У ангелов хриплые голоса 38

Ольга Новикова 2
Продолжение восьмого внутривквеливания.

Давая Хаусу советы по так называемому «окучиванию» Кадди, Уилсон, разумеется, не мог хоть сколько-нибудь точно спрогнозировать, к чему это приведёт. Но вот чего он точно не знал и не предвидел, так это романа Кадди с Лукасом Дугласом. Возможно, в другое время он был бы внимательнее и уловил определённые знаки, как опытный синоптик предвидит по лёгкому изменению дуновения ветерка надвигающийсяураган, но собственные проблемы: тяжёлый пациент, врачебное бессилие, нравственная дилемма и, по сути, совершённое вследствие преступление, фактически убийство - слишком увели его от внешних раздражителей. Тем болезненнее зацепило его. особенно потому, что именно во время всех этих событий Хаус повёл себя очень по-товарищески и даже всерьёз спас его шкуру — своим, разумеется, способом: насильственным,  унизительным и гадским, но реально спас, избавив разом и от краха карьеры, а это было важно для Уилсона, как, может, ни для кого в «ПП», и от нравственного самобичевания, способного довести натуру его типа и до помешательства, и до самоубийства. Вспылив поначалу по поводу формы этой неожиданной поддержки, Уилсон, наконец, остыв и вникнув в суть, почувствовал к Хаусу горячую благодарность и, пожалуй, редкую для него в то время дружескую нежность. Ему, как никогда, захотелось видеть Хауса счастливым, и он уже почти предвкушал это, как вдруг вместо такого желанного хэппи-энда увидел, как любовник Кадди — и приятель Хауса, между прочим - мягко, ненавязчиво, пользуясь конфиденциальной информацией, которую ему слила, вернее всего, сама Кадди, повалил его друга, образно говоря, в пыль под ногами и хорошенько повалял. И, что самое обидное, Хаус, обычно сильный, коварный и опасный в такого рода делах противник, даже не успел сгруппироваться. И выглядел в результате не хитрым и не коварным, а, скорее, растерянным, преданным и даже слегка ошеломлённым, хотя и старался держать лицо. Но хуже всего то, что он очень скоро принял это, как должное, словно и не рассчитывал, не должен был рассчитывать на что-то другое. Впервые Уилсона всерьёз торкнуло обидой не на Хауса, как в те времена бывало нередко, а за Хауса. «Предательница», - чуть не сказал он вслух. И то, что он и сам, случалось, предавал Хауса, отчего-то не послужило Кадди хоть бы отчасти извинением, а напротив, разозлило ещё больше. Он вспомнил то жуткое рождество, когда торчал без пальто на балконе, мучительно терзаясь угрызениями совести за то, что оставил Хауса в квартире одного, обдолбанного  и почти без сознания. Сейчас, после детокса, после лечения и реабилитации Хауса, это казалось далёким, почти призрачным, но с поступком Кадди снова встало во весь рост, жёстко и зло напомнив о себе. Уилсон сидел, помалкивая, в летнем кафе за столиком, слушал снисходительный голос Лукаса, советующий Хаусу взять себя в руки, и чувствовал, как бешенство мало-помалу охватывает его и распирает изнутри — до трясучки. Бешенство и какое-то подавленное изумление. Хотелось спросить Кадди, полностью ли она отдаёт себе отчёт в своём выборе и в его обстоятельствах.
- Расслабься, - сказал Хаус, когда Кадди и Лукас с натянутым дружелюбием отправились собирать вещи — дело было на двухдневной конференции в одном из живописных местечек Адирондакских гор, где они в целом приятно провели время, несмотря на скучноватый регламент, а теперь собирались домой. - У тебя на лице столько праведного негодования, что к нам вот-вот подойдёт полицейский спросить, кто покусился на твою девичью честь.
- Да она тебя Лукасу слила  - ты не заметил? История твоей болезни не должна была становиться предметом обсуждения с посторонним лицом!
- Я первый начал. И слил нашу несуществующую интимную связь всему персоналу «ПП».
- Ты был болен. Ты галлюцинировал.
- Я не знал, что это — только галлюцинация, так что де-юре это был чистый казус белли.
