Рэтмен. Часть 1

Роман Пашкевич
1.

Однажды я решил показать им дождь. Было жарко и душно, а потом незаметно и вдруг потемнело, первый же удар ветра распахнул окно на балконе, и там что-то упало, разбилось и звонко посыпалось. Я пошел посмотреть, в чем дело, отодвинул в сторону разбитую банку с гвоздями, и, закрывая окно, залюбовался ливнем – такой он был необычно-яростный, сердитый и вместе с этим бессильно бился о стекла, словно синий леопард, накрытый огромным стаканом. Потом мне пришло в голову, что Борис и Аркадий никогда такого не видели, я побежал в комнату и притащил их - заспанных и вяло упиравшихся.
- Смотрите, - сказал я им, - это дождь, и распахнул окно, нас обдало теплым воздухом и водяной пылью, и шумом молотящих о листву капель. Братьям дождь совсем не понравился – они начали испуганно пихаться, чтобы спрятаться от неизвестного и грозного явления в надежной зоне – у меня на затылке. Через минуту я пожалел их и отнес обратно, в их тихий тряпочный мир. Но что-то они успели увидеть и были, как мне кажется, впечатлены.


2.

В прошлом феврале ушёл Аркадий – внезапно. Меня не было рядом. Новость оглушила меня. Добравшись домой сквозь непомерные пробки, ощущая всё издалека, я подошёл к нему, смирно лежавшему на полотенце, и постепенно начал понимать, что это – всерьёз. Я завыл, опустившись на колени, и долго не мог остановиться. За всю свою осмысленную жизнь я не рыдал так ни разу. На тот момент.
Он был слишком воздушным, ранимым, мягким для этого проклятого мира, и конечно же, он не справился и не вынес. Исчез, словно бабочка в лесном пожаре.


3.

Кислород, фуросемид, преднизолон, эуфиллин и бог знает что еще – по необходимости, возникающей до четырех раз за сутки; железнодорожная цистерна сопереживания и любви и совсем немножко яблочного пюре – самого вкусного, строго определенной марки. Вот что позволило Борику подольше оставаться с нами. Плюс совершенно уникальное желание жить, упрямство и сила воли, конечно.
Он много раз подходил к черте, за которой у нас – пустота, а у него, конечно же, лучший мир – с мириадами крошечных радуг в каплях росы. Утром, там, в изумрудной траве, по которой совершенно не страшно бегать и где, притаившись, терпеливо ждёт Аркадий, по-прежнему шелковистый, уютный, прижавшись к которому, можно будет поспать, надышавшись с непривычки щекочущим нос кислородом.
Ему вдруг становилось невыносимо, и он хрипел и хватал воздух - сухой, раздражающий, пыльный - ртом, вдохи становились судорожными и редкими, и все менее результативными, оставшаяся у него половина легких не хотела принимать этот воздух, словно он был отравлен. Счёт шёл  на минуты, а возможно, что на секунды, пока мощная доза гормонов наконец не вступала в игру, и спадал отёк в дыхательных путях, и вокруг перепуганного, выдающего не менее 200 ударов в минуту, крошечного сердца.
Тогда он успокаивался, давал усадить себя в непроницаемый бокс, дышал, как и положено, носом, а когда 90-процентный кислород оседал вокруг него на дно, подобно туману, он почему-то всегда принимался умываться – ожесточённо, яростно тёр себя ручками по щекам, на макушке и обязательно за ушами, и только тогда можно было осторожно порадоваться. Очередной щелчок по оскаленной морде смерти, которая, кстати, все запоминает и обязательно отыграется.
Борик замирал, иногда – засыпал, а мы с Н. не знали, что нам делать дальше, мы смотрели друг на друга и ждали непонятно чего, наверное, - чуда. Например, в окно прямо сейчас вдруг просунется элегантный Иисус в галстуке-бабочке, скажет пару ободряющих фраз на неизвестном нам древнееврейском и легким движением, конечно, поможет Борику. Как один огромный ниггер - Мистеру Джинглсу: весьма своевременно и щедро. На самом деле мы не верили в подобные сказки, конечно – разве что Александра Романовна, так она и в Деда Мороза тоже искренне верит.


4.

