ЧУМА

Сергей Ефимович Шубин
Поэма Катенина «Убийца» - важный источник, поскольку для своего творчества Пушкин позаимствовал из неё много «кирпичиков» (слова, образы, элементы сюжета и т.д.), и поэтому она ещё долго будет объектом научных исследований. Но уже сегодня мы можем немного пройтись по её тексту, чтобы выявить некоторые переклички. Начнём с наиболее ярких слов «И уголовный суд В Сибирь сослал их в наказанье, ;В работу медных руд», которые автоматически приводят нас к известным пушкинским словам «Во глубине сибирских руд», адресованным сосланным в Сибирь декабристам. Есть и совпадение положения этих осужденных с катенинским стихом о купцах «Нет слова молвить в оправданье», поскольку у декабристов, конечно же, была вина перед солдатами, которых они необдуманно вывели на Сенатскую площадь, где часть солдат погибла, а выжившие были сосланы. Об этом неудобном положении чётко намекают и стихи об уличённых в краже братьях из «Конька»: «Братья, то есть, испугались, Зачесались и замялись».
Вскоре после суда над декабристами Пушкин представил сосланных на каторгу декабристов в виде «друзей, братьев, товарищей» (1). Отсюда позднее и возникла необходимость появления братьев в «Коньке», хотя их маску и надел на себя сам Пушкин, часто воображавший себя или среди декабристов (например, в образе попа на корабле, освобождённом из пасти Кита!), или вместо них. Принципиально важно для Пушкина было и то, что в поэме Катенина уличённые купцы понесли несправедливое наказание, поскольку суд возложил на них вину за убийство, которого они не совершали. А это полностью перекликается с возмущёнными словами князя Трубецкого, написавшего в мемуарах: «думал, что меня осудят за участие в бунте – меня осудили за цареубийство. Я готов был спросить: какого царя я убил или хотел убить?» (2).
И Трубецкой прав: если бы 14-го декабря 1825-го года декабристы хотели убить Николая I, то ещё утром убили бы его в Зимнем дворце, а не пошли бы на Сенатскую площадь весь день стоять на морозе! Чёткого плана цареубийства на тот момент у декабристов не было, о чём через своих агентов прекрасно знал Николай I. Да и судьи, выносившие приговор, знали об этом, но, стараясь угодить императору, отразили в приговоре его волю. Намёк о несправедливом суде содержится во второй главе «Дубровского». Читаем: «Андрей Гаврилович… утром явился в присутствие уездного суда. Никто не обратил на него внимания. Вслед за ним приехал и Кирила Петрович. Писаря встали и заложили перья за ухо. Члены встретили его с изъявлениями глубокого подобострастия, придвинули ему кресла из уважения к его чину, летам и дородности; он сел при открытых дверях. Андрей Гаврилович стоя прислонился к стенке. Настала глубокая тишина, и секретарь звонким голосом стал читать определение суда. Мы помещаем его вполне, полагая, что всякому приятно будет увидеть один из способов, коими на Руси можем мы лишиться имения, на владение коим имеем неоспоримое право». И далее Пушкин даёт текст несправедливого определения суда!
Ну, а из этого определения следует, что ещё в прошлом году Троекуров «июня 9 дня взошёл в сей суд с прошением», требуя не только отобрать имение у Андрея Дубровского, но и после учинения «дознания, положить с него, Дубровского, следующее по законам взыскание и оным его, Троекурова, удовлетворить». Повторю ключевые слова «дознание» и «по законам», которые (внимание!) относятся не только к гражданскому процессу, но и к уголовному. Немедленно смотрим черновик «Дубровского» и находим там дату «прошлого года», которой оказывается 9 июня «прошлого 1826 года» (3). Там же находим день и месяц рассмотрения судом прошения Троекурова: 19 или 27 октября. Однако в беловик Пушкина пошло 27 октября. Но если прошение было подано в «прошлом году», то датой решения суда смело можно считать 27 октября 1827-го года. Но случайно ли в черновике Пушкина рядышком оказалось и 19-е октября, день лицейской годовщины, для которой он специально написал стихотворение под названием «19 октября 1827»? Нет, не случайно, поскольку во второй строфе этого стихотворения можно прочесть:
Бог помочь вам, друзья мои,
И в бурях, и в житейском горе,
В краю чужом, в пустынном море,
И в мрачных пропастях земли!