- Но то, что Кадди оказалась в твоей галлюцинации, да ещё в двояком качестве — твоего спасителя и твоего контролёра — свидетельствует о том, что это всё не просто так. Ты был внутренне готов доверять ей, считаться с ней. Более того, ты был готов ей подчиняться. Это о многом говорит.
- Это только о том говорит, что тебе нечем пощекотать свой комплекс мессианства.
- Неправда, я не мессианствую.
- Нет, ты мессианствуешь.
- Я не мессианствую.
- Ты мессианствуешь и ещё сводничаешь.
- Я не сводничаю, - буркнул Уилсон.
Он сам не вполне понимал, отчего так завёлся. В конце концов, реально о  нарушенной врачебной тайне говорить не приходилось — о галлюцинациях Хауса достаточно подробно знала половина «Принстон Плейнсборо», и Лукасу слить информацию могла не только Кадди, притом добрая треть «доброжелателей» не без тайного злорадства. Хауса не любили. Уважали, отдавали должное, побаивались, нередко сочувствовали, но приязнь к нему испытывал только очень ограниченный круг людей. Хаус был резок, порою откровенно груб, бестактен, не признавал компромиссов, не прощал ошибок и, когда это было ему нужно, шёл напролом, не выбирая средств. Разглядеть за резкостью и бестактностью честность, за беспринципностью — целеустремлённость, за злопамятностью — уважение, а за едким сарказмом — ранимость мог далеко не всякий. Но Кадди-то могла. Не было никакого сомнения в том, что ей нравится Хаус. Как мужчина. Как человек. И вдруг эта связь с Лукасом Дугласом, от которого на сто шагов разит наглецом и прощелыгой. Нет, сам Хаус с ним чуть ли не в приятельских отношениях, но Уилсон и при прочих равных условиях предпочёл бы держаться подальше. Он мог понять. Что Кадди осторожничает,уходя от сближения с Хаусом, как  ответственная мать ребёнка, нуждающаяся в стабильности, надёжности и защите, которые Хаус, не смотря на всю свою гениальность, застрявший в подростков возрасте, как страдающий ЗПР, вряд ли смог бы, можно было понятьи даже одобрить. Но Лукас, как альтернатива... Чёрт! За Хауса было попросту очень обидно!
- Пойдём и мы собираться, - сказал Хаус.- Не хотелось бы в последний момент забыть подарочный накопитель - единственная реальная польза, которую я извлёк из этой конференции.

хххххххххх

Ветер всё усиливался, его звучание уже напоминало непрерывный рокот и вой, и Уилсон прислушивался к этой какофонии со всё возрастающей тревогой. Где-то в коридоре включился динамик — вежливый женский голос проговорил несколько фраз, но Уилсон смог уловить только слово «шторм».
- О чём она? - обеспокоенно спросил он у Хауса, лучше разбиравшего испанский.
- Штормовое предупреждение. Советуют владельцам принайтованных у прогулочных пирсов плавсредств поднять их на берег и воздержаться от прогулок вплоть до особого распоряжения.
- А что, здесь бывают сильные штормы?
- До десяти баллов по Бофору. Иногда, я слышал, и пальмы вырывает с корнем и забрасывает на крыши.
На это Уилсон озабоченно поджал бы губы, не будь они так болезненно изъедены кандидозом. Он тревожился об Оливии. Ещё немного — и ветер усилится настолько, что поездка на автомобиле станет небезопасной. Если она всё-таки решится, это будет риск для неё и может плохо кончится — он представил себе дерево, с размаху пробившее крышу автомобиля. Если нет, это будет означать ещё одну бессонную ночь для Хауса, который и так на пределе.
- Ты бы хоть ненадолго прилег, - безнадёжно снова предложил он. - Видишь же, что я в порядке. Ничего не случится.
- Ненадолго у меня не получится, - трезво возразил Хаус. - И ты не в порядке. Даже не близко.
- Ты же сам мне сказал, что лейкоциты растут. Костный мозг заработал, - неуверенно попытался аргументировать он.
- Этого недостаточно, - отрезал Хаус. - За тобой всё равно пока нужен глаз да глаз. Ты — порядочная скотина, и стоит мне отвернуться, непременно выкинешь какой-нибудь фортель.
- Но ты не можешь совсем не отдыхать сутками. Ты сам заболеешь — и что я тогда стану делать?
