Спецоперация Но

Маланья Комелькова
(быль)


Бойцам изменчивого фронта


Глава 1. (О тех, кого удалось поймать)

Сужаться до иглы. Замедляться до секундной стрелки. Гнаться за бабочкой. Читать перевернутую книгу. Именно последнее – читать перевернутую книгу – сейчас я и делаю, придя сюда. Буквально в двадцати шагах по левую руку – бульвар, шоссе! – а здесь, у меня под ногами - непролазное месиво, импровизированная помойка, обгорелый край трубы отопления, уходящий под землю… Такой вот он, наш родной Сираим… А рядом, переплетом вверх, лежит книга, желтоватая, с тонкими мятыми страницами, и ветерок шевелит их. И еще чуть поодаль - ее, видимо, этой книги, обложка – Эмиль Золя, «Дамское счастье».

Меня зовут Юстиниан. И я непременно вам кого-нибудь напоминаю. Но вам некогда, и не столь интересно останавливаться и слишком долго задумываться, кого. Вы спешите. Перешагиваете рельсы – одну ветку, затем другую, спускаетесь с небольшого пригорка по бугристому асфальту и пропадаете вовсе из поля зрения, продолжаете свою дорогу уже где-то внизу… А я же не спешу никуда и внимательно смотрю вам вслед. Через несколько недель мы с вами снова встретимся, и я вас, конечно же, узнаю, а вы меня? –

Конечно, тоже да. Все потому, что я так сильно на кого-то похож, и вы тогда будете стоять и ломать голову – на кого же? – отвлекаясь этим от разговора и отвечая на мои вопросы чуть невпопад.

Вы, конечно же, не наговорите никакой ерунды – это и так понятно – но: кроме содержания сказанных фраз крайне важна их форма, ее совершенная красота – ведь вы и сами точно так же считаете, не правда ли, Мокер?

Итак, меня зовут Юстиниан. А вас? Мокер? Что за имя?.. Или это фамилия?.. Вы, что ли, англичанин?

Фи, не называйте меня англичанином! Я их, честно говоря, ненавижу. Я немец, чистый немец, со всех сторон, из глубины, так сказать, поколений. Чего и вам желаю, дорогой мой Юстиниан – блюсти чистоту - не только своих баклажановых челси, но и национального стержня рода.

«Баклажановых челси»? Однако… вот это уточнение, для меня всю жизнь были ботинки как ботинки – а тут, оказывается – челси, да еще и, вдобавок, баклажановые, эпитет-то какой нашел. Буду иметь в виду, чистокровный мой товарищ Мокер. И вообще, спасибо тебе за эти «челси», вовек их не забуду и обязательно где-нибудь при каких-нибудь удачных обстоятельствах ими тряхну.

А не забыть, помнить: необходимо многое. Первое, это – вернуться домой к пяти, непременно! – нельзя опаздывать, но надо успеть еще закупиться на ближайшую неделю по части продуктов и бытовой химии… да, оплатить доставку… брокколи… брокколи… А, вот еще: интересная мысль была сказана в той статейке про теперешних так называемых коучей, как бы ее снова найти, записывать надо – о да, надо безусловно записывать… И я превращусь в такой ходячий блокнот с линеечками вместо мозга, ну уж нет, записывать ни в коем случае нельзя! А как бы я, кстати, смог записать этот запах – эдакой смеси гниющего мусора, зацветающей черемухи и какой-то пластмассовой гари? А ведь он важен – не сам собой, конечно же… и вообще, важен никакой не запах, а та цепь сознательных и бессознательных образов, которую он у меня сейчас вот несколько минут назад вызвал.
Восстанавливать цепь… пошагово… досконально… Каша! Чуть не забыл! Мне же велено сварить гречку и добавить в нее овощей, обязательно добавить немного овощей – к половине шестого – я успею? Но ладно, господи, это такая мелочевка, опять я, как баран, к ней возвращаюсь и упираюсь в нее, во всю эту гречку с часами, в супермаркет… И тут еще эти глупые вопросы, которые я ему задаю – да не плевать ли мне, в самом деле, какой он там национальности, вероисповедания, социального статуса и прочее, прочее… Хватай и беги, дружочек Ю, пока не поздно –
И да, это всего касается…

Ну что же мы встали тут и стоим, а, Мокер? Среди этой грязной дороги, прямо посередине, и мешаем людям идти? Пойдем же и мы, тем более, я чувствую, как мало у нас времени, пойдем вон хотя бы туда, по рельсам, по направлению на Столбово – да, верно, это на юг, тут почти не ходят поезда… ну, крайне, крайне редко… а впереди там, километрах в трех или четырех, есть лесок – вот в него и пойдем.

…И мы пошагали друг за дружкой по рельсам.
- Ступайте впереди, Мокер, у меня в последнее время какая-то странная фобия – я боюсь наступить на труп, а тут, среди этой бесконечной свалки, он ого-го как запросто может оказаться. (На труп кошки, разумеется, или там, собаки – не человеческий же).
- Но все же сейчас, как ни крути, война – а в войну всякое может статься, так что не обольщайся и насчет человеческого трупа, Юстиниан, ха-ха, ой, неудачная шутка. А что там за забором, Юстиниан? За тем забором, что постоянно тянется слева от нас? А, понятно, ты, смотрю, плоховато знаешь родной город. И это зря. А в том, что сейчас происходит в обществе, и в частности, в твоей собственной стране, ты тоже, Юстиниан, слабо разбираешься? Какой ты, однако, отвлеченно-подлый человек, нет, не подумай – подлый чисто по отношению к своему отечеству, в остальном-то ты, вижу, вполне нормальный, хорошенький даже где-то, животных вот любишь, например.

«Не стоит его словами оскорбляться, он почти всегда прав, хотя и резок», - сказал мне вдруг непонятно откуда взявшийся у меня за спиной мужчина, - «Я его очень хорошо знаю, мы давние боевые товарищи, вместе всю Сирию прошли».

«Это мой друг, Хантер», - и Мокер засмеялся, - «Неожиданно он, правда? Идем дальше, нас еще третий там ждет, у ворот. Тоже с нами воевал, мы втроем начинали, потом, конечно, жизнь малость развела, но не страшно, не страшно, видишь ли – мы снова воссоединились, как ни в чем не бывало, хотя уже и в разных званиях».

«И воссоединились, между прочим, заметь, на твоей родине, которую ты так по-свински бросаешь в беде. Мы приехали воевать за твою родину, ты хоть понимаешь это? – за твою, не нашу, а твою – Родину, на которой ты только незабудки нюхать горазд, а в ответ дать ничего не способен…

Итак, Кайт. Его зовут Кайт, пожми его руку, скорее, и нам надо срочно выдвигаться на линию фронта, дел впереди много».

Но! Постойте, я ведь, кажется, не собирался сегодня вербоваться в солдаты, куда вы меня тащите? Ты, Хантер, я так понимаю, тоже немец, и ты, Кайт?..
Какие густые и неподвижные сегодня над нами облака…

«Сейчас нам, и тебе тоже, предстоит их как раз-таки двигать. Там, на границе, нас ждут три самолета. Мы более опытные и полетим поодиночке, а ты, как новичок, пока сядешь штурманом к Кайту, он тебя всему научит, главное, не бояться».

Нет, что вы. Куда? Еще раз повторяю: я не собираюсь идти добровольцем на фронт! Я аполитичен, мне наплевать на всю эту эпопею. У меня третья группа здоровья, хроническое заболевание, я негоден. Я не умею ни на чем летать, вы сумасшедшие! Да я и ездить не умею, у меня даже нет водительских прав.

«Это не сложно и быстро преодолевается. Ты хорошо ориентируешься в пространстве? Основная трудность в том, что сейчас у нашей армии очень тяжелое положение, некоторые наши части под колпаком, поэтому мы вынуждены на время полностью отказаться от навигаторов. Но, опять же, это вполне решаемо. Сворачивай вот на эту тропинку, там тебе выдадут карту, идем, идем, не зевай».

И эти двое, Мокер и Кайт, крепко взяли меня под руки и повели свежим зеленым полем, по его фантастически яркой, почти светящейся траве. Я пытался вырвать у них свои руки, но не мог - они очень сильно зажали меня, а сзади шел Хантер, и я прямо чувствовал его горячее дыхание на своем затылке. Когда я обернулся, то вдруг впервые заметил, что он одет в немецкую военную форму времен Второй Мировой и весь густо обвешан соответствующей символикой, а также я заметил кобуру у него на поясе.
«Иди, иди, не оборачивайся!» Но и эти двое, что меня вели, ведь тоже были в этой гитлеровской форме, как я мог на такую деталь не обратить внимания!

«Знаете, ребята», - удалось мне произнести довольно твердым тоном, - «У этой вот березы мы с вами остановимся… и распрощаемся. И я проследую обратно, туда, куда нужно мне, а не туда, куда вы меня зачем-то так бесцеремонно волочете. Вы меня слышите?»

«Вы поглядите! Мы еле-еле за ним поспеваем в этих сапогах, а он еще смеет утверждать, что его, якобы, волокут! Сбавь скорость, не несись вперед батьки в пекло».
И я действительно увидел, что ушел от них вперед на несколько шагов, и они меня явно ни за какие руки не держали. «Так-так, а теперь – вон в ту дверь. Получишь свою карту, и не теряя времени, в бой. Мы и так сильно просели».
«Ну уж нет. Если я когда-нибудь и вздумаю воевать, то явно не в союзе с вами. Выпустите меня отсюда, эй, зачем вы захлопываете эту поганую дверь? Я ухожу!»

«Имей же, наконец, совесть!» - воскликнул мне на это Мокер, - «Я не думал, что ты такая размазня, глядя тогда на твои лиловые штиблеты».

«Ну, пожалуйста, один единственный полет, потом ты будешь волен делать все, что хочешь», - с какой-то даже мольбой в голосе, тихо уговаривал Кайт.

«Да пусть и впрямь проваливает варить свою гречневую кашу!» - рявкнул Хантер, - «Коли она ему всего милее».

...Нет, что вы несете, почему это милее всего? Каша? Мне? Я ведь, имейте в виду, тоже уже опоздал к своим пяти часам, не только у вас могут быть срочные дела. Не трогайте мою кашу, это всего лишь бытовой насущный вопрос, обязанность… Но я все равно уже не успеваю… а, валяйте! Где брать эти ваши карты?

«Карта у тебя будет лишь одна единственная», - и Кайт незаметно для меня достал откуда-то пикового туза и протянул его мне, - «А насчет навигаторов: Мокер, к счастью, просто пошутил. Все далеко не так плохо».

«Да», - добавил Мокер, - «И перед вылетом мы с вами вполне себе располагаем парой часов, чтобы посидеть в какой-нибудь приятной кафешке».
«У его бабушки», - и он показал на Хантера, - «Сегодня день рождения. И он не может этого не отметить».

«Сколько лет исполняется вашей бабушке?»

«Ее давно уже нет в живых», - вздохнул Хантер, - «Но день ее рождения – единственная значимая для меня дата в календаре, на сегодняшний день, по крайней мере. Меня воспитывала бабушка, и еще я чуть-чуть успел застать и запомнить своего деда – он, кстати, был русским, как и ты – но был, конечно, гораздо лучше тебя во всех отношениях, если вас вообще уместно сравнивать».

Он снова вздохнул.
«Так что едем отмечать, садитесь все в машину».

Постойте, вы только что пытались задеть меня сравнением со своим дедом, который, вы говорите, был меня во всем лучше? Что за бредовое высказывание, я не понимаю, при чем тут чьи-то родственники, и тем более, ваши – эта недобитая нацистская сволочь? И вообще, на машине я видел флаг, он был весь покрыт какими-то подозрительными знаками, с обеих сторон разными – как это понимать?

«А, эти стороны просто указывают на нашу принадлежность к разным истребительным эскадрам. Мокер недавно стал командиром двадцать шестой, сам я командир пятьдесят первой эскадры «Нойер», а этот пес, имею в виду, конечно же, Хантера - служит у меня командующим третьей частью», - объяснил Кайт.

…Эскадра «Нойер»? Который сейчас год? Ваши власти вроде бы еще в девятьсот сорок шестом или около того сами запретили рисовать все эти свастики и называть какие-либо объекты в честь особо отличившихся...

«Только что вы напрасно обидели хорошего человека», - сказал мне Кайт, - «Нацистом он отнюдь не был, а летчиком был легендарным, жаль, так нелепо погиб. Прошу вас, впредь не бросайтесь так бездумно словами. Вы ведь ничего толком не знаете о Нойере, больше чем уверен».

И тогда я подумал, что об этом их, не к столу будет сказано, Нойере, я и впрямь ничего не знаю. Но почему, черт возьми, я должен о нем знать, равно как и каком-то чужом деде, и вообще, это уже все в целом ни в какие ворота не лезет!
Вы держите меня за кого-то совсем другого, пытаясь разыгрывать передо мной классический сюжет превращения из животного в человека, но здесь это, поверьте, бессмысленно. Мне, по большому счету, без разницы, откуда вы такие взялись (как же меня раздражают эти ваши британские фамилии!) – но я вижу четко и ясно, что вы меня уводите. И пока, надо сказать, успешно! Мне даже не так интересно то, почему вы выбираете для своих целей такую дрянную и нелепую форму выражения – меня беспокоит момент происходящего – только-только мой заспанный ум начал пробуждаться от этой многолетней спячки, только я начал видеть первые проблески дневного света из этой выгребной ямы – я наметил план, я, в конце концов, многого добился! – и вы – тут как тут! Полагаете, что обманываете меня, а на самом деле просто тянете старую скучную резину!

«Вы хотите меня обмануть. Вас насквозь видно. Я пошел».

«Эх, подождал бы хоть, пока принесут пиво», - с сожалением протянул Хантер, - «Ну, раз так, то иди, не смеем больше задерживать».

«Он оказывается не так прост, как мы с вами думали», - озадаченно добавил Мокер, - «Думаю, его действительно нет смысла больше тут держать. Прощай».

Я направился в сторону выхода с некоторой досадой на себя и свою неосмотрительность – позволил себе связаться с какими-то бездарными клоунами и в итоге потерял много времени. Однако не успел я выйти из заведения, как в открытую мною дверь, не дав мне самому протиснуться наружу, стали вваливаться один за другим вооруженные оккупанты. Один из них заявил, что отсюда никто теперь не выйдет, но это я понимал и без того. Пришлось вернуться к нашему столику.

«Что же теперь, перестрелка будет?»

«Не беспокойся, главное – не поддаваться на их провокации. Первыми в драку они точно не полезут, но вести себя они тоже не умеют, поэтому просто подождем, пока они утихомирятся и умотают отсюда сами». Обстановка с их появлением стала немного нервной, но немцы были правы: оккупанты мирно, хотя и очень громко, завалились за соседний столик и стали обсуждать, что им заказать из еды и выпивки.

Раз уж я тут поневоле снова вынужден был задержаться, то решил тоже выпить с немцами их пива и, возможно, даже немного поговорить. «Объясните мне, раз уж на то пошло – каким образом вы удосужились пойти воевать за наш Сираим? Где вы, а где он, и вообще, ваша Германия же, насколько мне известно, выступает в защиту оккупантов, но никак не России».

Кайт наклонился ко мне и сказал очень медленно и тихо: «Мы не представляем интересы Германии. То, что мы тут делаем, называется «Спецоперация Но», и она, по сути, еще даже толком не началась, сейчас идет активная стадия подготовки к ней».

«Хорошо, а зачем вам понадобилась моя персона?»

«Нам был и остается нужен сообщник из русских, мы бы использовали его в качестве такого Франца Фердинанда на современный мотив, честно признаться… Но вскоре мы увидели, что именно тебя-то за рубль за двадцать не возьмешь. Так что прости нас за беспокойство, знай, ты многое можешь. У тебя большое будущее. Мы-то искали дурака», - Кайт развел руками и взглянул на меня внимательно.

«Ладно, я прощаю вас. Но можно мне посидеть еще немного с вами, пока эти отсюда не уберутся?»

«Конечно, можно, угощайся раками».

Оккупанты за соседним столом громко хохотали и общались между собой прямо-таки криком, нисколько не стесняясь окружающих. «Что они говорят? Вы ведь понимаете их язык?»

«Ничего особенного», - сказал Мокер, - «Один из них сейчас заявил, что очень уважает профессионализм немецких пилотов, но не может понять, зачем они все поголовно якшаются с такими некрасивыми женщинами – как вот эти, например, трое, что за соседним столом едят раков с какой-то старой рябой шлюхой».

«Если они подразумевают под этим меня, то это очень неудачное иносказание».
«Что же, может, мне тогда встать, набить им за это морды?»
«Да что вы! А как же - «не поддаваться на провокации»? Тем более, мне трудно воспринимать это на свой счет, разве я хоть отдаленно похож на женщину…»

Один из оккупантов, показалось мне, услышал наш разговор. Он подошел к столику, за которым мы сидели, слегка наклонился и развязным манером протянул: «У кого это тут вы видели морды? А ну-ка, вставай, поговорим по-солдатски!»

Сзади кто-то сухо констатировал: «мыши». И еще, кажется: «ну, началось»...

Я уж мало чего мог понять, когда Кайт совершенно неожиданно поднялся и сказал прямо в лицо этому провокатору: «Вы хотите, чтобы я продемонстрировал вам здесь свою офицерскую доблесть? Но тогда от вас не останется и плошки крови!»

И он поднялся со стула, передал мне зачем-то свою винтовку, которую я сразу же положил себе на колени, под стол, подальше от посторонних глаз.
Они пустились в рукопашную. Уже четверо оккупантов били одного Кайта, и я дернулся было встать из-за стола и вступиться за него – он казался мне таким хрупким! – но Мокер жестом показал, чтобы я уселся на место. «Эй, все лишние вон из зала!» - крикнул он в сторону барной стойки, видимо, обращаясь к толпящимся возле нее официантам. Сам же он расчехлил пистолет и сделал предупреждающий выстрел в потолок, но, похоже, случайно прострелил лампочку. Стало темно, под крики «вперед, родимая!» вся толпа оккупантов кинулась в заваруху. «Без твоей помощи теперь не обойтись, увы», - сказал мне тогда Мокер, - «Смотри, как пользоваться винтовкой». И, невзирая на почти полную темноту, в которой я, конечно же, ничего из его объяснений не разглядел, секунд через тридцать я уже сам активно участвовал в драке. Перебили мы их как-то быстро, мне показалось. Когда стало тихо, Мокер толкнул дверь на улицу, чтобы свет проник в помещение, и мы занялись подсчетом трупов. Оказывается, надо было лазить каждому из убитых в карманы и вытаскивать документы, а после фиксировать с помощью фото их содержание. Мокер сказал, что устал, и потому поиграет для нас на рояле, пока мы будем проводить эту вынужденную работу. Еще он заметил, что в музыканты его усиленно прочили родители, так как все его братья, тринадцать человек, стали летчиками, и он оставался «последней надеждой», но не вынес этого в итоге, «сломался» и стал четырнадцатым летчиком в семье.

