Дмитрий Иконников, или Улисс наоборот

Валерия Олюнина
Тот, кто видел Иконникова хоть раз, подтвердит: вид у него что ни на есть викинга — борода, сережка в ухе, неистребимая пыхающая трубка в зубах. Любит рассказывать про образы детства, поделенного на Мурманск, где в Хибинах часто гибли праздные туристы, и Латвию, где остатки немецких трофеев превращались в латы или шлем крестоносцев… Про отца, спасавшего еще живые барки «Седов» и «Крузенштерн» от преждевременного распила… Море снаружи, море внутри… Туда, в Мировой океан, он рвется за всем — за соленым ветром, за продолжением жизни, чуть не прервавшейся по воле случая, за наконец свершившейся инициацией: в 1989 году прошелся из Белого моря в Баренцево и обратно на рыболовецких ботах простым матросом… Впечатления от морского похода легли в основу серии Жизнь за Полярным кругом. Его мастерскую на Малой Полянке (подвод­ную лодку, даром, что безиллюминаторный подвал) недавно подтопило. Вода размочила свежую работу из венецианской серии.

В отчаянии автор порвал ее, но рукописи не горят, картины не тонут — учит опыт любимейшего романа. Сколлажировал — получился эффект склеенного венецианского зеркала. Говорит, что на это изобретение далеких предков венецианцев вдохновляли отражения, увиденные на поверхности воды…

Поэтика Дмитрия Иконникова вневременная. Авторская техника позволяет встроить в новодревнюю реальность Средиземноморья и скелеты рыб эдакими артефактами, мол, плавали, знаем… Архаика проступает на полотнах так зримо, что видны даже косые скулы моря. Нервная пунктуация — черный штрих, секущий тела островитянок, очень уж похожих на томных «звезд» немого кино, — как на истертых кинопленках. Так же играет шипящая рябь, картинка начинает двигаться.

Любимый мотив — двое на берегу. Красавица и чудовище — вакханка, в которой подкупает целомудрие, и уже одомашненный нерогатый пан. Им так хорошо вместе, что можно просто молчать. Или слушать его наигрыш на флейте. Они даже не герои Лонга. Чувственный мир как будто только предвкушается. В его средиземноморских женщинах есть аполлоновское начало: залитое полуденным солнцем и искусством. Нам древнегреческая эстетика дорога прежде всего ослепительным белым. Все здесь сходится с мыслью Фридриха Шлегеля, высказанной в статье об античной поэзии: «Красота в большей мере дана, чем создана». Шлегель во многом подразумевал, конечно, красоту человеческого тела. Наверное, тело Афродиты органично перетекло много позже божественной белизной в греческие церкви — краснофигурное, чернофигурное словно ушло с битыми черепками в землю, а вот белизна и свечение мрамора остались. Не видел Шлегель кряжистого, неказистого тулова волосатого пана, счастливейшего из смертных — бывает, лежит он на берегу на своем собственном камне, в своем навек обретенном «локусе», и жизнь улыбается ему разными возможностями: захочет — вернется в свой мезозойский век, обратно в воду, и захочет — побреется, человеком хорошим станет. Самому Иконникову дорого уже не новейшее мифотворчество и даже не та эстетика, а само метафизическое пересечение земных дорог и морских путей, озарение, «инсайт» — вот именно сюда, на берег любимейшего острова греков, где стоит сейчас он, Зевс и притащил свою царственную ношу — Европу!


Сам живописец тоже не обременяет себя долгосрочными обязательствами перед лежащими на берегу жрицами любви. Это только в критомикенском искусстве мужчины ведомы, а нашему художнику уже приветливо помахали рукой дамы на балконе, а потом пора заскочить к приятелям в московский Парк культуры и отдыха, а там уже неподалеку и парижское кафе… Впрочем, про Париж у него стремглав не получится. После успешной персональной выставки в Манеже он жил там при Центре искусств два месяца. К счастью, это уже не было подобием коммуны «Улей», собратья по кисти не творили боттегой, не резали себе ушей, но отрадно, что платить приходилось умеренную арендную плату, ни от кого не зависеть и бесплатно заглядывать во все музеи. Ведь всего десять лет с тех пор прошло, а раритетным старинным выглядит теперь его французский альбом с виртуозной графикой, края его уже немного смяты, даже прожжены сигаретным пеплом… В альбоме том опять ощутим водораздел между небом и землей: куполообразные кроны деревьев зеркально отражаются, «падают» вниз арочными опорами мостов. Париж его уязвимый, хрупкий, сильно нуждающийся в заботе и теплых руках человека.