Хаус промолчал.
- А если эта девушка из-за шторма вообще останется ночевать в больнице? - наконец, высказал он свои не то надежды, не то опасения.
Хаус снова тяжело поднялся со стула и, сильно хромая, добрался до окна.
- Я не привязывал свои планы к этой девушке, - сказал он сухо. - Я благодарен ей за помощь, но я не расчитываю на неё, если ты этого так опасаешься. Я справлюсь.
- Упрямая скотина, - нежно сказал Уилсон. - Посмотри, я уже несколько часов в сознании и не собираюсь умирать прямо сейчас. Что, мне встать на колени перед тобой, умоляя, чтобы ты хоть ноге отдых дал? Ведь схватит судорога — от неё не отбрешешься.
- Не встанешь ты на колени, хвастунишка, - хмыкнул снисходительно Хаус. - Сил не хватит. Лежи уже, дыши, - он сделал движение, чтобы снова отойти от окна, но вдруг сильно вздрогнул и, замерев на месте и согнувшись, обеими руками схватился за бедро, перекосив лицо от боли и коротко и сильно, почти в кашель, толчками выдыхая воздух через нос. Это продолжалось недолго — может, секунд пять-десять, после чего он снова выпрямился, быстрым движением смахнув выступивший пот со лба.
 Иди сюда! - совсем другим окрепшим голосом и совсем другим жёстким тоном приказал Уилсон.
Хаус, немного помедлив, всё-таки послушался и подошёл.
- Сядь. Нет не на стул. На кровать. На ту половину.
- Уилсон, не надо... Я...
- Сядь сюда, сказал — я не заразный.
- Ты зато писаешь под себя, - улыбнулся Хаус.
- Даже если и под тебя написаю, ничего, потерпишь, - он почувствовал, как сухая и горячая ладонь Уилсона легла на его больное бедро, даже через ткань штанов обжигая кожу.
- У тебя жар, - сказал он.
- А у тебя спазм. Мышца, как камень. Ещё раз попытаешься встать — скрутит так, что вырубишься. И много мне будет тогда толку с твоего неусыпного наблюдения?
- Ну, я бы не...
- Растирай давай сам — я не могу. Нет, ты меня не отпихивай — я буду контролировать.
Хаус развеселился — едва живой Уилсон легко и привычно, как с полу подхватил, в два счёта напялил личину заботливой мамочки.
- Ну, ма-а-ам... - тоже привычно и радостно заныл он, скорчив рожу. Но ногу массировать принялся всерьёз — в словах Уилсона была суровая правда, и дело шло к судорогам покруче, чем секундный спазм.
Уилсон снова положил руку ему на бедро.
- Ты меня лапаешь, противный, - сказал Хаус.
- Тонус всё равно болезненный. Ты устал. Ты не можешь больше оставаться на ногах — тебе нужно полежать.
- Нет, я сразу усну.
- Ты скоро и стоя уснёшь. Ложись. Послушайся здравого смысла. Ну вот, выкину я, как ты выражаешься, какой-нибудь «фортель», ты вскочишь, чтобы мне помочь, и тут же окажешься в корчах на полу. Много будет проку с такой помощи? Ляг. Даже если ты уснёшь, я смогу тебя разбудить, когда ты мне понадобишься. Но это может произойти через час, два, пять — ты придёшь за это время в себя, ты будешь в форме. Хаус, брось идиотничать — ты так устал, что у тебя уже логика отключилась.
- Ухудшение может быть стремительным — ты просто не успеешь почувствовать.
- Ты успеешь почувствовать.
- Я не уверен, что я вообще смогу что-то...
- Заткнись! - снова прибавил железа в голос Уилсон. - Заткнись и не спорь.
Это было слабенькое железо — не твёрже и не мощнее фольги от шоколадки, но оно явно присутствовало.
Уилсон потянул его за плечо, понуждая лечь - не сильнее случайного порыва ветра. Впрочем, смотря какого ветра — тот, что за окном, мог повалить и не такое прочное препятствие, как Хаус.
Он сдался и покорно вытянулся на спине, застонав от острого облегчения.
- Две минуты,- сказал он Уилсону. - Не давай мне заснуть.

Продолжение восьмого внутривквеливания.

