзды, дворцы пожухли на фоне тяжёлых грозовых туч, и только золото маковок Ивана Великого упорно сияло в слабом, случайном луче, да лёгкие барочные купола церкви Воскресения в Кадашах едва виднелись с лестницы Пашкова дома, где Гришка присел покурить.

Он сидел на ступеньках, думая, что более патетического жеста трудно было придумать. Кому сказать – засмеют. Пришёл прощаться с жизнью на хрестоматийную лестницу, описанную Булгаковым в бессмертном романе «Мастер и Маргарита». Небожители бы засмеяли. Такая пошлость. Такая банальная сентиментальность. Фу. Но что поделать, если Москва всегда в Гришкином сознании была окрашена Булгаковым. Не развесёлым до мрачности – Хитровка - кабацко-уголовным мирком Гиляровского, не Шмелёвским пафосным православием, не Платоновским надмирным страшным – Дворец советов - городом будущего, и даже не окуджавской одержимостью арбатской  - булыжная мостовая - стилистикой,  но ревностью, любовью и - Патрики - сарказмом Булгакова, беззаветной преданностью - колокола звонят -  Цветаевой, весёлым цинизмом  - любовь, пережившая «кишку от клизмы» - Мариенгофа, вселенской – ускользающий Кремль - грустью Венички Ерофеева. Она была наполнена тенями любимых писателей и поэтов, тех, кто ходил по ней, впитывая её сущность кожей, лёгкими, глазами, даже подошвами ног, спотыкающихся на неровных московских мостовых. 

Москва была тождественна Родине. Он с удовольствием ездил по стране, он любил Ферапонтово, тихие вологодские края, северную архитектуру, он чувствовал её сердцем, он работал бесплатно над восстановлением этих храмов. Он наслаждался лёгким стильным, форматным безумием и снобистской гармонией Питера – но у него не было и мысли сунуться туда с работой – там надо было жить чтобы прочувствовать город, чтобы изменять его, не ухудшая. Он оценил мощь и непокорство Сибири. Но идентифицировал себя он с Москвой.

Она была встроена в его организм. Он ощущал её как часть своего тела. Часть себя. Он чувствовал её пульс, он воспринимал её как живое существо, её раздрызганность, всеядность, требовательность и одновременно всепрощение, цинизм и правду на разрыв аорты, видимый глазом хаос и чёткую внутреннюю структуру, беспорядочные набросы привычек и традиций пришельцев и строго отфильтрованный осадок культурного слоя, внешнее легкомыслие и долгую память, бессовестный задор молодости и лёгкое высокомерие мудрой зрелости.  Москва была для Гришки квинтэссенцией России, её универсальным лицом, её непризнаваемой душой, её пчеломаткой, её упорно бьющимся сердцем, с артериями-шоссе, качающими человечью пульпу в перемалывающие всё и вся желудочки внутри Садового кольца, выплёвывающие затем изменённый субстрат дальше, циркулировать в системе или на вылет – кого обратно на малую родину, кого за бугор.

Он озирался, как впервые осматривал так хорошо знакомый, и странно, болезненно отчуждённый город. Он только что оставил позади журфак и Ленинку, и Манежную площадь, где раньше собиралось по полмиллиона человек, а теперь был шопинг-центр и фонтан с медведями. Пейзаж, открывавшийся перед ним с лестницы, был в основном таким же как тридцать лет назад. На том углу, где стоит выстроенная Шиловым часовня, он сидел, делая вид что рисует, когда пытался отследить маршрут генсека. На Ленивке он целовался с Мариной – им некуда было пойти, и дело кончилось тем, что они забрались в какой-то подъезд и чуть не до обморока напугали старушку, с авоськой лука поднимавшуюся к себе домой. К счастью, она кажется не поняла, чем они занимались. На Волхонку, в Пушкинский музей, он бегал рисовать «Давида», в Александровском саду несчётное число раз пил пиво, стену, украшенную нынче какой-то индийской рекламой, пытался купить для богатого клиента рекламного агентства. С Большого Каменного моста он смотрел салюты с детьми и внуком, а однажды им с Мариной на этом мосту привиделся мираж – в густом тумане здание дома Перцовой выглядело как средневековый замок, и даже Гришке понадобилось несколько секунд чтобы сообразить, что это такое. На Болотную он ходил смотреть странную композицию Шемякина, к которому питал не слабость, но уважение, потом - сидеть, курить и рисовать у фонтанов, а ещё потом – создавать массовку казавшемуся вначале заводным преемником «восьмидесятников» офисному планктону – несостоявшимся «двухтысячникам». В Дом на Набережной, ещё школьником, он бегал в гости к другу, странному парню по имени Андрей, который заражал его депрессией, по-братски делился импортным алкоголем, и вызывал у Гришки чувство вины за то, что он, Гришка, не осознаёт жестокости мира, которая открывалась Андрею во всей красе. Андрей вырос и стал известным переводчиком, отцом троих детей от трёх разных жён, и последняя была тихой, мягкой религиозной женщиной, которую Андрей, несмотря на его еврейскую кровь, держал в рамках кондового русского «Домостроя». На углу у Якиманки лет двадцать пять назад была кофейня, где они с Мариной часто грелись зимой, в компании каких-то увешанных фенечками юных хиппи, и кофе по-восточному там варить умели как, пожалуй, только в Ялте на набережной – с другой стороны того же дома теперь была «Кофемания» со стандартным до оскомины кофе из кофемашины... Каждое микронное движение зрачков давало очередную знакомую картинку – «здесь, здесь, здесь...» билось в его мозгу.

 Он сидел на пыльной ступеньке, и провинциальное семейство, поднявшись по лестнице, чтобы сфотографироваться на память, с неодобрением – не бомж ли? - оглядело Гришку, который и не думал исчезать из кадра.

Взгляд его добрался до Дома Музыки. Гришка поморщился. Башня Свиссотеля (слово-то какое инфернальное, подумал он, с ним ассоциируются жуткие строки Мандельштама – «но холод пространства бесполого, свист разрываемой марли и рокот гитары карболовой») видна была отовсюду. Он знал - башня выныривала не к месту там и сям, как осколок зуба, торчала в разъёме Каретного ряда, как неуклюжий фаллос смотрелась из низинного центра. Дом Музыки был чужд, чужд городу, месту в городе, музыке.  Имперский неоконструктивизм? Как еще можно было определить стиль этого огромного комплекса.  А от музыки в облике здания был только церетелиевский   флюгель – условный символ, табличка на двери конторы.

Гришка встал с лестницы.  Ему вдруг очень захотелось выпить. Он двинулся на простор, в «Стрелку» - одно из новых мест, которые ему безусловно нравились стилистической гармоничностью, обилием идей, и лёгкой, но содержательной тусовкой, зародышем и обещанием будущего.

Фронт грозы приближался. Дунул влажный ветер, потянуло холодком, и свежий, нежно-сладкий запах лип прорезался сквозь выхлоп и пыль. Гришка шёл, вбирая в сознание каждый новый ракурс знакомого, родного города, собираясь унести эту раскадровку в будущее, каким бы оно ни было, даже если туда, откуда нет возврата. Кремль с угла Волхонки и Знаменки, «часовые любви», оглянуться – и снова Пашков дом, а на бэкграунде – гнусное здание Ленинки с болванами наверху, съедающее очертания уникального особняка, взгляд вправо - Боровицкая-Оружейная-Комендантская-Троицкая – он знал их все – с маленькими золочеными куполами Верхоспасского собора на тонких изразцовых барабанах, и снова эта клятая рекламная стена.

Поток машин, поток людей по своим делам, как будто они не чувствуют, что все, все они движутся в одну и ту же пропасть. Тьфу ты. Он вспомнил «Путь монады». Опять. До какой патетики я додумался, ругнулся он про себя и двинулся дальше. Ну и что же что не замечают? Это, наверное, даже хорошо.  Не всякий может жить на краю апокалипсиса.  Да и не надо всем там жить. Люди должны думать о будущем, ждать его, желать его, планировать. «Если они не планируют, они умирают», - сказала Мюриэль Руссо, с которой как-то выпивал в её студии. Она права. Если все будут думать о неизбежном и плохом конце, жизнь станет безумием, потеряет цену и смысл.

Только очень неординарный человек с неординарной целью, как Саша, может долго жить и продуктивно работать, вися на ниточке у Парки и зная, помня об этом, ощущая себя каждую минуту готовым к смерти. А я не такой, я вон даже работать не могу, думать не могу... Жалко. Но и Саша – он вспомнил – был как сжатая пружина, он не был тогда творцом – он стал им позже, сначала мужем, потом учёным и отцом, потом толкователем Библии… Поэтом. Потом, когда смог надеяться.

Только человек, не думающий о смерти применительно к себе – то есть, всерьёз не думающий – способен создавать. Поэтому я так не люблю религию, догадался Гришка, православие? – да нет, любое христианство, - поправил он себя, - потому что человека, молодого и полного сил, начинают пугать смертью, и – хуже - судом после смерти, когда он уже не может ничего изменить. Даже в земном суде посмертно не осуждают, разве что адски гнусных преступников. Конечно, на Страшном суде судят не человека как такового, а душу бессмертную, но попы-то говорят при этом про поджаривание на углях и потоки серы, то есть рассказывают про меры физического воздействия на физические тела, то есть пугают тем, что страшно человеку из плоти и крови, то есть используют негативную мотивацию, которая всеми школами менеджмента, кроме наци, отвергается уже пятьдесят лет как непродуктивная. Гришка задумался – да, в конторе есть негативная мотивация – страх что уволят, ну так работай – и уволен не будь!  - при этом, продолжал он думать, воскресение во плоти обещают только в день Страшного суда, а сколько его ждать? Так что кого черти жарят на сковородке совсем не ясно...

Тьфу ты опять, ругнулся Гришка, что же это я всерьез-то рассуждаю?  Короче, жизнь в постоянном страхе, в предчувствии гибели – это бессмыслица для 99% из 150 миллионов, соответственно, эти 99% должны были бы немедленно самоубиться чтобы не продлевать муки. В то же время самоубийство грех, но считается ли это, когда человек вынуждает другого убить себя, как, например, в ситуации «suicide by cop?» Из-за чего убиваться-то всем? Из-за одного карлика-кровопийцы, неясной прихотью судьбы и ошибкой тайных правителей поднятого на самый верх. Доебёмся до мышей, сказал народ. И был прав, как всегда. А может как никогда раньше.

Гришка шагал к Большому Каменному, и вот уже стала видна отмытая высотка на Котельнической, где всё еще работал Иллюзион, место паломничества 80-х, где можно было посмотреть Пазолини, Маля, Вендерса, Фассбиндера, Кокто, Бергмана, Тарковского. У МАРХИшников взгляд как у Тарковского, сказала когда-то Марина, острый, и одновременно – погружённый в себя. Одинокая колокольня на набережной блестит свежей краской. Синий имперский купол церкви Николы Чудотворца, покровителя Роснефти. И опять взгляд натыкается на Свиссотель.

Справа - Церетелевский Пётр. Или все-таки Колумб? Какая разница. Церетели. Гришка помнил его ранние работы -  там был свет, и нежность, и тонкость, и юмор.  Всё брошено под ноги наживе, особнячок на Большой Грузинской – вот ради чего предан не гигантский, но всё же талант. Приличные люди работают на Малой, Зураб, но ты не москвич, откуда тебе это знать? Гришка вспомнил анекдот про строительство торгового центра под Манежной – что Лужков, раскорячившись, сам показывал Церетели как должен стоять медведь, приговаривая «Вот не русский ты человек, Зураб, не читал ты русских сказок!». Гришка засмеялся.  Есть, ещё есть юмор, вдруг неожиданно проскальзывающий среди нудного официоза!

Он остановился над южной опорой моста.  Как же давит ХХС!  Неужто Моспроект-2 так налажал с размерами? Не может быть, чтобы русские зодчие начала 20-го века, строившие оригинал, могли соорудить такую тяжёлую, громоздкую, безобразную махину.  Гришка сравнивал когда-то – пропорции, размеры храма вроде бы были соблюдены, и в то же время на старых фотографиях было грандиозное, но странно лёгкое для такого размера сооружение, новый же храм больше всего походил на сундук. Стилобат ли тому виной? Или что-то упущено в проработке фасада, может быть, какие-то тонкие вертикальные линии не вошли в новый проект? Не может же замена каменных горельефов металлическими так изменить восприятие. Стилобат, решил Гришка. Старый храм стоял на холме, как бы вырастая из него, новый же прочно сидит на мощном фундаменте, как попадья на лавке, теряя устремлённость ввысь.

Чуть дальше поблескивали серебристые купола Зачатьевского монастыря. Самые правильные купола в Москве. Если бы их рисовали в Автокаде, никогда бы не вышел этот изящный изгиб, эта гармония. Только рукой, вдохновенной рукой можно поймать тот микрон, который отделит гениальную работу от просто работы. И цвет фантастический, серебряный, но тёплый, наверное, серебро с золотом.