«Он врет вам», - сказал на это спокойно во всеуслышание Кайт, - «У него нет и никогда не было в помине такого числа братьев».

И Мокер заиграл на рояле достаточно фривольную, но при том весьма необычную, даже красивую, напоминавшую звучание ямщицких колокольчиков, музыку, а мы спешно обыскивали тела.

«Теперь придется ехать искать другой ресторан. Тут нельзя больше оставаться, сюда скоро явятся их части и нас взгреют», - объяснил для меня Мокер.
«Но я весь какой-то чумазый», - возразил Хантер, вся белая рубашка которого была испачкана во вражеской крови, - «Ни в какой приличный ресторан меня в этом просто не пустят».

«Слушай, друг», - и он заглянул за шиворот Кайту, - «У тебя там вроде поддета теплая кофточка, одолжи мне тогда на вечер свой китель, только сними с него ордена».

«Зачем же снимать ордена? Бери так».

«Но нехорошо как-то, или?..»

«В этот вечер я дарю тебе свои ордена, располагай».

И Кайт улыбнулся, а Хантер стащил с себя кровавую рубашку и, написав на ней химкарандашом «здесь был Хантер Л.», растянул ее на входе покидаемого нами ресторана.

- Я не заносчив, но кровь – это живая вода – даже сухая кровь оживляет, поэтому мы ее так любим, ты знал об этом? Когда-то, с кем-то – не считается – говори за себя сейчас, ты есть только сейчас, слышишь, дружочек Ю – ты в войне, а война – в тебе, не сопротивляйся. Седаны, кабриолеты, эти густопсовые барышни, этот колокол вросший гвоздем в холодное небо – газовые камеры. Ты думал, почему их трубы так пугают? Ты ведь не испугаешься руки раненого, барабанящей пальцами – почему же тебя страшит оторванная от тела рука, лежащая на полу, шевелящая пальцами? – ей ведь не больно. Да-да, тебе жаль сожженной травы, хотя вся ее чувствительность – твои домыслы, а также ты любишь наблюдать из окна вечерние кварталы своего Сираима – эти, звенящие, витийствующие, с дымом тех самых труб, курящимся в отдалении... Ты любишь Марусю, вино… Ты любишь находиться не тут и не там – где-то между – но так не бывает, дружочек Ю. Выпей кровушки, плесни кровушкой над этой страной – ты слышишь, как она в тебе толкается? – толкает в тебе дверь, а над дверью висят колокольчики – музыка ветра – ну, пусть же они зашевелятся, что-нибудь нам прошепнут… Ради тебя, меня, ради простой игры и даже ради твоей Маруси. Все, ты готов. Посмотри на Мокера, он спит, его рука свесилась из окна, и ветер обдувает на ней перстни, но Мокер спит, а здесь – война, передовая – он спит и не заметит, если его убьют пулей из проезжающей мимо машины. Но шансов на это мало – ведь мы все-таки едем, не стоим на одном месте – в движущуюся цель труднее попасть, -

Я начинал видеть впереди и над собой тишайшие звезды. Пористая материя неба глубоко дышала, изливалась переливами. Как серое платье, небо постепенно уходило под воду, наполнялось водой, темнело и тяжелело. Миновал уже тот рубеж, за которым сумерки переходят в густую ночь. Наступала пора вылета ночной авиации. Далеко за окраиной Сираима вспыхнул в небе небольшой взрыв, и быстрый огненный росчерк достиг линии горизонта – кого-то сбили – там, где-то, возможно, километрах отсюда в пятидесяти – откуда же мне знать… Кайт, Мокер, вы научите меня определять эти расстояния на глаз? Нам же лететь скоро, а я так ничего и не умею…

Колеса нашей машины словно обо что-то скреблись, я не мог понять, по какому ландшафту мы едем.

«Ну покажите мне хоть что-нибудь!»

Но я прямо слышу, как вы отвечаете что-то в духе: сначала научись маршировать, а потом… Хорошо, вылезем отсюда. Ой-ой, как холодно в воздухе, да какая кругом тишина. Я здесь уже раньше был, а вы – были? Такая непролазная ночь, в которой ходят только разведчики, вон их тоненькие светящиеся тропки. Но мы по ним не пойдем.

Мокер говорит, что я избаловался, разнежился, а теперь ожидаю от их троицы, что та начнет меня усиленно пинать.

Мокер говорит, что этого не случится.

Мы заходим в открытый деревянный сарай и садимся за стол. Считай, это армия, а не война – чуешь разницу? Учись жечь армейские спички. У Хантера в рюкзаке лежит маленький стеклянный пузырек, вроде зажигалки, с какой-то защелкой и трубочкой наверху. Он показывает мне, как ловко одной рукой чиркаешь о коробок обыкновенной спичкой, а потом надо успеть как можно быстрее другой рукой сорвать пломбу с сосудика, вытащить трубку и поднести пламя к ней. Пытаюсь это повторить, но пока вожусь с трубкой, спичка в моих пальцах почти до конца прогорает, я обжигаю себе пальцы, у меня ничего не выходит, но надо тренироваться.

Мокер говорит, что я обязан теперь – он выделяет, подчеркивает это слово – обязан – тщательно за собой следить. Никаких картишек, мескалиновых ванн и прочей ереси.

Мокер – железный. Наверное, он выжал из себя человека до последней капли крови.

Мы выходим наружу, и я вижу, как далеко в небе появляется черная точка самолета, она растет и движется сюда. Да там, за ним, еще – три - четыре – пятеро. Это же бомбардировщики? Что делать, а? Мокер что-то шепчет на ухо Хантеру, тот усмехается, потом он шепчет, видимо, то же самое на ухо Кайту.
Потом он разворачивается и уходит. Хантер, что он тебе сказал? Кайт, ну ты расскажи! Какие тут могут быть секреты? Скажите, ну скажите мне!

«Он сказал, что пойдет развлечется с девками, всего-то, дружочек Ю, а ты уже решил, что он военной тайной тут с нами делится?» - Хантер громко захохотал. Он все смеялся и смеялся, никак не мог успокоиться, о господи, что его так развеселило? Самолеты пролетели у нас над головами своей геометрической шестеркой, но вскоре они стали снова возвращаться, вышли на второй круг, а он все хохотал, вытирая рукавами слезы. Внезапно он замолк, подошел ко мне ближе и совершенно другим, спокойным и серьезным тоном сказал мне: «До свидания, Юстиниан. Мне пора». Он так же резко, как и до этого Мокер, развернулся и пошел прочь, и я с удивлением слушал, как гулко-гулко его отдаляющиеся сапоги стучали по тротуарной плитке.

Это похоже на какой-то обрыв. Мне захотелось побежать за ним и догнать, но я разрывался изнутри, ведь Кайт тоже может уйти! – он пока еще стоит на месте, рядом, но вдруг он тоже может так внезапно уйти?!
Скажи мне, Кайт, скажи – ты не собираешься никуда? Я же не успел кое-что тебе рассказать… Послушай, это очень важно, я умоляю дослушать, не исчезай! Пойдем, я сейчас все-все тебе расскажу, пойдем за угол, под укрытие… о, как низко они пикируют! Я все понимаю, мне просто очень трудно бывает найти сразу нужные слова… но слушай же меня, слушай, я не буду долго!..

Сирены и рев заглушали мой голос, ю-стрицы кружили над нами, чуть поодаль, как будто кого-то выискивали на земле. Только не убегай, Кайт. Я же должен тебе все рассказать, я же не виноват, что ни одного моего слова из-за них не слышно…

Мне показалось, что уже рассветает. Звезд не стало. Кайт, ну где же ты? Солнце взошло, а тебя нигде вокруг нет. Как больно поворачивать голову. Со всех сторон дымящаяся свалка – был город Сираим, и нет Сираима… Где же мне тебя теперь искать?

Не понимаю я тебя, Кайт, ох, не понимаю. «А я и не стремлюсь быть понятным», - это звучит его голос в моем воображении, но его самого нигде нет.
…И не забыть добавить немного овощей… к половине шестого… – Кайт, слышишь? – я все же опоздал, чего так и боялся…

…И цветики высохли, постарели за ночь… Сам я тоже весь изнутри сухой, даже горло чешется, разговаривать трудно. А впереди лето… Или – стой – не впереди, а уже сейчас, только сейчас! – в эти самые мгновения – жернова весны незримо и с трудом поворачиваются на лето.

Конечно же, ты прекрасно меня слышишь, но – вот незадача – мне, кажется, нечего тебе сказать… По крайней мере, сегодня, посмотрим, что будет завтра… Попробую-ка я пролезть вот в эту узкую дыру в заборе – раньше ее тут не было – чтобы скоротать дорогу до дома.


Глава 2. (Для тех, кому не удалось сбежать)

Спустя всего несколько месяцев после этих событий в стране была объявлена всеобщая мобилизация. Слухи ходили давно, но никто по-настоящему не ожидал, что это все же случится, и тем более, случится так скоро. Помню, как смотрели с моего компьютера обращение президента. Шел август. Жена выронила из рук неразрезанную дыню, которую только что принесла с рынка, и в ужасе ахнула. Но сам я почему-то слушал речь с экрана вполуха, как будто меня это нисколько не касалось, и в те минуты я все думал, что на жестком диске у меня лежит одна недоработанная статья, и что кто-то может мои файлы просветить, и возможно, уже просвечивает. И тогда этот кто-то узнает обо мне то, чем я никак сейчас, в настоящее время, не хотел бы ни с кем делиться…

Меня распределили в зенитные войска. Выдали зеленую форму. С детства самым жутким цветом мне казался зеленый – но не камуфляжный, а именно чисто-зеленый, срединно – ни светло-, ни темно-, а ярко-зеленый – какой бывает у молодой весенней травы. Любая война с детства представлялась мне именно в этом цвете, и ни в каком ином.

Трава, война и я. День пасмурный, опушка негустого леса. И тишина, вторая половина дня. Вдалеке высится серый остов танка, а мне надо пересечь этот довольно жидкий лес, что преграждает путь, и оказаться на той стороне – на это у меня есть около получаса времени.

Тот вид, что открывается передо мной – кусок зеленого поля, а за ним – деревья, деревья – напоминает мне вид в окно. В моей жизни были разные окна, вот только несколько из них:

Прямоугольник частного сектора, поделенный вдоль на четыре длинных полосы – их разделяют проходы. Первый, левый – просторный, светлый, и если не хотите лишних приключений, то выбирайте идти по нему. Второй, правее – заросший, кривоватый, похожий на тоннель, страшный – но в конце они смыкаются. Третий: он движется так, как столбовая дорога в метель – неприкаянно, по-кучерски лихо, с пьяной песней и ледяной бравадой. И приходит в конце туда же, куда и первые два. Четвертый – самый редкий и самый загадочный, на нем всегда тихо, и он мне кажется самым долгим, хотя прямоугольник частного сектора, вероятнее всего, довольно правильной формы, и такого быть не может. Но каждый, каждый из этих путей – ведет к выходу на Окно. А оно представляет собой внезапно открывшийся за невысокой насыпью простор – обычное поле, и видно вдалеке, что там не кончается жизнь, и стоят какие-то дома, растут деревья… Я мог подолгу стоять у этого Окна и смотреть в него. В конце каждого из путей оно выглядело немного по-разному, но у меня всегда одинаково захватывало дух от того, что за ним простиралось. Я ни разу так и не перешагнул эту линию, эту насыпь…

А еще было Окно в здании университета, куда я приехал сдавать вступительные экзамены. То Окно и внешне выглядело как окно – и находилось оно на пролете лестницы в студенческом общежитии. В него был виден двор, детская площадка с качелями, но прямо возле самого стекла покачивались ветки дерева, слегка его задевая, в конце июня уже все в листве и зеленые – они сильно закрывали собой этот обыкновенный пейзаж позади, и само оконное стекло было, видимо, довольно толстым и никогда не открывалось – дети на той площадке играли и дрались бесшумно, и никаких прочих звуков с улицы слышно не было. Никогда не было слышно. И я не мог не останавливаться у того Окна на какое-то время, не мог не вглядываться в эту картинку, сознавая полнейшую тишину, остановку жизни. Вроде бы, это был пролет между третьим и четвертым этажами, ни на каких других пролетах той же лестницы такого окна не было…

Наконец, я знал Окно, совсем не похожее на все другие Окна – его отличало отсутствие в окоеме хоть какого-либо внешнего рубежа, разделителя, который давал бы это ощущение обрыва, поворота. Это Окно представляло собой городской обелиск павшим воинам и небольшую асфальтированную площадку вокруг него, также там была еще клумба, как всегда это бывает, и Вечный огонь в крестовидной металлической решетке. Было слышно, если подойти к огню ближе, как он гудел. В этом месте тоже не было ничего особенного, тем более, что находился этот обелиск совсем неподалеку от моего тогдашнего дома, и я волей-неволей часто там оказывался – но почему-то это Окно из всех прочих действовало на меня наиболее сильным образом. Это Окно острее всех иных вызывало у меня то чувство – что где-то рядом мир заканчивается, что это и есть край света – которого, как мы все понимаем, быть не может и нигде нет.

И теперь передо мной опять стояло очередное Окно, наглухо закрытое, в которое я должен был незамедлительно войти по приказу военного начальства. Мне пришла такая метафора: если стекло разбить разом, то два мира схлестнутся, и твердый, наиболее сильный мир – просто снесет потоком своего воздуха тот, слабый, заоконный мир. Если же попытаться слегка приоткрыть створку, я могу просто не протиснуться, и так и останусь стоять наблюдателем. Но мне надо попасть внутрь – пересечь – пейзаж, картинку, которая попадает в объектив, и для этого я должен в любом случае миновать стекло, его заграждение. Но я должен сделать это аккуратно, не нарушая цельность материи. «Цушвгпрмдч…» - это понятно?.. Набор бессвязных символов, речь вне языка… Подныривание, заглядывание, малый полуоборот ключа в скважине – мне необходимо что-то такое, и тогда я преобразую плотное вещество стекла в менее плотное вещество – вроде воды, которое позволит мне переплыть свою толщу. Проем, затянутый водой, прозрачной гладью. Прыгай в него…

…Для бешеной собаки семь верст не крюк!..

Как же я вымотался, истаскал свои несчастные ноги в этих дуболомных сапогах по разной пересеченной местности, прежде чем смог отыскать эту проклятую группировку – трех товарищей, на встречу с которыми я и был сюда направлен. Почему, черт возьми, в штабах такой раскардаш? Да и сами эти придурки успели разбрестись – кто налево, кто направо, не дождавшись меня в назначенном месте буквально двадцати минут! Было досадно, да еще вдобавок во рту настоялась горечь от этой их тутошней воды. Я еще нигде, ни разу не пробовал такой удивительной и при этом гадкой на вкус воды, какой-то одновременно гниловатой и соленой, которая за день проела мне все нёбо во рту и теперь словно выстелилась на нем едкими залежами. Хотелось уже выпить или съесть чего-нибудь нормального, хотя бы рассосать леденец, чтобы заглушить это пренеприятное ощущение.

Одного из них звали Сидоров. От него неприятно и довольно при том издалека пахло каким-то суконным старьем и дешевым одеколоном поверх того, и сам он напомнил мне расходный мебельный антиквариат – вроде тех грузных и прямолинейных комодов, которые ставили еще в середине прошлого века во многих небогатых российских жилищах. Он был весь при этом нервный и раздраженный, и было видно, что такое настроение у него вызывало не что-то произошедшее недавно, а что это – его самое привычное, скорее всего, уже многолетнее состояние духа.
По плану мы должны были сразу после встречи, все вчетвером, отправиться выполнять свое общее задание. Однако все поменял дождь, начавшийся как-то уж больно резко и неожиданно, не успели мы все даже толком друг другу представиться. Небо обложило, и мы приняли решение теперь дожидаться ночи прямо здесь и не тратить лишних сил на дополнительные переходы. Стало зябко, мы развели на поляне костер и уселись вокруг него греться. Это же как раз явилось и поводом для нашего знакомства.

Сидоров, как оказалось – контрактник, и сам даже – не российский гражданин. «Я поехал сюда ради денег, и больше ни для чего», - и с невеселой ухмылкой потом добавил, - «Если бы знал всё, точно не поехал».
«Не хотите ли вы сказать, что за деньги смогли пойти бы воевать и на той стороне?» - спрашивал его Поспелов, на вид более утонченный человек, выделяющийся своими крайне измученными почерневшими глазами. «Ну уж нет», - сухо отвечал ему Сидоров, которого, видно было, явно не так-то просто подобными высказываниями задеть.

Поспелов был, похоже, как и я до этой поры – человек по своей деятельности от оружия крайне далекий. Его неуверенные движения и частые непроизвольные вздохи выдавали внутренний дискомфорт от всей этой довольно своеобразной окружающей обстановки. По большей части он молчал и слушал.

Последний же, по фамилии Мерин, из всех нас как-то наиболее удачно, по крайней мере, по моему впечатлению, вписывался во все происходящее. Его спокойные и ясные движения, и вся его негромкая и незамысловатая речь не порождали такого резкого и взрывоопасного конфликта с самим этим зараженным тревогой и тягостью воздухом, как это происходило у нас троих. Он состоял на госслужбе, и волей-неволей попал сюда в первые же недели войны. Я наблюдал за ними, и одновременно всё старался угадать: а какое первое впечатление произвожу на них я? В последние месяцы, и даже годы, до начала войны, параллельно с различными прочими делами, я занимался «исследованием» сознания людей. Не могу не брать это слово в кавычки, потому что мой подход к этому был крайне далек от того, что принято называть научным подходом. Скорее всего, меня можно было, да и то, часто с некоторой натяжкой, назвать наблюдателем.

