Чехов, как награда русскому читателю

Олег Алифанов
Ну, то есть, заслужили.

Не мы. А они – читатели конца XIX века. Прадеды, между прочим.

Это не значит, конечно, что чеховскую планку взяли все. И даже не важно, взял ли её хоть кто-то. Просто общий уровень аудитории достиг высоты, оттолкнувшись от которой Чехов смог состояться.

Любая литература это массив писателей, читателей, издателей, критиков. Уже литературоведение – лишнее. Хотя небесполезная, но... вещь в себе. Производная второго порядка. Со своей герметичной иерархией, перемигиваниями. Монументальный павильон «Свиноводство». Но бесполое Оно – Ей – не надо. Ей, натурально, нужен – Он. Ценитель – из числа любителей, что на свой кошт. Профессиональный критик тоже сойдёт: второй сорт не брак. Отдельное спасибо Марксу. Тому, издателю.

Недалёкий «реформатор» Сперанский мыслил примерно так, что литератор – это специально обученный служащий в чине, допустим, титулярный+. Читателей тоже назначают от школярства. Ранжированный согласно уставу, он потребляет положенное по табели.

По счастью, Карамзину удалось фонтан заткнуть, и литература приобрела русский клубный характер. То есть, французский, только лишённый спеси. Чаадаевым тоже оставили форточки – в клубе Английском. Кажется, что иначе и быть не могло. А могло.

В действительности, русская литература в начале пути проскочила между немецкими скиллами служения государству и английскими харибдами служения "обществу". Повезло на новенького. "По французской стороне, на чужой планете".

С критиками России не повезло (или повезло? – в таких случаях до конца не ясно). Ведь нишу заселили люди малахольные, нежные. В лучшем случае это были журналисты, передававшие репортажи «с выставки достижений». В худшем – социалисты, поставившие целью подчинить искусство изящной словесности ремеслу в разночинной среде внутренних иммигрантов питерского сохо, – горожан в первом поколении (у человека на антресолях чахотка-чесотка, а он о печётся о доле крепостного – кровь с молоком сытого обломова со страховкой на все четыре стороны). Но тоже, в общем, пешие бабочки. Минутные окрыления Белинского с вкраплениями редких истинно чеховских прозрений вязли в его собственных длиннотах и баден-баден-баденском умствовании.

Плеяда раскрученных белками в колесе русских либеральных критиков оставляет стойкое послевкусие какого-то грандиозного скандала, – но не литературного, а совершенно бесформенного, наподобие свального греха.

Всё так. Но что было бы, окажись русские легкомыслы германскими железобетонными шипозаврами? Шеренгой государственно обмундированных писцов со шпицрутенами литературных метров и выходом «на самый верх»? Страшно подумать. В Германии именно из-за гипернациональной критики не сложилось большой национальной литературы XIX века, что в свою очередь стало единственной настоящей (народной) причиной нацизма.

Впрочем, к началу творческой карьеры Чехова они точно в срок благоразумно вымерли.

Чеховские рассказы вообще при жизни слабо переводились на основные языки: в списке всё больше экзотика славянских маргиналий. Да и те в подавляющем большинстве – с двадцатилетним опозданием.

"Переведён на все языки, за исключением иностранных. Впрочем, давно уже переведён немцами. Чехи и сербы также одобряют". (Тихонову, 1892)
"Весьма утешительно, что меня перевели на датский язык. Теперь я спокоен за Данию". (Брату Александру, в тот же год)

И тому не огорчаться надо, а радоваться, потому что русский читатель продемонстрировал уровень существенно выше среднеевропейского. Говорят, переводить Чехова было трудно. Так и есть. Но трудность тут не столько писательская, – это читательский культурный файервол. Чехов это понимал совершенно ясно. С французами ещё куда ни шло, но на английских издателей Чехов и просто махнул рукой: знал, где не поймут и почему.

"Мне кажется, для английской публики я представляю так мало интереса, что решительно все равно, буду ли я напечатан в английском журнале..." (Васильевой, 1900)

Ключевое слово: "публика", а вовсе не "перевод", например. Чеховская литература сложна: языком высокой цензуры, прокрустовым ложем журналов, нежеланием разбрасывать/собирать камни. Её несколько маскирует занавеска занимательности, но именно в России в конце XIX века en masse появилась публика, живущая в рутинности элитной культуры. Где нет места не только прямоходящим немецким истинам, но и сутулым английским смыслам. А только бесконечной русской снисходительности в топтании глубоких вздохов «и ты не прав, – и он не прав, – и я тоже не прав». Социалисты призывали Чехова орать (хотя бы и об этом), а публика... ничего не требовала, уже будучи восприимчивой к возвышенной обыденности.

Казус Чехова лишь наполовину его собственная заслуга (а также Лейкина, Билибина, Суворина и пр.) Это успех читательской среды. Она была воспитана Пушкиным, Толстым и Тургеневым, но без опорной точки (вернее, многоточия) Чехова великий XIX век оказался бы незавершённым. Незакреплённым: провис бы над пропастью XX-го без опоры и надежд.

Русский литературный маятник служения читателю залетел слишком высоко. И, конечно, махнуло обратно. Но сто лет форы даже большевики не расточили. На массовую литру советскую собирали, как на поллитру скидывались – до критической массы. Создали какие-то неслыханные вузы по производству в писатели – литературные институции, обложили по кругу гипер-интернациональной критикой и заветами неизвестных отцов. Отдельное спасибо Марксу. Стиль был советский, а метод немецкий (что закономерно, ибо согласно дурацкой диалектике ожидали перехода количества в качество), с возведением в образец чиновных совписов, к лику которых у националистов причисляли Бисмарка и Мольтке, а у интернационалистов Черчилля и Брежнева. В надкритической сборке ССП демагоги и карьеристы породили взрыв пены гомерической мощи, – ладно бы из неё родилась Афродита, но – в ней забуксовала, пошла юзом и замелась под плинтус литра постсоветская.

Всё, что мы видим в её сквозящих тупиках – перемигивания семафоров никудышников-постмодернистов. Кто такой нынешний российский писатель перед лицом чеховского читателя-прадеда? Никто, как внучек жулик, взявший взаймы у русской литературы и наотрез отказывающийся отдавать.