Правее МИДа - верхушки Сити. Гришка участвовал в проекте башни «Федерация». Именно здесь, совсем недавно, у него возникла неожиданная, поздняя дружба с Витей Ярославским, настоящим русским «Левшой», закончившим мехмат и защитившим кандидатскую, и ушедшим в строительство, когда доцентская зарплата перестала кормить большую семью.

Внешне типичный английский полковник из Ост-Индской компании, Виктор оказался человеком удивительным и мягким – он любил почти всё в этом мире, а к тому, что не любил, относился снисходительно. Кроме непрофессионализма и предательства. Это две вещи нарушали гармонию его мира, разрушали его. Видя некачественную работу, Виктор испытывал настоящее страдание и делал всё возможное чтобы исправить ситуацию. Гришка смотрел на него и чуть завидовал – он видел нутряную юношескую бескомпромиссность, которую Гришке частенько уже приходилось заменять принципами, брезгливостью и чувством долга. Накопившаяся усталость мешала бросаться на все амбразуры. Виктор же, с пылом Дон Кихота, снова и снова заставлял перестраивать, перерасчитывать, выверять миллиметры и доли градуса.

Гришке доставляло эстетическое удовольствие наблюдать, как он переживает из-за брака в работе. Тот умолкал, уходил в себя, хмурился, и думал. Молчал, вздыхал, прорабатывая предстоящий разговор с налажавшим человеком, потом впадал в некое подобие нирваны, стараясь найти в себе спокойствие и доброжелательность, и только после этого, внятно и предельно вежливо, объяснял что плохо и как сделать чтобы было хорошо.

- Ну нельзя здесь иначе. Понятно, что никто не умрёт если двери поставить не того цвета или материала, но с крышами... с крышами важно всё. Там чистый математически точный расчёт, налажаешь – рухнет. Я же знаю. Я же не могу допустить чтобы рухнуло.
- Так выгони их всех к чёрту.
- Не могу. У меня нет права увольнения.
- Скажи шефу.
- Тоже не могу. Не научился чужими руками увольнять.

Так он и мучался, упорно пытаясь добиться качественной работы от доступного человеческого материала и не удивляясь, когда это получалось.
С этим негромким, чуть медлительным, часто погружённым в свои мысли человеком можно было говорить о чём угодно, зная – не сольёт. В какой-то момент Гришка сформулировал для себя – с Виктором он бы не только пошёл в разведку, но доверил бы, если бы были, своих лошадей – и своего больного новорожденного ребёнка. Поэтому вчера так спокойно, без лишних слов, без надрыва, он и привёз тому дорогие ему работы.


Колокольный звон ХХС настиг его, когда он проходил мимо Аверкиевых палат, занятых институтом культуры. Гришка зашёл глянуть на свежеотреставрированную церковь Николы на Берсеневке. На затенённой клумбе уже что-то цвело. В почти пустой, даже на Троицу, церкви пели - фальшиво, невпопад, но убеждённо. Голоса резонировали в высоких сводах, взмывая под купол. Поп с двумя помощниками обходил с кадилом углы. Гришка стоял прямо у входа, и слышал одновременно и звон большого колокола, и пение, и запах ладана, и арбузный дух скошенной травы в саду. И это было хорошо.

Колокольный звон, подумал Гришка, как-то объединяет людей. Это средство коммуникации, не самое плохое. Соборность. Звонит колокол на соборе – люди собираются. Сбор, собор – одно слово. Это как-то делает людей ближе друг другу.

Густой бас большого колокола затих, на смену ему пришел перезвон малых, они вытренькивали какую-то не слишком интересную мелодию. Ростовские колокола-то ни с чем не сравнить, думал Гришка. Там – аж до костей пробирает, их всем телом слышишь. А здесь, как ни старались – нет той убедительности.

В храме служка подошел к какой-то женщине, как и Гришка, случайной гостье.  Протянул платок и лоскут ткани – изобразить юбку (дама была в светлых брюках). Та отказалась и вышла из храма. «Еще одна неприкаянная», подумал Гришка.

Гришка зачарованно слушал службу, не разбирая отдельных слов, воспринимая только мелодику песнопений.  Да и что дали бы ему сейчас эти слова, к кому обратился бы он, кого призвал бы любить ближнего как самого себя? И какого ближнего, - кого, укажите пожалуйста пальцем? Нет, к тому, о ком думал Гришка уже которую неделю подряд, любовь неприложима. Это исчадие ада, демон Ваал, земное воплощение зла, безжалостное, страшное, и одновременно ничтожное существо.

Гришка почувствовал себя очень одиноким. Может быть стоило заговорить с этой женщиной – сухощавой, с надменным лицом, отказавшейся покрыть голову. Что бы он ей сказал? Что бы она ему сказала? Бесполезно.

Он не пошёл в «Стрелку». Вместо этого он поднялся на мост, миновал ХХС, свернул на Остоженку, купил фляжку коньяку. На Остоженке ему всегда становилось тепло. Он пытался когда-то разобраться почему, но так и не смог. Ничто особенное не связывало его с этой улицей. Здесь не было воспоминаний, здесь не жили друзья, он ничего здесь не строил – не по Сеньке шапка, - не ходил в бассейн «Чайка», не клубился, не тусовался у Свибловой, не, не, не, и всё же, всё же... изуродованная новоделами, менее нарядная, чем соседняя Пречистенка, эта улица была частью той Москвы, которую он представлял, слыша слово «родина». Пройти по ней, ещё разок...

Он вышел к Садовому. И не увидел привычной вывески «Букинист» на маленьком флигеле возле круглого выхода из метро. Он пасся здесь в 80-е, по немыслимым ценам скупая старые книги. Он помнил их запах. Было совершенно не жалко денег, исчезавших в антикварном кассовом аппарате. Что ж, ещё одно огорчение. Зато процветает чебуречная, а чебуреки там вкусные. И не надо восклицать, заламывая руки «Как же так, культура отступает под напором диких племён!» Был бы спрос на книги – и магазин бы работал. Сами виноваты.

Гришка поднырнул под Садовым, запрыгнул в троллейбус. Севшая напротив женщина, с болезненной полуулыбкой ретардантки, достала таблетки, пролила сок, он подал ей бумажный платочек, она поблагодарила, и он узнал это лицо, эти глаза не от мира сего, но где он их видел? Он не мог вспомнить, это было что-то из давно прошедшей части жизни. Он вышел на перекрёстке с Университетским проспектом, откуда недалеко было до смотровой.

Он стоял над городом, на том самом месте где прощалась с Москвой тусовка Воланда. Отпивая коньяк, он перебирал дорогие воспоминания. Унивёр, куда каждый год в сентябре они ходили смотреть «Бег», где слушали любимых бардов, где столько сижено, пито и пето на географическом – что же вы, ребята... мир праху, долгой жизни детям...  Где-то там был «Тайвань» с легендарными неиссякающими реками пива, и церковь, куда он как-то ночью пришёл слушать пасхальную службу – как раз в разгар новой волны слежки за верующими. Склон Ленинских – Воробьевых гор, где он увидел, потрясённый, почти парализованный, ослепительную Светину наготу, от воспоминаний о которой защемило сердце даже сейчас, тридцать пять лет – жизнь - спустя. Вдали был мост, где, благодаря Вере, не случилось конца его истории, и совсем близко, через реку - Лужники, где он вновь встретил свою спасительницу.

Гришка смотрел на город и не видел его. Он не замечал, как прикуривал одну сигарету от другой, не слышал бодрой попсы из динамиков припаркованных неподалёку машин, не знал, что его спина испортила несколько десятков свадебных фотографий.

Чего я хотел? Проектировать красивое, рисовать, писать, любить Марину и детей. Больших проектов так и не получилось. Таких, чтобы изменили среду. Зато были хорошие проекты реконструкций, позволившие сохранить то что были бы иначе уничтожено, потеряно безвозвратно. Там даже есть чем гордиться. Были малые проекты, удачные, не увеличившие безобразие города, но может быть, хочется верить, улучшившие несколько улиц.  Были настоящие удачи. «Реализация Эшера», например. Теперь можно об этом сказать. Ну, в смысле, подумать.  Дом на мосту, ещё с десяток домов, где совпало – пейзаж, история, личность заказчика, и наличие бабла – там, где клиенты были яркими профессионалами, доверявшими другим ярким профессионалам – Гришке, Юре, ландшафтникам. Есть чем гордиться. В архитектуре есть чем гордиться. Не так чтоб много, но есть.

Рисунки, картины... Сделал я что-нибудь здесь важное, такое, чтобы вот прямо так ценно что это будут смотреть ещё многие годы, вспоминать? Пара «ирисов» висит в приличных местах – в Париже, в Дрездене, - много в частных коллекциях. Можно ли судить о ценности по количеству работ в музеях и частных коллекциях?  Можно, потому что никакого другого способа судить объективно не придумано. Говорите, покупают и пошлость, и мещанство? Да. Почему можно доверять большинству решать судьбу государства и его подданных, но нельзя ему же доверять судить об искусстве? Другое дело что всякий приличный человек судит себя сам. При этом вопрос ставится так: на каких работах мне не стыдно видеть свою подпись?

Гришка надолго задумался, потом начал мысленно перечислять - серия «Путь воина», серия «Декабристы», иллюстрации к «Ангелу западного окна», к рассказам Акутагавы, «Степному волку», «Москва-Петушки». Некоторые «ирисы». Антей. Лот. Степной волк. Переписанный набело «Матросов». Настя. Настенька… Несколько Марининых портретов, где ему таки удалось добиться того, что ясно видна была не только красота, но ярко проступало содержимое. Он вспомнил, как подслушал разговор двух нетрезвых посетителей модного вернисажа: «Господи, где только таких баб находят? На край света босиком бы поканал» - «Видишь, написано – портрет жены художника. Занято». Есть добротные работы. Ну не так чтоб прямо гордиться, конечно можно было бы лучше, но всё же чего-то я стою как художник.

Но не Зверев, конечно. До Зверева как до Луны и всё лесом. А хотел бы я быть - таким гением? Готов был бы пожертвовать всем? Архитектурой - творчеством, связанным с большими бюрократическими сложностями, зато позволяющим создать осязаемую, материальную, видимую многим красоту, - реставрациями, нормальной жизнью, детьми, Мариной, вот этой вечной радугой счастья, путешествиями, отношениями с друзьями, просто интересными людьми – ради того, чтобы быть настолько гениальным? И однобоким? Может быть и да. Но только если бы не знал заранее как именно можно быть счастливым в обычной жизни.

А может, и если бы знал. Всё же ничто не прикалывает так как процесс творчества. Про себя это слово можно произносить. Вот за эту свободу, когда тебе ничто не преграда, ни отсутствие мастерской, ни отсутствие материалов, ни даже отсутствие идей – кокетничающая мещанка просит нарисовать кошечку, и ты рисуешь кошечку обгрызенной свекольной ботвой на обертке от колбасы, и делаешь шедевр – вот за это можно, наверное, пожертвовать всем. Ну не в смысле отдать что уже имеешь, конечно, это ни за что, а вот отказаться от всего, стать таким монахом от искусства – запросто. Как хорошо что я об этом не думал раньше.  Как хорошо что меня обошла мания величия. Крепким середнячкам хорошо живётся, ага. Ну ладно, ладно, не совсем всё же середнячкам, чуть повыше.

И жить хотел. Очень. Жить свободно и чувствовать себя человеком свободной страны, страны людей, себя уважающих. Хотелось быть гражданином мира, не чувствовать тавро стадного животного. Голосовал правильно – «да, да, нет, да». Говорил с людьми, объяснял. И всё, что делал, было для красоты. Или счастья? Или того и другого? Разве красота – не счастье сама по себе? Разве счастье может не быть красотой? Чего же мне не хватает?  Зачем мне всё это надо? Убьют ведь. Сто процентов, убьют сразу. Или ещё помучают.  Вот этого бы не хотелось. Как бы исхитриться чтобы не?

Так чего мне надо-то? Надо чтобы не били в лицо моих студентов и сотрудников, а также всех прочих, на всяких Болотных, чтобы не волокли девушек и пенсионеров за волосы в автозаки. Надо чтобы бабло уходило не только в карманы пресловутого кооператива. Надо чтобы дур из Пусси Райот не гнобили в карцерах, а высмеивали публично, весело и хладнокровно, без этой звериной злобы неправого, которого уличили что он неправ. Надо чтоб журналюги могли писать что видят, не боясь за себя и родных. Чтобы не повторялся Беслан и Норд-Ост. Чтобы не могли они повториться. Надо чтобы выборы были честными, а уж каков будет результат... не хочется даже думать. Но чтобы он не был подтасован.