- Не найдется у кого закурить? Совсем уже с ума тут сошел, - нервно пробормотал Сидоров, - С утра только пачка целая была, куда сунул?..

- Найдется, - ответил Мерин, и потом для чего-то добавил:
«Делиться нам теперь придется друг с другом, жадничать тут не выйдет. Мы же с вами, ребята, теперь, можно сказать, семья. Хоть и не та, что дома, но все же временно повязаны. Дай бог, чтобы все же долговременно».

Под этим «долговременно» он подразумевал понятно, что. А вот под «семьей»… Поведение его совсем не было фамильярным – но я, уж не знаю по какой причине, как-то мысленно прицепился к этой его банальной и совсем при том безобидной фразе. В моих ушах она звучала как-то по-вывернутому жутко и насмешливо. Да, я ехал сюда, как говорится, «не на курорт» - но почему, собственно, мне не должно было хотеться сейчас как раз-таки на курорт?! Почему я по умолчанию должен был смотреть на это все, в этом так или иначе участвовать (против своей же воли, надо заметить!), да еще и относиться к этому в своем уме так безропотно? От всей этой войны у меня изначально, еще с экранов телевизоров, было стойкое гадливое впечатление. Чувство какого-то зловещего абсурда, бреда, в который меня зачем-то всеми силами втягивают. Когда же я попал на фронт, оно лишь удесятерилось.
Сидоров и Мерин затянулись (мне никто и не предлагал, потому что знали уже с моих слов, что я не курящий), и посмотрели на сей раз на Поспелова, мол, ну, а ты что?

- Я бросил. Давно уже, года с три. Устал быть рабом этого и бросил.
Сидоров засмеялся: «Да уж, сразу видно, человек с офисного фронта. Я вот, если б и не курил, целенаправленно тут закурил бы».
Поспелов оглядел его своим пристальным темным взглядом.
- А петь не хотите ли начать, коль такие мысли у вас бродят?
- Пить? – переспросил Сидоров, и было начал отвечать ему на предмет пьянства, но Поспелов перебил.
- Я сказал «петь», а не «пить». Будьте внимательнее к словам собеседника.
- В смысле? – Сидоров тут же, хоть и неуклюже, принял защитное положение.
- Ну, можно и петь, и пить, только в меру, - влез Мерин, видимо, тоже начиная что-то нежелательное замечать.
- Я разговариваю с вами серьезно, а вы? – продолжал зачем-то Поспелов, обводя всех нас каким-то нехорошим взглядом.

«А он не такой-то робкий парень, каким я его поначалу прочитал», - подумал я тогда.

«Я вот сам пою всегда… и везде. Без песни вообще не живу. Пою про казака, про Катюшу иногда пою, про васильки-цветики пою…»

Он говорил это так вкрадчиво, смотрел так пристально. Казалось, что он либо взаправду больной, либо провоцирует что-то… Но зачем?..

«Да и сюда я приехал песенки разные новые послушать. Ну, убьют, думаю, так убьют – риск есть, конечно… Но песенок-то как охота, песенок-то!»

Сидоров смотрел то на меня, то на Мерина с таким выразительным лицом… Но на самого Поспелова он почему-то не смотрел – можно было подумать, это представление мы с Мериным для него «включили».

- Ладно, - сменил направление Мерин (он реагировал все же быстрее), - Скажите мне тогда, Поспелов, вот что: у вас есть семья? Жена, дети? Питомец домашний, в конце концов, собачка там какая-нибудь, хомячок?
Мерин говорил с ним спокойным тоном. Он ведь должен был этой нашей маленькой группкой руководить, ему очевидно не нужно было среди нас и между нами допускать чего-то лишнего.

Я же, сидя здесь, в затянувшемся ожидании, в кругу этой своей теперешней «семьи» (о, не о такой семье мог я мечтать, еще с самого глубокого детства!), молча закипал. От этой сырости, от этой вони, от этой тупости – беспредельной тупости! – людей, начальства, происходящего в целом… От того, что хотел домой… Маруся, Маруся, Маруся… Не дай мне скатиться и упасть, дорогая моя Маруся…
Мне становилось уже даже не досадно. Я уже терял свою ярость, я погружался в тягучую тоску… Когда же, что называется, в бой?.. Сколько же этот дождь будет лить…

- Когда приступать-то планируем, командир? – обратился я к Мерину.
- Да вот сам весь в нетерпении, верите ли.

Боже.

Собирались сумерки. Я смотрел на этих людей, сидящих вокруг костра, молча. Я слушал дождь и перестал вникать в их дурацкий разговор, который все продолжался (я понимал это по ожесточенным тембрам их голосов). Потом звук полностью исчез, осталось только «шшшшшшшш», шипение, тихое, равномерное, какое-то надмирное свистение.

Это же Вечный огонь! Они сидят вокруг него и греют над ним руки. А руки-то все в броне! Они же рыцари, средневековые рыцари!
Их шлемы, состоящие из металла, похожи на короба для Вечного огня. Эти, в форме звезды, что защищают газ от попадания влаги… Под их шлемами шипит, насвистывает Вечный огонь…

Я встал.

Ох, не надо было мне этого произносить…

«Не ссорьтесь! Не надо драк! Вы что-нибудь слышали о… Нойере?!»
Поспелов был тут же заброшен, все смотрели уже только на меня, и слушали меня.
«…Он был летчиком, командиром 51-ой истребительной эскадры… люфтваффе!.. Он любил толкать людей в костры!.. Особенно зенитчиков! Толкнет, бывало, за ужином пару-тройку молодых и крепких зенитчиков, прямо лицом в костер… и смотрит, как они горят!.. Он знал: если не он сожжет – его сожгут!.. Немцы вообще тогда любили пожечь людей, всякого народу!.. У них это всегда в крови было, а там забурлило как следует!.. Нойер летчиком был… Пролетят, бывало, его касатики над землею – и все сожжено!.. Все кругом сожжено!.. Никого нет… Ничего нет… Пушек ваших нет!.. Только цикорий потом кругом растет… Э-э-эй, братья!.. Любите Нойера!.. Любите!..»

Со всей силы я влепил самому себе пощечину, потом влепил другую – по другой щеке… Я взглянул на них в последний раз, резко развернулся и быстро пошел прочь, в темень, в лес… Я хотел бежать бегом, но я же знал, что в мой затылок неотрывно смотрят, как в мишень, три пары глаз, и я не мог показать им, что дал слабину…
Я дал слабину. Да как же?.. Уже несколько месяцев держался, и тут не выдержал…
К счастью, за мной никто не шел, не гнался. Я сам гнался за собой, вернее, мой рассудок пытался настигнуть мою душу, а может, наоборот… Ну что ж я за пугало такое огородное!.. Ты, Поспелов, говоришь, курить бросил – а мне моего змия так не бросить, он во мне сидит слишком глубоко. Ладно, что страдать, иди, дыши. Раз-два-три-четыре, раз-два-три…

Сначала я шел лесом, потом вышел на проселочную дорогу и тут уже по ней побежал. Бежал, потом отпыхивался, и снова бежал. Пока не добежал-таки до первого встречного и неизвестного мне, разумеется, населенного пункта. Небольшой городок. Надо бы где-то остановиться на ночевку, не на открытой улице все же, желательно. Вот, кажется, ресторан какой-то, окна светятся…

Когда я забежал в это весьма пышно, но при том вопиюще безвкусно обставленное и явно видавшее разнообразнейшие виды заведение, то увидел там множество одетых в неизвестную мне форму солдат. Там коротали вечер, похоже, самые разные воинские звания, все вперемешку, это я мог судить по их различному облачению. Но вот кем они были – нашими или не нашими – кто они были по национальности вообще – составить мнения я не мог, а очевидно, должен был, в целях своей безопасности. Я ничего уже не хотел, я чувствовал себя прямо одеревеневшим внутри – из-за сильного переутомления, похоже, и также слабо ощущал, хотя и понимал умом, потенциальную опасность. Незаметно встав возле стенки в углу, я стал наблюдать за всем происходящим в том зале – мне надо было хотя бы на что-то переключиться с переполняющих меня тягостных эмоций.

Столиков было несколько, часть из них не была никем занята, многие выпивали и разговаривали прямо стоя, а то и перемещаясь по залу. Одна компания привлекла мое внимание своим громким и развязным, как мне показалось, поведением: за столом сидело пятеро солдат, они были явно уже как следует выпившие, и все что-то наперебой орали, не давая друг другу закончить фразы, размахивали руками и стучали стаканами по столу, то и дело заливаясь безудержным смехом. Вся их довольно бессвязная по содержанию речь была плотно набита непечатными ругательствами – только благодаря этому-то я и смог сделать выводы, что они, скорее всего, на самом деле – наши, русские. Это, безусловно, могло давать мне определенную гарантию безопасности нахождения здесь. Но только и всего. А кто они тогда по роду службы? Попробуй разбери! Не то пехота, не то мотоциклисты, не то вообще черт пойми, что такое.

Летчики? Вот этот, похоже, у них командир: нарядный весь какой… Но при этом явный осел! - думал я, глядя на одного, самого шумного и выделяющегося из них. Он занимался тем, что с воодушевлением вещал про некоего своего знакомого, который однажды на чужой свадьбе так умудрился сплясать вприсядку, что разом сломал обе ноги. За столом все хохотали, как полоумные.

В целом в моих глазах все это выглядело весьма удручающим. Мне было крайне неприятно находиться здесь, но выйти отсюда обратно на улицу было бы, по этим же, чисто духовным моим ощущениям – равносильно полнейшей смерти. И я так и продолжал стоять в дальнем конце зала, никем не замеченный, и наблюдать.
Все, что я мог видеть тут вокруг себя – эти нелепые, громоздкие и мрачные, похожие на свисающих динозавров, люстры; эта тяжелая синяя посуда, как из прадедушкиного запыленного сервиза; этот витой серебрящийся ползущий по фуражке шнур у того добра молодца, поедающего куриный окорок – все было одновременно и отвратительно, и абсурдно… Но при этом же и странным образом успокоительно: оно словно убаюкивало мою тоску и встревоженный ум… Глядя на вполне вроде бы обыденные и привычные всем вензеля на тяжелых портьерах, я вдруг почему-то допустил странную мысль, что нахожусь не там, куда мобилизовался, а в

 –

Третьем ре…


Глава 3. (Трамонтана)

«Эй, парень, ну-ка подай сюда этот стул!» - донесся чей-то внезапный возглас из глубины зала. «Слышишь? Я обращаюсь к тебе!» - на громкий голос я вскинул взгляд. «Да, к тебе, парень!» - лицо того самого офицера, рассказывающего за центральным столом про сломанные ноги, было обращено прямо ко мне. Не знаю, почему, но я не смел ослушаться и моментально двинулся по направлению к шеренге выстроенных по стене запасных стульев. «Нет, не этот, заплеванный, а рядом, что поприличнее!» - тот офицер продолжал командовать мной.

Я подошел, неся за спинку стул впереди себя, к их компании. Я поставил его около стола и молча смотрел на этих людей.

Тут же все сидящие за этим столом как-то разом взглянули на свои часы.

«Идет!» - заявил офицер.

Все люди, находящиеся вокруг, мигом затихли и вытянулись, словно в каком-то напряжении. Я же ощущал кругом и внутри себя будто бы нарастающее с каждой секундой распространение некоей невидимой материи, ее разгон, накаливание, ее тихие щелчки, а также безумное, все ускоряющееся вращение шестеренок, тиканье стрелочек, тонкий свистящий флейтовый звук, пронизывающий верхи пространства. Короткий тетрахорд ледяной обжигающей челесты поднялся к моим зубам: кованую дверь словно сорвало неодолимым порывом свежего ветра, внутрь помещения вошел – нет,  казалось, был внесен каким-то морозным и мощным воздушным течением – еще один офицер. С ним было двое или трое сопровождающих солдат. Когда он поравнялся с нашим столом, часы на стене показывали ровно двадцать ноль-ноль.

Он начал поочередно со всеми здороваться. Я смотрел на него: он был весь как черная северная зима. Только глаза его, как полная противоположность всего облика в целом, выражали восторг. Они двигались так, словно рвались от хозяина отделиться и начать жить другой, самостоятельной жизнью. При этом они были как раз того удивительного интенсивного синего цвета, который я не смог бы спутать ни с чем – такие же в точности глаза были у Кайта…
Я обмякал. Я вдруг уже сидел на его стуле, который сам же сюда принес и поставил… Все смотрели на меня. Он же спокойно пошел в дальний угол зала и принес себе другой.

...А вдруг это и есть Нойер???

«Мы должны чем-нибудь поужинать», - сказал он своим соратникам. «Так это касается прежде всего вас, господин полковник. Мы-то давно уже все сытые», - отвечал один из солдат. «Да, но только не все!» - и полковник вдруг указал жестом на меня и вслед за этим пристально на меня посмотрел.
«Вы театральную помадку любите?» - спросил он, обращаясь ко мне лично.
«Да», - только и смог вымолвить я.

«Гарсон! Помадки театральной сюда – три ящика!.. И бенгальского огня, гарсон!» - крикнул он официанту.

«Боже правый, куда столько помадки?» - в испуге замахал на него руками тот болтливый офицер, - «У меня аж глаза начинают слезиться, когда ее вижу! Она ж приторная, как проклятая силезийская патока! Нельзя ли нам хоть в кои-то веки поесть чего-нибудь нормального? Одной ведь шерстью питаемся! Я уже начинаю иногда ощущать, будто внутри меня завелись и шевелятся гигантские гельминты, да простит меня наша столовая…»

«Гюнтер, не лезь! Не забывай, что сегодня моя битва, а не твоя. И мы вдвоем с этим гражданином намерены съесть столько помадки, сколько пожелаем», - и он своей тяжелой рукой похлопал меня по плечу так, словно забил гвоздь в крышку гроба.

Мне хотелось вскочить и закричать – я сам не понимал, что закричать и с какой целью – просто набиравшееся во мне до этого напряжение уже с огромным трудом удерживалось в своем русле. Мне казалось, что я сам вот-вот превращусь в бенгальский огонь, и это будет как для меня, так и для всех окружающих, совсем худо. Я вынужден был продолжать это терпеть, прекрасно сознавая всю глубину возможных последствий.

Пока несли эту помадку, пока они ее, морщась, ели, пока откупоривали шампанское и обсуждали параллельно с этим некоторые частности, касающиеся войны, содержания которых я почти совсем не понимал – мне с трудом, но начинало будто бы удаваться ухватить торчащие из этого громадного и странного клубка смыслов ниточки.
«О, какую птицу я поймал!..» - только и мог я мысленно повторять, сам себе до конца не веря.

«Запомни эти мгновения, дружочек, ты пребываешь сейчас в самом эпицентре величайшего водоворота, ты находишься почти внутри главного двигателя», - произнес среди всего разговора эту фразу Гюнтер, глядя на меня.
«Да за что же мне такая честь?» - очевидно, спрашивал мой взгляд, хотя я до сих пор так и не вымолвил ни единого слова.

Но Гюнтер уже над чем-то заливисто хохотал, забыв про меня, он прямо падал со смеху лицом на стол, сотрясая на нем высокие бокалы.
Обрывки их фраз, доносящиеся до меня, никак не позволяли все же увязать происходящее в нечто цельное. Они, было очень похоже, обсуждали начало какой-то своей наступательной (а, может, и оборонительной?) операции, которое должно было состояться вот уже завтрашним ранним утром… Но при этом никто из них не был настроен даже мало-мальски серьезно, и это сбивало меня с толку совершенно.

«…Сижу себе на самолетике, болтаю ножками – и тут – гляди ж ты: возвращается! Ко мне снизу весь запыхавшийся бежит, из вальтера в воздух палит: «Нойер! Там поляки!»
Какие, думаю, у тебя опять поляки?.. А сам делаю сосредоточенный вид, как будто его со всем вниманием слушаю, а потом и говорю: вон, видишь, у той лошади, которую во-о-он тот желтый господин мочалом трет, сейчас сбруя вся к чертовой матери обвалится. Ступай, помоги.
И продолжаю себе в бинокль глядеть: не летят ли еще наши гуси-лебеди, не летят? Сколько ж их ждать-то можно?..»

«…Воевала однажды с нами одна замечательная женщина…»

«…И пока ты, маленький теплый стратег, перед страшным и ясным ликом своей неудержимо накатывающей трамонтаны, наивно думаешь, что держишь над чем-то там контроль – хотя бы над этим крошечным яркой расцветки штаффелем – твой священный недуг незаметно умудряется править вами всеми чрез свои непостижимые водевили…»

«…В ее день рождения, когда мы все вчетвером в первый и последний же (как выяснилось!) раз в этой войне очень хорошо и относительно беззаботно погуляли все вместе…»

«…Что же можно придумать подарить человеку, у которого есть уже на данный момент буквально всё? Задачка не из легких. И мы с любопытством ждали, что же он ей скажет. Мы оказались немало поражены: он предложил ей на время своего отсутствия поруководить эскадрильей, и таким образом попробовать себя в долгожданной роли хоть и небольшого, но все же боевого командира. Что не сделает всякий человек, лишь бы узреть на лице дорогого и любимого неподдельную радость! Она сначала допрыгнула два раза до потолка – первый более удачно, а вот второй – менее, зацепившись штаниной за ручку двери и грохнувшись за сим на пол. Она пришла в такое воодушевление от сказанной новости, что так и осталась лежать на полу, смеясь и воздевая руки к небу… Предложение его чисто со стороны звучало, безусловно, вполне кровожадно – но я кратко проанализировал и подумал: почему бы нет? В их крылышке уже давно назревал определенный бунт в силу личностных особенностей тогдашнего руководства, и по правде-то, терять им там всем было уже нечего…»

«…На твоих плечах отныне будет лежать огромная ответственность, которую ты будешь обязан каждую секунду своего существования четко осознавать и стоически нести. А иначе всё вокруг – не успеешь ты и самому себе в этом признаться – улетит в тартарары, а сам же ты прямиком отправишься к чертям под трибунал…»

В ресторан забежал очень взволнованный и тяжело дышащий человек в парашюте. «Разрешите доложить, господин полковник, я только что оттуда. Вам велено срочно вылетать к грюнхерцам с этой депешей. Приказ рейхсмаршала!»

«Мы еще, как видите, не всё доели», - отвечал ему Гюнтер несколько зловещим тоном, принимая бумагу и показывая ему рукой на груды театральной помадки, возвышающиеся над ящиками.