Была ли в этом вина связи Кадди с Лукасом, но и их отношения с Хаусом в те дни снова натянулись. На этот раз повод был необычный: ревность. Причём, со стороны Хауса. Прежний пациент Уилсона, сделавшийся в процессе лечения его приятелем, почувствовал себя плохо на традиционной ежегодной охоте в честь своего выздоровления, на которую он неизменно вытаскивал Уилсона вот уже пять лет. Уилсон уважал традиции, Хаус над ними издевался:
- Зачем ты с ним таскаешься на эти ритуальные оргии? Ты же не любишь охоту.
- Нет, люблю, - упирался Уилсон.
- Не любишь. И, к тому же, каждый раз возвращаешься или с насморком или с ларингитом. Это идиотизм: вы ни разу не подстрелили ничего существеннее пакета из-под химии. У твоего Таккера непомерно раздутое ЧСВ, и этот ритуал, а особенно твой прогиб на ежегодное в нём участие - просто способ его лишний раз почесать. Он – самовлюблённый козёл, а ты – тряпка.
- Он испытывает благодарность и не упускает случая поблагодарить меня за лечение.
- Бла-бла…Просто пользуется случаем опять поиграть в крутого «мальчика, который выжил», заодно наградив тебя недельными соплями. А ты никогда не намекал ему, что предпочёл бы в качестве благодарности ежегодный чек, а не ежегодное охотничье изнасилование? Кстати, я подозреваю, что он и отношения-то с тобой поддерживает ради того, чтобы иметь карманного онколога на постоянной основе.
- Ты судишь о человеке, даже не зная его, - упрекнул Уилсон.
- Да видел я этого типа, у него всё написано крупными буквами на самодовольной роже.
- Ты просто тупо завидуешь, - удручённо буркнул Уилсон.
- Чему? Раковой ремиссии?
- Нормальным отношениям между врачом и пациентом. Тебя-то твои спасённые на охоту не зовут. И не позовут. Ты спасибо-то слышишь хорошо, если раз в год.
- Лучше так, чем каждый год в одно и то же время. Метастатическая дружба, - фыркнул Хаус.
Но теперь рак, похоже, вернулся, и Уилсон привычно включил «хорошего доктора». В больнице, разумеется, знали, что Хаус ради решения загадок и ради диагноза своего пациента способен на многое, но мало кто знал, что Уилсон дал бы ему в этом существенную фору. Уилсон в борьбе за своего пациента, что называется, « не видел краёв», вполне способный смошенничать, украсть, убить, лишь бы это пошло его пациенту на благо. Он много раз привлекал к диагностике своих пациентов Хауса, наседая буквально с ножом к горлу, рассыпая напропалую уговоры, посулы, угрозы, даже прямую ложь. Если бы кто-то из меньше знающих его коллег узнал о тех приёмах, которые использует Уилсон ради достижения цели, он бы сначала не поверил, а, поверив, ужаснулся. Но Хаус, скорее, уважал в своём друге эту беспринципность, расцветающую пышным цветом, едва речь заходила о благе пациента. Эта черта наряду с подобными входила в общий реестр качеств Уилсона под грифом: «нескучное». И всю суету вокруг Таккера он тоже наблюдал с интересом: Таккер нашёл, куда давить, и Уилсон извивался на крючке его страдающе сжатых губ и укоризненных глаз, как насаженная для наживки плотва. Ну а поймать на эту наживку. Таккер, вполне понятно, рассчитывал не меньше, как бессмертие.
Хаус помогал. Советами, подсказками, сочувствием – специфическим хаусовским сочувствием - но Уилсон понимал это именно, как сочувствие, и ценил. Рак Таккера оказался заперт в пределы гематоэнцефалического барьера и не реагировал на стандартную химию. От отчаяния Уилсон пошёл на риск, превысив дозу препарата против всех клинических рекомендаций. Хаус, возможно, поступил бы на его месте так же, но Хаус всегда ходил по лезвию бритвы, умудряясь не свалиться ни в одну сторону, Уилсон поставил на карту всё – и проиграл. То есть, раковая инфильтрация-то существенно уменьшилась, и речь теперь шла если не о радикальном излечении, то о существенном  продлении жизни Таккеру. Если бы он, конечно, мог жить, обходясь без печени. А так ему оставались дни, а не годы, печень не выдержала химиотерапии.