А главное - чтоб не чувствовать этого позора. Везде, куда не сунься – тебя спрашивают, «Что этот ваш псих ещё задумал?» И смотрят с жалостью, как на беглеца из сумасшедшего дома. А поговорят чуток, поймут, что нормальный человек, и тогда спрашивают ещё – а ты почему не переезжаешь в Штаты? Или в Европу?» Как объяснить? Сказать, что там моя родина? Что это такое – родина? Вот этот «клочок земли, припавший к трём березам»? Нет, много больше, много дальше в глубь веков, вширь, в самое нутро. Как им объяснить про этот миллиард маленьких сигналов которыми можно обменяться с человеком и понять, что он одной с тобой породы? Как им объяснить, что силуэт шатровой церкви через глаза посылает ту самую теплоту, которая вновь и вновь упорно плавит зарождающийся в сердце лёд? Как рассказать, что в марте все женщины становятся немного Маргаритами? Как перевести понятие «сорок сороков»? Как передать чувство, будто ты – Антей, и связан с этим странным местом тысячью нитей, видимых и невидимых, осознаваемых и нет? Только рисунками, понятными здешним людям... Гришка знал, что ему комфортно в этой цветовой гамме, что как ни любил он бело-синюю Грецию, песочный Лиссабон, или стильно-монотонный Нью-Йорк, естественно он ощущал себя лишь в этой пропылённой лентуловщине московских улиц. Только Прага, с призраками рабби Лёва, с отпечатками подошв Кафки на булыжных мостовых, была своей - почти как Москва. Но жить он бы не смог и там.

Да, мне надо чтобы не было ежедневно, ежечасно стыдно за родину. За поступки её руководителя. Чтобы не ощущать себя частью силы, отжимающей территорию у соседа. Чтобы наверху стоял человек, не боящийся крыс. Масштабный, не думающий лишь о самом себе человек. Не шкурник. Этот вон женщину даже любить не может.

Даже у Гитлера была Ева Браун, думал Гришка. Потому что Гитлер был чудовищем, но он верил в то что делал и сумел убедить людей что делает он это для блага нации. Да что ж я, Гитлера оправдываю? Сравниваю с крошкой Цахесом?  Нет, конечно нет. Тот всё же был много хуже. Но и масштабнее тоже. Хуже потому что масштабнее. Пассионарнее. У Ленина была Наденька, у Хрущева – Нина Петровна, у Брежнева – Виктория Петровна. Гришка вспомнил некрасивое, но достойное лицо супруги человека, встреча с которым определила Гришкину жизнь, как определит и смерть. У Сталина была жена, сначала одна, потом другая, и он даже вроде бы их любил.

Этот... этот неспособен на любовь. Может быть, только к детям, которых он ухитрился по-шпионски спрятать от всех. Гришка представил себе жизнь двух девчонок – с нервной, задёрганной матерью, отсутствующим жестоким отцом, тщательно фильтрованными контактами, всё время под надзором. Бр-р-р.

Нужно, чтобы власть не наследовалась, а передавалась путём выборов. Ничего лучшего человечество пока не придумало.  Хорошо бы не плебисцитом. Не должна, ох не должна кухарка управлять государством! Но как сделать так чтобы народ захотел настоящего честного выбора? Надо разрушить эти чары, этот морок. Страна как будто заколдована, погружена в сон. Нужен кто-то чтобы стукнул в стеклянные двери сонного королевства, чтоб они рухнули со звоном и скрежетом, впуская свежий воздух, чтобы было видно хоть какой-то путь хоть куда-то.  (Вот, я в прынцы теперь решил податься! – ухмыльнулся он). Чтобы конкурсы были честными. Чтобы боролись с коррупцией – всерьёз. Рыба гниет с головы, эта поговорка уже набила такую оскомину, что даже про себя повторять ее тошно, но что ж делать если правда? Так же как и в бизнесе, если руководство – дрянь, то и компания не выживет. Так и со страной – если во главе ее стоит трусливое чмо, не способное глянуть дальше забора своего кооператива, которому наплевать на судьбу страны, на всё, что будет после него – то нет у этой страны будущего!  Что же мне надо? Да чтоб не плакать пьяными слезами – «такую страну просрали!» Чтобы дети не говорили – кому нужен этот ваш интеллектуализм, когда всех интересуют только бабки?

Дети. Гришка знал, что дети имеют право спросить с родителей – что же вы родину-то проморгали? Он огорчался, что дети приезжают редко, но понимал их чувства. Димка ему объяснял как-то – сижу в Штатах, поджилки дрожат как хочется по Москве пройтись, а приеду – и тухло. И тянет домой, в Бостон. Олька, по полной программе занятая работой в госпитале в Хайфе вообще появлялась в Москве, кажется, только для того чтобы потусоваться с друзьями, да поваляться вечерами на диване – голова на коленях у матери, лапки – у Гришки, а посередине обнимает Юлька. Родина как таковая её не интересовала.

Но даже если дети не спросят, то он спросит себя сам.

Поколение детей. Они уже совсем рядом, наступают на пятки, и это здорово. Они входят сейчас в силу - и мы обязаны им показать, что есть такая славная жизнь, полная интеллектуальных игр, таких как хорошее кино, театр, выставки не всегда понятных художников, посиделки с книгами. Что есть кайф в умственной деятельности. Что интеллектуальный снобизм - это хорошо и правильно, потому как это единственный имеющий право на существование вид снобизма. Что есть такой специальный московский "cool", то чувство невыносимой легкости бытия, которое обретается с опытом, потерями, анализом, выстраиванием пирамиды ценностей, слегка отличной от Маслоу’ской, с созданием в себе и культивированием пренебрежения к суете и хлопотам (помним, что "мелкие пожизненные хлопоты по добыче славы и деньжат к жизненному опыту не принадлежат") составляющим большую часть жизни того вежливо называется "массой".  Передать то чувство отращения к пошлости, которое, к счастью, уже усвоено многими - именно поэтому народ выходит на митинги. Передать то что многие осознали (а многие - поздно) - что выбор слишком часто бывает не между суши и сашими, а между сохранением своей личности, и продажей оной за всякую хрень ("славы и деньжат..."). Что к этому выбору нужно быть готовым не просто ежедневно, но ежесекундно ("Прежде чем пропоет петух, трижды отречешься от меня").  И что личность не стоит майбаха и дачи на Бали. Как это ни странно звучит для некоторых.

И что да, к счастью редко, но приходится выбирать деревянные костюмы. Или, как подарок судьбы, казённый дом.
 
Гришка вспомнил как, забежав в продуктовую лавку, он услышал - продавщица объясняет напарнице как она выбирала английскую гимназию для сына. Так он узнал кто сменит их поколение - вот эти растущие дети продавщиц, которые пойдут в спецшколы, потом в МГУ, ИнЯз и МАРХИ. Ну пусть они. Пусть не белокурые красавцы эти дети, и не горбоносые кудрявые еврейчата. Пусть придут тюрки, или люди гор, если их время настаёт теперь. Но нельзя чтобы их детей убивали нацисты. Пусть придут сюда, в этот новый для них дом, начнут обихаживать его и чистить, навесят цветных ленточек и накидают пёстрых половиков, и живут здесь, и вдыхают свою душу в это прежде враждебное им пространство. Потому что город жив, когда его любят.

Он двинулся вниз по склону, к реке, через мост, на Фрунзенскую набережную, к ЦДХ, где в чьих-то галереях висят его работы.  Вздорожают, наверное! – усмехнулся про себя. В ЦДХ было сделано столько открытий – Кандинский, Лентулов, Серебрякова, Дали, Малевич, апокалиптичный Бэкон. Остановился на Крымском мосту, усмехнулся, пробормотал «Кольцевая, догадался Штирлиц» - да, вот отсюда, пожалуйста – и легко двинулся дальше. Промахнул Якиманку с волшебным особняком французского посольства, которое он реставрировал и в котором пил с французскими дипломатами, поражаясь их умению совместить предельную куртуазность, savoir-vivre с быстротой мышления и деловой хваткой, оставил сбоку Президент-отель где они делали презентации, Александер-хаус где он слушал Илларионова двадцать лет назад и не верил, что всё так безнадёжно плохо.

Купить ещё коньяка, - и снова впереди маячит разбег Большого Каменного, Моховой и Знаменки, но - переулками в толчею Климентовского, и широкими машистыми шагами – дальше, в Садовники, где опять защемило сердце – там, в маленьком особнячке, 67/2, была Сонина первая коммерческая работа. Он её часто забирал отсюда уже в ночи, подвозил домой, и заканчивалось это долгими ночными разговорами с Сашей – как обычно, обо всем. Гришка ощутил острую боль от того, что нельзя выпить, как обычно на двоих, по-мужиковски, когда даже Соня, тихо – не по-Сониному - ускользнув из кухни, оставляла их один на один, и они уже добавляли лишь по чуть-чуть, чтобы не съехать в пьяный бред. Забавно, что так же поступала, как будто по молчаливому сговору, и Марина, когда пили у них.

Рядом с Сониным офисом когда-от было «Гнездо Глухаря», где вначале на каждый концерт собирались толпы, а потом ля-минора в жизни стало так много, что из стариков – под хорошую дозу водки - шёл только упёртый Городницкий, да вечный Берковский, да Кукес, а на трезвую голову утешали Иваси с Шаовым - своим нутряным оптимизмом. Походная романтика стала не то чтоб чужой, она навечно записана в подкорке, и если бы собрать всех тех, с кем... то и лыжи вновь заторчали бы, но «иных уж нет, а тех долечат», и не собраться теперь никак, нигде, никогда.

Он вышел к площади Балчуга. Они с Мариной то ли в конце 90-го, то ли в начале 91-го массовали здесь по пятнадцать рублей за ночь в съемках «Невозвращенца», - темнота, холод, мусор под ногами, костры на асфальте, полевая кухня с перловкой, - и вспомнил, как потом они удивлялись, как точно все было предсказано.

Через мост – и слева остаётся запруженная машинами набережная под злой красной стеной, дальше, дальше – Варваркой, Солянкой - к стрелке Яузы, Иллюзион, Таганка, Садовое - глянуть вниз на Николоямскую, где так всегда хотела жить Марина, - и  верхом, мимо дома Сахарова,  и вновь налево – к бульварам, мимо «дома со зверями», мимо прудов, где вечно тусуется счастливая молодёжь, и Абая, у которого случилось великое, ни к чему не приведшее тусование, и вниз, к яме Трубной, и в самое сердце, внутрь бульваров, к МАРХИ, посидеть у фонтана... только бы никого не встретить.

Оказалось, что курить у фонтана больше нельзя – образовательное учреждение. Курить ходят за забор. Такую традицию убили, гады, подумал Гришка, но послушно загасил сигарету и просто сидел на парапете, вслушиваясь в сумбурный рев собственных мыслей, в яростный спор в голове.  Он смотрел на двери родного института, не могя, боясь войти туда, вдохнуть запахи молодости, и потерять ту решимость, которую он растил в себе все эти месяцы. Вернуться – и ослабнуть... Нет.

Он таки выпил мохито в Камергерском. Потом вспомнил – «Встань, ешь, долгая дорога перед тобою» - и заказал бифштекс. У него должно быть достаточно сил.

Камергерский, Тверская, Газетный, мимо Храма Успения, мимо Англиканского собора где некогда обитала фирма «Мелодия», мимо храма Воскресения (принадлежащего Васятке Бойко-Великому – Гришка покатал в голове сочетание бойкости с величием и засмеялся над помпезным идиотом), Никитский бульвар, где в театре на углу они смотрели «Холстомера» с гениальным Лебедевым, Музей Востока откуда забрали лучшего Рериха в новый музей старательного, но не гениального Рериха-сына,  Гоголя, где столько раз встречались они с Мариной, Арбат-спаситель, и  назад по Калининскому проспекту, мимо когда-тошней «Метлы», где столько всего отмечено, куда он несколько  раз приглашал  Марину, отрекомендовав её как «подругу», после чего она дома выгребала из клатча пачки визиток, а Гришка, смеясь, складывал их в отдельную коробочку с надписью «потенциальные свиньеподложители». Марине эти тусовки не нравились, и он улыбнулся, вспоминая, как говорил что её выходы в свет  помогают ему отфильтровать вероятных подставщиков, но она явно не получала удовольствия от своего успеха.

Дом-музей Цветаевой в Борисоглебском, странное здание – банальное снаружи, безумное внутри, с окном в потолке. Интересно, здесь или не здесь она написала «Уж вечер стелется, уже земля в росе, уж скоро звёздная в небе застынет вьюга, и под землёю скоро уснём мы все, кто на земле не завали уснуть друг другу»? Кто на земле не давали уснуть друг другу...

У Гришки засосало под ложечкой.  Он предаёт Марину снова. И уже нельзя будет повиниться, оправдаться, что-то исправить, изменить. Он так и останется в ее памяти – предателем. Оставившим её одну в этой жизни. Со всеми проблемами, которые спровоцирует его поступок. С его ребёнком, которого она приняла и полюбила, и научила Гришку любить это трогательное, как котёнок, существо...  Только бы её не взяли. Но что же делать, что же делать если никто другой, у кого нет такой жены, кому нечего терять, не решается на это?