Это была, кстати, ее идея, Александры Романовны – она в свои три уже отлично умела добиваться желаемого, поэтому всё произошло внезапно. В тот прекрасный день, самой  ранней весной, за завтраком мы впервые поговорили об этом - теоретически, а вечером ввалились в квартиру с кучей нужных и не очень аксессуаров, с клеткой, поилкой и маленькой (очень маленькой) картонной коробочкой. В ней, неподвижные от творящегося вокруг ужаса, сжавшись, руководствуясь накопленным в генах печальным опытом и не ожидая, соответственно, ничего хорошего, сидели Борис и Аркадий. На тот момент они, правда, не знали, что они – это они.
Если честно, я терпеть не могу кошачьих, и, на мой взгляд, лучше всего было бы их уничтожать: это кровожадные и мерзкие твари, способные убивать чисто ради процесса. Даже в самом крошечном котенке это можно разглядеть, если смотреть внимательно. Я очень люблю собак. Как сказано в одном замечательном фильме, они – хорошие.  Куда лучше людей, ясное дело. Совсем недавно я был уверен, что лучше собак никого, собственно, и нет, разве что бегемоты и ещё, вероятно, долгопяты.
А потом в моей жизни появились Аркадий и Борик.
Биологически они – декоративные крысы системы «Дамбо», то есть - со смешными ушами. В них было что-то от динозавров, что-то от насекомых и птиц, их манера ходить, бегать, принимать угощение и проявлять теплые чувства - совершенно неповторима. Крысы – это непередаваемо прекрасные существа, и я могу хвалить их, наверное, бесконечно, но рассказ о том, как ушёл Борик.


5. 
 
Так сложилось, что последние для Борика пару недель мы прожили с ним вдвоем. Я привык сначала думать о Борике, а потом о себе; после работы я спешил домой, соображая, чем мне сегодня его накормить, и покупал что-нибудь, что ему нравилось. Открыв дверь, я заходил в темную квартиру и замирал, вслушиваясь в тишину, пока не улавливал звук его дыхания, или какой-нибудь признак того, что он жив. Позже я понял, что мог бы этого и не делать: пустота мертвой квартиры чувствуется с порога.
Случались хорошие дни, когда он становился прежним, веселым и хитрым, с наслаждением ел и спал с совершенно умиротворенным видом. Случались и приступы, до нескольких за сутки, и я научился действовать четко, без паники – ломал ампулы, отмерял максимальные дозы, преодолевая вялое сопротивление, находил на его многострадальной холке живое место и решительно колол; открывал окно и сидел на свежем воздухе с Бориком, укутанным в одеяло так, что снаружи оставался лишь жадно сопящий розовый нос. Иногда он забирался ко мне на ладонь и прижимался всей своей тушкой, а я держал его под углом около 45 градусов, так ему дышалось легче всего. Я чувствовал при этом, как весь его крошечный организм, поначалу полный смертельного хаоса и судорожно пытающийся не задохнуться, постепенно приходил в норму, пропадало оцепенение, сковывавшее мускулатуру, живот становился мягким, Борик расслаблялся и начинал вдруг дышать нормально, и это было прекрасно: короткий миг счастья.

Я любил его.

6.

Как-то мы с Бориком – ему было тогда около года - возвращались из клиники, куда регулярно ездили на уколы (это теперь я могу сделать укол даже в полной темноте, но так было не всегда). Припарковались у дома, Борик сидел в открытом боксе и, как обычно, умывался, когда вдруг само собой заиграло радио – с ним это иногда бывает. Салон наполнился чем-то «из современного». Мы с Бориком переглянулись, и тут я понял, что ему раньше не доводилось слышать музыку как таковую, вообще – в их комнате даже нет никаких соответствующих приборов. Что-то, может быть, доносилось из других комнат, но невнятно и тихо. Я решил немедленно это исправить, задумался – что поставить, вопрос в моем случае непростой, так как и радиоговно, и предпочитаемая обычно мной музыка в равной степени подпадали под «жестокое обращение с животными» и не годились. В итоге, полистав флешку, остановился на тихом и грустном творении одноглазого Тома Йорка под названием «No surprises» - как и многие его другие песни, эта написана на все времена, и никто не скажет, что я заставлял Борика слушать что-то преходящее – нет, это классика.
Он ознакомился с композицией, никакого мнения высказывать не стал и с виду оставался совершенно непроницаем – но я-то слишком хорошо его знал и чувствовал порой его эмоции, если мне, конечно, это не показалось, так вот я заметил некоторое его напряжение в начале, даже страх, который к середине песни был раздавлен тягучим и тяжелым медленным удовольствием, Борик расслабился и слушал дальше чуть менее внимательно.
Потом я ставил музыку неоднократно, и Борику, и Аркадию, они относились к ней благосклонно, не проявляя никакого негатива, делались несколько более важными, чем обычно, ощупывали вибриссами воздух вместе со звуковыми волнами, словно изучали или пробовали на вкус.