И вот тут натура Уилсона сыграла с ним злую шутку – Хаус бы искал и нашёл выход – в худшем случае, признал бы поражение. Уилсон захлебнулся виной. И Хаус даже не мог сказать ему, что он всё сделал правильно – во-первых, это было бы ложью, во-вторых, плевать было Уилсону на правильность, если его пациент, возлагавший на него надежды, умирает, и он, Уилсон, приложил к этому руку. А Таккер, не так давно бросивший жену и дочь ради молодой любовницы, перед лицом смерти демонстративно воссоединился с прежней семьёй, спекулируя на своей болезни. И теперь он мягко, но уже прямо в глаза, винил Уилсона за то, что тот отнял у него такие драгоценные месяцы осознания прежних ошибок, всеобщего примирения и настоящего тихого счастья в объятиях любимых. Ведь рак позволил бы ему прожить ещё много недель, а химиотерапия Уилсона убила на месте. Хаусу, наблюдавшему этот дивертисмент со стороны, хотелось плеваться, хотя он и признавал за Таккером право вести себя так, как тому удобно и выгодно, не говоря уж о праве жить – вообще неотъемлемом, по его мнению, праве любого некогда рождённого, независимо от взглядов, полезности для общества и морального облика. В конце концов, он был врачом, и иной точки зрения просто не мог иметь, как, собственно, и Уилсон. Но Уилсон, вопреки здравому смыслу, готов был уже самого себя заподозрить в злом умысле, и выхода из этого состояния Хаус, достаточно напуганный уже выходкой Уилсона на конференции, не видел иного, как спасение Таккера, не смотря ни на что. Он включился в поиски донора печени, обшаривая базу данных, морги и приёмные скоропомощные отделения всех трёх больниц города, работающих на такой приём. Время уходило, донора не было, Таккер умирал, и вместе с ним медленно, но верно загонял себя Уилсон, находивший, между прочим, не смотря на свои проблемы, время мониторировать состояние самого Хауса по поводу всё укрепляющейся связи Кадди с Лукасом. Наконец, пожелтевший, как шафран, исхудавший и непрерывно блюющий Таккер сбросил последний козырь: он потребовал, чтобы Уилсон отдал ему часть своей печени. На его взгляд, это было бы очень справедливо – ведь, в конце концов, это Уилсон виноват в том, что его собственная печень отказала, и он умирает. Уилсон оторопел и впал в некий ступор от подобного заявления. Но, увы, говорить «нет» этот человек умел только Хаусу. Он согласился. Сам себя ненавидя и в душе называя тряпкой и прогибщиком, одновременно пытаясь доказать Хаусу, что поступает так сознательно и по доброй воле, он прошёл процедуру генотипирования, в очередной раз подтвердившую, что его печень вполне подходит для пересадки, и – вдруг успокоился. В конце концов, донорство печени не было чем-то запредельным – общеизвестно, что степень регенерации гепатоцитов сравнима с хвостом ящерицы, а на выходе он имел бы спокойную совесть, чувство победы над раком и живого пациента, своего друга (самовлюблённого козла) Таккера в окружении счастливой семьи на долгие годы. Оставались обычные операционные риски, но их вероятность в его случае – здоровый цветущий мужчина практически без вредных привычек – ничтожно мала. И, конечно, боль  и неудобство послеоперационного периода, но это - ну, сколько там? Месяц в худшем случае?
- Операция через два часа, - сказал он Хаусу, ставя его перед фактом, когда уже все мосты были сожжены, и все аргументы исчерпаны. Он ждал возражений, насмешки, резкости, гнева. А Хаус испугался. Серьёзно, у него сделалось такое лицо, что у Уилсона живо пересохло во рту.
- Хочу, чтобы ты был там со мной, - сказал Уилсон. Он не слишком часто вот так вслух признавал, что нуждается в Хаусе - вообще чаще гнал его, чем звал, и рассчитывал, по правде сказать, что его друг примет его выбор и серьёзно кивнёт, соглашаясь принять на себя свою часть этой тяжести.
- Нет, - вместо этого отрезал Хаус.