Он кружил по городу, наматывая десятки километров – стремительная походка, маска тяжёлого раздумья на лице, и встречные прохожие сторонились, понимая, что этот странный человек их просто не видит. Он не чувствовал усталости. Он должен был увидеть всё ещё раз, вспомнить всё то, что было дорого, что было домом, должно было остаться домом, и стало почти чужим городом, городом людей которые считают что это неважно – когда убивают демонстрантов, что это неинтересно – когда какие-то фрики с белыми ленточками, вопя про свободы, демократию, и честные выборы, лезут под ментовские дубинки,  город, в котором едва нашлось 200 человек вспомнить о Беслане, но десятки тысяч невспомнивших стояли в очереди  к поясу  Богородицы, где женщины больше не шикают на матерщинников в автобусах не потому что решили что мат – норма культурного общения, а потому что боятся получить «в хлебало» от существ, забывших о извечном законе неприкосновенности женщины, город, где оказалось можно убить женщину-журналиста за её статьи, город, где родители провожают детей в школу до пубертата, где поклонение золотому тельцу стало  доминантой всего.

Измельчал народ. Гришка смотрел в лица встречных, как будто впервые приехал в город. Он привык бродить так часами, ему хорошо думалось на ходу, но он уже давно целенаправленно не изучал лица людей. Он вглядывался, и горечь поднималась в его душе. Он вспомнил, как сравнивал в 80-х лица современников со старыми, дореволюционными ещё фотографиями крестьян, найденными в фамильном альбоме. Эти крестьянские лица были яснее, интеллигентнее существенной части тех, кто претендовал на звание интеллигенции. Он сравнивал их снова, и память художника подсказала – всё стало много хуже.  Признаки вырождения, носы уточкой, низкие лбы и косые скулы питекантропов... И все же московские женщины прекрасны. Прекрасны своей наивной верой, что в летящих оборках и на высоких каблуках они навсегда остаются Ассолями.  Пусть эти каблучки цокают по кривой собянинской плитке. Но москвичка каждое утро, просыпаясь, верит в сказку. Это не истребляется. Я надеюсь, это не истребляется, думал Гришка, и улыбался.

Он шёл галсами - с Нового Арбата на Садовое, оттуда – на Поварскую, мимо Гнесинки, где училась Маринина когда-то близкая подруга Валя – похожая на Марину как сестра. Валя служит регентом в церковном хоре. Почему? С её талантом, с её энергией...  Стечение обстоятельств – безответная любовь, вышла за какого-то таракана, нездоровый ребёнок, развод, и – кончились силы, прогорел запал. Не нашла больше ничего, не пригодилась, а церковью ее отец заведует. Гришка вспомнил как задал было ему вопрос с подковыркой, и услышал в ответ – от выкреста – «Что-то в ваших мыслях очень чувствуется ересь жидовствующих...»
Ноги принесли его в Гранатный. Конечно. Три десятка лет назад здание Дома Архитектора воспринималось как верх утонченности, старинные интерьеры, лепнина, мебель казались образцом вкуса, и когда «небожители» отзывались о Доме без пиетета, Гришка этого не понимал. Понял, позже.

Отсюда две минуты до Патриков. До старого дома. Того, где прошли двадцать хороших лет. Где выросли дети. Где в маленькой тогда ещё мастерской собиралась и бригада, и первая команда бюро.

Он вспомнил как обдумывал дизайн – рисовал бесчисленные эскизы, так и сяк отрисовывал арки и скруглённые углы, пока наконец не содрана была сухая штукатурка и не обнажился старый кирпич. Когда пыль чуть осела, он привел туда Марину. «А нельзя всё так и оставить?» спросила она сразу. Гришка даже не понял сначала. «Ну просто кирпич. Красный. Старый.»  Это было гениальным, новаторским по тем временам решением. Модными лофты стали намного позже.

Он сидел на лавке на ночных Патриках и думал – а кто придет взамен? Кто бы ни пришёл – тот, новый, будет бояться. Хотя бы ради одного этого стоит попробовать. С семнадцатого года, почти век, вожди здесь умирали своей смертью. Расслабились, суки. Треть их заслужили быть убитыми. Другая треть была ничтожествами. Остальные оказались слишком слабы перед вызовами огромной, неповоротливой, тёмной страны, которая не знает, чего хочет – «что раскисла, опухла от сна...».

Хрущев, Горбачев, Ельцин – они хотя бы думали прежде всего о родине, потом о себе. Хотя бы думали – неужели так мало надо в России чтобы не быть мерзавцем? Когда она проснется? Проснется ли? Неужели не в жилу все эти байки про Илью Муромца что сидел на печи 33 года в потом встал и со всеми разобрался, всех отстроил? Чего же она захочет, когда проснется? Не новой ли опричнины? Не искать ли вновь виноватых среди инородцев? Не возрождения ли Союза Михаила Архангела? Это же так просто – обвинить во всем кого-то, кто не ты. Вместо чтобы заглянуть в себя, и увидеть всю слабость, лень, гнусность, трусость, необразованность, и начать работать над собой, посадить сад хотя бы не руками, а в своей собственной душе навести порядок!

Гришка вспомнил горькие Сашины слова о безнадёжно проросшем в ДНК рабстве: «Мы это рабство выдавливали, как молодёжь – угри: оно появляется снова, притом на том же месте. Посмотри, интеллигенция говорила на кухнях, но толком ничего не делала, и сейчас – вот какие-то ленточки, шарики». Ликвидировали руководящую и направляющую роль КПСС, 10 лет прожили без неё – не понравилось, давай нового вождя с крепкой рукой. Великого Инквизитора. Да только где его найти, великого-то? Приходится довольствоваться малым: несостоятельным в жизни и любви подполковником, известным своими провалами. Стали рабами бабла и страха и страха потерять бабло, и страха теперь уже перед царьком, повелителем мух, крошкой Цахесом, охтинской шпаной, когда-то испугавшейся крысы.

Есть люди, думал Гришка, которые строят свою жизнь по более или менее великим образцам жизни, истории, литературы, – кто-то хочет быль как Александр Македонский или Джеймс Бонд, кто-то – как Сталин или наоборот, махатма Ганди и Мать Тереза, кто-то – как Базаров или Павка Корчагин. А наш, с глазами как два пупка, строит свою личность, свою модель жизни по образцу серой крысы из охтинского подвала. Это надо прочувствовать как следует - для политических решений образец у нас – охтинская серая крыса. Загнанная в угол охтинским шпанёнком, она в отчаянии встала на задние лапы, и, топорща усы, пошла в атаку. Вынести он этого не смог и позорно бежал. В результате, за всю последующую жизнь, никто и ничто не впечатлило его сильнее чем небольшое, в общем, невзрачное животное. Он действует по её примеру во внутри- и внешнеполитических обстоятельствах. Поэтому в России уже пятнадцатый подряд год -- год крысы, и на ближайшую перспективу года какого-то другого животного вроде не видно. Если не подправить этот чёртов китайский календарь.

Как они могли выбрать кгбшника? Как? Неужели спокойно спалось им всем, ста с лишком миллионам, неужели не снились им мучения сталинских жертв, неужели не шептали ночью стены, видавшие, как уводили невиновных – «стыд, стыд, стыд»? Это все равно что президентом Израиля выбрать бывшего офицера СС. Что будет если снова придется выбирать? Успеют ли демократические силы сгруппироваться, выдвинуть лидера, за которого станут голосовать? Да пусть хоть что-то другое.

Гришка разозлился, так как мысли были всё те же, проблемы всё те же что и тридцать пять лет назад, и спорил он с собой, как будто спорил с Сашей, только он уже был на Сашином месте.

Будет ли смысл? Придёт ли кто-то нормальный руководить страной? Не в этом дело. Зло должно быть наказано, причём здесь и сейчас. Хотя бы просто для того чтобы напомнить об этом простом правиле. Страшный суд – это неизвестно когда, мы не доживём, а когда доживём, нам станет всё равно.

Зло должно быть уничтожено, чтобы оно не плодило ещё большего зла, чтобы не развращало людей своей безнаказанностью, наглостью, цинизмом. Око за око, зуб за зуб. Ты у меня – родину, я у тебя – жизнь, вполне адекватно. Правильно ли это, прилагать к новозаветной стране ветхозаветный принцип? Можно ли? Не будет ли хуже? А есть ли куда хуже? Конечно есть. Сталинщина, например. Гитлеровщину, в плане культа личности, мы уже имеем. Когда немцы узнали кем был Гитлер? Только после войны, в основном. Тогда не было интернета, и даже те, кто хотел знать, имели ограниченные возможности. У нас же сейчас – хоть объешься информацией, никакого самиздата не надо, так почему же?

Не станет ли единственным последствием ужесточение репрессий? Закручивание гаек, всё более детальная слежка за каждым? Но так это ведь и должно когда-то привести к взрыву. А если не приведет? Если Саша был прав и народишко – дерьмо? Такое дерьмо, про которое анекдот из далеких 70-х про то что «веревку самим приносить или профком выдавать будет?» звучит как комплимент. Не знаю, может, и нет там никакой души и правды, а одно тупое выживание. И тут же вспомнил как незнакомые люди собирались толпами и шли искать какого-то потерявшегося ребёнка, спасали кого-то от пожаров, вспомнил про благотворительные флэш-мобы. Народ это? Или не народ, а хомячки? И как хомячки соотносятся с народом? Являются ли они представительной выборкой народа? Или лишь отдельной его частью, не вполне типичной? А пофигу. Они, по крайней мере, хоть сколько-нибудь активны. Значит, это и есть народ.

А нужны ли людям эти перемены вообще? Они устали. Но может, это просто робость, такое, как в детском саду, отступание во второй ряд? Не решаются выйти в одиночку, а на миру и смерть красна, и если кто-то что-то сделает – поднимутся? Эх, побольше бы таких как промысловик, чью винтовку Гришка нежно прижмёт к себе завтра. Она таки послужит цели, для которой была подарена.

Дальше, дальше по Садовому. Во дворе дома на Садово-Каретной жила Маринина любимая врач. Матершинница и отчаянно смелая женщина, ни перед чем не останавливавшаяся, она была замужем за навеки пришибленным своим происхождением человеком – сыном палача. Красивый, умный мужчина был согнут бременем вины отца, - безжалостного сталинского пса, вершителя судеб в лубянских подвалах. Евгений Петрович использовал официальную фамилию только в документах. А книги писал под псевдонимом. И когда его сын, названный именем деда, погиб в автокатастрофе, отец не удивился. Оплакивая утрату, зарабатывая в скудные перестроечные годы на издание работ сына в России, он нёс это бремя, как искупление вины, как надежду на то что проклятие, павшее на их род, когда-нибудь будет снято. Надломленный, бледный, усталый, с робким голосом, который становился звучным и свободным только когда он вещал о своих идеях для будущих книг, и в то же время одержимый человек, он писал переусложнённые книги о несуществующих вещах, говорил о душе народа, как будто – книжный червь, думатель, инженер, писатель – он мог её узнать из первоисточников. В этом Гришка тоже видел попытки искупления – обелить, украсить родину, возвести на пьедестал тот народ, которому в затылок стрелял его отец. Как будто народ не был в ответе за своих палачей.

Но одна вещь, сказанная сыном палача, запала Гришке в память. Гришка уже не помнил, как на тему смерти вышел их разговор – тот с совершенной убеждённостью сказал: «Ну Толстой же всё объяснил, почему именно женщине дано долголетие, почему она должна оставаться, когда мужчина умирает. Женщина несёт память о мужчине, она доделывает его дела, она заботится о его детях.  Мы слабый народ, женщины – сильный. Они нас могут пережить, мы их – с трудом. Они живут и держат наши души здесь, живыми. Мы этого не умеем, мы скудные, умственные люди, женщины - носительницы души семьи, хранительницы душ мужчин». Гришка тогда представил на секунду что Марина умерла.  Мысль была настолько чудовищной, что он согласился со всеми теориями сразу, лишь бы не воплотилось в реальности то, что он вообразил.
 
Колхозная площадь, ныне Сухаревская, по имени так и не восстановленной Сухаревой башни. Зато восстановили церковь Троицы в Листах – церковка стояла так, как будто была здесь всегда, нетронутая, нерушенная.
 
Счастлив ли я? - спрашивал он себя, наматывая километры. Да. Доволен ли я своей жизнью? Да, хотя хотелось бы пожить подольше. А что мне-то самому надо? А ничего, просто – сделать то, чего требует моё эстетическое чувство. Уничтожить мерзость. Ткнуть копьём в сердце Мордора. Будет ли Мордор ликвидирован? Не знаю. Это дело других. Я хочу лишь открыть ворота.

Гришка подумал, что это странно – как много людей используют аналогию с Мордором. Она неточная, думал он.  Как неточна и аналогия с «Сами-знаете-кем». Там, в книжках, - вечное, неубиваемое зло, здесь и сейчас же – всего лишь козявка, червяк, волею случая вознёсшийся на вершину, неадекватный своим полномочиям. Он не может думать о стране, просто потому что не может. «Россия не вмещается, не вмещается в шляпу» - фраза, применительно к нему, приобретает совсем другой оттенок. России нужны люди, у которых от виска до виска – вселенная, а не гулькин хрен, как у этого.

