Цветаева 21

Александр Синдаловский
Юле Крайнер посвящается.       

        В просвещенном XXI веке Марина Цветаева никогда бы не засунула голову в петлю: петля не поднялась бы выше плеч и не достигла бы горла – скорее всего, она осталась бы на уровне талии, где ее можно легко перепутать с поясом...
        Марина Ивановна повесилась в темную эпоху вернувшегося средневековья («История повторяется дважды – один раз в виде трагедии, второй раз в виде фарса», – оптимистично заметил Гегель, явно недооценив способность истории к Ницшеанскому вечному возвращению и ее умение превосходить саму себя в трагедийном жанре...) В середине того же злосчастного века, ее упекли бы в психушку с универсальным диагнозом «шизофрения»: с глаз долой, из сердца вон. А в нашем веке Марина Ивановна прошла бы стандартный курс психотерапии, испытанный многими и доказавший свою эффективность.
         Родные и друзья объяснили бы ей то, о чем бы она прекрасно догадывалась сама: что ее метания – вовсе не метафизический конфликт души и тела (невмещаемость и несовместимость непомерно развитой души с хрупким бренным сосудом – до смерти требующим заполнить себя наслаждениями, которые так легко перепутать с криком души быть понятой, любимой и согретой), а болезнь тела (точнее, психики, частью которого она является) – прозаический физический недуг. И что он называется маниакально-депрессивным психозом. Нет, так обидно и путано (со зловещей  отсылкой к плачевной альтернативе Сциллы и Харибды) он назывался раньше, в варварский XX век, а сейчас его именуют безобидно и уважительно (отдавая дань структуралистам, впервые заговорившим о важности полюсов для понимания изучаемого явления) – биполярным расстройством. И что этим душевным расстройством страдали многие талантливые и даже гениальные люди, примером чему она сама – Марина Ивановна. Ну, а как иначе: чтобы сделать «солнышко», качели должны раскачаться – туда-сюда, туда-сюда, сильнее и выше – все дальше туда, и все ближе сюда, и, как апофеоз, уже не туда и не сюда, а только вперед – по кругу. И что родные и близкие больше не могут молча и безучастно наблюдать за тем, как всё возрастающие по амплитуде колебания готовы унести дорогого им человека – жену, мать, подругу и любовницу.
        Марина позволила бы себя убедить, хотя любила спорить и терпеть не могла соглашаться – в первую очередь потому, что сама устала стучаться в закрытые двери и лбом – о стену плачу, в которой эти двери были зачем-то (в каком наивном порыве к всеобщему братству?) проделаны, но впоследствии (по отрезвлении) надежно заперты. И тут следует отметить, что в наш просвещенный и прогрессивный век, неутомимо стремящийся к оптимизации средств коммуникаций, дверей как таковых стало гораздо меньше, а запертых, напротив, – больше. И что каждому отводилась его собственная дверь, из которой он мог свободно выходить, чтобы потом беспрепятственно возвращаться, а соваться в двери чужих квартир было глупо, невежливо и каралось по всей строгости закона.
        Марина Ивановна посетила бы психотерапевта дважды. В ходе первой сессии, он бы внимательно слушал поэтессу и делал пометки на лаптопе. В самом начале он бы обязательно спросил:
        «Чего вы ожидаете от курса лечения?»
        Этот вопрос поставил бы Цветаеву в тупик. Она заикнулась бы о душевной боли, но тут же осеклась, потому что верила, что без внутреннего дискомфорта невозможно творчество, ради которого она жила.
        Психотерапевт (а это был опытный специалист, которого родные и близкие подыскали бы Марине с учетом многочисленных рекомендаций знакомых, прошедших курс и чувствовавших себе обновленными) обратил бы внимание на одну интересную деталь:
        «Вы так много упоминаете о душе... Но ведь душа – фикция: побочный эффект психической деятельности. А также эхо гормональной активности организма».
        «Горное эхо, – подумала о своем вслух Марина Ивановна. – Для тех, кто смог подняться на вершину... А остальным – просто эхо пустой комнаты. Мы ему – эх, а он нам х..!» 