У постоянно давящегося своим чувством долга Уилсона этот ответ вызвал оторопь, он даже подумал в первый момент, что не так услышал, совершенно растерялся и, может быть, поэтому следующий вопрос, вырвавшийся у него, даже ему самому показался донельзя глупым:
- Почему
- Если ты умрёшь, я останусь один, - ответил Хаус.
Пожалуй, никому, кроме Хауса, не пришло бы в голову так ответить. Совершенно хаусовская смесь фантастического эгоцентризма, признания в дружеской привязанности и просто ледяной честности – той самой, которую он готов был насильно впихивать в глотку, кому угодно, не особо заботясь, в состоянии ли человек прожевать и проглотить впихнутое.
В итоге Уилсон так и не нашёлся, что сказать, а просто повернулся и вышел.
И всё то время, пока он совершал ритуал предоперационной подготовки – переодевание, установка датчиков, премедикация – он не мог перестать думать об этом категорическом «нет» и о «потому что, если ты умрёшь, я останусь один».
Об этом же думал и Хаус, сидя одиноко и угрюмо в своём офисе. «Утята» были заняты делом, и его никто не тревожил ни вопросами, ни сообщениями, поэтому он сидел, предоставленный сам себе, вертел в руке синий маркер и думал о Уилсоне. Со стороны поступок Уилсона выглядел чуть ли ни тур-де-форсом благородства и самоотречения. Хаус знал, что так он и будет воспринят большей частью персонала госпиталя, и эта большая часть в очередной раз с восторженным равнодушием обсудит: «ну, какой же классный парень, этот Уилсон из онкологии – себя не пожалел ради пациента». Вряд ли кто-то ещё догадается, что эта выходка с трансплантацией сродни заметанию мусора под веник, что Уилсон напортачил, и теперь зализывает таким образом прореху в собственной совести, потому что на эту самую совесть ему, даже без особой аккуратности, топорно, но, тем не менее, действенно, надавил Таккер – Таккер, который, судя по всему, совершенно убеждён, что высшая справедливость мира в том и состоит, что здоровая печень должна находиться у него в животе, а не в чьём-либо ещё, что бы её, печени, владелец по этому поводу ни думал. Хауса сложившаяся ситуация бесила не меньше, чем импонировала ему одержимость Уилсона благом пациента – бесила, в частности, своей изначальной лживостью. Он был уверен, что и Кадди воспринимала блажь Уилсона именно, как блажь, и не стала его всерьёз отговаривать только потому, что упрямство Уилсона можно было держать в качестве эталона в палате мер и весов. Но сейчас это упрямство вполне могло сослужить Уилсону скверную службу. Если что-то пойдёт не так…
Он посмотрел на часы - Уилсона уже должны были взять в операционную; пробормотал: «вот идиот», - потому что почувствовал непреодолимую потребность пробормотать так, и встал с места, точным движением, не глядя, прихватывая трость.
Операция ещё не началась – Уилсоном занимался анестезиолог, налаживая свой арсенал для внутривенного управления наркозом. Уилсон лежал на спине и обречённо смотрел в потолок. Операционное поле уже ограничили и обложили, поставили экран, как это обычно делается на полостных операциях, подключили монитор. На соседнем столе готовили Таккера, но, казалось, Уилсон забыл о его существовании, как и вообще о смысле происходящего. Его взгляд притягивало и одновременно отталкивало помещение верхней смотровой, где за прозрачным стеклом не было никого, заинтересованного или сочувствующего. «Если что-то пойдёт не так, и я не проснусь, - подумалось Уилсону, - последним моим чувством на этой Земле будет чувство одиночества».
Он в очередной раз отвёл взгляд, и в поле его зрение попала ассистентка анестезиолога с маской для вводного наркоза: «Дышите глубоко и спокойно, доктор Уилсон, и считайте вслух от десяти к одному» - та самая формула, догма, клише, которое он слышал уже тысячу раз, но которая прежде не имела к нему непосредственного отношения. Он послушно вдохнул горьковатую эфирно-кислородную смесь и стал считать, в последний раз позволив себе, как уступку слабости, взглянуть вверх. У стекла смотровой стоял и смотрел на него Хаус. Суровый, молчаливый, с тем гнетущим выражением лица, которого побаивались «утята». Увидев, что Уилсон смотрит на него, он едва заметно кивнул, и Уилсон улыбнулся, теряя сознание.