В черновом же варианте вторая строка звучала ещё грустнее: «Влачить удел тоски и горя» (4). А то, что эти друзья могут быть из числа сосланных декабристов, сомнений нет.
Смотрим «Дубровского» дальше и в третьей главе находим слова кучера Антона о Троекурове, который «подал в суд, хотя почасту сам себе судия. …ей богу, напрасно батюшка ваш пошёл на Кирила Петровича, плетью обуха не перешибёшь». Стоп-стоп! А ведь ту же самую поговорку на следующий год после окончания «Дубровского» Пушкин в своём письме повторил в отношении Николая I!!! И мы понимаем, что перед нами один из намёков на то, что именно этот царь прячется под маской пушкинского Троекурова. Проверяем это и через вторую поговорку в следующей фразе Антона: «Господа съезжаются к нему на поклон, и то сказать, было бы корыто, а свиньи-то будут». Ну, а мы, зная, что Пушкин под маской старухи из «Рыбака и рыбки» спрятал всё того же Николая I, догадываемся, почему этой героине потребовалось корыто, о котором в первоисточнике, т.е. в сказке братьев Гримм «О рыбаке и его жене», вообще не упоминалось. Тему же этой старухи, как я уже писал, Пушкин продлил и в «Капитанской дочке» при описании Белогорской крепости: «Старуха, стоя на крыльце с корытом, кликала свиней, которые отвечали ей дружелюбным хрюканьем» (5). А далее идёт великолепный блеф, выраженный мыслями Петруши Гринёва: «И вот в какой стороне осужден я был проводить мою молодость!» Но нас этим не обманешь, т.к. по ключевым словам «старуха, корыто, крыльцо» мы уже догадались, что под Белогорской крепостью Пушкин прячет место действия «Сказки о рыбаке и рыбке», т.е. столичный Петербург, в котором рядом море и в котором, начиная с Петра I, постоянно жили цари и царицы. Ну, а по сказке Пушкина жила и такая царица, которая изначально была нищей и прозябала с мужем в землянке, о которой у братьев Гримм нет ни слова.
Однако, стоп! Ведь такая же нищенская судьба прописана и в поэме Катенина, в которой будущий убийца «Родился сиротой, Без рода, племени и друга, ;С одною нищетой. И с нею век бы жил детина». Ну, и как бы сегодня назвали такого нищего «приёмыша», которого старик-хозяин «взял в дом»? Вероятно, бомжом. Но откуда Пушкин взял для своей сказки землянку, которой ни у Катенина, ни у братьев Гримм нет? Ищем слово «землянка» в СЯП, но не находим. Однако, проявив терпение, выходим на неё через слова «под землёй», имеющиеся в первом напечатанном пушкинском стихотворении «К другу стихотворцу»:
Не так, любезный друг, писатели богаты;
Судьбой им не даны ни мраморны палаты,
Ни чистым золотом набиты сундуки:
Лачужка под землёй, высоки чердаки –
Вот пышны их дворцы, великолепны залы.
Повторю: «Лачужка под землёй», которую смело можно назвать «землянкой»! Данное стихотворение датируется 1814-м годом, когда Пушкин учился в Лицее, расположенном недалеко от Петербурга, и мы с уверенностью можем предположить, что именно столицу с её палатами и дворцами он имел в виду. Однако если кто-нибудь заметит, что дворцы были и в Царском селе, то в защиту версии о Петербурге немедленно встанет слово «чердак», которое у Пушкина и на момент написания «К другу стихотворцу», и позже (три раза в «Домике в Коломне»!) было связано со столицей. Там же, кстати, была и квартира Шаховского, расположенная в верхнем этаже, которую Пушкин, находясь в Михайловском, называл «чердаком»: «помнишь?... На чердаке к. Шаховского» (6). Есть и другие приметы Петербурга, но об этом отдельно.