7.   
 
В тот самый последний день было странное однотонное небо, зиявшее белым. Свет, похожий на  искусственный, придавал миру легкую нереальность. Надо сказать, что японцы, считающие белый цвет связанным со смертью, судя по всему, хорошо разбираются в данном вопросе. Кончался нетипичный апрель, повсюду уродливыми грудами не желал таять снег.
Меня разбудил пытавшийся забраться ко мне на кровать Борик. Для этого ему пришлось, надавив на верхнюю дверку, вылезти на крышу клетки и спрыгнуть вниз, на пол, чего он до этого не делал ни разу. Я схватил его, увидел явные признаки надвигающегося приступа и какую-то особенную панику в глазах: нечто такое, из-за чего он решился добраться за помощью, поборов страх высоты. Я привычно-автоматически сделал ему три укола, которые всегда помогали остановить любой приступ и обеспечивали несколько часов покоя. Уколы не подействовали. Я сделал ещё.
Как он цеплялся за жизнь! Он был терпелив и отважен, он мучился, но старался этого не показывать и не сдавался. Это упорство передалось и мне, и я решил помогать ему, пока будет оставаться пусть совсем невесомая, но надежда. Я делал иньекции, наполнял кислородом герметичный ящик, пытался напоить Борика водой, он лежал на моей ладони и старался дышать. В какой-то момент у него отнялись задние лапы, но он пытался время от времени ползти в направлении окна, на свет, цепляясь за простынь ручками.
Раньше мы с Н. иногда обсуждали: а имеем ли мы право постоянно реанимировать его, продолжая мучения, и для кого мы это делаем – для него или всё-таки для себя? Может, самое гуманное с нашей стороны – это не сделать очередные три укола? опоздать, задержаться, что-то упустить? Отпустить его? Теперь я знал ответ: нет, нельзя. Надо быть с ним до конца и помогать, пока это возможно.
Мы слились с ним в одно целое: в двойной организм, борющийся со смертью. Я начал чувствовать его боль. Я ощущал уколы, делая их. Я знал, когда ему становилось хуже, а когда самую малость и ненадолго отпускало. Он перестал повиноваться инстинктам и полностью доверился мне.
Приступы удушья продолжались уже часа три, и я решил найти какое-нибудь обезболивающее или снотворное, такое, чтобы Борику стало полегче и чтобы оно не остановило ему сердце. Больше всего на свете мне хотелось тогда, чтобы Борик проспал хотя бы час. К тому же кончились шприцы со сверхтонкими иглами, поэтому я оставил его. Он лежал в клетке, неестественно вытянув отказавшие задние лапы, дышал громко и редко. В глазах у него была тоска, та её нехорошая разновидность, что почти не оставляет надежды на лучшее.
Купив что-то рассчитанное не на крыс, но хотя бы на кошек, я вернулся обратно. Открыл входную дверь. Было тихо. «Не дышит» - первая мысль, ноги отказывались заходить в нашу с ним комнату, я заставил их и осторожно заглянул в клетку. Борик лежал там же, где я его оставил, и дышал совершенно беззвучно, ритмично, ровно; вид у него был крайне умиротворенный. Я уронил все, что держал в руках, невероятно осторожно вытащил его из клетки и положил на диван, стал гладить и рассказывать, какой же он поразительный, уникальный,  отважный, единственный в своем роде крыс.
Он слушал меня, а я поражался, как он спокоен – и каким-то неведомым образом чувствовал, что от него исходит невидимое для глаз свечение. Я был опустошенный, уставший, а он сиял. Он смотрел на меня добродушно, ободряюще, словно он понял что-то очень и очень важное, а я – ещё нет. Так оно, собственно, и было.
Я спохватился, вспомнил, что надо делать уколы, и побежал отмерять дозы и ломать ампулы. Когда я вернулся, вооруженный тремя шприцами, Борик лежал немного в иной позе. Немного. Но в том, как он лежал, было что-то, что сразу наотмашь врезало мне по лицу, потом – перехватило дыхание и чем-то тяжелым ударило по ногам, сзади, так, что они перестали меня держать, я бросил свои лекарства и опустился на диван рядом с ним.
Он лежал на боку, сжав кулачки, приоткрыв рот. Он был похож на ребёнка. На мордочке не было ни страдания, ни страха, но и радости не было – он был безучастен.
- Борик! – позвал я не своим голосом, протянув руку, но не решаясь дотронуться.
Параллельно-равнодушно заметив, что моё мироздание лопнуло и, покосившись, словно повреждённая самолетом башня торгового центра, замерло в нерешительности.
- Борик, котёнок, - сказал я в белую пустоту, и голос мой дрогнул. Я прикоснулся к нему - пушистому, тёплому и абсолютно неживому.
Он дождался меня, беззвучно простил за всё, попрощался и умер.
Мироздание заскользило вниз, сминаясь вовнутрь себя, порождая непроглядную тучу пыли. Я стал орать. Долго, бесхитростно, то нечленораздельно, то нецензурно. Поднялся на ноги, но комната завертелась, куда-то полетело содержимое подвернувшегося стеллажа – книги, фотографии, тайские слоники и всякие прочие иные предметы, что-то посыпалось вниз, белый принесенный с кухни табурет, медленно вращаясь, улетел в коридорную тьму; я упал на колени, затем прижался лбом к прохладной паркетной доске и прекратил орать, вместо этого захлебнулся слезами и рыдал, долго, не помню – сколько, иногда прерываясь, чтобы, срывая связки, поматериться в пространство. Более-менее пришёл в себя лишь через пару часов, унёс подальше с глаз клетку, где застывало на игрушечной тарелке яблочное пюре. Такие дела.
Я заставил себя подойти к нему, прикоснулся, погладил. Я закрыл его глаза – ткани стали податливыми, как пластилин, и это было нетрудно.