«Ничем не могу помочь», - буркнул летчик и поспешно выбежал из ресторана.

«Ну что, дорогой мой Нойер, долго ль длиться будет сия невеселая песнь?» - и он вновь показал на ящики, - «Может, ты все-таки прикажешь это истребить самым бесчинным образом, то бишь, вынести в помойку?»

Нойер посмотрел на него с нескрываемым осуждением и коротко заявил: «Ну нет».

«Эй, ухнем!.. Порою ты напоминаешь мне… как бы это выразиться…»

«Сумасшедшего?»

«Хуже. Ты напоминаешь мне старого еврея, прости меня господи за мой язык! Немец ли ты вовсе, дорогой мой друг?» - и Гюнтер посмотрел на Нойера как-то очень вызывающе и при этом хитро.

Тот, не произнеся ни единого слова, сию же секунду поднялся из-за стола и, взгромоздив на себя полный этой окаянной помадки ящик, понес его куда-то в глубь помещения.

«Вот же ж оно!» - удовлетворенно заметил Гюнтер, щелкнув пальцами, и крикнул ему вслед, - «Эй, а куда мы потащили-то все это прямо так вот собственноручно? Может, лучше попросить помощи у отведенных на то людей?»

Так и сделали. Пора было вылетать к грюнхерцам. Кто это такие, я даже как-то интуитивно и сам догадывался, но не осмеливался ни у кого уточнить правильности своих домыслов.

Пока мы летели – а летели мы очень быстро, как мне казалось – Гюнтер раз, наверное, шесть просил Нойера «попридержать вожжа», объясняя это тем, что в мимо пролетающих воздушных судах якобы едут какие-то его, Гюнтера, былые и очень сердечные приятели – он называл поочередно их фамилии – и им бы «встать на минуточку рукопожатием перекинуться, а то прямо не по-товарищески выходит, обидеться могут».

Нойер принимался ворчать на него всякий раз в ответ на это, и так и не остановил самолет.

«В нас, кажется, попала молния! О, проклятье!» - внезапно услышал я, как раз тогда, когда начал чуть привыкать к новому своему положению и успокаиваться.

«Ну что, сажать придется».

«А мы где?»

«А бес его знает, ребята. Сажай, там разберемся».

Мы совершили свою экстренную посадку в каком-то довольно пестром и многолюдном месте, но другого варианта не оставалось вообще, потому что здесь была хоть какая-то мало-мальски открытая площадка, вокруг этого пятачка же был вообще один сплошной непролазный лес…

Тут шел еще день, но это все явно находилось еще далеко от грюнхерца. Кругом царило разнообразное движение, суетилась, разбившись на группки, целая толпа разного народа. Невдалеке зенитчики возились с пушкой, и Нойер крикнул им: «Вы кто?»

Они уверили, что они наши союзники, и тогда он попросил у них помощи – воды, медицинского спирта и бинтов. Кто-то из нас, судя по всему, был ранен – но я даже не знал, кто, и озирался, крутясь волчком, по сторонам, пытаясь хоть что-то понять в этой неразберихе.

«У меня тут полный сапог крови», - сказал Нойер, вылезая из самолета.
Он прыгал на одной ноге по лужайке, выливая кровь из сапога и одновременно с этим живо беседуя с кем-то из подбежавших солдат.

«А у меня сейчас шея отвалится», - заявил хмуро Гюнтер, - «Извольте и мне-с укольчика с ваточкой».

Я лег на траву и слушал их отвлеченные разговоры. Они продолжали шутить какие-то неуместные ситуации шутки (по крайней мере, так это явно воспринималось всеми окружающими), и сами же над ними неистово потешались. Гюнтер целиком опустил голову в предоставленное ведро воды и зачем-то начал в нем булькать и при этом хвастаться, что этому ремеслу обучил его некогда сам Тео Остеркамп…

Тогда мне показалось, что люди начинают глядеть на нас с опаской. Какой-то солдат приволок поднос, на котором лежала целиковая запеченная утка, и протянул его Нойеру. Тот поблагодарил его и сказал, что вовсе не голодный сейчас, но солдат настаивал, чтобы он вкусил этого блюда из уважения к полевым частям люфтваффе, которого они зачастую несправедливо оказываются лишены.
Тот принялся вынужденно пробовать эту утку со всех ее многочисленных сторон, откусывая от нее выступающие ее части. «Вы б хоть вилку дали!» - наконец, сказал он и тут же получил желаемую вилку, но она ему едва ли уже в состоянии была помочь…

Он начинал отчего-то веселиться все сильнее, что-то пытался говорить, вернее, кричать, но тут же срывался в припадки отчаянного дикого смеха, и так продолжалось по кругу.

- О-о!..
- А-а-а!..

Он уже не мог произнести абсолютно ни одной членораздельной фразы, он крутился с этим дурацким подносом, держа его перед собой, и в итоге все же уронил эту злополучную птицу на траву, чудом не замарав ею своих галифе. Он весь трясся, бедный, от смеха.

Какой-то военный тихонько отозвал меня чуть поодаль, поманив пальцем:
«Позвольте уточнить, а ваш командир все время такой… смешливый?»
Я выдержал паузу, которая должна была по всей видимости продемонстрировать ему нечто очень многозначительное, а потом хмыкнул и молча направился прочь. Ох, если бы я сам мог знать ответ на этот вопрос... Я слышал краем уха, как он докладывал по телефону своему начальству о том, что к ним высадилась немецкая машина, полным полна каких-то шутов и камикадзе, явно психически нездоровых людей…

В итоге в этих их грюнхерцах мы оказались уже совсем поздним вечером, но это было не точно, потому что я совсем уже запутался и плавал в разнообразных временах суток, как в большой кастрюле с киселем. Уставшие, мы сели за стол переговоров. Однако Нойер продолжал вести себя столь же неподобающим образом и дальше.

- Честно говоря, даже я от него уже подустал, - заявил Гюнтер, когда мы переходили из залы в залу.
- Рано же ты смел устать! Это еще не конец, а лишь только лишь самое лишь начало! - отвечал тот ему, три раза употребив слово «лишь» и пребывая в сильнейшей ажитации.
- Спешу напомнить, что такое чрезвычайное веселье твой полк еще ни разу на моей памяти до добра не доводило, - сказал ему тогда долго и с мрачным видом все это молча наблюдавший полковник Храбак, с которым мы шли теперь вместе.
Нойер даже не счел нужным удостоить его ответом, лишь закатил глаза со вздохом.

- Они делают такие дверные проемы, в которые человеку практически невозможно протиснуться, - совершенно неожиданно для самого себя вдруг заметил я, до этого молчавший как камень весь длинный день, что уже подходил к концу.
- Они делают это специально! – Нойер взглянул на меня, как на глупого ребенка.
Тут его сзади окликнули с каким-то вопросом, и он отправился, видимо, его решать, велев нам всем подождать здесь минут пятнадцать.

- Страшная сила – горение!.. - сказал тогда Храбак.
- И не остановить… - добавил Гюнтер.

Храбак закурил папиросу:
«Вспоминаю, как однажды он у нас подобным манером довел себя до полного изнеможения и почти буквально распался – к началу сентября сорок первого он не спал уже около трех недель подряд, страшно ослаб и совершенно уже не мог элементарно удержать штурвал, то и дело терял управление. Тогда он спасся лишь тем, что один из их тамошних покрышкиных-кожедубов его весьма-таки своевременно сбил. В госпитале, хотя и не без усилий, его смогли все же ненадолго уложить…»
Он произнес это и задумался, уставившись себе под ноги.

"Да что ж вы так орете-то, милые!" - внезапно воскликнул он, подошел к окну и захлопнул на нем форточку. Очевидно, обращена эта фраза была к воронам, сидящим на дереве.



Не совсем помню, как мы оказались вдвоем с ним на длинной и безлюдной улице. Мы шли рядом, и я с любопытством смотрел по сторонам. Военный городок был вполне на вид зауряден, но поражало во всем нечто другое: по его улицам и перекресткам словно носились вихри, я ощущал это тактильно и, казалось, даже начинал видеть их глазами. Эти вихри будто собирались, должны были скоро собраться в одну большую, огромную бурю. И когда солнце окончательно село, это ощущение обострилось у меня еще резче.

- Мне бы хотелось поговорить с вами о чем-то важном. Готовы ли вы?
- Я готов.
- Но для начала – некоторые частности. Так вот, стесняюсь даже спросить: почему я записан у вас в телефоне под именем "Стены"?

Я, ей-богу, не знал, что ему на это ответить. Да и вообще не знал, как и о чем с ним разговаривать. Я так страшно боялся сказать что-то не то, и поэтому в течение всего дня пребывания в их компании не позволил пропустить через себя ни одного бокала вина, хотя мне порою того изрядно хотелось.

- Скажите, а как вам у нас вообще… Нравится ли?..
- «У вас очень хорошо», - старался отвечать я наиболее сдержанно и при том учтиво, все продолжая бояться взболтнуть чего-то лишнего. Но тут мне показалось, что фраза эта прозвучала как-то суховато, и я добавил: «У вас просто волшебно».

Нойер чуть помолчал и потом продолжил:
- Вы меня, возможно, сразу до конца понять не сможете… Я уже огромную часть жизни веду особую внутреннюю политику – иногда более, иногда менее успешно. Благодаря тому я нахожусь часто, а последние пару лет – так постоянно – в состоянии страшной накаленности сердца и ума. С этим долго не живут, понятное дело, и поэтому я решил воспользоваться предложением высшего руководства и начать составлять план грандиозной военной операции. Им она требуется для своих целей, связанных с завоеванием мирового господства и прочих не очень понятных мне формулировок. У меня цели свои, полагаю, столь же немыслимые, но на этот раз для них. Я решил назвать ее «Трамонтаной», потому что ее пространственный образ как ни что другое точно может проиллюстрировать это прекрасное, не раз служившее поэзии воздушное течение. Начинается она довольно скромно и незаметно – из маленьких ветерков и безобидных водоворотиков, но случается и такое, что вскоре она разгуливается по всему этому континенту и набирает в итоге такую мощь, которую становится просто невозможно укротить. Она приходит к нам с Севера… Погляди наверх – ты успел обратить внимание, какого цвета стало небо?..

Я посмотрел на небо. Оно было в точности того же оттенка, какого были его удивительные глаза.

- Так вот теперь, когда она вновь развела весело и бешено по воздуху наши самолеты, я хотел бы тебя в это все пригласить.

Он помолчал.
- Я говорю тебе это, произношу вслух это «приглашение» как такую своего рода формальность. Ведь ты должен прекрасно помнить и понимать, что в таких делах никакого выбора ни за кем из нас совершенно не стоит. И, начни я тебя серьезно спрашивать, хочешь ли ты к нашей войне примкнуть, я бы проявил себя полнейшим идиотом. Ведь, если мне самому кто-то задал бы этот вопрос – он, совершенно понятно, услышал в ответ не то, что можно подумать...
Потому и я тебя ни о чем не спрашиваю, и хотя это, наверное, не особо вежливо выглядит, забираю тебя воевать в нашу эскадру без твоего на то волеизъявления.

Он сжал мои запястья своими ледяными руками и несколько секунд удерживал, отчего перед глазами у меня поплыли огненные круги. Потом отпустил и сказал: «Я железный, но тебя это не должно впредь нисколько смущать».

Мы стояли, а над нами бешено носились, сновали холодные потоки воздуха.
«Поедем домой, скоро будет холодно!» - прокричал он сквозь бушующий ветер кому-то из наших, стоящих вдалеке, и мы направились к своему самолету.


Глава 4. (Нечто о воздушном рыцарстве)

Наутро я проснулся, а вернее, вскочил как ошпаренный, от дикого рева сирены воздушной тревоги прямо у себя над головой. Первые секунды я не мог вообще ничего понять, пока не увидел лежащего рядом с собой на диване Нойера – он спал без одеяла, в длинной белой ночной рубашке и почему-то в сапогах! – что меня тогда особенно удивило и смутило. И при этом мы оба лежали не вдоль, а поперек дивана. Сирена орала, и мне пришла в голову такая мысль, что раз уж я теперь тоже являюсь, так сказать, крупицей всего этого вермахта, то я, наверное, должен разбудить своего командира и тем самым спасти его и нас от неминуемой и страшной гибели, которая в этих звуках мне неотвязно мерещилась.

Я позвал его, но без толку: он не просыпался. Тогда я осмелился и толкнул его в бок – однако он так и не собирался просыпаться, не пошевелился даже! Принимая во внимание всю тяжесть военного положения, я как следует набрал воздуха в грудь и со всей силы прописал ему кулаком по морде. Он лениво и нехотя завозился, дотянулся рукой до лежащего под диваном на полу телефона и что-то в нем переключил, благодаря чему эти ужасающие звуки моментально исчезли.

С ощущением стыда и нелепости я вдруг понял, что это так «звенел» у него будильник.

- У вас тут так принято? - спросил я тогда, сам до конца не понимая своего вопроса: в этой изрядной атмосфере уже вторые сутки диким мне казалось абсолютно все, вплоть до мелочей.
- Это у них – принято. Мы же ведем образ жизни, лишенный всяческих условностей, нравится нам это или нет.

Он поднялся с дивана и подошел к столу, на котором ничего такого уж особенного, кстати, не стояло: вазочка с полузасохшими цветами, довольно высокая и тонкая башня из спичечных коробков и большая стеклянная банка с какой-то прозрачной жидкостью. К последней он и направлялся.

«Фронтовые пятьсот грамм, извольте тоже их принять», - и он сделал несколько больших глотков прямо из этой банки, в конце выдохнув и утерев рукавом ночнушки пот со лба.

«Да что ж ты делаешь, курва! Чему ты учишь новобранцев? У тебя ж человек, глядя на такое, совсем сопьется с непривычки!» - услышал я знакомый скрипучий и слегка сварливый голос. В комнату зашел вчерашний мой знакомец Гюнтер Лютцов, он держал в руке зачем-то пылесос, а в другой целлофановый пакет с неизвестным содержимым.
Он поздоровался со мной очень учтиво, поинтересовался, как мне спалось и предложил угоститься на завтрак шаурмой. Оказывается, это она приехала к нам в его пакете. У меня промелькнула мысль: откуда в этой одиозной и известной печальными фактами державе взялась шаурма? Но я запретил тогда себе начать об этом думать. Есть ее, кстати, было абсолютно невозможно, и я, презрев этикет, спросил, куда ее можно выкинуть. Нойер отобрал у меня мой надкусанный зловонный сверток и начал есть их оба, свой и мой, поочередно.

«Ну, что я вам вчера и говорил», - глядя на меня, развел руками Лютцов, - «Этот тип – безнадежный скряга по части продуктов питания, и пусть даже не начинает вам тут рассказывать мифы и легенды про свое голодное детство, не вздумайте до конца этому верить и уж тем более, принимать близко к сердцу».
Шаурма быстро шла на убыль, но создавалось впечатление, что основная ее часть все же оказывалась не у них внутри, а под нами на полу – от нее образовалась просто фантастическая куча крошек. Теперь-то до меня дошло, зачем он принес с собой пылесос…

«У Галланда проблемы», - заявил Лютцов, - «Эта фраза звучит, конечно, приблизительно как «дождь мокроват», но что же делать – мы снова обязаны поехать ему помочь…»

Через полчаса довольно активных сборов мы сели на тачанку и помчались в такие места, куда Макар телят не гонял (думаю, без крайней на то необходимости уж точно).

Мы прибыли в место, где было столько грязи, сколько я не видел в своей долгой и нелегкой жизни доселе ни разу. Грязища была вязкая и столь густая, что по ней невозможно было идти, даже в наших прохорях, но и не идти по ней было также невозможно, потому что она была абсолютно везде! Вдалеке я заметил стоящие танки.

«Что это?» - поинтересовался я.
«Они тут новое поселение разбивают, решили свои основные части сюда перекинуть, сейчас тут безопаснее. Собственно, он и просит нас помочь им в постройке казарм».

«Да! Чуть не забыл!» - Лютцов подпрыгнул высоко на месте, создав своим последующим приземлением целый фонтан грязи, окативший нас до пояса, - «Он еще очень просил, чтобы мы сначала заехали к его матери – тут недалеко – и попытались бы развеять ее суицидальные настроения, сам он уже едва ли справляется с этим».

Через десять примерно минут мы находились в жилище его матери. Представляло из себя оно довольно скромную и махонькую квартиру, какие лет через семьдесят повсеместно приобрели большую популярность и стали называться «студиями». Сама же мать Галланда казалась на вид вполне обыкновенной женщиной, пока не начала с нами говорить. Тут-то мне стало очевидно, что нашего приезда здесь ждали и, более того, усиленно к нему готовились!

Свою речь она начала прямо-таки патетической фразой:
«Я мать троих сыновей», - и смерила нас изучающим взглядом. Поняв, что поймала нас на свою удочку, она продолжала с огромной, надо заметить, экзальтацией в голосе и жестах:
«И все трое – летчики!.. Это приговор, просто приговор для всего семейства! В живых осталась я одна, и я кляну это, я прошу смерть, чтобы скорее забрала из этого вечного кошмара несчастную женщину!» - и она пустилась рыдать, содрогаясь и пряча в ладони лицо, - «Вернутся: заляпают жирными руками все полки, ручки, стекла, холодильник! Балкон голуби засрут, хотя я от них его застеклила… Грязное белье, моя постель! Какие-то друзья поспят на моей кровати… А я этого не выношу, всего не постираешь… На полу песок и одеялки, которые валяются без пододеяльников, которые были чистыми!.. Я попадаю сюда как на войну после погрома!..»

Многострадальная солдатская мать позволила себе с полминуты просто повыть, а потом вернулась к своим сетованиям: «Но хуже всех этот ваш Адольф! Да, характер невыносимо тяжелый! Как он с таким характером жить будет?.. Еще бабушка переживала… Между боями он достает меня бесконечно, цепляется к каждой мелочи – и еда моя отравлена отрицательной энергетикой, и я ведьма, и причмокиваю, когда пью чай!.. Я вынуждена постоянно ходить с ним по известному адресу!»
Я слушал все это без особого эмоционального отклика, спокойно выжидая, когда она устанет вещать…

…Но зачем она сидит в розовом надувном тазу посреди комнаты???