Штрих многофактурен — то нарочито грубый, маркерный, то тонок в карандаше и туши. Зыбкие камни ткутся, как кружева, рвутся, соединяются вновь…. Париж был освоен русским художником если не по вихреобразным маршрутам сюрреалистов, ненавидевших его истертые туристические места, но уж точно по своим личным, как водится, с забегаловками с настоящей французской кухней, подворотнями, клошарами разных мастей, некоторые еще с остатками человеческого достоинства, в спальных мешках, с неизменной газетой. И ведь Джоконда даже в Лувре приняла эту его игру, не показалась, придавленная сотней японцев с фотоаппаратами, зато явился в безлюдном пространстве молчаливый Ханс Мемлинг — один-одинешенек, никому не нужный, кроме Иконникова. Михаил Герман в статье Дмитрий Иконников: многосложная простота писал, что художник чувствует «плазму» Парижа, в которой словно тают очертания предметов, которая кажется хмельной и радостной не только приезжим, но и самим парижанам. Париж Иконникова и вправду как будто снится сам себе. Скользят по бульварам великие тени, абрисы любовников на Риволи вот-вот ускользнут из кафе, кошки важно шествуют по крышам, спят у реки велосипеды; трудно сказать, а нужны ли им их прежние хозяева…


Было в Париже и почти как у Иосифа Бродского: «Мужик, гуляючи, забрел в дремучий...» еврейский квартал. Выпито было не так чтобы много, но сдали его в жандармерию района Бастилии.

Наутро был отпущен с порванными цепями браслетов, но со своим лицом, в известном состоянии духовной жажды…
«Big beer», — сказал он кельнерше.
 «Милой, ты откуда?» — молча спросила она.
«Из Бастилии», — уточнил Иконников, благо что не с Гревской площади, — она сочувственно отдала пиво просто так. Поддержали бы его в этом причащении собственные же персонажи: хороши бы были потом все за одной чаркой. Художник, уже в изрядном подпитии, все тот же пан — alter ego и прототип Венички: в черных круглых очках он так же незряч, как циклоп. Когда Иконников выпадает из золотого века, перед нами по реке времени проплывает призрачным кораблем швейная машинка. Однажды родственница подарила ему старинную машинку, принадлежавшую бабушке, обшивавшую оперных прим Большого театра. Она странным образом привела в мастерскую еще двоих своих «подельниц» из тех же времен. Кусочки ткани из бабушкиного комода обретают вторую, третью жизнь в коллаже Пэчворк. Ретро. Здесь его швея как будто прошивает внешний и внутренний мир мастерской, заглядывая в его окно, пролетая по городу со своей машинкой, в то же время находясь в этом же пространстве. Для Иконникова швея — это и парижские белошвейки, первые проводницы в мир чувственной любви, и Пенелопа со своим незавершенным покрывалом, и мойры, и любимая жена Татьяна Алексеевна, тоже первоклассный мастер в области прет-а-порте… Его манекены слишком телесны, опять же по-античному белые, с потерянными руками, как у Ники Самофракийской, но продолжающие мерцать и откликаться на наши взгляды.

В Натюрморте с ножницами и наперстком в коробке вдруг начинают оживать пуговицы и разная мелочевка для шитья… К этим ниткам и иголкам в «капсулу времени» Иконникова давно напрашиваются две золотые медали — одна Российской академии художеств, другая — Творческого союза художников. На Международном арт-салоне «Grand Palais», проходившем в 2009 году в Париже, Иконников удостоен второй премии и диплома «Prix Maxime Juan» фонда «Taylor». В Париже эта премия считается самой престижной из всех международных, у нас этого как-то не замечают… Теперь русских художников там почти никогда не награждают, так что случай Дмитрия Иконникова — редкий, тем для нас и дорогой.

"Собрание. Искусство и культура" №1 (55) март, 2013