Описанный в поэме Катенина вариант будущей нищеты «И с нею век бы жил детина» бережливый Пушкин, привыкший «выдаивать» источники до конца, никуда не отбросил, а воскресил в «Путешествии в Арзрум», представив этого детину в образе нищего на базаре: «Возвращаясь во дворец, узнал я от Коновицына, стоявшего в карауле, что в Арзруме открылась чума. Мне тотчас представились ужасы карантина, и я в тот же день решился оставить армию. Мысль о присутствии чумы очень неприятна с непривычки. Желая изгладить это впечатление, я пошёл гулять по базару. Остановясь перед лавкою оружейного мастера, я стал рассматривать какой-то кинжал, как вдруг кто-то ударил меня по плечу. Я оглянулся: за мною стоял ужасный нищий Он был бледен как смерть; из красных загноеных глаз его текли слезы. Мысль о чуме опять мелькнула в моём воображении. Я оттолкнул нищего с чувством отвращения неизъяснимого и воротился домой очень недовольный своею прогулкою. Любопытство однако ж превозмогло; на другой день я отправился с лекарем в лагерь, где находились зачумленные. Я не сошёл с лошади и взял предосторожность стать по ветру. Из палатки вывели нам больного; он был чрезвычайно бледен и шатался, как пьяный. Другой больной лежал без памяти. Осмотрев чумного и обещав несчастному скорое выздоровление, я обратил внимание на двух турков» (7).
И вы этому верите, дорогие читатели? Верите выдумке Великого мистификатора о том, что, узнав о чуме и представив ужасы карантина, он сразу же пошёл гулять по самому многолюдному месту города, т.е. по базару, где вероятность подхватить страшную болезнь весьма велика. Ну, и, конечно, именно там он встретил «ужасного нищего», который «ударил» его по плечу, но и после этого якобы из-за любопытства Пушкин отправился в лагерь зачумленных! Нет-нет! Сказка-ложь не пройдёт! Тем более что мы уже знакомы с выдумкой Пушкина про тифлисскую баню, в которой женщины, пришедшие в чадре, почему-то не постеснялись раздеваться перед ним, молодым мужчиной. Но ложь или не ложь, а намёки в ней, конечно, есть. Вот и давайте немного разберёмся с намёками Пушкина, имеющимися в его рассказе, начав с чумы. Сразу же и отметим, что «Путешествие в Арзрум» - это описание событий 1829-го года, после которого, т.е. в 1830-м году, Пушкин активно продолжил тему чумы в трагедии «Пир во время чумы», где его герой называет страшную болезнь как бы по имени собственному, т.е. с большой буквы. Вот его слова: «Председатель - - - Царица грозная, Чума Теперь идет на нас сама И льстится жатвою богатой».
Однако, стоп! Ведь про «Царицу грозную» Пушкин где-то писал. Ну, да, позднее в «Сказке о рыбаке и рыбке» так обращается к жене старый рыбак: «Здравствуй, грозная царица!» Вот он, ещё один переход от чумного нищего к олицетворённой царице Чуме, а от неё к царице-старухе из «Рыбака и рыбки». Т.е. к образам женского рода. Пишу: «ещё один», т.к. ранее уже только от упоминания «дородности» Троекурова можно было перейти к дородным женщинам из «Истории села Горюхина», и в частности, к «Бабе здоровенной». Ну, а далее от здоровенной бабы перейти к высокой «бабе», про которую Пушкин восклицает: «Чёрт ли сладит с бабой гневной?». Т.е. к мачехе из «Мёртвой царевны». И т.д., и т.п.
Однако в том же 1830-м году Пушкин помимо «Пира во время чумы» написал ещё и стихотворение «Герой», в котором тоже припомнил чуму в роли царицы. Вот его слова: «Одров я вижу длинный строй, Лежит на каждом труп живой, Клейменный мощною чумою, Царицею болезней...». Данное стихотворение Леонид Аринштейн отнёс к выдуманному им «Николаевскому циклу», где Пушкин якобы прославляет Николая I. Однако видя этого царя под маской «царицы болезней», мы с этим согласиться не можем и поэтому немного позже разберёмся «кто есть кто».