Вторая фляжка с коньяком давно закончилась. Он догнал ещё несколькими мохито – счастье, что в Москве наливают круглосуточно. По идее, пить надо было бы водку, но тогда может не хватить сил.

Он вновь стоял на Гоголях, и смотрел вглубь бульвара. Чуть не полсотни километров показывал браслет шагомера. Но он не чувствовал ни утреннего холодка, ни усталости, ни голода, не мог бы сказать трезв он или нет, он был в каком-то параллельном измерении. Рассвет уже окрашивал золотом облака, но ещё горели фонари, и редкие прохожие спешили неведомо куда. Гришка этого не видел, не замечал. Он стоял и думал, что пора, что хватит мусолить, что надоел уже этот пинг-понг в черепной коробке, пора домой, отоспаться чуток, сделать необходимое, написать последние емэйлы... Пора. Он ещё раз оглянулся вокруг, вбирая уют предрассветного бульвара. Взор его застилал лёгкий туман, и в этом тумане он увидел Марину, спешащую к нему со стороны Пречистенки – каштановые волосы развеваются, длинная юбка полощется на ветру – а ветра-то и нет никакого, это просто её стремительная походка...


 -1
                «…если только можно, Авва Отче, чашу эту мимо пронеси»

Он спустился в метро на Кропоткинской и в который – несчетный – раз оглядел изящную, простую, строгую колоннаду. Порадовался гармонии пропорций. Кропоткинская и Маяковская – две любимые станции. Партнеры, и даже подчинённые (вот наглость!) подшучивали над тем что Гришкина глянцевая ауди вечно пылилась на заднем дворе особняка фирмы. «Зато я прихожу на работу вовремя, и никогда не звоню – Ой Григорий Ильич, я тут в пробке застря-а-а-ала! – передразнивал он сотрудников.  - И домой добираюсь засветло! И еще читаю по дороге!»

Он сел на лавку в вагоне и тут же заснул. На автопилоте проснулся на нужной станции, вышел из метро, добрался до дому. И рухнул на кровать не раздеваясь.

Он проснулся в полдень от негромкой возни за стеной. Валя убирала всё, как обычно. Она сварила ему кофе, он расплатился с ней за службу, выдал двухмесячную зарплату в виде бонуса, сообщил что дал её координаты хорошему человеку, распрощался.

 У него был ещё один день. Один день на окончательный анализ. И на решение всех вопросов.

Он доехал до «Курской», купил новый нетбук за нал. Поднялся на верхний этаж «Атриума». Создал новый аккаунт и написал емэйлы Марине, детям, друзьям. Поставил «отправить завтра в 23.00». Подумал – если буду вдруг жив, а они получат прям-таки загробные послания?  Если я завтра не буду дома к одиннадцати ночи и не смогу их отменить, значит всё будет по делу. И вообще, это хорошая примета – когда тебя ошибочно считают погибшим.

Из «Атриума» он двинулся к Яузским воротам. Остановившись на набережной и тщательно оглядевшись, он уронил нетбук в воду. Добравшись до парка у стрелки, сел на лавку, закурил.

Ну что - завтра всё и решится. Для начала, выяснится, мужик ли он или тварь дрожащая. Зря ли он суетился всё это время, огорчал друзей, разорял дом. Вот и посмотрим на что я годен на самом деле, думал он зло.

Он всё вспоминал, как он прощался с Мариной, стараясь выглядеть буднично и легкомысленно. Он юлил, а она знала, что он юлит, и в глазах её была грусть и тревога. Он догадывался, чего она опасалась. Не того, не того... Она спросила, что он задумал, и он соврал – проект, сказал, наклёвывается крупный, рисковый, нехороший и проблемный, надо подумать, поговорить с хитрыми людьми. Впрочем, не так уж и соврал, проект-то действительно нехороший. «И каждый раз навек прощайтесь, когда уходите на миг». Он не последовал завету. Он не мог. Он должен был изображать «на миг», но как же это невыносимо больно!

Ты меня на рассвете разбудишь.

Всю семью раком поставишь, Гриша. Марина... Как же ей будет плохо. С ребёнком, без профессии за бугром, ну хоть с баблом, так это ж про неё – «тебя не соблазнить не тряпками не снедью» - зачем ей то бабло? Что делать? Невъездная, наверное, будет. А может и нет. Марина... Да, стопроцентное алиби. Да, ноль знаний о том к чему он готовился – но как доказать? Но кто-то же должен будет забрать его труп. Лучше бы не она. Но она приедет. Она приедет. Он знал это, и тяжко становилось ему от этого знания, и страшно, и тошно.

Ты меня никогда не забудешь, ты меня никогда не увидишь.

А дети? Детям и внукам въезд в страну будет тоже закрыт. Или не закрыт, но лучше бы им здесь не показываться. Неделю назад он говорил с детьми, вывел разговор на политику, которая их совершенно не интересовала, и спросил – что если поездки в Россию вдруг стали бы для них невозможны? Что ж, сказали дети, будет грустно, но переживём – с друзьями мы и так в основном встречаемся то в Банско, то в Мачу-Пикчу, то где-нибудь на пирамидах, то в Израиле. А что ты спрашиваешь? - проницательный Димка заподозрил неладное. Да так, теоретизирую, здесь же знаешь, всякое может случиться – вон требуют зарегистрировать второе гражданство, ты вообще в курсе? Иначе штраф шесть тыщ зеленых или исправительные работы, ага. Ну и что? Твоим-то детям, патриот хренов, твоя родина особенно-то и не нужна. Пойдёшь сейчас, сложишь буйну голову, а зачем, кому это надо? Кроме тебя самого? И то непонятно с какого бодуна? Хорошо хоть мать это всё не коснётся.  Напрасно старушка ждёт сына домой, ей скажут – она зарыдает... Не зарыдает. Потому что не узнает. Её легко обмануть. Она уже не помнит внуков, с трудом помнит Марину, и знает, что «Гришенька» далеко, в Москве, работает, и скоро приедет. Что такое «скоро» она тоже уже не знает.

Ну что, Григорий Ильич Барковский, кто ты есть, вообще? Строитель, художник, архитектор, ментор нескольких юных дарований, отец троих детей, дед пока двух внуков, тайная мечта некоторого числа перезревающих студенток, владелец нескольких доходных домов, разбросанных от Лилля до Ниццы, и траста «Марини», реставратор и борец за сохранение памятников истории и архитектуры, и ХЗ что ещё, бывший уже владелец – но все равно основатель - архбюро Free+Style, партнер во французском LaBar, «лауреат и дипломант». Он вздохнул. Поможет тебе это, Гришань? Нет, не поможет.

Я тебя никогда не забуду, я тебя никогда не увижу.

А может ну его? Что, правда, париться? Жизнь настолько удобна сейчас, что лучше и желать нечего – заказов полно и все интересные, и дальше будет только лучше – он выбирает клиентов, а не они его, и самое приятное, они приходят уже обработанные – знают, что с Барковским по вопросам архитектуры не спорят. Как овечки, пушистые, тёплые, бабло в зубах, и ещё и счастливы при этом! Фу, какой цинизм. Но я же им за их бабло и терпение делаю то в чём им потом жить хорошо!
Картинки довольно-таки популярны, Лот вообще висит где ему и положено – в Иерусалиме. Возможности сильно превышают потребности, собственность кормит, дети на 2/3 выращены, на третью ресурсов достаточно, живи да радуйся. От добра добра не ищут, хорошая курица гребёт под себя. 

Вот шлёпну я его. Встрепенутся, забегают, будет шурум-бурум, потом восплачет опять народ по твёрдой руке, и выберут ещё одного из той же когорты. Других-то нет, по поверхности-то известно что плавает. Народ ленив, неповоротлив. Послушен, туп. Зачем баламутить? Были Болотная, оккупай Абай, белые ленточки, синие ведерки, оранжевая революция, весь спектр почти перебрали - что-нибудь стронулось? Да ничего. А почему? Потому что наши - в смысле, наши, «белые», - не верят, а те, кто «наши» - не хотят. Вот из-за таких,  ленивых, беспринципных, мы гражданскую войну и проиграли. А должно быть, чтоб низы не могли, верхи не хотели...  «У народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые. В годину любых испытаний и бедствий - эти глаза не сморгнут. Им всё божья роса». Лучше Ерофеева не скажешь. И что, ради них губить свою молодую жизнь? Может это вообще никому не нужно? Не уникальный же я? Если никто не сделал до сих пор, может, правда зря? Хрен ли париться тогда?

Зачем тебе, Гриша Барковский, всё это надо? Ведь убьют же, мозги по стенам, куда твоё сознание, такое всё сложносочинённое, денется? Куда испарятся твои идеи, замыслы, твой дух? Да никуда.

Господи, почему нельзя чтобы он как-нибудь сам умер? Рак поджелудочной, например – два месяца, и человек ни на что не годен. Или саркома сердца. Почему Курехину – саркома сердца, а этому – нет? Или, например, ветрянка. Температура 42, кровь сворачивается в жилах – и нет человека. Или там дельтаплан чтоб свалился – реечка раз – и подломилась, крылышко хряп – и обвисло, и, кувыркаясь в воздухе, оно всё с ускорением mg2 устремляется вниз, шансов нету. Зачем обязательно нужно чтобы кто-то вмешивался? Только чтобы доказать, что раз человеки его выбрали, то человеки и должны убрать? Господи, пошли ему аварию. Прямо сегодня. Или разрыв аневризмы. Или инсульт. Должно же у этой сволочи быть слабое место? Или инфаркт – впрочем, у него же нет сердца. Ну тогда землетрясение под Кремлём – чёрт с ним, с Иваном Великим, отстрою лично заново.

Очень жить хочется, а, господи? И страшно, так страшно, правда ведь. Ведь грохнут же. Пить дать грохнут, радостно. А не хочется, ой не хочется…Посмотри на меня, господи, я же так, человек – обычный, небольшой, люблю жену, детей, картинки рисовать и комфорт. Не надо, а? Реши уж сам вопрос как-нибудь. Гришка чуть не заскулил вслух.

И вообще, почему армия давным-давно не сделала всё что надо? Совсем что ли понятие честь рассосалось? Правильно говорил Иван, наверх в армии вылезают только подонки. Они же видят это всё каждый день, они же в этом дерьме живут и зарплату за это получают, они же, ****ь, в этом участвуют! Всегда находились среди военных люди, которые не могли больше терпеть мерзость правителей, они рисковали, и даже если безуспешно – они шли в тюрьму или на плаху с чувством уважения к себе. Декабристы, Ильин этот несчастный, ребята из вермахта, - здоровое отвращение к подонкам на троне гнало их на подвиг, на попытку. Что же у нас-то нет никого? Им же проще чем мне, доступ легче, оружие при них, неужели нет ни одного у которого есть совесть, а терять нечего? Например, без троих детей? Или без жены и старушки-матери в Альцгеймере? Почему я?

Потому что тебе больше всех надо, и потому что ты, именно ты, пижон, гедонист, любитель водить пёрышком по бумажке, знаешь, что иного пути нет. Знаешь, как дорого стоит упущенный шанс. Потому что ты, мудила, знаешь, наконец твёрдо знаешь хоть что-то в жизни. Знаешь, что этот шаг – единственно правильный.

Если нет никого, то придётся это сделать тебе, Гришань. «Кто если не я», старая присказка. Он вспомнил как в начале 90-х в их подъезде кто-то всё время ломал почтовые ящики. Возвращаясь домой, он как-то застал соседа за починкой. Сосед пыхтел, явно непривычный к ремонтным работам. «Что Вы мучаетесь, всё равно ведь сломают опять!» - с сочувствием заметил Гришка. Тот поднял на него глаза с каким-то удивлённым, наивным выражением. «Как же? Нельзя же так. Если я не наведу в своем доме порядок, кто же это сделает?»

Гришка тогда пожал плечами – был молод. А теперь, вот точно как тот сосед – тоже мне, последний бойскаут, die hard, блин, если не я то кто же. Чтобы не было у потомков повода спросить с кривой усмешечкой – как же так, отцы, неужели никого среди вас не нашлось, кому бы честь и совесть были дороже жизни? Что ж вы от нас теперь хотите?

Он ухмыльнулся – всё же как изощренно человек цепляется за жизнь!  Целый стройный ряд аргументов против задуманного был выдвинут тем Гришей, который очень, вопреки всему, хотел жить. Да, непонятно что получится. Ясно одно – хуже не будет. Потому что почти уже и некуда. А будет ли лучше? История – наука эмпирическая: не узнаешь, пока не попробуешь. Это потом политологи и обществоведы, социопсихологи, экономисты и статистики анализируют последствия, делают выводы, и пытаются создавать теории и на основании их что-то предсказывать. Чаще всего, прогнозы лажают. Поэтому что гадать зря? Если уж он может попробовать – значит, надо. Три элемента, три составные части, - место, оружие, и желание. И ещё одно, забыл – человек, который так больше не может.