Мне стало сильно нехорошо, душно, я развернулся и вышел на лестничную клетку. Лютцов вскоре вышел за мной.

- У тебя что-то случилось?
- Ну всему же должен быть, наверное, какой-то предел!
- Раньше я тоже так думал, а потом здесь оказался.
- Не переживай, - прибавил он, - скоро начнется бой, и станет чуть легче.
Покинув эту полную скорбей квартиру, мы двинулись вдоль побережья. Ветер гулял здесь очень свежий, солнце не пекло навязчиво, и мне действительно вскоре полегчало.

Мы стояли у самого берега, который представлял собой крутой обрыв. Внизу копошились корабли, я наблюдал за их движением, и все они, с высоты и в полной тишине, как будто были направлены на установление некоей связи друг меж другом, со стороны непонятной. Я видел, как пытается собраться их строй, кое-где даже используя тросы для соединения отдельных сегментов.

На том далеком берегу, что лежал прямо против нас – был сплошной лес, а также великое множество храмовых куполов. А может, не столь далек был тот противоположный берег? Я задумался… На нашем же берегу, прямо вокруг нас, находился парк аттракционов. Американские горки, цепочки, чертово колесо – все, как и всегда, но почему-то все находилось в покое, ни одна карусель не работала, хотя, казалось бы, и время года было подходящее – лето, и погожий день стоял на дворе.

«Скучно?» - поинтересовался Лютцов, и сам же ответил, - «Ничего интересного».
«А знаешь, Ю», - он продолжил, - «Если желаешь, я могу показать тебе кое-что решительно другое».

Он снял с пояса винтовку и протянул мне ее со словами: «Она обладает особым прицелом. Смотри прямо в него, и ты увидишь нечто необыкновенное».

Я начал смотреть в прицел его винтовки на противоположный берег, и действительно, многое сразу же изменилось: вроде бы, лес, обилие церквей, их сверкающие купола – остались на своем месте, но при этом их было трудно узнать. Я бы сказал, что в неподвижном до того пейзаже будто появилось тончайшее неуловимое движение, словно замироточила икона… Небо над тем берегом теперь было тяжелым, таким хмурым и при том могущественным, что казалось, удельный вес его материи значительно больше веса всего того, что находилось под ним внизу. Сами многочисленные храмы тоже производили грандиозное впечатление, равно как и бескрайний темно-зеленый лес, тянувшийся за ними. Мне показалось, что над лесом начали возникать прямо в воздухе какие-то песчинки. Вскоре я увидел, что это самолеты, они летели на нас, хотя и очень медленно, судя по всему. «А вот и гуси-лебеди», - прокомментировал кто-то из моих сопровождающих.
«Они летят к нам?» - с беспокойством спросил я.

«Очевидно, что к нам. Но пока они еще очень далеко – то, что они кажутся тебе такими близкими – всего лишь зрительный обман. У нас еще очень много времени, ты не должен волноваться».

«Это Север», - услышал я пояснение.

Тут мой прицел повернулся на девяносто градусов. «А здесь у нас, на Западе, идет преодоление статики».

И я начинал видеть, рассматривая западный берег, нагромождения высочайших зданий, хитросплетенные небесные мосты и лестницы, а также много самой разной небывалого вида авиации, перемещающейся в равномерном и холодноватом по оттенку небе.

На Востоке ничего того, что можно было бы каким-либо подходящим описанием обозначить, не было. Над восточным побережьем горела низкая кровавого цвета заря, и периодически из нее будто бы вырывались и накатывали в нашу сторону огневые волны, но ни одна далеко не забегала. Суши как таковой под этим расплавленно-перетекающим небом не было.

Но что же тогда - за нами? Что стоит в таком случае у нас за спиной?
Я непроизвольным движением повернул назад голову: за нами простирался вполне заурядного вида город, довольно современный, но и не сказать, что уж совсем новый. Навскидку я мог бы сказать, что большинству зданий вокруг нас лет по шестьдесят – по семьдесят, не более того.

Так это же похоже на Сираим!
Батюшки! Это же он и есть!

«Постойте», - начал я говорить немцам, - «Постойте, а как же… Постойте!»
«Нам некогда стоять, дорогой Юстиниан. Противник в бою нас ждать не станет», - со смехом отвечал Лютцов.

«Ты бы лучше поинтересовался, как эти четыре неба между собой соединяются», - сказал тогда Нойер.

«Ну так как же они соединяются?» - и я тогда подумал, что столь разные стороны света действительно нельзя «увязать» под одним общим небосклоном…
«Я не зря тебя первым спросил. Подумай».

«Может быть, имеется какая-то точка, какой-то купол надо всем этим, как бывает в храмах – который сводил бы воедино все фрески, все сюжеты по стенам?» - пришла мне догадка.

«Совершенно верно! Эта точка характерна одним уникальным свойством: ее никто не может увидеть, даже приблизительно нащупать. И потому никто не может соединить весь этот мир воедино. Однако есть единицы людей, которым сделать это – абсолютно точно – удавалось. И они попадаются даже среди нас, но при этом оказываются для нас безвозвратно утерянными, равно как и мы для них. Как бы ты не пытался «расспросить» при встрече такого человека о том, что он там увидел и смог понять – ты останешься ни с чем, между окажется глухое непробиваемое препятствие толщиной в Вавилонскую стену, а также пропасть глубиной вот в этот океан, что плещется там внизу под нами».

- «Послушайте», - сам того не ожидая, как-то внезапно вспомнил я, - «А где же сейчас та женщина, о которой вы вчера в ресторане говорили – та, что с вашего полка?»

Они на меня с удивлением молча посмотрели.
- Так то в ту войну было, – наконец, сказал Лютцов.
- В какую «в ту»?
- В предыдущую! Войны же постоянно и всюду идут.
- Это понятно, я имею в виду – против кого она была, та «предыдущая» война, с кем воевали-то?
- Как бы попытаться тебе объяснить… - продолжал уже Нойер, - Там и не война-то по сути дела была, а так называемая спецоперация. Воевали все, как всегда, со всеми.

Я помолчал.
- Ну так все же, где теперь та женщина?

Я и сам не мог объяснить себе, чем она меня вдруг так заинтересовала…

- Та женщина погибла, - ответил коротко он.
- О-о!.. – заговорил неожиданно Лютцов, - Там была удивительная и сумасшедшая по силе вариация на тему знаменитой сказки Андерсена…

- «Нойер уже тогда занимался своей деятельностью – вербовал в наши части некоторых русских, применяя в этом деле, надо заметить, недюжинный тактический потенциал… У него была уже тогда в планах та идея – а, впрочем, об этом не сейчас… Так или иначе, Идея у него уже была. И мы все это безобразие так и называли кодовым шифром – «Спецоперация Но», в честь автора, так сказать… Ни черта у нас тогда не вышло, скольких людей потеряли… Сами чуть не погибли в итоге…» - Лютцов говорил задумчиво, с нескрываемой печалью в голосе, - «Тем не менее, это послужило тогда хорошей подготовкой к тому, что происходит сейчас. Наш полководец упрям, и мы уже поняли и смирились: он будет штурмовать эту крепость до тех пор, пока та не сдастся окончательно… Ну, или мы сдадимся… окончательно».

- А та персона, о которой вы спрашиваете, так крепко завербовалась, что уже и сама рада, похоже, не была… Помню, долгое время, и в этом основная-то загвоздка как раз и заключалась – она никак добраться до нас не могла – ну, в казарму нашу, то бишь. То одно, то другое, то третье ей мешало: сперва выбраться из своей заколдованной России, потом линию фронта пересечь, и так далее… Можно смело сказать, что всю-то ту войну она с нами не воевала, а до нас тем или иным образом шла, и никак не могла дойти… А вот как дошла-таки – так и погибла, практически сразу.
- Какая ужасная драма. Трагедия.
- Нет, все же, поверь, Ю, то была трагикомедия. С частыми перегибами то в одну, то в другую крайность.

Мы вернулись на набережную, которая к тому времени прилично наводнилась разными людьми. Навстречу нам двигался вызывающе одетый человек с огромной шевелящейся прической.

- Гляньте, какие на этом моднике уморительные брючки! – начал было потешаться Лютцов, показывая нам на этого гражданина прямо пальцем.
Однако внезапно он остановился как вкопанный, сперва выпучил, а потом как следует протер свои глаза перчаткой и с чувством неподдельного ужаса вскричал: «Да это же Галланд! Он снова сбрил усы!..»
Они с Нойером переглянулись с таким видом, по которому было ясно, что дела очень и очень плохи.

Лютцов пояснил для меня: «Этот человек – полковник, наш дорогой друг, блестящий летчик, большой засранец – печально известен тем, что крутит всеми нами как хочет, имея на то рычаг управления прямо у себя под носом! Обычно, когда все еще хоть как-то на чем-то зиждется – он преспокойно носит свои усы. Но порою же он их сбривает… Происходит это почему-то всегда и для всех неожиданно (полагаю, и для него же самого, но в меньшей мере!), и это всегда ознаменует начало какого-нибудь очередного всеобщего и величайшего капута».

- Этот, явно вызванный сиюминутным порывом, поступок ваш, полковник Галланд, может именоваться не иначе как громадным свинством! Помните же это, когда начнете проделывать это вновь! – патетически заявил ему Лютцов.
- Полностью согласен, - поддержал его Нойер, - И теперь передо мной снова встает извечная задача не для слабоумных и не для слабонервных. Но что же тут попишешь: он ведь у нас поэт, невольник чести - справиться с издержками своей пылкой натуры сам теперь не сможет, придется ехать и нам…

Слушать доклад о готовности своего самолета к вылету он резко и категорически отказался, заявив техникам, что они «томят его этим страшно».

Мы тронулись, в нашем построении было четыре самолета, и это меня поначалу мучило, вызывая у меня чувство расщепления в пространстве и уме.

- Вы проведали ее – мать мою? – кричал нам уносимый восвояси Галланд сквозь завывания ветра откуда-то сверху.
- Мы проведали ее – мать твою! – отвечал ему Лютцов, но наоборот, снизу.
При этом меня самого тоже куда-то лихо и безостановочно несло.

-

Бой оказался для меня, столь долго его ждавшего – необыкновенно прост, скучен и короток.

«Нас – четверо. Их – уже двадцать… теперь осталось», - без эмоций резюмировал Нойер, и мы слезли с самолетов.

-
«То-то и оно», - неожиданно тепло, по-отечески обратился ко мне Лютцов, - «Попадая в настоящую войну, Юстик, ты становишься всякий раз открыт, можно сказать, гол стоять, перед самыми непредвиденными непредсказуемостями!
Вот послушай одну мою историю:

Когда это было – никто не помнит, да и не важно этого никому помнить, да и мне самому, честно говоря, уже полностью наплевать… Командовал я тогда микроскопическим подразделением – эскадрильей – и такого горя с нею хлебнул, что лучше б уж целым флотом покомандовал!..

Возвращаются они у меня как-то с небес, все даже, главное, целые. (Как вот мы сейчас, примерно). И такое делать тут начинают! Такое вытворять!..
Вначале было терпимо, можно-таки выразиться, в рамках определенных общественных норм и устоев было… Но вскоре ситуация вышла из-под контроля (как ты, Юстик, понимаешь – моего, в тот раз, контроля…), и они принялись бежать. Они просто-напросто затеяли повальное бегство! Посносили все на своем пути: всю мебель, друг друга, а бежали всё и бежали. Как стадо коров в тесном загоне. Я им говорю, кричу им: «Да вы ж больные все, сейчас, - говорю, - перемрете все!» А им – невдомек. Бегут себе и бегут, и меня туда же за собою тянут. Я от них ухожу, а они меня и не догоняют: за километр руками хватают и вырваться не дают… Вот и стоит их предо мною под конец четверо: и все четверо – дураки! – двое со справкой, двое – без! А уже не разберешь: все, как есть, припадошные…
Я им: «Да вы ж дурные! Вы ж, - говорю, - совсем потеряете себя! Вспомните маму… Вспомните папу…»

Уж и не знаю, к чему воззвать…
А им – все мимо ушей. Развеселились, гады!
Думаю тогда: «А и черт вас побери, забери карета!.. Я, в конце концов, не Господь Бог, вас, любопытных таких, судить...
Плюнул, развернулся и пошел прямо в казино…»

***

Мы с Лютцовым стояли и смотрели на звезды. Вскоре мы услышали цоканье конских копыт, приближающееся к нам со стороны рощи и увидели вдалеке фигуру всадника. Правда, держалась эта фигура на лошади несколько странно – обычно верхом на лошадях сидят совсем не так – этот же весь обвис и накренился куда-то вбок, был сутул и, возможно, вообще жив был лишь отчасти. Сама лошадь тоже еле-еле плелась.

- Что это за пленник племени печалей к нам бредет? – задумчиво произнес Лютцов.
Мы оба ужаснулись, когда узнали в сем ненадежном оплоте кавалерии нашего полковника!

«Я люблю и даже умею править повозкой, кибиткой, санями, подводой, бричкой, дрожками, колесницей!» – стал перечислять он все эти наименования, - «Но скакать на конях верхом - уж извините - занятие явно не для всякого!.. Совершенно неуправляемое животное!»

И лошадь встала под ним на дыбы, дико заржав и чуть его не сбросив.

Мы помогли ему слезть и, разумеется, начали расспрашивать, как же это могло с ним случиться.

«Как вы, может, помните, позавчера я отъехал в …, сделать …, а оттуда уже попал в Берлин, где меня и взял в свой очередной оборот Геринг. Он собрал всех офицеров люфтваффе, которых смог только повылавливать из различных укромных и не очень мест нашей столицы, в своем триумфальном зале. Было объявлено срочное совещание, и было оно посвящено назначению на должность инспектора истребительной авиации кого-то вместо вконец задурившего, по его мнению, фон Деринга.
Занимающий эту впрямь почетную должность солдат в идеале должен демонстрировать наибольшую: многолетнюю, желательно полную бытовую, а также умственную беспомощность. Он должен быть едва способен справиться с решением школьной задачки по математике за первый класс, но при том являть собой "не просто летчика-истребителя, а что-то большее". Так объяснил нам на совещании цели и задачи рейхсмаршал авиации Герман Геринг, и тут же торжественно провозгласил этим человеком меня. Все присутствовавшие аплодировали бурно! И потом подходили и меня и Геринга горячо поздравлять, отмечая, что лучшей кандидатуры на это место найти было просто невозможно. Я тоже радовался, пока вдруг Геринг неожиданно не щелкнул пальцами и не присвистнул. Он что-то задумал! И коль скоро я прекрасно осведомлен, как шаловлив стал в последние месяцы наш старик, то настроение мое моментально помрачнело.

Так и оказалось: он радостно сообщил, что желает провести по этому поводу некоторый умеренный парад, и рассказал, как себе его мыслит. Через полчаса я, следуя его фантазиям, должен был проехать на лошади под Бранденбургскими воротами под звуки выстрелов и прочую всегдашнюю незатейливую атрибутику подобных парадов.

- Но!.. Господин рейхсмаршал Геринг!.. – пытался я было возразить.
- «Но» ты будешь говорить своей лошади, чтобы она не топталась на одном месте – а никак не мне. Посадить тебя туда посадят, и пройдетесь себе шажком – мчаться во весь опор тебя, заметь, никто не заставляет. И потому – вперед!

И добавил: «А то вы уж нас совсем за тиранов держите, знаем мы это».

Фраза «помогут посадить» вселила в меня небольшую надежду. Когда мы прибыли туда, вскоре к нам подвели пять прекрасных, блестящих лошадей. Только их внешний вид, увы, и мог меня обрадовать – в остальном они меня, честно, пугали. На одной должен был ехать, собственно, я сам, а на четырех других – опытные кавалеристы, милостиво выданные мне «для поддержки галифе». Однако видя, как эти гренадерского роста, действительно здоровенные и могущественные люди садятся на своих лошадей (как мне показалось – и те, не без труда!), я в страхе стал просить, чтобы мне дали пони… На это Геринг сказал, что сейчас даст мне не пони, а подзатыльник, и вообще, моим просьбам никто вокруг не внимал и даже не пытался ко мне прислушаться…

Мне было очень обидно, что поставив мою персону на столь высокую и ответственную должность, они все относились ко мне как к несмышленому дитяти…

Конюхи помогли мне взобраться на эту верхотуру, и один из них сказал двусмысленно прозвучавшее предложение: «Смотрите, господин, чтоб она не понесла, главное!.. Остальное все – сущие мелочи…»

Естественным образом, все начало тут же разворачиваться еще гораздо хуже, чем я ожидал.

«Понесла…» - лишь успел я произнести и осознать это короткое слово, когда она, не утрудив себя преодолеть и нескольких метров, действительно совершила именно это!

Под воротами она-таки пролетела, как бешеная фурия, но вы догадываетесь, что не этого так желал наш бедный обманутый Геринг… Те же четверо спохватились хотя и быстро, но все же догнать нас не могли и бесплодно неслись на своих лошадях следом, подобно четырем всадникам апокалипсиса. Когда лошадь вынесла меня в поля за пределы Берлина, они и вовсе уж отстали, пропав из виду.

Кое-как закрепившись на ней в полувисячем вниз головой положении, я определенно ощущал вестибулярный ад и невольно вспоминал при этом свою молодость, в которую меня всегда и везде по-черному тошнило. Но мимо плыли прекрасные картины сельского быта и меня, спасибо им, развлекали! Крестьяне жали ячмень, не покладая своих орудий, на протяжении многих километров, и это являлось удивительным и умиротворенным зрелищем, которое прямо само собой вселяло в мою душу различные надежды…

Потом мы ненароком пересекли линию фронта – там как раз в тот момент работали наши. Им не сильно везло. Я видел сцену, как два фельдфебеля сидели на бревне, и один горько сетовал другому, оплакивая свой испорченный самолет – а тот красиво догорал тут же, неподалеку… Я слышал фразу, которой приятель его утешал: «Не реви, Ульрих, не трави из-за сыночка душу. Вилли Мессершмитт еще нарожает!»
Тогда-то, проанализировав и сопоставив все скорости, я понял, что лошадка-то моя, кажется, наконец, подустала и идет шагом! Несказанное облегчение! Я начал раздумывать, как бы мне остановить ее совсем и все же спешиться. Но не успел: ей вдали снова что-то примерещилось, и она снова во всю прыть поскакала!