А пока вернёмся к арзрумскому базару, на котором Пушкин встретил ужасного нищего, глядя на которого у него мелькнула мысль о чуме. Отсюда и вопрос: а мелькнула эта мысль уж не потому ли, что в образе больного и ужасного нищего в воображении Пушкина возникла сама «царица болезней», т.е. всё та же чума, под маской которой может прятаться Николай I? Смотрим слова «вдруг кто-то ударил меня по плечу» и ищем соответствующую перекличку. И через слово «хлопнет», которое СЯП определяет как «ударить по чему-нибудь», мы выходим на стихи из «Мёртвой царевны»: «Как царица отпрыгнет, Да как ручку замахнет, Да по зеркальцу как хлопнет, Каблучком-то как притопнет!» Ну, а это зеркальце, говорящее правду, как мы уже догадывались, прячет под собою самого Пушкина, который, как и Державин, стремился «истину царям с улыбкой говорить». Т.е., пройдя по кругу, мы от катенинского убийцы, который мог остаться нищим, через пушкинского «ужасного нищего» из Арзрума возвращаемся к убийце-мачехе из «Мёртвой царевны».
Кстати, великолепный блеф Пушкин устроил со словами «ударил по плечу», которые в «Капитанской дочке» отнёс к словам Гринёва о Пугачёве: «ударя меня по плечу. – Казнить так казнить, миловать так миловать» (8). Но они не собьют нас с толку, поскольку Пугачёв тут не «ужасный нищий» со страшной болезнью, угрожающей другим, а благодетель Петруши Гринёва.
А теперь спросим: а кто такой Коновицын, от которого Пушкин впервые узнал об арзрумской чуме, под маской которой спрятан Николай I? А это декабрист из «Северного общества», который после восстания был разжалован в солдаты и отправлен на Кавказ. Так-так… А случайно ли Пушкин рассматривал на базаре некий кинжал? Нет, мы помним его стихотворение «Кинжал», где кинжал показан как оружие мести и при этом упомянут Брут, убивший Цезаря. Также мы помним и стихи из «Онегина» о «цареубийственном кинжале», который якобы обнажал меланхолический декабрист Якушкин (9).
А случайно ли то, что встреча Пушкина с ужасным нищим произошла на базаре? Конечно, нет, ведь и в «Балде», и в «Коньке» встречи главных героев тоже были на базаре! И при этом, как мы уже знаем, под масками и попа, и царя из «Конька» Пушкин спрятал Николая I. Ну, а «Путешествии в Арзрум» он вновь показал базарную встречу с тем же Николаем, но на этот раз спрятанным им под маской нищего. Но разве этот царь был в Арзруме? Конечно, нет! Но разве ранее мы не угадали, что под Арзрумом Пушкин подразумевает Петербург?