Нет, ещё одно – отсутствие жены и детей в качестве заложников. Всё, можно сказать, удачно складывается.  Он понимал, что этот шанс – единственный: Марина вернется – и у него не хватит духу. К тому же так у нее есть возможность остаться там, пересидеть. Может быть. Может быть... Если дети и Стив и ребята в Москве сработают дружно.

И качнётся бессмысленной высью пара фраз, залетевших оттуда...

Гришка вспомнил, как Марина вернулась с «Эсмеральды», куда она отправилась с девчонками, и рассказывала, что не могла смотреть первое отделение – через два ряда от неё сидел пахан с женой, и она только и думала «какой шанс, какой шанс». Эх Мариночка, Мариночка, если уж тебя это всё довело до того что ты смерти человеку пожелала, значит пора. Значит и правда нет другого выхода.

Он тяжело поднялся и пошёл вверх по бульварам. Трудно расставаться, ну хоть раз ещё это всё увидеть... Он брёл медленно, и где-то в подкорке одна часть сознания упорно спорила с другой. Он зашёл в церковь успения Богородицы в Печатниках. Там тянули – «Го-осподи помилуй, го-осподи помилуй, господипомилуй, господипомилуй, господи поми-и-илуй!»  И это последнее «поми-и-илуй», взлетающее смиренной птицей к своду церкви, отзывалось в Гришкиной раздёрганной душе квинтэссенцией духа родины, сутью её очарования и безнадёжности, трогательной жертвенностью и робкой – рабской - покорностью растущими из одного корня.

Старый поп в толстых очках закончил читку, и уже без аккомпанемента хора заговорил с немногочисленными прихожанами. «Плоть нашу, - начал он, - часто называют ношей, бременем, бренным телом, мешающим духу человеческому воспарить. Это ошибка». Гришка поднял брови. Поп, называющий мнения других религиозных мыслителей, да ещё столь давно устоявшиеся, ошибкой – это необычный поп. «Именно с помощью данного нам тела мы творим божьи дела. Плотью своей, которую иные называют наказанием – мы делаем! Делаем Божье дело. Руку мы протягиваем утопающему, рукою же подаём милостыню, ногами спешим на работу или помогать ближнему, телом закрываем ребёнка. Иногда плоть, ленью или болезнью, не даёт нам сделать то, к чему мы предназначены. Но мы преодолеваем её сопротивление, выполняем то что угодно Богу и тем самым становимся ближе к Нему».

Пальцем нажимаем на курок. Спасибо, старик, подумал Гришка. Это-то мне и надо осознать. До завтра. И убедить организм не помешать тому, что должно быть сделано.

Он свернул на Большую Лубянку. Насквозь, через сердце Города, мимо Большого Дома, по Никольской, на Красную площадь и через – Немцов теперь - мост в Замоскворечье. Развернув плечи, высоко подняв голову, он печатал шаг, а в голове его звучало: «И снова в поход труба нас зовёт. Мы все встанем в строй, И все пойдём в священный бой. Встань за Веру, Русская земля!»

Он зашёл в «Корчму» на Пятницкой, из принципа. Там звучали украинские песни – те же, что пела когда-то Юлина нянька. Он с удовольствием поужинал – последний ужин приговоренного, - и выйдя из ресторанчика, еще долго стоял на тротуаре, куря и бездумно глядя вокруг, на эти уцелевшие - в том числе его стараниями – маленькие домики, этот прелестный дизайн старой Москвы, эту истончающуюся уходящую красоту.

Дома он включил Скайп, вызвал Димку. Он знал, что будет тяжело, но не мог представить насколько.  «Дим, тут у меня возможны разные осложнения, может произойти всякое. Да. Кроме как на тебя надеяться не на кого. Нет. Ты взрослый мужик, есть ситуации, когда хороших выходов не бывает. Если что, вся инфа по активам у тебя есть, контролируй Стива, контролируй Москву и Ниццу, надо чтобы они думали, что ты владеешь полной информацией, чтобы не вздумали воспользоваться моментом».

Димка всполошился, ну, это предсказуемо. «Пап, давай сматывай удочки, у тебя паспорт я надеюсь не просрочен? Визы стоят?» «Нет, не просрочен, да, стоят, но смыться я не могу. Поэтому просто имей в виду что может быть всякое. Может легко оказаться что тебе придётся стать главой семьи. Нет, и не спрашивай. Так надо. Димк, ну ты только не бледней так. Если что, я хорошо пожил. Дим, я очень на тебя надеюсь, но главное что я хотел тебе сказать – мужик, знаешь, я тебя очень люблю. Очень. Горжусь тобой не знаю как, раздуваюсь как индюк, и люблю всеми фибрами. Я даже не знаю как у такого раздолбая как я вырос такой замечательный ты. Это материна работа. В связи с этим – не надо ей звонить, не надо её пугать, пусть сидит там в своём парке. И, ежели что, действуй разумно, ладно? Там вам всем по почте придёт пачка указивок, если что».

Он долго ещё повторял «нет, нет, нет» на Димкины предложения, вопросы, почти детские «Пап, ну пожалуйста!» И с жалостью смотрел на испуганное, расстроенное, даже как-то сразу состарившееся лицо сына, его покрасневшие глаза, блестящие из последних сил сдерживаемыми слезами, кривящийся в бесполезном усилии скрыть жалость и страх всё ещё смешно, чуть по-детски припухлый рот. Тридцатник ему, рано быть старшим мужиком в семье. Рано. «Димк, сынок, ну не кисни раньше времени. Может всё ещё обойдётся. Давай прощаться. Обнял бы я тебя сейчас с удовольствием. Но уж больно далеко. Всё. Мать там главное контролируй, ага? И Ольке не звони, а то она матери проболтается, и такой тарарам наступит! Ну всё. Целую. Очень люблю. Пока».

И каждый раз навек прощайтесь, и каждый раз навек прощайтесь, и каждый раз навек прощайтесь...

Он кликнул на красную трубку Скайпа, и долго ещё смотрел на Димкин юзерпик –бородатая красная физиономия в лыжной шапке на фоне заснеженных гор. Колорадских, не Кавказских. Провёл по экрану пальцем. И переключился на Олю. Он просто хотел услышать её голос. Детёныш. Славная она. Хорошая. Даже не в том дело что дочка. От неё светлеет в комнате, когда она заходит. Люди перестают ругаться. Солнце такое, тощее носатое лохматое глазастое солнце, ростом отцу в подмышку.

- О, пап! Привет! Как жисть?
- Лучше всех, ты ж знаешь. Как сама?
- Отлично. Пакуюсь к нашим в Бостон ехать. Самолёт утром. Ты-то приедешь?
- У! Классно. Нет, я не приеду.
- Эй, атэц, а что у тебя такой вид... утоптанный?
- Хамите девушка. Усталый.   
- Врёшь небось. Кто тебя обидел? Если что, скажи – Мойше танк пригонит, а?
- Нефиг использовать служебное положение мужа в личных целях. Коррупция называется. Даже ради такого шикарного отца каким я безусловно являюсь, нельзя поступаться принципами.
- А чо глаза красные?
- Слышь, ты правда в армии а не в Моссаде служила? Следователь, тоже. По особо важным.
- Зубы-то не заговаривай, ага?
- Лети, лети, ласточка. Посмотрим, как ты в Бостоне похамишь. Там тебя быстро научат субординации.
- Кто? Мать? Ха!
- Братан для начала.
- Я старше его по рангу. Я служить закончила самаром, старшим сержантом. А он просто сержант. Так что будет твой сыночек стоять передо мной навытяжку слушать мои команды – упал, отжался!
- Хлопнет тебя по макушке, и все твои жидовские понты разлетятся.
- Вот кто у нас самый злостный антисемит!
- Иди, иди, собирайся, а то щас пинков надаю, сама шикса!
- Смотри как бы я тебе не надавала. Вот доберусь до тебя, будешь знать!
Добралась одна такая, хотел сказать Гришка, и не сказал. Вместо этого он помолчал, глядя на смеющуюся рожицу на экране, и сказал:
- Эй, дитятко. Я тебя люблю. Давай, топай, селёдка кошерная, пакуй свои чемоданы. У тебя дома-то будет кто? А то я тебе тут послал кой-чего.
- Конечно будет. Мойше дома. У него работы завались.
- Ну хорошо. Привет ему. Всё, давай, золотко.
- Ещё скажи самоварное.
- Не, самое настоящее. Сорок пять кило чистого золота высшей пробы. Напомни Мойше своему об этом. Скажи – отец в законе велел передать.
- Да он и так знает.
- Вот пусть не забывает.
- Ну я не дам.
- Умница. Всё, целую. – Пора было заканчивать, этот шутливый разговор вынимал из Гришки последние силы. Уже не будет, этого тоже уже никогда не будет. Он прикрыл глаза на секунду, и «служба Моссад» немедленно отреагировала:
- Пап, ты мне не нравишься.
- Иди нафиг. Великий инквизитор нашёлся тут на мою седую голову.
- Ладно прибедняться-то, седую! Ты ещё вполне ничего.
- Щедра ты на комплименты, мать. Иди, сказал.
- Сам иди. Сам звонил, а теперь гонишь - звонил-то чего?
- Нельзя? Потрендеть звонил. А мне тут допрос с пристрастием.
- Ну ладно, ладно, ты хороший. Давай, я и правда побегу, ещё дел по горло и выше.
- Беги. Беги, ребёнок. Целую тебя.
- Стареющий папаша становится сентиментальным.
- Ну Троллька! Ну язва. Ну змеюка. Пригрел. – Он театрально потряс головой, изображая короля Лира. – Матери и Юльке там приветы передай.
- А сам?
- А что-то связь плохая. – Он не проверял. Он боялся.
- Ну всё, пап, тогда целую.
- И я. Пока. – Он поспешно щёлкнул кнопкой мыши, закрывая контакт.

И каждый раз....

Он сидел перед экраном, упершись подбородком в сжатые кулаки. На экране был Маринин контакт. Оффлайн. Что ж, тем лучше. Будем считать, не вышло. Девочки мои, девочки...

Он пытался спать. Ему надо было выспаться. Но он не мог дышать. Всё его тело было наполнено тоской. Она циркулировала в жилах вместо крови, щипала глаза, обвивалась вокруг горла, давила на грудь, закладывала, как ватой, уши. Он считал слонов. Он обдумывал проекты, которые он уже никогда не осуществит. Он пытался думать о финансовых отчётах, которые занёс в офис. Потом он попробовал медитировать. Кто-то научил его технике медитации в далекие 90-е – он удивился, как оно сложно – сконцентрироваться на одном маленьком, простом объекте, типа спичечного коробка, и удерживать на нём внимание хотя бы в течение пяти минут. Он представил себе винтовочный патрон. Ничего скучнее не придумаешь. Он рассматривал его со всех сторон, крутил его в воображении, и постепенно стал видеть микроскопические царапинки, неровности, малейшие оттенки цвета гильзы, шов и стык.... Он не заметил как заснул.


Zero

Он проснулся, и почувствовал, что на душе легко и как-то чисто.  С удовольствием позавтракал, выпил кофе.  Вытащил всё из холодильника, выбросил в мусоропровод. Вымыл посуду. Тщательно побрился. Внимательно осмотрел свои руки. Ногти были в порядке. Он отдраил руки со скрабом. Волосы после стрижки ещё не отросли, вид пристойный, нормально. Подумал, и, вынув из корзины грязное бельё, связал в тугой комок и прогулялся к мусоропроводу ещё раз. Юзаную бритву, помазок, зубную щётку отправил туда же. Запас есть, не пропаду, если что. Внимательно осмотрел спальню, нет ли ещё чего-либо слишком телесного. Нет, предварительная зачистка была достаточно полной.

Он подошёл к шкафу. Выбрал майку тонкого чёрного хлопка и шёлковую рубашку тёмно-стального цвета. Под цвет ствола. Чёрные джинсы, чёрные мокасины. Вид был приличный, без претензий. Пиджак или куртка? Куртка. Вот эта, просторная, из лёгкой кожи. Пиджак сидел бы слишком плотно. Он тщательно, как на подписание большого договора, одевался, напевая себе под нос куплет из старой солдатской песни - на мотив «были сборы недолги»:

«Не рыдай мене мати,
Не рыдай о солдате
Что упал средь бескрайних полей -
За отчизну родную
За страну молодую
Мне не жалко и жизни своей».

Кинул в мессенджер айпад, паспорт, приглашение, и, зачем-то, недочитанного Пелевина. Достал портмоне, просмотрел содержимое. Выбросил парковочные квитанции и чеки из магазинов. Оставил одну кредитку с небольшим лимитом. Остальные, вместе с дисконтными картами и пропусками, отправил в шредер. Хрен вам, а не помогать разыскивать где что и как. Наличка это хорошо. Наличка может помочь – в случае крайнего везения.  Наличку он оставил.