хххххххххх

На этот раз ему явился не загадочный туманный берег – он узнал знакомые очертания камня и своей бухты здесь, в Бенито-Хуарес. И даже чайки орали похоже, только никого не было ни на каменистом берегу, ни на песчаном пляже. Недавний ураган раскрутил песок и уложил его маленькими барханами, кое-где на нём подсыхали обломанные пальмовые ветви. Закатный  свет золотил его, он сделался розовым и апельсиновым, а на воде играли чистым золотом последние солнечные блики.
Было тепло, но иногда налетел лёгкими порывами прохладный с примесью соли сквозняк, и Уилсон тогда плотнее запахивал ветровку.
- Я думал, мы с тобой больше не увидимся, - сказал он мальчику, одетому так же, как он видел его раньше, не во сне – в плетёные сандалии, шорты и рубашку с названиями старых групп и музыкальных треков. Порывы ветра перебирали его курчавые русые пряди и заставляли щуриться. Велосипед на этот раз он приткнул между камней стоя, чтобы корзинка с «морскими сувенирами» на продажу не соскользнула с багажника.
- Это не от меня зависит, - ответил мальчик, помолчав.
- А от кого?
– Ты сам хочешь меня видеть, потому что я ответил не на все твои вопросы.
- А разве ты можешь ответить на все мои вопросы?
Мальчик насмешливо улыбнулся:
- А разве ты осилишь их все задать?

Ураган продолжал набирать силу. Порывы ветра, напоминающие сначала только хлёсткие свистящие удары хлыста, наросли и слились в монотонный не вой даже – крик. Уилсон вспомнил, что когда-то в детстве читал о поющих камнях, и сейчас это было похоже на то, о чём он читал – казалось, все камни берега поют на разные голоса. Это было похоже ещё и на его боль – такой же разрозненный, то стихающий, то набирающий силу, оркестр, в котором у каждого инструмента своя партия, и только одновременно звуча, они порождают неповторимость симфонии.
Уилсон задумался о самой идее переложения боли на музыку. Не увлечь ли Хауса этой идеей? К нему вернулся жар и лёгкий флёр не то, чтобы беспамятства, но некоторой тонкой мути, занавешивающей реальность, смягчающей её и, может быть, даже придающей ей некоторую фантастичность. Он немного путался во времени и не видел в поле зрения никаких часов, чтобы сделать поправку, но это было и хорошо, не то он бы начал тревожиться, потому что Оливия всё не приходила.
Хаус вроде бы заснул, но Уилсон знал, что где-то в его мозгу оставлен в бодрствовании контрольный сторожевой пункт, потому что его рука время от времени сжималась на запястье Уилсона, и тогда Уилсон шептал: «Спи-спи, всё в порядке», - после чего пальцы Хауса снова расслаблялись. В первый раз он не сразу ответил, и Хаус тотчас поднял голову и недовольно проворчал:
- Какого…? Я же просил не давать мне спать…
- Да ты и не спишь, ты дремлешь, - виновато отозвался Уилсон. – Спи, всё хорошо, мне пока ничего не нужно, - и Хаус снова уронил голову. Сам Уилсон то легко дремал, то почти бодрствовал, но и сознания не терял, и не приходил в себя совершенно, находясь как будто на каком-то распутье безвременья, умудряясь и говорить со своим голубоглазым собеседником на берегу залива и в то же время находиться на узкой и неудобной для лежачего больного гостиничной кровати.
Он немного пришёл в себя, когда услышал, что в гостинице, в коридоре, поднялась какая-то возня, тем более странная, что все эти дни внесезонья «Эл Сол де Тарде» оставался тихим и даже гулким от тишины. Шаги и взволнованные голоса нескольких человек раздавались за дверью. Уилсон прислушался, стараясь вникнуть в смысл, но певучая испанская скороговорка пролетала мимо его понимания. Возможно, Хаусу лучше удалось бы что-то расслышать, но будить его ради простой и, может быть, ничего не значащей возни в коридоре Уилсон не собирался. В то же время, его  самого эта возня тревожила и мешала ему отвлечься. А ему хотелось отвлечься, снова задремать, может быть, снова сойтись на берегу со своим призрачным собеседником в плетёных сандалиях и всё-таки задать ему пару вопросов.