Возвращаемся к стихотворению «Герой», в котором Пушкин припомнил чуму в роли царицы и о котором Аринштейн написал следующее: «Пушкин вновь создает стихотворение, посвященное Николаю. Это стихотворение «Герой». Оно построено как спор Поэта и Друга, предмет которого — слава Наполеона. Поэт развивает мысль, что истинное величие Наполеона не в военных победах, не в восхождении к трону, а в незаметном на первый взгляд эпизоде Египетского похода, когда во время эпидемии чумы будущий Император посетил чумные бараки в Яффе с обреченными на смерть людьми… Под стихотворением дата: 29 сентября 1830. Эта дата, как и в «Пророке», высвечивает еще один смысловой пласт стихотворения, в данном случае, безусловно, для Пушкина наиболее важный. Осенью 1830 г. в центральных губерниях России бушевала холера. 29 сентября 1830 г. в пораженную эпидемией холеры Москву прибыл Николай, чтобы самолично убедиться, что принимаются все меры по обузданию эпидемии. Своим посещением древней столицы Император, рискуя собственной жизнью, желал выразить сочувствие и солидарность тысячам больных и их родственникам, стремился как-то подбодрить их. Стихотворение прославляет личное мужество Императора, для Пушкина тем более значительное, что оно проявлено не на бранном поле, а на поприще милосердия. Имя Николая в стихотворении не названо. Но поставленная под стихотворением дата с уточнением "Москва" (сам поэт находился в то время в Болдине) не оставляет сомнения в том, кому оно адресовано. Можно сказать, что у Пушкина уже сложился определенный стереотип: не называя прямо царя, он создает стихотворения на библейскую или, как в данном случае, историческую тему и поставленной под стихотворением датой относит сказанное к событию, которое высвечивает истинного героя стихотворения. Вероятно, памятуя о приеме, оказанном в свое время «Стансам», Пушкин счел нужным скрыть и свое авторство. Посылая «Героя» для печати Михаилу Петровичу Погодину, поэт специально просил его: "... Прошу вас и требую именем нашей дружбы не объявлять никому моего имени" (XIV, 122). Погодин выполнил волю Пушкина и только после его смерти, передавая стихотворение для публикации в "Современнике", писал Вяземскому: «Вот Вам еще стихотворение, которое Пушкин прислал мне в 1830 году из Нижегородской деревни, во время холеры. Кажется, никто не знает, что оно принадлежит ему... В этом стихотворении самая тонкая и великая похвала нашему славному царю. Клеветники увидят, какие чувства питал к нему Пушкин, не хотевший однако ж продираться со льстецами... Я напечатал стихи тогда в "Телескопе" и свято хранил до сих пор тайну... Разумеется, никому не нужно припоминать, что число, выставленное Пушкиным под стихотворением... 29 сентября 1830 — есть день прибытия Государя Императора в Москву во время холеры». Как видим, современникам Пушкина был ясен смысл дат, "выставленных Пушкиным" под такого рода стихотворениями; нежелание понимать этот смысл — явление более позднее» (10).
А теперь посмотрим, как Пушкин обманул простаков типа Аринштейна и Погодина, поставив под стихотворением дату, совпадающую с датой прибытия в Москву Николая I, и написав в конце стихотворения «Герой» следующее:
                Друг.
Мечты поэта –
Историк строгий гонит вас!
Увы! Его раздался глас, -
И где ж очарованье света!
                Поэт.
Да будет проклят правды свет,
Когда посредственности хладной.
Завистливой, к соблазну жадной,
Он угождает праздно! – Нет!
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман…
Оставь герою сердце! Что же
Он будет без него? Тиран…

А о чём эти слова?!! Об обмане! О каком? Во-первых, об историческом, поскольку к стихам «Историк строгой гонит вас! Увы! Его раздался глас» Пушкин дал примечание о мемуарах французского историка Бурьена, где тот на строгой научной основе категорически отрицал факт посещения Наполеоном больных во время Египетского похода, когда, как пишет Аринштейн: «во время эпидемии чумы будущий Император посетил чумные бараки в Яффе с обреченными на смерть людьми…». Т.е. в то время Наполеон ещё императором-то не был! И это в отличие от Николая I, который в 1830-м году был императором пятый год!
А, во-вторых, речь идёт о «нас возвышающем обмане», состоящем из «мечты поэта»? Но мог ли Пушкин под словом «нас» подразумевать себя? Конечно, мог! А что такое мечты поэта? Это, как правило, благие фантазии, часто не совпадающие с действительностью. Но как же исследователям догадаться о сути данного обмана? А, как всегда, путём анализа «мелочей», в которых, как говорится, «чёрт прячется», а по другому варианту: «Проявляется Бог». Мог ли Пушкин использовать эти маски? Конечно, мог. Чем же он хуже Яшки-цыгана из «Неуловимых мстителей» с его песенными словами: «Был я и Богом и чёртом, Был я и чёртом и Богом». И поэтому задача исследователей вполне определённа: найти Пушкина под этими масками.