Он вошёл в метро. Из динамиков на эскалаторе неслось: «Желанья свои и надежды Связал я навеки с тобой, С твоею суровой и ясной, С твоею завидной судьбой!..» Желанья-то я связал, а вот с надеждами не очень, горько усмехнулся про себя Гришка. 

Надо же, ведь люди жили как пели. Не все, но многие. Именно из-за того, что судьба страны казалась хоть и суровой, но ясной и завидной, советские люди так долго терпели лишения - от нехватки еды и одежды до ограничений в признанных всем прогрессивным человечеством фундаментальных правах человека и гражданина. Когда же стало ясно, что все это - тухлая бодяга, и никакой ясности, и завидовать нечему - страна скисла. И, не поняв, как идти к новой цели, и к какой, растерялась.

Это всё интеллигенция виновата. Настроили себе воздушных замков, решили – скинем коммунистов, и всё будет хорошо, и мы будем почивать на лаврах. Хрен вам. «Бороться за свои права нужно каждый день, всю жизнь» - кто-то умный сказал. А мы в 91-м победили, и ждали народной благодарности и всеобщего порыва, прорыва. А надо было долго и упорно вести и вдохновлять, и те самые сорок лет не складывать ручонки, а действовать, как древние жиды учили, воспитывать массу, внедрять в сознание новые, незнакомые ценности. А теперь? Слово «демократ» стало ругательным. Страна не хочет верить, и не верит в зов (да и зов - фальшивым фальцетом), и цинично говорит - хватит, поборолись за всё за что могли, дайте ж пожить спокойно. И перестала замечать, что превратилась в мировое посмешище.

Нет, конечно нам пофигу чужое мнение, но ведь это же даже ясно, когда смотришь изнутри... И так свежо звучат сегодня песни бардов 60-70х годов прошлого века, и про то что молчальники вышли в начальники, и про то что если завтра потоп - то не поможет нам ни папа, ни поп. Но не встают в сегодняшнюю реальность слова "и благородная ненависть наша рядом с любовью живет".

Мы теперь, не родители ответственны за всё это безобразие, и это мы просрали страну, имея все возможности этого не сделать, но не имея ни запала, ни веры, ни хребта. И можно жизнь положить на попытки отмыться от вязкой слизи общенационального цинизма. Будет ли хоть капля результата? Неизвестно. Можно искать место на земле где тебе хорошо. Но поздно, мы отравлены навсегда, и наивный правильный воздух благополучных стран аммиаком разъедает наши легкие. Можно уйти в себя, и безразлично, где физически это происходит. Но судьбы уже не будет, на нашем веку уже не будет. Если только прямо сейчас не срубить под корень эту мерзость, и не начать заново, не встать – «стра-на о-гром-на-я!» Но сначала надо уничтожить пахана. Уничтожить, чтобы набатом прозвучало – нельзя это терпеть!

Ждали. Секьюрити обыскали все помещение, сбегали на галерею, проницательно-строго взглянули в глаза каждому. Гришка скромно улыбнулся в ответ. И занялся своими делами. Поправил стопку каких-то буклетов, чуть подвинул стенд с информацией. Поговорил с кем-то из участников. Главное – выглядеть естественным, вписанным во всё это. Создать отпечаток этой положительной обыденности на сетчатке у секьюрити.
 
Он не понимал почему – откуда – взялось у него чувство дежа вю. Пытался вспомнить, но ресурсов мозга не хватало – процессор бешено крутился по совсем иному поводу. Но в какой-то момент прорезалось – «я это читал», а в следующий он вспомнил – тридцать лет назад, журнал «Иностранная Литература», Стивен Кинг, его единственная достойная книжка – «Мертвая зона». Он хмыкнул чуть не в голос – его сегодняшняя сценография – подонок на трибуне, галерея, фанатик с ружьём - была буквально занята - списана – содрана у Кинга. «Позор на мою седую голову! Такой пошлый плагиат!» Потом довольно улыбнулся про себя - так сказать, проверено временем и литературой.

Медленно, бочком, он отодвинулся от тусовки. Не спеша, без суеты, зашёл за один стенд, потом за другой, что-то по дороге подправлял, как бы занимался делом, просматривая при этом как движется охрана. Деловито подхватил какой-то неуклюжий стул с отломанной ножкой, понёс его в подсобку. За ним никто не шёл. По задней лестнице на галерею. Макет, подготовленный к открытию выставки на следующей неделе, был по-прежнему завешен чёрной тканью. Между ним и стеной был нужный Гришке небольшой просвет. Под макетом лежала мосинка. По крайней мере, должна была лежать. Гришку прошиб холодный пот, когда он подумал – а вдруг нет? Но тут же сообразил – если бы винтарь нашли, не было бы уже здесь никакой конференции.

Он лёг на пол, приподнял доску.  Тень. Как удачно что угол так плохо освещён. Медленно, медленно, плавно, плавно, чуть приминая чёрную, спадающую до самого пола ткань, пряча ствол и прицел в тени, он выбирал позицию для выстрела. Надо чтоб ствол не торчал, и стёкла не отсвечивали. Из положения стоя было бы конечно красивше. Но тут не до красоты, тут точность боя главное. Когда внизу раздались аплодисменты, он аккуратно снял винтовку с предохранителя.

 «Господи, сделай так чтобы я выжил!» Перед ним снова встало лицо Марины. Огромным усилием воли он отогнал видение. Всё. Собраться, и без соплей.
Спокойно. Только спокойно. Надо чтобы сердце билось ровно, дыхание было как в нирване. Гришка сосредоточился. Ненависть не должна мешать. Она должна помогать. Быть холодной. Он улыбнулся сам себе. Дешёвка ты, Григорий. Ссышь, когда страшно? И честно себе ответил – ссу.

Закрыл на несколько секунд глаза, ощутил в висках пульс. Чуть убыстренный, но всё же сердце не скачет как заяц. Посмотрел на руки. Они не дрожали, и он ещё раз улыбнулся, на этот раз удовлетворённо. Договорился-таки с телом.

Он погладил приклад. Это успокаивало. «Спасибо, Саш». Плечом он опёрся на постамент макета, и левая рука давала устойчивую вертикаль поддержки ствола. Затыльник приклада упёрся в плечо естественно, плотно, как голова ребёнка. Щека привычно легла на тёплое, отполированное дерево. Правая рука ласково обняла шейку приклада, длинный палец лёг на курок. Хорошо. Он согнул правое колено, подтянул к себе. Финская лёжка самая удобная. 

Он оценил расстояние. Прищурил левый глаз. Правый смотрел в окуляр прицела. Глаз-алмаз, говорите. Он нашёл лицо пахана. Рассмотрел бородавку на левой щеке, коричневые возрастные пятнышки на лбу, красные веки рыбьих глаз, вену на виске, низкие бесформенные брови, крошки какой-то еды над верхней губой, проступившие морщины.

Так. Теперь главное – удерживать глаз на оптической оси прицела. Моего знания физики на понимание этого хватает, подумал Гришка. Высунув кончик языка, медленно, плавно, он сдвигал ствол пока перекрестье не оказалось точно по центру лба, между двумя кривыми морщинками. Плавно, медленно его указательный палец оттягивал курок. Руки не дрожали. Хорошо.

Пахан чуть нагнулся вперёд, свёл брови, изображая внимание. Перекрестье оказалось возле линии роста тонких, редких волос. Гришка чуть отпустил курок, скорректировал точку прицела. Не торопясь, набрал в лёгкие воздуха. Как бриз лесного озера, тих и неслышен был его выдох. Мышцы крепкой, гибкой, уверенной, тренированной кисти руки первоклассного художника, архитектора, любовника, точно контролируемые ясным холодным сознанием, медленно и плавно сгибали указательный палец. Выдох окончился. Гришка знал – у него есть две секунды.  Две секунды на то, чтобы сделать точный выстрел. Одну из них Гришка использовал на то чтобы сказать спасибо. Потом боёк ударника пересёк незримую линию, за которой нет возврата.  И грянул гром.

Гришка, справившись с отдачей, успел ещё рассмотреть, как заваливается назад то, что – он точно знал – теперь будет называться «телом». Улыбнулся довольно, и сказал себе – «Это хорошо». И аккуратно положил на пол винтовку, услышав дрожь в сделавших своё дело руках.

Ему захотелось сесть, прислониться хребтом к стене, упереться лбом в колени, расслабиться. Но надо было встать и дождаться их стоя. Надо было встать, потому что иначе удары сапог придут в голову. Надо было встать потому что как же иначе можно правильно встретить судьбу кроме как грудью и в полный рост. «К родной земле щекой в последний раз прижаться, стать звоном ковыля среди степного сора...» И он встал, опираясь о стену, на которой висела табличка с подписью к его макету – «Дом Кафки. Серия «Реализация Эшера – 7»».

Накатило равнодушие. «Я всё сделал», думал он, но не чувствовал удовлетворения. Да, он сделал то к чему звал долг. И заодно доказал себе что не такой трус как всю жизнь считал. Бежать, как учили на тренировках Союза Свободы? Но он не бежал. Он стоял и медленно думал. Не слишком я стар для этой суеты? А жить так хо-очется, ребята... Побежишь – точно застрелят в спину. А в тихо стоящего безоружного человека может ещё и не выстрелят. Взять живым – это им интереснее.

Что будет дальше? Что будет, что будет. Плохо будет. Но шанс, небольшой, есть.

Запоздалая дрожь сделала его колени слабыми, ненадёжными. Тело налилось чувством опустошенности и ужаса. Он медленно осознавал что действительно убил человека. Пусть только формально человека, но всё же... Он понял, что такое смертный грех. Что ж, сейчас его и накажут тренированные архангелы.   


* * *

Сотрудники бюро, увидев новость о покушении на выставке, бросились звонить Гришке.  Его телефон не отвечал. Он лежал на дне Москвы-реки, и насыщенная всеми элементами таблицы Менделеева вода уже растворяла оболочку батарейки и плату памяти. Но вскоре в контору позвонили. Запыхавшийся явно изменённый голос сообщил что стрелял Григорий Барковский.  Через три минуты в офисе было пусто, но, рассредоточившись по десятку окрестных кафе, сотрудники шарили по новостным сайтам, фейсбукам, телеграмам и твиттерам чтобы выудить хоть крупицу точной информации. Через некоторое пользователь со щитом и мечом на юзерпике твитнул, что террорист был застрелен при попытке сбежать с места преступления.
Николай Александрович остался в конторе один. Исчезать смысла не было – придут не сегодня, так завтра. «Наебал, гад, ох наебал! Подставил по полной! Кранты конторе», - он наливал себе стакан за стаканом.  Он не знал, что на бизнесе, ориентированном на частных заказчиков, события отразятся самым наилучшим образом. 

Юра следил за новостями, как и просил его Гришка. Через пятнадцать минут после первого невнятного сообщения он был на почте, и, пленительно улыбаясь девушке за конторкой, отправил «самым срочным» три пакета – один в Бостон, другой – в Хайфу, третий – в Сен-Дженетт. Потом он долго шёл пешком домой, останавливаясь в каждом баре по дороге и почти не отрывая глаз от экрана своего Гэлэкси.  Возле дома его подобрал сосед. Юра, валившийся на все стороны одновременно, как тряпичная кукла, мычал что-то нечленораздельное. Сосед разобрал только «...грохнули, суки!», и, сдавая ценный груз Юриной жене, посочувствовал – ишь, как убивается! Знать, настоящий русский человек.

В церкви Скорбящей Божьей Матери в Лефортово вместо настоятеля отца Даниила службу вёл дьякон. Отец Даниил заболел, и его включили в молитву «за здравие». На самом деле он уже который час стоял на коленях перед образами в своём домике за церковью, и истово молился, и бил поклоны, и дрожащими руками ставил свечи взамен прогорающих, и просил милости к скорбящим, и вновь стукался лбом в отмытый добела деревянный пол. Под утро, бессвязно шепча слова тысячной по счёту молитвы, он пал пред образами ниц, и только просил Господа отпустить грехи и спасти душу некрещёного праведника, мученика, раба божьего Григория. В соседней комнате, босая, полубезумная от раздирающей душу боли, плача навзрыд, молилась Ксана.