        «Как Вы говорите?» – растерялся психотерапевт.
        В первую встречу обоими было сказано довольно много, хотя оба предпочитали слушать (один согласно профессиональному этикету, вторая – в силу особенности поэтического склада ума, с его умением губкой впитывать впечатления, чтобы потом выплескивать их на бумагу в сжатой и закодированной форме), но диалога не произошло.
         А во второй раз (Марина заставила себя пойти, чтобы потом иметь право сказать себе, что она испробовала все возможные средства) вышло совсем комично. Цветаева говорила охотнее и  настолько двусмысленно, что окончательно запутала психотерапевта, и он отправил ее к психиатру:
        – Все так запущено? – спросила Цветаева иронично
        – Вы не думайте, – не расслышал он иронии и серьезно заверил пациентку, чтобы у той не возникло превратного впечатления, – у нас так принято: сначала поработаете с психиатром, а потом вернетесь ко мне для закрепления достигнутого.
        – Во как: «Поработаете» и для «закрепления» «достигнутого»! Разве здоровье – то есть, возвращение в наезженную природой колею, – можно считать достижением?
        – Я знаю, вы очень чувствительны к словам... Но, поверьте ,так будет лучше.
        – Кому? – не удержалась Марина, направляя язвительность не по адресу.
        Психиатр не бросал слов на ветер, предпочитая безмолвие штиля. Цветаева говорила (как часто случалось с ней, мрачная мужская неразговорчивость развязала ей язык – так морская волна трепетно плещется и просительно бьется о равнодушный утес), а психиатр смотрел на нее тяжелым, как наказание Сизифа, и вязким, как кисель, гипнотизирующим взглядом. Марине показалось, что она смогла бы влюбиться в такого. Но психиатр отделался рецептом.
        Ей прописали антидепрессант и Ламиктал.
        – Никто не знает, как именно он действует, – признался психиатр, когда Марина Ивановна заинтересовалась незнакомым ей наименованием, – но вреда от него никакого. Знаете наш главный принцип? Не навредить!
        – Почему не помочь?
        – Это уж как получится. А теперь до свиданья. Вернетесь ко мне через три месяца.
        Цветаевой было бы немного обидно, что они не увидятся раньше, но ей пришлось бы смириться с протоколом.
        Так Марина подсела бы на медикаменты. И они, несомненно, помогли бы ей. Частота и амплитуда ее метаний пошли на спад. Она больше не обрушивалась в бездны отчаяния, чтобы потом (когда, казалось, все потеряно) воспарять в поднебесье очередной неземной страсти. Отчаяние сменила липкая серая хандра. А взлеты пропали вовсе. Почти. Потому что иногда у нее все-таки возникали душевные подъёмы. Но не как раньше, когда земля уходила из-под ног, а вместо нее – облака, а в пределах пешеходных правил, когда вдруг отрываешь глаза от земли и видишь вокруг необъятный и по-своему прекрасный мир. И все-таки в такие моменты ей снова переставлялось, что жизнь – это глина, из которой можно слепить что угодно, было бы вдохновение. И так длилось некоторое время (час или неделю – со среды по воскресенье), но потом всё становилось на свои места: да, возможно, пластичная глина, но что из нее лепить, если все давно слеплено и застыло в своих неизменных формах, позволяющих лишь одно потенциальное видоизменение: быть разбитыми? Да и слепить из глины можно было лишь то, что под силу рукам, а руки связаны – бытом, усталостью, нехваткой времени.
        Последняя являлась типичным явлением нашего века, поскольку Марина Ивановна не могла прокормиться поэтическим ремеслом: за стихи не только не платили, но публиковать их приходилось на собственные средства – как первый сборник в девичестве. Цветаевой приходилось подрабатывать программистской... Пошаговые машинные инструкции выходили у нее более чем сносно (бездушные автоматы понимали их и слушались), но сердце к этому занятию не только не лежало, но щемило от конфигураций и ныло от алгоритмов. Тем не менее, она дослужилась до должности старшего программиста и переквалифицировалась в, так называемого, «владельца продукта». Никаким продуктом Цветаева не владела (будучи по-марксовски равно отчуждена от средств, мотивов и результатов производства), но постоянно тестировала и проверяла его на качество. Качество оставляло желать лучшего. И Марина послушно удовлетворяла его желание.