Мы неслись опять. Опять поля, рощи и разного рода полнейшая путаница кругом. Мы приблизились к неизвестному, но монументальному строению, оно напоминало не что иное, как завод. Проходная была открыта настежь, и мы проследовали туда. Лошадь была бесцеремонна, как вы это уже поняли, и решила тогда пробежаться со мной рысью прямо по цехам, насквозь. Это была ткацкая фабрика, где и изготавливают, как выяснилось теперь, нашу с вами благонадежную амуницию. Тут шили мундиры, тут – портянки, а там – вязали кокарды и кортики. Абсолютно все работницы этой полезной мануфактуры впадали в дикий ужас, когда я проезжал мимо. Кто-то ахал, кто-то молча цепенел. Но ни одна из них – заметьте, ни одна! – не смогла удержаться от того, чтобы вслух не пройтись по моему внешнему виду – вот же ж они, женщины! Кому-то из ткачих, так я понял, он показался вполне сносным, а иные же высказали полное пренебрежение. К счастью, на немалой скорости я не способен был расслышать всего.

Тут моя скотина утомилась и захотела жрать овса. Разумеется, она так и не отпустила меня, желая разделить со мной, по всей видимости, как с лучшим другом, свой обед. Она внесла меня на своей спине прямо в штаб Гудериана – где ж еще искать в этой покинутой стороне овса! И то могло бы стать на сей раз действительно триумфом, достойным известной империи, кабы его люди не пустились ругаться на меня разным матом, грубо нарушая всяческую субординацию. Хорошо, что с Гудерианом мы уже давно и близко знакомы, он мне многим обязан, и он сразу же их угомонил. Пока лошадь подкрепляла свои силы, мы с танкистами довольно мило побеседовали, хотя и недолго, минут всего лишь двадцать. Их занимал вопрос – конь она или кобыла, и мы это обсуждали…

Проезжая через это все, я чувствовал, прямо видел, как отлаженно работают все многочисленные механизмы нашей колоссальной машины. Эх, видел бы это фюрер!.. Он бы, думаю, это непременно оценил и от радости бы сразу умер. Но он дома на диване сидит, на безбожных кобылах по разной глуши не скачет, и потому никогда этим всем не насладится».

Как только он закончил говорить последнюю фразу, тут же на востоке, над лесом, все небо озарила вспышка ослепительного света. Чуть позже раздался приглушенный гул.

«Ну что, знатно полыхнуло?» - прозвучал сзади громкий голос Бруннера.
«Нормально полыхнуло», - махнул рукой Нойер, - «Это еще только сигнальные залпы. Сказочки ждите завтра».

И тут мы увидели, как следом за той вспышкой все горизонты начали озарять ей подобные, и вскоре все небо превратилось в переливающуюся всеми цветами материю.
По глазам и поведению Нойера мы с Лютцовым, на сей раз уже оба, прекрасно видели и отдавали себе отчет, что вскоре он неминуемо снова придет в восторг. Однако мы не имели никакой возможности на это повлиять – хотели бы того сами или нет – сегодня была его битва, а не наша.

Он, забыв, похоже, про нас – развернулся и куда-то побежал по направлению к океану. Мы тихо и не спеша последовали за ним.

По набережной расхаживали возгордившиеся успешным началом операции элементы пятьдесят первой нашей эскадры. У всех, во всем – был явный праздник, и Нойер был в нем «королевой бала». Он подпрыгивал, между кем-то просачивался, что-то кому-то воодушевленно рассказывал, с кем-то в своем необузданном веселье о чем-то спорил… Так и крутился в этой пестрой толпе, как магнитофонная лента...
Я видел, как он с апломбом отвечал какой-то даме, похожей на перевернутый графин:

«Какое там Беме! Какое там Бельке! Вы совсем, гляжу, сумасшедшая!.. Его героем был Навуходоносор и только он! Навуходоносор был его кумиром-полководцем! Вы ведь ничего толком не знаете… о Мельдерсе!.. Больше чем уверен!»
И он, размахивая руками, уже мчался куда-то прочь, совершенно не устав, похоже, от дневных скачек по всей территории Германии…

-

«Ох, наконец-то, мы дома», - выдохнул я, вешая в полутьме шинель на крючок в комнате у Нойера.

«Еще не поздно», - сказал он мне на это, подходя к столу. Он вытащил из ящика следующий спичечный коробок и аккуратно увенчал им свою странную башню, которая и без того уже чуть покачивалась под слабыми дуновениями ветра, проникавшими в приоткрытое окно.

«А зачем это все надо? Что это за коробки? Это твои победы, что ли?» - стало мне любопытно.

«Ну, только не победы. Это дни. Когда моя операция только началась, еще в нулевой, подготовительной своей стадии, я поставил первый коробок. Теперь накануне каждого нового дня я ставлю поверх него следующий: это означает, что еще один день операции «Трамонтана» успешно миновал».

«Но ведь эта башня не сможет расти до бесконечности! В любом случае, ее может однажды так нелепо сдуть порывом ветра в форточку!»

«Эта операция и не должна по своему
замыслу становиться бесконечной. А по поводу второго – понадобится очень сильный ветер, чтобы эту конструкцию поломать», - и он посмотрел на меня с нескрываемым лукавством, после чего пожелал спокойной ночи и сам тут же лег прямо на пол, положив под голову руку.

Он моментально заснул. Я же какое-то время вглядывался в окружающие меня вещи, но вскоре тоже заснул следом за ним.


Глава 5. (Напряженная командировка)

Проснулись мы рано. Дверь распахнулась, и в комнату вбежал Лютцов. На сей раз в одной руке у него был канделябр без свечей, а в другой была свернутая в трубочку репродукция какой-то очень знакомой мне картины, но я не помнил даже ее автора, не то что названия…

- Зачем вы все время носите с собой всяческую непонятного назначения дрянь? – спросил я подполковника Лютцова, совсем, похоже, незаметно для себя тут осмелев.
- Да чтоб руки заняты были, дружочек мой! – заявил он без малейших раздумий и обид.

- «У нас тут сегодня какие дела: отче наш, понимаешь ли, отбывает в Берлин, тянуть эшелоны…» - он показал на Нойера, который тем временем яростно копался в шкафу, выбрасывая оттуда все подряд на пол, - «Вон, шарфик свой любимый, кажись, опять запихал куда-то в полоумии… А мы тут остаемся, Юстиньян. Ты понимаешь, чем это может быть чревато?»

- Чем? – стало интересно мне.
- А тем! Ты-то здесь новенький, а я, увы, нет. Он уже отправлялся, бывало, на моей памяти в командировку. Не забуду этого, как свою родную бабушку, ни-ког-да! Это было как раз в ту бытность, когда тут имела место та мадам, про которую вчера ты нас с пристрастием расспрашивал. Она была ведь, не помню – говорили тебе, нет – нездоровая… Все об этом знали, все, разумеется, боялись. И я боялся, но моего мнения не спрашивали. Он, помню, меня в то утро вызвал и начал инструктировать. Командовать театром военных действий тут оставался другой человек, к счастью. А меня поставили командовать несколько другим театром, к сожалению. Он мне что-то и объяснял, и объяснял… А я только слушал и постепенно ужасался. Я думал: «Какой недуг сволочной, бывает же!» Ну, и в конце концов, он передо мной вывесил список с какими-то фразами. «Это что? Лермонтов?» – спросил я. «Это те фразы, которые ты НЕ ДОЛЖЕН произносить! Понял? НИ при каких обстоятельствах, понял? НИКОГДА! НИ ЗА ЧТО! Болван!»

Я прочел. Расстроился:
«Подумай о маме. Подумай о папе. Ты сопьешься. Ты попадешь в Белые Столбы. Я тоже человек. Ты бессердечная. Ты перейдешь границу невозврата. Надо повысить дозу. Тебе следует помолчать. Люди смотрят косо»… Немалый, согласись же, списочек? И как тут удержишься, право слово, чтоб хоть чего-то из него нет-нет, да и не сказануть? Нойер тогда, видя мою растерянность, вытащил какой-то шприц. «Это яд, которым усыпляют бродячих собак в слаборазвитых странах... На тот случай, если ты меня все же так подведешь, и скажешь».

Когда он вышел, я сел за стол и стал думать. В кармане моем лежал пистолетик с собачьей эвтаназией… Я поневоле долго размышлял тогда об этой привередливой и загадочной болезни… Все, сказанное им, необходимо было подвести под какой-то общий знаменатель – так уж, простите, устроены мои простые мозги – и я довольно мучительно его искал, развертывая и перечитывая этот, хотя и небольшой, но ужасающий список. Было ясно как день, что я вынужден теперь до последнего быть – а не казаться! – в этой войне настоящим, что называется, джентльменом и еще Львом Толстым, ни в коем разе не допуская противления насилием злу. Тогда же именно я неожиданно и написал свое первое стихотворение…

- Ничего себе… Ну так, что же вышло-то в итоге? Не в плане поэзии, а с войной…

Лютцов тяжело вздохнул:

- Вернулось начальство. Надавало всем по шапке.

«Душа запросила объективности? Очень нехороший знак...»
«Садились на парковку у супермаркета, потом ложились? Крайне плохой знак!..»
Он был еще долго зол. Вечером бранил меня кому-то по телефону: «Приезжаю – а – та-а-ам… А там у человека уже продуктивная симптоматика проступила, жизнь в мозгах, можно сказать, особая началась!»

Ну, сдюжили тогда как-то, в целом… Помню, ввечеру уж, они тут начали оба носиться и все сшибать. Один в ту сторону бежит, другая в эту… Мебель трещит, всё падает, падает, падает… Сами валятся, всё в кровище, всё в обломках, все в осколках и синяках… А я стою опять у двери, как дурак клинический, и знай шурую себе по списку:

«…Подумайте о маме…

…Подумайте о папе…

…О дяде также подумайте…

…И о тете не забудьте…»

Да и полк тут, надо признаться уж честно, распоясался капитально. Еле всех собрали, отмыли.

Журю лейтенанта Вестнера, помнится, наутро (сам злой уже как собака – хоть себе бери этот укол чудодейственный втыкай!):

«И где вы находились, мой хороший, во время этого безобразия?!»
«Уронил свою зубную щетку в щель за стиральной машиной, выковыривал-с», - мне этот пришибленный, помню, отвечал…

-
Так что, Юстиньян, на тебя в этот раз одна надежда!..
-

Они заперлись в кабинете у Лютцова и разговаривали где-то час, а может, больше. Все это время я сидел на стуле в другом конце коридора и мог позволить себе лишь издали смотреть на его закрытую дверь. Потом, наконец, Нойер вышел оттуда, но тотчас же снова зашел, что-то, очевидно, важное вспомнив. И так было еще раза четыре – дверь открывалась, он было ступал за порог, но снова возвращался что-то досказать Лютцову. В итоге тот буквально силой все же вытолкал его восвояси, и Нойер очень быстрым шагом направился по коридору прочь, не взглянув на меня. Мне стало муторно, и я досчитал до двадцати вслух, чтоб не побежать за ним и не догнать – ведь делать этого было категорически нельзя!

Я хотел сразу же направиться к Лютцову, но тут он сам выбежал из того кабинета и понесся в мою сторону, чертыхаясь. Он спешил.

"Что ж вы с ним так грубо?» - не удержался я.

Лютцов сверкнул на меня яростными глазами. «Да чтоб катил скорее ко всем чертям! На фронтах - конь не валялся! Как всегда, дотянули до последнего! Как всегда, от меня утаили!»
Он всплеснул руками.

«Так стойте, вроде бы еще вечор все было полностью готово?»

«Отнюдь! Части до сих пор не проинспектированы, а еще их там надо немедленно успеть пересадить на сто девятые мессершмитты!»

«Так давно ж уже сидят!» - сказал я в недоумении, подразумевая под «ними» - нас.
«Мне некогда с тобой разговаривать!» - рявкнул Лютцов и побежал прочь. И тогда я понял, что, вероятно, сморозил чушь.

Он еще пару раз пробегал мимо меня туда и обратно, раздавая по рации приказы и продолжая себе под нос браниться.

Когда он в очередной раз несся по коридору, на этот раз с пятилитровой канистрой воды, прижатой к груди, на него налетел и чуть не сшиб столь же взволнованный Бекх.

«Где сейчас Нойер?» - прокричал он вслед убегающему Лютцову.
«Зачем он тебе?» - тот вдруг остановился, - «Он только что отбыл в столицу тянуть эшелоны. Дьявол бы побрал эту бестолочь!»

«Тут с утра у Лангмана, прямо в воздухе, в самолете начало раздуваться нечто непонятное… Хотел с ним просто этой историей поделиться… Что он думает на этот счет…» - сказал тогда Бекх.

«Идиоты!!!» - закричал и аж весь затрясся Лютцов, и, повторяя снова и снова этот отчаянный возглас, опять помчался прочь. Спустя несколько секунд до меня донесся характерный грохот – похоже, он споткнулся и покатился с лестницы.

Я же, глядя на это все со стороны и не имея, к счастью, возможности в этом более активно участвовать, отмечал для себя, что все это очень слабо напоминает начало величайшей в истории мира военной операции, а больше похоже на курятник по пробуждении петуха.



А я все слонялся, ходил кругами и довольно вскоре, увы, все же зашел в кабинет Лютцова. Он сидел за своим столом, пил кофе и чрезвычайно серьезно неотрывно смотрел что-то на экране телевизора. «Господин подполковник», - осторожно обратился я.

Не взглянув на меня, он жестом подозвал меня сесть рядом. И тогда я смог увидеть, что за «кино» он с таким вниманием глядел:

Показывали репортаж из прямого эфира. А именно, железнодорожную платформу, на которой происходило величайшее оживление. На пути стоял поезд, и мне тут же вспомнилась в связи с этим фраза про «эшелоны». Неужели, подумал я, он уже так мгновенно добрался до них? И вскоре я убедился, что был прав. Он возник в поле зрения, материализовавшись из каких-то подозрительных кустов (что очень к этому довольно приглаженному месту не шли) и быстрым шагом следовал с каким-то генералом вдоль вагонов. «У-у!» - прошептал Лютцов, - «Скоро Геринга вынесут!» Мимо с бешеной скоростью сновали всякие люди – действительно было совершенно ясно: сейчас вынесут как минимум Геринга, но почему «вынесут», неужели он уже не ходяч со вчерашнего дня?.. И тут он вышел – сам, к счастью, собственными ногами – никто его, черт возьми, не нес! Все лишь салютовали ему с громадной помпой и слезами какого-то фанатического исступления… Однако проникнуться торжественностью минуты я не смог – мне помешала музыка, которую я вдруг начал слышать. Передача сопровождалась трансляцией записи советской детской песенки: "Не дразните собак, не гоняйте кошек…"
Хор мальчиков со звенящими голосами, который пел слова «если очень шуметь около берлоги, то придется потом уносить вам ноги» никак не вязался с происходящим на экране, вызывая чувство густейшего абсурда и болезненного сюрреализма. Я наблюдал под это сопровождение, как Геринга под белы рученьки ведут и помогают подняться в поезд, как плачущие женщины утирают носовыми платками слезы. И наш Нойер там был…
Вдруг я понял, что музыка сия звучит не из телевизора, а где-то у Лютцова в кабинете. Поначалу я испытал было облегчение... Но оно продлилось не особо долго: я огляделся вокруг – брутальный образ Лютцова с этим корреспондировал еще хуже.

«…Ля-ля-ля-ля…»

Все поместились в вагон… Геринг притянул Нойера поближе к себе прямо за рыцарский крест, что-то сказал и для чего-то потом его обнял и горячо поцеловал.

«Пошла! Пошла!!!» - заорал на том мгновении Лютцов и внезапно вскочил на ноги, чуть не опрокинув стол.

«Пошла-а-а, родная!» - и он патетически воздел глаза к потолку.

…После чего вырубил кулаком весь эфир.

- Не могу видеть его рожу!
- Чью рожу?
- Геринга, конечно!

Он был крайне возбужден, он рычал и скрипел зубами, носясь по кабинету.
- Давай споем, Юстиниан! Давай споем! - предложил он мне.

«Если вам по душе
- ля-ля-ля-ля -
красота земная –

Берегите ее,
-ля-ля-ля-ля -
устали не зная!

Непременно тогда –
- ля-ля-ля-ля –
станем мы друзьями…

А про кошек и собак –
пойте вместе с нами!»

И взявшись за руки, мы закружились по его просторному кабинету.

***

- Послушай, Гюнтер, послушай: ну неужели трудно все по-человечески объяснить? Я бы мог быть эффективен, если б понимал ну хоть что-нибудь! Да я же не прошу, в самом деле, посвящать меня в какие-то глубины. Да мне уж и так не вынырнуть… Ну что же вы так?.. За что?..

- Пойдем в луга, Юстиниан. Я все тебе скажу. Пойдем. Сейчас война идет, а завтра уже лежит… Хочу птичек посмотреть, цветы понюхать, колосья. Там такие желтые птички интересные, наверное, иволги. Чудо просто какое-то!

Мы шли рядом по полю. Внезапно мне пришла не до конца понятная, но пронзительная мысль: а ведь его, вот его, собьют насмерть в апреле сорок пятого…

- «А почему вы Войну нам проиграли, как ты считаешь?» – вырвалось неожиданно у меня, - «Ну, не конкретно вы, а ваш «Рейх».

- Нет, Юсти, как раз тут ты ошибаешься: именно мы проиграли, в частности, я проиграл. Проиграли вот почему - потому что были предсказуемы.

- Поточнее.

- Был такой город Шираз, он и сейчас есть, но уже не тот, что раньше. В тринадцатом веке судьба бросила ему вызов. И он, этот поистине великий город, на протяжении более чем тридцати столетий кряду одолевавший одних за другими ожесточенных, сильных и хитрых врагов – рассыпался в пыль под какими-то несчастными монголами. А все потому, что его правители потеряли контроль, они заснули, они упразднили своих часовых, которые все это время неусыпно отслеживали и предвосхищали малейшие движения Судьбы. Они воевали по-прежнему быстро, по-прежнему умно и изворотливо. И потому они еще сильнее ужасались и не могли ничего взять в толк, видя тихое и поступенное торжество монголов, которых они и за врага-то никогда не считали... Они утратили зрение, потом слух, потом они перестали чувствовать в себе свое сердце, и под конец потеряли и разум – этого не могло быть иначе. Каждое их действие стало читаться противником как раскрытая книга, сами они стали скучны и неинтересны для Судьбы – она их выбросила, как ненужную ветошь, скормила этим монголам. Вот такое же, один в один, столкновение было и тогда, между Союзом и Германией.