Но под какой же маской он спрятал себя в стихотворении «Герой»? Не поверите, но именно в образе того, в честь кого и названо данное стихотворение! Т.е. в образе «героя»! Не верите? Тогда внимательней прочтите то, что Пушкин написал про посещение именно ИМ арзрумских больных: « на другой день я отправился с лекарем в лагерь, где находились зачумленные. Я не сошёл с лошади и взял предосторожность стать по ветру. Из палатки вывели нам больного; он был чрезвычайно бледен и шатался, как пьяный. Другой больной лежал без памяти. Осмотрев чумного и обещав несчастному скорое выздоровление, я обратил внимание на двух турков» (11). Ну, и что же означают слова Пушкина «Осмотрев чумного и обещав несчастному скорое выздоровление» как не проявление им сердечного участия и благожелательности к больному. А это уже и ближе к теме стихотворения «Герой». Но понятно ещё и то, что Пушкин не был врачом, из-за чего его «осмотр больного» не имел никакого практического значения, однако из чисто моральных и благородных побуждений человека, имеющего сердце, он для поднятия духа больного, пообещал ему скорого выздоровления. А это тоже перекличка со стихотворением «Герой», где некий герой не только «ходит меж одрами», но и «в погибающем уме Рождает бодрость...» (12). Правильность же этой переклички подтверждается и  тем, что «посещение Наполеоном больных во время Египетского похода» совпадает с таким посещением Пушкиным больных (внимание!) во время «арзрумского похода». Само же слово «поход» можно увидеть у Пушкина, как в названии «Путешествия в Арзрум», так и в «Коньке-горбунке» при поездке Ивана за Жар-птицей «на восток».
Но на какую же мелочь не обратил внимания Погодин, написав: «А ведь 29 сентября 1830 — есть день прибытия Государя Императора в Москву во время холеры»? Ответ прост: ни он, ни Аринштейн не заметили, что в этот день Николай приезжал вовсе не по поводу чумы, а по поводу ХОЛЕРЫ! И это при том, что разоблачённый Бурьеном миф о Наполеоне гласил о посещении «чумных бараков»! И об этом же, т.е. о посещении «чумного лагеря», сочинил свой миф и Пушкин, который в отличие от Погодина и Аринштейна чётко различал чуму и холеру и который уже на следующий год (1831) написал в черновике то, что позднее пушкинисты назвали «Заметкой о холере». Вот слова из неё: «в моем воображении холера относилась к чуме как элегия к дифирамбу» (Ж2 309.25). Смотрим у Даля: ДИФИРАМБ - греч. лирическое стихотворение в упоении вина, радости, изступительнаго восхищения; гимн или песнь в честь Вакха; *неумеренная хвала», а вот ЭЛЕГИЯ у того же Даля значится как «жалобное, грустное, унылое стихотворенье». Т.е. по своему смыслу элегия и дифирамб абсолютно различны! А поэтому исследователям надо было искать переклички и прототипы образов там, где присутствует не холера, а чума. Тем более, что в том же 1831-м году Пушкин  опубликовал статью «Торжество дружбы или оправданный Александр Анфимович Орлов» (Ж1 207.18), в которой упомянул  о романе последнего под названием «Встреча Чумы с Холерою», чем и намекнул  на возможность использования названий этих болезней в качестве олицетворённых образов. Один из них, т.е. Чуму, под маской которой Пушкин спрятал Николая I, мы уже нашли. А вот кого он спрятал под маской Холеры, надо подумать.
Примечания.
1. Пс 274.13.
2. «Мемуары декабристов», М, «Правда», 1988, стр.72.
3. VIII, 764.
4. III,620.
5. КД 296.20.
6. Пс 213.17.
7. ПА 481.31-32.
8. КД 333.4 или П-3, 283.
9. ЕО X 15.8.
10. Аринштейн Л. М. «Пушкин. Непричесанная биография», Николаевский цикл Пушкина.
11. ПА 481.31-32.
12. С3 180.47.