        К счастью, востребуя иные, не смежные с поэтическими, области мозга, ее профессия не мешала бы литературному творчеству. Но ее стихи в XXI веке стали бы совершенно иными: не хуже, но приземленнее;  наверняка, менее страстными, но, возможно, более мудрыми.
        Что до глины бытия, возможно, тот грустный факт, что до нее не доходили руки, был не столь уж печален. В действительности, глина давно затвердела, и люди вокруг довольствовались данным. Мужчины больше не искали счастья на стороне. Женщины не соблазнялись недоступным и запретным, как в свое время Ева – беспутная подруга Адама, ставшая ему верной спутницей лишь по дороге из Эдема вниз. Жены и мужья охотно довольствовались семьей, ибо что принципиально иное они могли найти с другими? И даже пока свободные норовили поймать ярмо и нацепить его на шею, не считая его таковым, но закономерным, неизбежным и потому желанным этапом жизненного пути. И снова Марина страдала бы оттого, что в этом мире больше стен, чем дверей и окон; что двери заперты, а окна занавешены; что даже раскрывшиеся под напором, двери ведут, в лучшем случае, в комнаты со спертым воздухом, а чаще в коридоры с очередными дверями; что вид из окон, даже если раздвинуть сопротивляющиеся шторы, недолго радует взгляд, упирающийся в стену напротив.
        Любовники и любовницы были бы у Марины и в XXI веке. Но меньше – гораздо меньше, чем выпало на ее долю (хотя и тогда, меньше чем хотелось – не столько телу, чью жажду не так уж трудно насытить, как душе, чей пожар неутолим); иными словами, их было бы меньше меньшего. Хотя, с другой стороны, и потребность в них была бы не столь велика, так что если проделать в уме психологическую арифметику, связей было бы даже больше. И, что представилось бы ей крайне занимательным, если бы она вспомнила и сопоставила реальное прошлое с сослагательным настоящим, окружающие смотрели бы на ее романами с женщинами гораздо толерантнее, чем на любовные аферы с женатыми мужчинами, ибо мир в XXI веке осуществил не только широкий скачок назад, но и неожиданный шаг в сторону, словно уступал дорогу чему-то грозному и неостановимому...
        Все было очень скучно, и отрезвляющее сознание, что иные модусы бытия являлись всего лишь иллюзорным (лишенным владельца и тестировщика) продуктом воображения (не столько выдававшего желаемое за действительное, как недействительное и ненужное– за желаемое), заставляли руки опуститься задолго до соприкосновения с глиной в опьяняющем акте ваяния. Так что занимавшая досуг и отвлекавшая от безрадостных мыслей работа была не столько бременем, которым казалась, как отдушиной, которой незаметно служила.
        И все-таки в XXI веке Цветаева не засунула бы голову в петлю и не повисла бы на веревке замершим маятником. Таблетки (синяя и продолговатая, как снаряд, – утром; розовая и круглая, как луна, – вечером) сделали бы свое незаметное дело приведения частного числителя к общему знаменателю. Несимпатичный психотерапевт (человек слов, которым Марина знала истинную цену) спихнул Цветаеву психиатру (человеку действий), который сделал свое дело на славу.
        Иногда ее взгляд все-таки фиксировался бы на торчавших в стенах гвоздях, крюках и перекладинах, а также на веревках, бечевках и канатах, словно искал у них ответа (которым они не располагали) на вопрос (который не был задан). Но потом всеблагая внутренняя сила жизни нетерпеливо дергала бы ее за рукав (или, напротив, терпеливо и нежно тянула бы за подол прочь). И Марина переключалась бы на крючки собственного лифа или подбирала бы пояс к платью. Ибо зачем лишать себя жизни до срока? Еще неизвестно, лучше ли будет там, и есть ли это там вообще.
         

        Август, 22 года, XXI века.