Мы шли, мы видели этих самых желтоперых птичек. Они целой стайкой вспорхнули перед нами с ветвей куста и перелетели на другой.

Вдалеке показались три воина, они двигались навстречу нам. Марево слегка размывало детали, но когда они приблизились достаточно, я узнал в них Нойера, Галланда и Эзау.

Мы поравнялись у стога сена и остановились.

- Он тут мне кое-что рассказал, - начал ни с того, ни с сего, под воздействием какого-то удивительного внутреннего облегчения говорить им я, но вскоре осекся. В мире опять что-то изменилось, и я стал чувствовать, что уже не могу, снова не могу говорить с ними в таком ключе, так близко.

- «Наверное, он рассказал вам, что вот этот Галланд – просто неслыханный неудачник. Семь бед, а ответ один – это Галланд. Он опять только что вделался по полной! Собственно, почему я тут и шатаюсь с ними, а вернее, уже с вами», - неожиданно ответил мне Эзау.

«Но Галланд хотя бы не дурак! Это уже что-то. А вот он – дурак», - указав на Нойера, еще более неожиданно закончил он и плюнул в сердцах на траву.

Все мы стояли и с интересом смотрели на него. Особенно я, потому что мне же ведь было вообще ничего не известно.

«Был у нас пилот Эрнст Удет. Вы его, голубчик, хорошо знали, но, сдается мне, позабыли», - обратился он теперь к Нойеру, - «Хочу напомнить вам тот небезызвестный факт, что в свое время он сделался большим любителем написания и отправки писем. Начиная вполне безобидно, довольно скоро он разошелся до того, что стал слать свои письма прямиком фюреру! Вряд ли хотя бы малая часть их доходила до адресата, но бедняжка старался изо всех сил, плохо спал ночами и ел уже исключительно одно мясо. Кончил он тем, что в один печальный день настрочил этих самых писем около двухсот, каждое старательно заклеил и лично понес на почту. Когда почтальонка с несказанной радостью принимала у него последнее письмо, он заявил, что желает сам поставить на нем печать. Он сделал это и за сим отчалил на медицинской карете прямиком к Господу Богу, говоря по-немецки, или в дурдом – выражаясь персонально для вашего приятеля по-русски».

Он рассказал эту короткую наводящую на раздумья историю и с ожиданием какой-либо реакции стал пристально смотреть на Нойера. Тот молчал и с воодушевлением грыз соломинку, несколько излишне вытаращив глаза.

«И зря вы, зря вы над ним глумитесь, над этим Удетом», - тут Галланд решил высказаться, - «Во-первых, Удет – уже покойник. А в таком тоне отзываться о покойниках – это грех и невоспитанность! Во-вторых, вы опять используете это нелепое клише, что якобы он был каким-то слабым, распущенным и так далее. Нет, нет, нет! Точнее, да… Но знаете ли, что гораздо ценнее: это был тот редкий тип человека, которому хватило мужества переживать (пускай не пережить – важнее действо!) все тяготы своей судьбы, а не чужой. Своей! Понимаешь ли ты меня, Эзау, сколь многого эта частность стоит?!»

Эзау взглянул на него не без брезгливости.

«Погляди вокруг: народ наш, и не только наш, увы, готов землю зубами рыть! Так пашет весь, аж пот на пулеметах выступает! Но за кого, вопрос? За себя ли?.. А Удет держался. Держался! Нет, не так: держался!!! И только за себя, за себя родного – такого больного, хилого, хмурого! – но такого единственного у своей Судьбы…»

И Галланд тоже плюнул на траву, и тоже взял в зубы соломинку, выдернув ее прямиком из стога.

«Пойдемте кое-куда», - позвал он нас, собрав в объятия, и отстранив Эзау, - «Пойдемте. Вы мне, Юстиниан, очень нравитесь как воин. Извините за вчерашнюю мою отрешенность».

«Он, этот Эзау, недоволен тем, что нас теперь четверо, а не трое - тактикой моей прекрасной недоволен, то есть. Он очень недоволен действиями верховного командования по перетряске флотов, а это тоже мои заслуги. Он недоволен «засилием» бомбардировщиков, которое я «продвигаю». В общем, он давно уже ничем не доволен», - начал объяснять мне Нойер, - «Пусть побродит тут в одиночестве, а мы и впрямь пойдемте».

«Вы ужасный человек, хотя и выдающийся полководец», - с грустью в голосе высказал на это Эзау, обращаясь к Нойеру. Судя по его тону, он носил в себе это очевидно уже не первый год.

Пока мы шли, за нами всю дорогу гнался танк, что не могло меня не нервировать.

Зашли в концертный зал. Безобразный китаец играл безобразную рапсодию безобразного Листа. Я подошел близко и стал смотреть на его вертящиеся руки. Кончив фришку, он неожиданно и грузно поднялся, посмотрел на меня очень пристально и сурово, а после ударил меня чем-то по голове. Я даже не успел понять, чем, но явно не подставкой для нот – их же не делают с торчащими гвоздями.

«Все это напоминает собой какую-то тарантеллу: вас ужалили, и вы пляшете, чтоб чисто не умереть. Но должно же это все к чему-то вести?» - я слышал свои слова как бы со стороны, а обращены они были к собеседнику, которого я впервые видел и знать его не знал – вот вообще, даже не познакомились!

По дороге я нечаянно сшиб два табурета, я поймал тогда себя на мысли, что утратил всю былую координацию в пространстве.

По дороге мне попалось совсем немного экранов, радаров. Все они сухо констатировали сводки из наиболее горячих точек, но в целом все было довольно тихо – не ощущалось кругом какого-то небывалого подъема, «двухсот двадцати вольт», как выражались мои соратники. Я думал, что, наверное, еще слишком рано... Да и чего такого эдакого я ждал? Они затеяли это, он помогает им – с чего я взял, что все это должно выглядеть как-то непременно лавинообразно? Он же сам неоднократно упоминал, что сломает их не скоростью, не мощью, а внешне кажущейся нелогичностью формы, доходящей местами до бреда.

Господи, лишь бы ему сил хватило. Он плохо выглядит…

...А я что? А я – ничего, я просто его люблю!..

-
Я долго возвращался какими-то амбарами, но пришел-таки ближе к вечеру в нашу часть. Поднялся по лестнице, зашел без стука в комнату, на двери которой было изображено слишком уж много, на мой вкус, всякой трудночитаемой символики чисто личного характера – в его комнату. Он общался с кем-то по телефону.

«Так пропадите же тогда восвояси! Ведь вы порядком уже достали меня своими вечными и скучными рассказами о ничем не выдающемся, но при том крайне самонадеянном себе!» – прокричал он в телефон, потом выдохнул и с улыбкой подошел ко мне.

"Вы напоминаете мне самые первые, самые трепетные мартовские подснежники!" - ляпнул я тогда, не совсем, возможно, кстати.

«Я ваши чувства на самом деле давно уже замечаю и с радостью их разделяю».

Когда начало смеркаться, мы встретились у ближайшего пункта управления ПВО в том же составе, что и днем. Набились в сто одиннадцатый хейнкель, куда-то зачем-то тронулись. Я весь елозил, мне было опять очень и очень нехорошо, я ничего не понимал и сильно страдал от этого. Никто не спешил для меня ничего прояснить, ни в целом, ни в частностях. Я чувствовал себя прераспоследним идиотом.

«Ваша стратегия бьет обратным концом тяжелой палки по своим же», - сказал я зачем-то вслух, хотя у меня не было надежды и после этих слов добиться от них какой-то конкретики.

«Молчим и едем. Верьте мне, и все вам тогда будет», - отвечал Нойер.

Под нами, в темноте, воде и копоти вращался, светился, как новогодняя звезда на шпиле храма, ночной Сираим. Он был прекрасен, но был и столь же зловещ. Мы пролетели прямо рядом с колесом обозрения, представляете, как оно высоко, на самом деле? Я вот до сих пор не представлял…

- Слушай, этот, как тебя, Лютцов: остановись, пожалуйста. Я прошу, давайте все вылезем отсюда! – из меня вырвалась не фраза, а какой-то больной хрип, но подразумевал я изначально именно это.

- Да что ж ты все паникуешь-то! Да что он все паникует, ребята! – Лютцову было, кажется, смешно.

Я не мог больше.
- Мэл! Ты ведь Мэл?.. Черт возьми, кто ж тебя в этих твоих ипостасях разберет!.. Скажи им ты, пусть мы сядем, слезем!.. Ну сделай же что-нибудь!!!

Он что-то сказал им по-немецки. Мы стали снижаться.

- У нас оба двигателя рабочие? – еле-еле прошептал я.
- Ну конечно, оба! – Нойер посмотрел на меня с волнением и сочувствием, как мне показалось.

***

А потом мы ехали на телеге. Галланда с нами уже не было, он остался «у себя», а нам надо было возвращаться. Было уже поздно, было зябко. Наш извозчик был слегка пьян, он бормотал анекдоты, по-видимому, бормотал их самому себе, справляясь с этим крайне плохо – начинал один анекдот, а заканчивал уже другим… Так и ехали… Лютцов вовсю хотел спать, я уже тоже. Но у меня шел, заканчивался, точнее, полностью подходил к концу день рождения. От него оставалось всего лишь несколько минут. А потом – полночь, новый день, чей-то, уже не мой.

«Как хорошо, что ты летом уродился», - сказал мне Нойер, - «Хотя бы звезды видать!»
«Мы сейчас их все перестреляем, как раз к двенадцати, и уляжемся», - продолжил он, заряжая патроны.

Он включил секундомер – обратный отсчет, и начал палить по звездам, называя при этом вслух каждую «подстреленную».

«Стефания – один... И-е-зе-ки-иль – готова! Сираим – три..» - и так далее…

«Кошмар», - плавно покачиваясь на телеге, думал я и повторял мысленно, - «Кошмар…»

«Ну вот и все, дорогой мой друг. Ложись и спи. Завтра очень тяжелый день, еще тяжелее, чем сегодня», - сказал Нойер, когда на часах оказалось 00:00.

«Холодно-то как!» - добавил он и лег в сено, зарывшись в покрывало.

Лютцов уже храпел. Ему и пальба над ухом не мешала, такой он был уставший, а тут и вовсе стало тихо. Только колокольчик ямщика ритмично позвякивал.

Мы ехали.



Глава 6. (Вести от пропавших без вести)


Помню, как наутро спустился в столовую, застал там нескольких человек. Двое были точно из персонала, а трое – из основного летного состава, но я не помнил их фамилий.

- Какой сегодня день «Трамонтаны»? – спросил на входе я.
- Пятый пошел! – разом отвечали мне.

Они находились на подъеме, были воодушевлены. Один зачитывал официальные сводки: цифры, цифры, цифры – внушительные, но кто же их оценит в отрыве от общей картины событий?..

- Ну что, каковы потери? – поинтересовался я.
- Потери – неслыханные! Еще пара таких деньков, и они сдадутся, сомнений нет.
- А с нашей стороны – что?
- С нашей – несопоставимо меньше, - и он махнул рукой, как будто и упоминать об этом было излишне.

Я наскоро выпил чаю из самовара, вышел из помещения. Нас собирал к девяти командир группы.

Он приказал всем отправиться на аэродром, и я пошел не самой короткой дорогой, можно сказать, пошел в обход, там, где сбоку тянулись заборы – мне было легче держаться заграждения, хотя бы зрительно. Я попал в маленькое темное помещение с несколькими дверями – каждая выводила точно на аэродром. Я толкнул одну – дверь не поддалась: почему? Они ведь все должны быть открыты. Толкал по очереди каждую. Ни одна дверь не поддавалась, я навалился на центральную всем своим весом и только тогда понял, что это ветер с обратной стороны не позволяет ей открыться. Я повернул обратно, вышел на свет и шагнул через забор в том месте, где он был поломан. Очень быстрым шагом, то и дело глядя на часы, я направился, почти побежал, по незнакомой проселочной дороге в сторону таможни. Таможня находилась отсюда без сомнений далеко, а мне нельзя было отсутствовать долго. Почему-то всплыла в памяти когда-то давным-давно услышанная история про то, как один человек переходил на светофоре дорогу, но на середине ее загорелся красный, и человек, вместо того, чтобы ускориться и перейти, повернул на половине обратно… Машины сбили его, и часть его черепа с той поры осталась искусственная, поставленная врачами…

Все менялось ежеминутно. Разве тут угонишься? Но я бежал, бежал, всё пытался где-то скоротать, обогнуть, не зная карты. Себя я уж не жалел. Ветра тут почти не было, но было солнце. Солнце подстегивало, торопило часы на моей руке. Дорога заканчивалась, начиналась тропа. Я свернул по ней, и вскоре она превратилась в возвышение, насыпь. Внизу ревела вода – я заглянул в обрыв, но так и не понял, что там – природный водоем или канализация. Я услышал отдаленный собачий лай. Значит ли это, что близко таможня? Лай становился громче, собаки реагировали на приближающийся запах незнакомца, то есть, меня. Пес с завернутым хвостом выбежал мне навстречу. «Барсик!» - я услышал чей-то оклик. К нам двигался человек. «Барсик, сукин сын, что, русский язык позабыл?» - хозяин нехотя бранился. «Совсем себе на уме стал, старый!» - он потрепал загривок пса, протянул и пожал мне руку.

Передо мной стоял мой старинный приятель А. Мы вместе выросли в Сираиме. Меня не столько удивил факт его нахождения здесь, сколько внешний вид – он выглядел как изрядно помотанный жизнью человек, лет минимум пятидесяти, а ведь он был моим ровесником!

- Что с тобой, А., ты болен? Что у тебя с лицом? – спросил я прямо, посчитав неуместным проявлять здесь стеснение.

- Жизнь на селе тяжелая! – воскликнул он, тоже ни капли не смутившись.

Мы стояли и рассказывали друг другу, как оказались на фронте. Собаки потихоньку перестали лаять и, повесив хвосты, разбрелись по своим дворам. А. пытался поведать мне в двух словах историю своих последних пятнадцати лет жизни – как раз столько прошло с нашей последней встречи – но я, убей бог, ничего не в состоянии был расслышать, он страшно шепелявил, и я был вынужден только поддакивать и кивать ему в ответ. Пришла моя очередь рассказать про своих немцев, и я было начал, но А. меня прервал, как только услышал, что они летчики.

- Помнишь ли, был такой, лейтенант… как его? Тогда, в тот год, когда я как раз уезжал из Сираима?
- Да, помню, конечно. Как же его звали-то… Тоже вот, представляешь, забыл…

- Давай прогуляемся. Я долго тебя не задержу, - предложил А.

Хотя я и был сильно ограничен по времени, отказать ему не смог. Мы двинулись по центральной улице этого села, а точнее, даже деревни. Ни одной живой души. Только совсем старая бабулька вдалеке зевала, прикрывая рот скомканным платком, стоя у поленицы. Воздух в этом месте был странно теплый, влажноватый, словно пористый, напитанный нежарким розоватым солнцем. И справа, и слева от дороги, по которой мы шли, продолжались невысокие деревянные изгороди, сгороженные кое-как из чего попало.

«Больше всего мне не хватало уединения. Хотя бы получаса, пятнадцати минут в день. Я находился постоянно на виду, среди людей. Это было мучительно. Я сбежал бы в лес, не будь я намертво повязан войском в сто сорок человек. Лишь изредка я улучал возможность под предлогом «посмотреть в бинокль, не летят ли самолеты противника» уходить на край поселения, стоять там у забора и смотреть на пески пустыни. Были картины: ехали лошади с поклажей, владимирские тяжеловозы (откуда я взял такое название, не знаю), в их телегах стояли сундуки с откинутыми крышками, и оттуда виднелись горы, россыпи самоцветов. Они переливались на солнце, и пока эти лошади шли, кругом пахло морем, солью, ветром – одновременно и маняще, и неуютно. Они везли спелые фрукты – я даже не знал, что такие существуют…» - мне вспомнились рассказы Нойера о войне в Иране, когда я бросил взгляд на эти изгороди.

А. говорил:

«Ведь ты помнишь, Юстиниан, то же, что помню я. Теперь я вижу. Почему бы тебе не вернуться, не начать заново? Ты видишь это всё? Оно замерло и ждет тебя, застыло на том самом дне, когда ты решил сменить направление».

«Да, я всё помню. Ты совершенно прав. Но мне уже не вернуться, и послушай, почему. Пока ты по эту сторону изгороди, ты ничего не волен выбирать. Но стоит тебе сделать хотя бы шаг наружу, жизнь рассыпает перед тобой огромную колоду карт. Приоткрой, переверни любую – и она подарит тебе глубочайший незабываемый мир, целую вселенную, правила которой ты можешь принять и им следовать хоть всю свою человеческую жизнь. Но углубись, подумай: все карты прекрасны, все миры бесконечны и удивительны – а у тебя в груди одно маленькое сердце, чуть больше воробьиного. Вместит ли оно в себя столько жизней, столько обязательств? Ты ждешь меня, А., у этих подсолнухов, но ждут меня и там – в том мире, откуда я пришел тогда к тебе. После я отправился в третий мир, и тоже обзавелся там прекрасными друзьями среди людей и мест. Для меня теперь настало время выбирать: если я не сделаю этого, я замечусь и останусь с метлой в руке, собирающий с пола осколки. Я выбираю другое, четвертое. Каждый из тех миров навсегда остается со мною связан, эта нить так легко не рвется… Но спасибо тебе, А., за все, что тогда с нами было, и за эту прогулку. Я должен идти».

Мне не хотелось возвращаться в часть той же дорогой, и я решил на свой страх и риск, не имея перед глазами карты, сделать крюк, обогнуть через соседние деревни. Я пошел и вскоре уткнулся в тупик – высокую бетонную стену. Я прошел метров двадцать вдоль нее, и наконец, нашел довольно узкий проход. Мне открывался вид на просторную и пыльную площадку с хозяйственными строениями, заросшую высокими кустами. Прямо возвышался огромный стебель чертополоха. На заднем фоне лениво передвигались люди в рабочей одежде, у всех были полузакрыты глаза. Я понял, что это место - и есть конец света.