8.

Примерно через неделю я перестал по ночам слышать, как кто-то пьёт воду из поилки. Звук отчётливо доносился с той стороны, куда я забросил клетку.
Через месяц - перестал, заходя в магазин, автоматически сворачивать к отделу с детским питанием.
Закопал две миниатюрные урночки с прахом (помеченные, чтобы знать, кто где, разного цвета изолентой) в чудесном месте, где никто их не потревожит. Радости и тревоги, удовольствия и печали, озорные черные бусины глаз и Вселенная, что в них отражалась, тысячи вибрисс в постоянном движении, два крошечных, но таких больших вместе с этим сердца – всё пропало, развеялось, словно приснившись. Осталась лишь короткая надпись на куске гранита: «Аркадий и Борис. Любимые мышки.»


9.

А однажды Борик, совсем ещё ребёнком, свалился в яичницу.
Н. раскладывала ее по тарелкам, Борик сидел у неё на плече и не удержался – а может, не слишком старался удержаться, соскользнул и плюхнулся в тарелку (Н. успела за это время убрать в сторонку сковороду), огляделся, моментально оценил возможности и угрозы, ручками ухватил ближайший к себе кусок яичницы и принялся с удовольствием его уплетать, не отвлекаясь на наши возгласы и смех.


10.

В одной из лучших книг, написанных когда-либо, под толстой антивоенной скорлупой можно найти весьма ценные вещи. Речь, разумеется, о «Бойне №5», где есть сцена, когда главный герой – на тот момент преуспевающий оптометрист 46 лет – приезжает на своем «кадиллаке» домой, поднимается в спальню, снимает обувь, очки и галстук, ложится на кровать и рыдает.
Я не знаю, из-за чего плачет Билли по замыслу автора. Надеюсь лишь, что не из-за того, что в молодости он стал свидетелем налёта на Дрезден с применением низкоточных, но зато весьма многочисленных авиабомб. Мне хочется верить, что Воннегут не так прост, и плачет его герой по какой-то более серьёзной причине.
А с недавних пор я стал как-то очень ближе воспринимать эту сцену, и она кажется мне вполне логичной – человек прожил довольно немало и поэтому плачет, всё правильно. Жизнь, она, знаете ли, такая.
Но вот что удивительно. Да, наш мир создан жестоким ребёнком-аутистом и весьма неуютен. Но один мой друг – прекрасный и удивительный, умирая, объяснил мне, что следует всё же упрямо двигаться вперёд, несмотря ни на что, ибо другого, скорее всего, и не будет; что за каждую дополнительную секунду надо бороться, и, даже если отказывают лапы, ползти, сжав зубы, не глядя по сторонам.

Ползти к свету.