Женя ехал домой, когда тренькнула колокольчиком эсэмэска. Пробка была привычно безнадёжной, и он посмотрел на экран. Покушение на пахана. Женя улыбнулся, предвкушая приятный вечер. Через пару минут эсэмэски стали сыпаться одна за другой. Ползя в пробке, он убивал их, не глядя, пока не зацепился взглядом за текст в одной из них, от старинного университетского приятеля: «Говорят, какой-то архитектор постарался. Ты с ними тусуешься, что-нибудь слышал?» Женя открыл окно, дёрнул вниз узел галстука, рванул воротник белоснежной офисной сорочки. Швырнул за окно недокуренную сигарету, и сразу потянулся за новой. Есть такие знакомые. Или были? Он крутил настойки радио и ждал. Набрал Гришкин номер. Ответа не было. Можно глянуть в интернет, но пробка как-то вдруг задвигалась, и он тронулся с ней. Радио передавало одно и то же по всем каналам – что покушение произошло на конференции по православным нанотехнологиям в современной архитектуре, что кто стрелял неизвестно, но ясно что наймит американской разведки и враг всего истинно русского. Ещё бы, конечно враг. Враг мерзости. Подлости. Низости. Женя сорвал проклятый душивший его галстук. И изо всех сил хрястнул кулаком по приборному щитку респектабельного Лэнд Ровера. Изделие как ни странно выдержало, а Женя смог наконец вздохнуть. Сунул таблетку валидола под язык. Надо дотерпеть до дома, там есть коньяк. Ему нельзя было гикнуться с инфарктом. У него был долг.

Виктор, выспавшись после ночного монтажа, сварил себе кофе. Мимоходом тронув экран смартфона, он увидел, что проспал несколько десятков звонков и эсэмэсок. Он очень удивился, и, собираясь разобраться с непривычным шквалом сообщений, открыл лэптоп посмотреть новости. Кофе остался недопитым. Виктор перебирал рисунки, что привёз ему Гришка, и лицо его было мрачным, суровым и вдохновенным.

Чернов, в своём подвальном офисе, узнав о новостях, налил себе стакан чистого бурбона. «****ь. Есть же люди в наше время», выругался он. И пошёл снимать со стен оставшиеся Гришкины работы. Через три дня они подорожают минимум впятеро. Ошарашенный секретарь, опоздавший на час из-за тотальной пробки, нашёл хозяина галереи пьяным в хлам, буйным, и очень злым. «Закрыто!» - скалясь по-волчьи, хрипло орал Чернов на случайно забредшего постоянного клиента. «На хер закрыто! Пшли все нах! Какая в ****у выставка! С прибором я клал на всё! Кончилось всё искусство нах! Пришло время арт-*****-действия! Даёшь жизнь и смерть как перформанс! Паршивый интель, снимай пенсне, насри на сирень цветущую! Мозгами, размазанными по стене творить мы будем грядущее! Ебись, поэт, ответа нет, кто лыцарь, а кто говядина, лишь тот в хрестоматию попадёт кто бошку открутит гадине!...» Секретарь запер дверь, повесил табличку «Закрыто по техническим причинам» и погасил свет. Его ждала тяжёлая ночь. Когда Чернов съезжал с катушек, главной обязанностью секретаря было не выпустить Михаила Сергеевича на улицу. Платили за это хорошо.

Доминик успел запить креветки стаканом шабли, когда ему пришёл текст с рекомендацией включить свой ordinateur и regarder des nouvelles. Поцокал языком -  момент удобный - можно было бы ободрать мсье Барковски как липку со всеми его доверенностями. Вместо этого он позвонил приятелю и спросил, как можно передать вдове наследство после мужа без её присутствия и без особых формальностей – случай чистый, документы в порядке. И усмехнулся, про себя – надо же, думаю, как одни русские, действую – как другие. Пора переходить на родных французских клиентов, а то так и крышу потерять недолго.

Марина не получила письма. Поздно ночью, неподалеку от Бостона, Мичиган, джазовый канал выдал в эфир экстренный выпуск новостей. «…убит во время посещения конференции по православным нанотехнологиям в современной российской архитектуре.  По предварительным данным, убийцей был один из участников выставки архитектор...» - Марина протянула руку чтобы увеличить громкость, но вместо этого задела настройку, канал уплыл, она пыталась настроить его снова, когда фары её рентованного конвертибла выхватили из негустой пелены дождя великолепного изюбря, стоящего прямо на I-75 по которой она возвращалась в цивилизацию из Маккинас-айленд парка.

Эпилог

Пару недель спустя, в храме Скорбящей Божьей Матери священник, отслужив вечерню, уже собрался к себе, когда увидел, что к нему, чуть прихрамывая, движется незнакомый мужчина. Тот подошёл поближе, улыбнулся – «Не узнаёшь?» Улыбка на круглом веснушчатом лице была отцу Даниилу знакома, но он никак не мог связать её с именем. «Ром, я Сеня, это меня Сашка Гинзбург с Мариной на леднике спасали в восемьдесят первом».

Отец Даниил всплеснул руками и потащил гостя из прошлой жизни в свой домик, кормить и расспрашивать. Но больше спрашивал Семён - про Марину, Гришку, а когда Даниил начал было рассказывать про детей Гинзбургов, тот улыбнувшись сказал: «Про этих я знаю. Я за ними так чуток... приглядываю. Хорошие ребята. Расскажи-ка мне про Марину поподробнее». Даниил, вздыхая, рассказал. Семён кивал крупной, красивой, ухоженной головой, выходил курить за ограду.

Месяц спустя Димка очень удивился, когда обнаружил, что все госпитальные счета аккуратно в срок оплачиваются каким-то совершенно посторонним человеком. Он пытался узнать кто платит, но ему не сказали, сославшись на прямые указания пэйера. Только когда он обнаружил в госпитале очень пожилую русскую пару, – старика со всё ещё явной военной строгой выправкой и полупрозрачную старушку с аккуратным одуванчиковым перманентом, – которые периходили каждый день и читали Марине стихи, он догадался, откуда идут деньги. Он просил их поговорить с сыном чтобы остановить платежи, но те решительно отказались, - дескать, они все вместе Марине обязаны жизнью, и обсуждать тут нечего. 

Марина пришла в сознание только через два месяца, и никак не могла вспомнить, кто же она такая и кто все эти люди вокруг. Только к январю память вернулась, но что случилось на дороге, она рассказать так и не могла – это выпало из её сознания, казалось, навсегда.

В конце февраля Женя, безуспешно добивавшийся выдачи свидетельства о смерти, нашёл Гришку, как выяснилось, тихой сапой приговоренного к двадцати годам по 277-й, в тюремной больнице. С переломанными и неправильно сросшимися руками, истощённого, с отбитыми почками, изуродованным почти до неузнаваемости лицом, лысого и беззубого, едва способного произнести пару слов. Ещё полтора года ушло на просьбы о помиловании и поиск и притравливание людей, которые эти просьбы поднесут в нужное время нужным людям, подкуп зверовидных врачей и медсестёр, организацию какой-то физиотерапии. Прошение было удовлетворено за полной Гришкиной недееспособностью и по причине тяжёлого состояния его матери, но, вероятнее всего, главной причиной было то, что никто не хотел решать что с ним делать – в камеру его отправлять было нельзя, держать постоянно в больнице – хлопотно. Следователи не смогли добиться данных за групповое преступление, а преступник-одиночка, достаточно обработанный, никому уже повредить не мог. Гришку освободили из-под стражи с жёстким условием вывезти его из страны немедленно и без малейшего паблисити.

После этого Женя, не дожидаясь более ничего, погрузил Гришку в самолёт Эль Аль. «В Телави, да?» - пошутил на посадке Гришка. В самолёте его узнал журналист, который много писал про события. Он успел только позвонить в редакцию и сообщить что Барковский жив и находится на борту рейса Москва-Тель-Авив. После этого всем велели пристегнуться и отключить мобильные девайсы. С евреями не поспоришь, и сотрудник Агентства Православных Новостей не мог даже щёлкнуть Гришку на телефон и послать фото в редакцию. Поэтому ему, конечно же, не поверили, и редактор отказался давать в ленту новостей такую вопиющую лажу. «Что он, с утра глаза уже заливает?» возмущался редактор.

Журналист напрасно прождал Гришку у выхода из рукава. Санитарная машина, посверкивая огнями, подъехала прямо к самолёту. В иерусалимском госпитале Гришка увидел наконец Марину. Только тогда она вспомнила, что отвлекло её внимание от дороги.

Рядом с пансионатом, где коротала последние дни своей жизни Мария Сергеевна, сняли небольшой дом на две квартиры.  Олька с Мойше и сыном, Юлька и собака жили в одной половине. Юлька, обзаведшаяся второй матерью в лице старшей сестры, была страшно рада что и папа наконец-то нашёлся. «Вот, а говорили - пропал, пропал! Разве папа может пропасть?» Нет, конечно не может, - Олька, отворачиваясь, скрывала подступающие слёзы.

Постепенно Юлька поняла, что случилось. И что прежней жизни уже не будет. Она как-то резко повзрослела. Странно, но она совершенно не боялась вида крови, – и Ольга с удивлением обнаружила что многие медицинские манипуляции ловкими детскими пальчиками проводятся гораздо успешнее. Перевязки, смена капельниц, снятие швов после  операций – под надзором сестры она всё это легко делала сама. И расцветала, когда Марина хвалила её – «Молодец, доктором будешь!» и тихо, аккуратно, чтоб не дай бог не сделать больно, ластилась к отцу – и тогда гримаса боли на его лице сменялась тихой улыбкой.

Туристы, бродящие по району, прилегающему к саду Офира Навон, часто встречают странную пару. Высокого мужчину с неровной, спотыкающейся походкой и голым черепом, покрытым шрамами, ведёт под руку худощавая женщина с выражением тихого счастья на лице благополучно состарившейся мадонны. Наверное, местные юродивые, думают они, и тянутся за кошельками. Но стоит приблизиться как становится ясно – эти люди не нуждаются в милостыне, поскольку там, где они обитают, неясно, кто кому должен подавать.

Жители окрестных кварталов, впрочем, знают – если ребёнок заболел, первым делом надо бежать к этой странной русской. Она так и не знает ни слова на иврите, кроме «шалом». Но она берёт ребёнка на колени, и её худые, с голубоватыми прожилками вен пальцы начинают медленный танец по голове, по телу ребёнка. Тускло поблёскивает серебро старых колец, и покрывается туманом от её дыхания кружочек фонендоскопа. Она не задаёт вопросов – ну только иногда, когда рядом крутится девочка с бледным и строгим лицом, которая может перевести. Надо просто дождаться, когда она закончит. Потом она берёт две толстые книги – лекарственный справочник и справочник детских болезней, - и долго сосредоточенно листает их. На полях книг - слова на чужом языке. Потом надо взять у неё из рук голубоватый листок с оттиснутым на нём барашком, и записать название болезни, на которое укажет её палец, и названия лекарств, на которых она остановится. Дойти до аптеки, и всё пройдёт.

Если же она достанет из расписной коробочки визитку с именем доктора Бины, то надо бежать в госпиталь. Там тоже всё будет просто – доктор Бина, посмотрев на листочек, не будет тратить времени даром. Но это редко, редко. Многодетные мамаши из окрестных кварталов, как еврейские так и арабские, давно знают, что лекарства приходится давать не всегда – странным образом, по дороге в аптеку дети чаще всего выздоравливают.

Соседи, однако, были сильно удивлены, когда на их тихой улочке как-то остановился кортеж с сине-золотыми флагами, и оттуда вышла делегация представительных мужчин в строгих костюмах. Рядом суетились люди с телекамерами.  Вечером в новостях соседи увидели свою улочку. Комментатор сообщил, что в Израиль приехал президент Украины, чтобы вручить золотую звезду героя никому не известному инвалиду. 

Иногда у тихого домика останавливаются красивые машины, и мужчины с глазами, одновременно внимательными и погружёнными в себя, вежливо, негромко стучат в дверь. Тогда потом ближние соседи могут видеть, как на заднем дворе, на сдвинутых вместе столах раскладываются какие-то листы с чертежами. Тихий, спотыкающийся, как будто заржавевший низкий голос что-то говорит гостям, и подрагивающая рука с карандашом чуть касается бумаги. Соседи не знают, что потом где-то далеко отсюда возникают дома, достойные того чтобы в них жили хорошие люди. Странным образом, в тех домах люди чувствуют себя в безопасности, хотя у них нет ни заборов, ни цепных собак.

В этом доме нет радио, телевизора, интернета. Там не выписывают газет. Иногда там собираются гости, и тогда потом, в густой ночи, внимательное ухо может услышать, как на патио позади дома, под яркими звёздами, тихо плачет женщина. Потом к ней подходит мужчина и что-то мягко говорит. Она затихает, и они уходят в дом.

Иногда приезжает молодёжь – ортодоксальный серьёзный мужчина с выводком детей мал мала меньше и женой в парике, и, похожая на него как близнец, только вдвое мельче, громкоголосая зеленоглазая женщина с парой шумных, упитанных мальчишек.  Тогда дом ходит ходуном, но к вечеру всё снова затихает.

Провожая гостей, они обычно выходят на крылечко – мужчина, облокотившись о притолоку низкой двери, курит, и, склонив голову ему на плечо, обняв его за талию, заслонившись от мира волной седых волос, лианой у искорёженного дуба стоит женщина. Его лицо сосредоточенно, спокойно, а искалеченная рука с длинными пальцами лежит на волосах жены.  Так, как будто не может лежать нигде ещё.

2014