Не без труда и смекалки, потратив больше часа на обратную дорогу, я пришел на территорию, где располагалась наша часть. Я пробирался через поля в посевах, перешагивая частые углубления в земле. Вскоре я увидел вдалеке толпящихся людей. Подойдя ближе, я узнал Рудорффера, который с какой-то целью прибыл к нам. Оказалось, он с минуту назад приехал, чтобы поговорить с Нойером, но я услышал, как наши солдаты просили его подождать хотя бы час, пока Нойер поспит, ведь он не спал уже несколько суток. Тот без вопросов согласился.

Я увидел, что Нойер лежал прямо на траве в огороде, среди картофельных грядок, над ним стояли двое вооруженных солдат, лицо его было черным. Во сне его неплотно закрытые веки подрагивали, а сам он что-то говорил, видно было, что и там он продолжает свои страдания. Рудорффер взглянул на него с неподдельной жалостью, присел и приложил к нему руку:

«У него уже совсем поверхностное дыхание. Он же умрет у вас скоро. Так нельзя продолжать, вам надо срочно что-то с этим делать».

Рудорффер был молодым и считался перспективным.

***

Вечером мы собрались в столовой. Лютцов сбил за день шесть самолетов, включая истребители, и был по этой причине несказанно весел. Когда я зашел, он рассказывал про то, как Грассер, вместо того, чтобы воевать, полдня разминировал поле, по которому бегала кошка. Просто так она в руки не давалась, и он просто извернулся весь, чтобы ее заполучить.

«Мы долго не могли ее отмыть, мыли семью водами!» - жаловался он. Оказалось, потом Грассер притащил ее в часть и попросил Лютцова и еще кого-то помочь с нею сладить.

«Ну что, завтра – решающее сражение?» - спросил он Нойера.

Тот начал ему что-то рассказывать, а я подошел к окну и стал смотреть на шевелящиеся на ветру листья деревьев. Если бы меня спросили, я ни за что не смог бы объяснить своего чувства: оно находилось в области, совсем далекой от вербального – я ощущал грядущий перелом. Еще все было хорошо, шло по плану, даже лучше – и не было никаких оснований это предполагать… Однако глядя на эти листья, ветви, начинающие темнеть на закате, я четко знал: будет катастрофа.

Надо было отправляться спать. Лютцов решил проводить нас.

«Кто это у нас тут умер?» - спросил я, почувствовав сильный запах разлагающегося трупа на подходе к нашей времянке.

«Не умер, а погиб, как герой!» - поправил меня Лютцов, - «Ты находишься, мой милый, в лучшей истребительной эскадре люфтваффе на настоящее время!»

Нойер полез в густую траву, бродил там, принюхиваясь, и вскоре сообщил, что источник найден.

Мы подошли и увидели в траве огромный труп орла с раскинутыми крыльями.

«Ничего себе!» - воскликнул Лютцов, - «Надо срочно выносить, а то к утру тут находиться нельзя станет».

«Наверное, его кошка Грассера придушила», - предположил он чуть позже, подумав.

Нойер надел на руку пакет, схватил дохлого орла за лапу и понес к мусорным контейнерам.

«Да иди же спать! Пусть сотрудники занимаются!» - пытался остановить его Лютцов.

«Ты ничего опять не смыслишь. Завтра – самый главный день в моей жизни, для меня теперь важен каждый момент, каждая мелочь! Я хочу ко всему прикоснуться лично!» - объяснил ему Нойер.

Мы вернулись в комнату, и он позволил мне поставить на верхушку растущей башни очередной спичечный коробок.

Ночь была короткая, будто ее не было вовсе. Проснулись мы рано. Лично у меня было впечатление, что я вообще не спал, хотя, скорее всего, я все же спал, но мало. Сегодня был особый день, особое утро. Наша (теперь уже наша общая) «Трамонтана» должна была как раз сегодня, буквально через несколько часов, взойти на новый уровень. (Да, я уже начинал понимать во всем этом что-то, хотя далеко еще не все). Сегодня наша операция должна была перейти в свою «открытую» стадию, проглянуть из-под штабных покровов, что называется, на поверхность. Для Нойера это, само самой разумеется, являлось чем-то сверхважным, хотя напрямую он до вчерашнего вечера этого никогда не произносил. Но было примечательно другое: то, что эту чрезвычайную важность, значимость всего происходящего остро чувствовал и я – казалось бы, человек еще несколько дней назад к этому всему вообще никак не причастный. Эта сверхважность стояла, держалась в каждой пылинке наэлектризованного рассветного воздуха комнаты, когда я лежал на своем диване и думал об этом…

Не только я – все и вся, видел я прекрасно! – всё думало тогда вместе со мной об этом…

Дверь распахнулась, в комнату вбежал… не Лютцов, как я того ожидал, а один из наших механиков.

«Господин полковник!», - докладывал он в крайнем волнении, - «Не летная погода. Верховный штаб настоятельно советует вам обождать хотя бы до полудня…»

Нойер поднялся с пола и окинул комнату и нас таким взглядом! – нет, нисколечко не гневным! – он окинул нас крайне удивленным взглядом, будто не верил собственным глазам… Потом он сказал ожидавшему у двери механику:

«Вы понимаете, что вообще говорите?.. Я этого утра, может быть, всю свою жизнь ожидал, ему единственному служил… Тянул все эти поводья вот сюда, на этот пик… А вы говорите - "не летная погода"? Сейчас она станет летной!»

И потом добавил: «Меня можно, пожалуй, сбить в воздухе. Но сбить меня в моей решимости – нельзя!» И быстро вышел вон из комнаты…

Я оставался так стоять, потом же последовал за ним: я догадывался, что он пошел сейчас на командный пункт. По пути мне встретились Штеффенс и Гронк, оба были в ужасной растерянности.

Гронк рассказывал Штеффенсу, как только что ему звонил тот Храбак из грюнхерцов и говорил, что «изучил досконально приказ вашего блаженного полковника и следовать ему категорически отказывается, ему дороги его люди».

«Хоть под трибунал…»,

«Остановите кто-нибудь это безумие…» -

До меня доносились такого рода фразы, пока я шел искать Нойера.

«Ты-то хоть летишь?..» - спросил он, когда мы встретились.

«Да», - только и смог вымолвить я.

Ветер буквально сшибал нас обоих с ног. Это был уже самый настоящий ураган. Мы шли к самолетам, стараясь ухватиться буквально за все предметы, попадавшиеся на пути, лишь бы не упасть.

«Ну что, трогаем? Я – ведущий, ты – ведомый?» - он зачем-то спрашивал об этом меня, я никак не мог понять, зачем он это спрашивал…

Целью был один из их основных новых городов. Они застраивали такие города полностью симметрично, во всем стараясь поддерживать идею пятиугольности. Мы летели на предельно низком расстоянии от земли, поддерживая дистанцию около двухсот метров. Снизу не следовало никакой реакции на наше приближение, и это было удивительным. Каждые последующие световые ворота спокойно, будто так и должно, пропускали по очереди нас. Неужели мы действительно запутали их своим парадоксальным поведением? Я мог отчетливо разглядеть всю площадь сфинксов – это была предполагаемая конечная точка, где они могли пойти в контратаку. Дальше шел довольно узкий проем между двумя длинно тянущимися стенами. Мы нырнули туда. Внезапно надо мной возникла тень – сначала мне показалось, что это самолет, но потом я понял, что тень грандиозна и никак не может быть самолетом – что же это? Мне стало настолько темно и плохо видно, что я упустил из поля зрения Нойера, а это было опасно. Я стал неконтролируемо плавно снижаться, мне было ничего не понятно – при отсутствии каких-либо повреждений самолет вел себя непредсказуемо, он вообще не хотел мне подчиняться. Если верить логике, я должен был уже упасть, но я всё падал, причем падал медленно, ничего не видя вокруг себя. Слепота была окончательная, все было совершенно черно. Послышалось звучание пулеметных очередей. Вскоре кромешная тьма озарилась несколькими нарастающими по силе вспышками света. Я уже никуда не двигался. Картинка постепенно проявлялась, но вместо кабины перед собой я стал различать крупный черно-белый циферблат. Минуты, секунды и их более мелкие доли вращались со своими разными скоростями вокруг меня. Они же, только в обратную сторону, вращались и у меня внутри. Я знал, что когда эти стрелки сойдутся, я погибну. Они всё никак не сходились, тиканье то замедлялось, то разгонялось. Я услышал слабое дребезжание какой-то склянки, и только потом все замолкло и погасло.

-

Я ждал его в комнате, расхаживая из угла в угол быстрыми и неровными шагами, мне было боязно, я напоминал себе сбившийся маятник: казалось, если суметь восстановить дыхание и сделать его ритмичным, то и паника успокоится, клокотание в желудке стихнет. Вот, ей-богу, «в начале был ритм» - как раз успел подумать я, когда распахнулась дверь комнаты, и он вошел внутрь. Один. Какой-то сам на себя не похожий.

Мы молча стояли, я смотрел на него, а он – оглядывался вокруг, как будто видел все окружающее впервые, подолгу останавливался на каждом предмете. В комнате было очень тихо, стояла совсем почти полная тишина, несмотря на то, что окно было раскрыто настежь, и ветерок в него поддувал – штора наливалась пузырем и билась в комнату. В этой необычной тишине и статике нечто привлекало мое внимание: башня из спичечных коробков на столе как сумасшедшая раскачивалась – и это было несопоставимо с теми порывами ветра, что задували через окно.

Задавать какие-либо вопросы было страшно. Стоять молча было невыносимо.

- Полковник Храбак вернулся без своего ведомого? – вырвалось у меня.

Нойер не отвечал. Он смотрел сквозь меня, казалось, что он не узнавал меня. В комнату несколько странным образом ввалился Лютцов, будто ему было тяжело нормально идти, тоже сам не свой. Он тяжело дышал. Все трое, мы сели зачем-то на пол, в разных углах комнаты. По полу сквозило. Сколько по времени мы так просидели? – было трудно понять хотя бы приблизительно. Ветер за окном разгуливался, нещадно задувал внутрь, трепал занавески, кисти на гобелене. Он сдул сложенную вчетверо карту со стола, пачку сигарет, оставленную Лютцовым. Башня ходила ходуном: было невообразимо странно, почему, на какой силе она все еще держится…

Лютцов первым вышел из общего оцепенения. «Там настоящий ураган уже, надо бы окно-то закрыть», - сказал он и поднялся с пола, чтобы это сделать. Окно не поддавалось ему. Я встал следом, чтобы помочь. Вдвоем мы пытались и никак не могли победить створку, ветер оказывался сильнее.

«Иди же, помоги!» - Лютцов крикнул Нойеру, но тут мы увидели, что тот уже не сидит, а лежит на полу, и по всей видимости, не может подняться.

«Надо закрыть окно! Закройте окно!» - только мог он отвечать нам.

Мы удерживали створку изо всех своих сил, но ничего не могли сделать. Страшный холодный ветер хлестал в комнату, превратившись словно в один неодолимый порыв. Башня рухнула, усыпав весь стол коробками.

…Ну вот и все. Говорили же, что спать человеку надо…

***

Должен добавить, что война не была в своем реальном течении столь динамична и сжата. Время вообще выделывало над нами самые странные пассы. То оно предельно ускорялось, и в те промежутки я ощущал себя бешеной лисой, гоняющейся не жалея сил по изменчивому пространству. А то, наоборот, становилось таким тягучим, что его, казалось, можно было намазывать на ложку и есть, как такой приторный и мутный десерт тоски, прожигающую сердце патоку. Люди вокруг тоже не отличались сильным постоянством. Нетрудно предположить, что к ним относился и я сам. Исключение составляло наше общение с Нойером, который даже в вынужденные свои отлучки меня ни на день не забывал, непременно давая о себе знать разными способами.

Был вечер, когда ко мне пригнали под присмотр пленную молодую женщину неизвестного гражданства – она упорно в этом вопросе никому не сознавалась. Она была очень толстая и несла поразительную околесицу, а я был вынужден следить, чтобы она никуда не делась и всё это слушать. Относилась она ко мне вполне дружелюбно, и вскоре мы уже разговаривали с ней об игре гамм, так называемом техническом зачете у пианистов. Периодически она сбивалась на самооправдания, повторяя и повторяя, что вообще она наркотиков не курит. Помню, что тогда начался снегопад, зажглись неяркие городские огни. Мы сидели на крытой стеклянной смотровой площадке некогда жилого здания – тот город был уже нами занят и довольно сильно разрушен. Какая же тоска разливалась по этому погасшему, выхолощенному постоянными бомбежками небу… Какая боль была вморожена кристаллическим узором в каждую снежинку, опускающуюся на стекло с той стороны… Я невольно вспоминал дымящие трубы Сираима, эти далекие и тихие жертвенники печали и вечному одиночеству. Как будто растет деревце, всеми силами, всеми веточками тянется к небу – и для того-то и растет – но не дотянется ведь!.. Никогда и ни при каких условиях не дотянется…

Мне пришло письмо. Нойер просил меня, чтобы я забрал его завтра с полигона на одной из окраин Шираза.

Я тщательно подготовился. Нацепил зачем-то накладную черную бороду (я сам не знал, зачем) и полетел за ним на его юнкерсе, что был весь покрыт плюсами, минусами и надписями на нечитаемом языке. Мне пришлось тогда оставить самолет сильно поодаль, и я немало прошел пешком. Когда мы встретились там, где было назначено, он выглядел очень счастливым. А я спросил, не замечает ли он во мне чего-то необычного, на что он решительно ответил, что все в точности, как всегда. Мы шли рыночными площадями, где сидели торговки боеприпасами из местного населения. У многих из них не было носов, а также были другие приобретенные уродства. Началась бомбардировка. Многие здания рядом с нами уже порядком горели, один снаряд попал в электрическую коробку, и провода наверху цепной реакцией воспламенились на большие расстояния вокруг. Мы никуда не спешили, шли под этим спокойно, пока не зашли в какую-то дубовую дверь, которая, как мне показалось, сама отчасти нас в себя втянула. Внутри была таверна, и было темно, хоть глаз коли. Людей там, разумеется, никаких в помине не было, мы сели на скамью и начали предаваться воспоминаниям.

Я спросил его, как он вообще изначально придумал пойти в военные.

Он рассказывал, что в детстве, как и все ребята, играл в войнушку. Рыли котлованы, окопы, находили и взрывали порох и прочие радости. Он даже лазил в самолет, водруженный в их городке на постаменте возле здания администрации и хотел его угнать, но «не все детали до конца продумал». А потом всех пацанов позвали по домам, когда уже стало смеркаться. Его тогда никто не позвал, и он остался один на заснеженной площадке меж четырех типовых и скучных, как седые надгробия, домов, самодеятельных заграждений и окопов. Вскоре из-за невысокой снеговой стены вышел человек в военной форме и позвал его за собой. Тот пошел. Человек шел очень быстрым шагом, но велел не оглядываться и не отставать. Нойер еле поспевал за ним, но все же проследовал с ним весь долгий путь. Он вспоминал, как они вышли далеко за город, спустились в землянку, и только там человек представился ему и выложил «правила». Нойер, хотя и учился еще только в начальной школе, правила принял, и таким образом из игры в войнушку оказался в настоящей войне, один единственный из всех своих сотоварищей.

Потом я спросил, находился ли он когда-то в своей жизни влюблен.
«Подразумеваю под этим любовь к человеку, к женщине, допустим,» - уточнил я, предвидя, что сейчас он начнет без устали перечислять мне всякие травы, маленькие безымянные городишки, чьи-то глаза, попутчиков в трамваях и различных животных.

- Безусловно, - ответил он, - Находился. И зачем-то я сказал тогда своей любови: "Хорошая ты девушка, тебе бы пулемет". После этих слов она почему-то быстро испарилась из помещения и из узкого окоема моей жизни, да так, что я никогда ее больше не нашел.

- Много ли ты сил потом истратил на ее поиски?
- Отнюдь нет. Зачем же мне тратить силы на поиски того, что и так постоянно со мной?

Я молчал в недоумении, и он пояснил:
- Да, на этом веку не повезло... Тогда моя любовь оказалась, увы, не способна услышать мои слова, как было нужно. А я же был не способен первоначально эти слова правильно собрать... Но разве стоит унывать и отчаиваться?.. Мы увидимся еще не раз, я знаю это точно, как свою судьбу. Да что уж там: мы и виделись, и продолжаем видеться!

- Ты имеешь в виду?..

- И это в том числе.

Я снова молчал.

- Но как же ты живешь?..

- Так вот и живу. Ты же видишь сам, как я живу!

***

Когда была объявлена демобилизация, и пришел мой черед, я вернулся в неслыханном доселе по всему миру счастье в свой родной город, нашел свой родной дом и обнял свою несчастную и растрепанную Марусю.

«Тебя бы в ту кавалерию!» - говорил я ей, рассказывая о своих солдатских тяжелых и незабываемых буднях, и мы смеялись, хохотали просто как сумасшедшие надо всем этим в целом и в частностях.

-

Та война вскоре завершилась вполне однозначно, равно как и завершаются все другие аналогичные войны.
Об этом нет смысла упоминать отдельно.

Самого же Нойера, говорят, в итоге немцы то ли потеряли в авиакатастрофе, напрямую не связанной с воздушным сражением, то ли сбили (и сбили-то не то чужие, а не то свои - никто толком не знает до сих пор), то ли убили в плену врага, куда он добровольно сдался. Ходили слухи даже про возможное самоубийство, но поверьте мне, как человеку, близко знавшему его: это совершенно исключено.
Для меня же он навсегда останется в рядах "пропавших без вести" – самых неприкаянных и вместе с этим оставляющих надежду рядах… А вдруг все же найдется однажды?..

Читал его дневники уже много лет спустя. Нашел там, в числе прочего, многое из того, что непосредственно видел сам, в чем участвовал.

Еще увидел в этих дневниках некоторые, казалось бы, вырванные из контекста замечания. Они явно что-то значили для него особое, эти мысли, записанные поперек текста, видимо, пришедшие внезапно. Там были даже попытки стихотворений (хотя поэтом он никогда не был). Допустим, так:

Поедем домой, будет холодно.
Погреемся у обелиска.
На Вечный огонь залиговано,
Вернее расстрельного списка
Оно оглушает нам головы…
(Строки не было, стояли многоточия) –
Идем! А не то станет холодно,
Еще холоднее, чем ныне.