Лев Толстой благотворитель голодной весной 1892 г

Роман Алтухов
                ПРИМЕЧАНИЕ.

                  Это ОТРЫВОК из
                 большой книги моей
                "Царь Лев против царя Голода"
        (Лев Толстой в земном Христовом служении в 1891 - 1893 гг.),
                которую можно скачать,
                  читать без платы
                    по ссылкам:

 (1) https://disk.yandex.ru/d/jAhOt2vi1nSyqA

 (2) http: // leo-tolstoy [точка]ucoz[точка]ru / ISSLEDOVANIYA/ altukhov_r-car_lev_protiv_carja_goloda .pdf

 (3) https://cloud.mail.ru/public/WNDs/bFtfK3nh4

   Ещё ПРИМЕЧАНИЕ. Такие ссылки "Проза. Ру", к сожалению, УБИВАЕТ. Если, паче ожиданий, что-то выше вообще хотя бы как-то отобразилось, оно будет дохлое. Надо эту убитую ссылочку выделить и скопировать в адресную строку, затем нажать "Ввод", чтобы перейти по этому адресу.

   Слово [точка] в адресе нужно заменить на просто точку, без скобок и УБРАТЬ ВСЕ пустые ПРОБЕЛЫ (т.е. пробелы без чёрточки внутри).

   Приходится добавлять скобки и пробелы, чтобы ссылка не пропадала!

                    ___________________________


                Глава Седьмая.
                ЦАРЬ ЛЕВ В СИЛЕ И СЛАВЕ СВОИХ
                (13 апреля – 16 мая 1892 г.)


                ПТИЦЫ БОЛЬШИЕ И МАЛЫЕ
                (Предисловие к Главе Седьмой)


 Взгляните на птиц небесных:
они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы;
и Отец ваш Небесный питает их.

 (Мф., 6: 26)

 Низшая ступень — жизнь для похотей тела, чтобы угодить телу,
вторая ступень — для одобрения людского, чтобы угодить людям,
третья — для награды от Бога, чтобы угодить Богу вне себя,
четвёртая, выше которой я не знаю,
жизнь ни для чего, а только чтобы угодить Богу в себе.

 (Дневник. 2 апреля 1908 г.)


  К 13-го марта Лев Николаевич с дочерями вернулся в Москву и до 12 апреля жил с женой, чему та была несказанно рада. По трудам — и заслуженный отдых! Толстой провёл этот месяц с семейством так беззаботно, как лишь мог себе позволить, продолжая как своё руководство делом помощи крестьянам, так и работу над книгой «Царство Божие внутри вас», одна из глав которой доставила ему в то время немало трудов: «Всё время стараюсь кончить 8-ую главу и всё дальше от конца» (52, 64). Кроме того, Толстой замысливал новый, более зрелый и сдержанный вариант статьи «О голоде», основанный на опыте его работы, как он это называет в Дневнике сам, «проводника пожертвований»: «Хочется написать всю перечувствованную правду, как перед Богом» (Там же).

  Вместе с тем он не отказал себе в удовольствии гуляния на Пасху с другом-художником Репиным (который побывал уже с ним в Бегичевке и много помогал), дочерью Таней и гостями московского дома Толстых. Совершались в наёмном экипаже загородные прогулки — в Останкино, в Кунцево и другие отдалённые от заразной московской клоаки милые природные уголки. «Там и завтракали, и гуляли, — вспоминает Соничка, — и гонялись за майскими жуками, и искали первые цветочки, которые приносили мне… Весна томила всё-таки в городе, и хотелось, как всегда, в деревню. Я писала Льву Николаевичу, что у меня болезненная тоска по деревне. “Я ведь птица, вот и бьюсь в клетке”» (Толстая С.А. Моя жизнь: В 2-х т. М., 2014. Том второй. [МЖ – 2.] С. 275).

 Не нужно переоценивать этих слов Софьи Андреевны о любви к деревне, процитированных ею в воспоминаниях по тексту одного из не опубликованных, к сожалению, апрельских её писем мужу. Любила она — НЕ ТУ деревню, которую знал с юных лет, и понимал, и любил её муж. Не ту ТРУДОВУЮ НАРОДНУЮ сельскую жизнь, которая и в наши дни ещё теплится, влача жалкое существование среди заплывшей буржуазным жиром путинской России. Нет, нравилась урождённой москвичке Соне Толстой именно та ЖИЗНЬ НА ПРИРОДЕ, какой она и описана во многих местах её дневника и мемуаров «Моя жизнь». Её идеал — примерно тот же, что и идеал современных российских городских хомячков, томящихся в ожидании весны и лета, чтобы, подобно потоку блевоты, которой давно тошнит переполненные, душные и зачумлённые мегаполисы, выхлестнуть на пикники и прогулки, на жраньё, фотографирование и собирание букетов и гербариев… Идеал миллиардов в наши дни городских паразитов на трудящемся народе и на живом теле всей планеты Земля. Любовь Софьи Андреевны Толстой к деревне — это любовь ДАЧНИЦЫ, зажиточной горожанки, взыскующей, помимо искусства, ещё и красот природных, и участия в барской благотворительности во имя молчания и покоя совести. Такое, преимущественно эстетическое, обожание деревни и природы не было тождественно восприятию Толстого, родившегося и выросшего в усадьбе. Во многом оно было ему чуждо, а в христианский период его творчества — ещё и порицаемо им с этических позиций. Вспомним хотя бы знаменитый рассказ Л. Н. Толстого «Неужели это так надо?» (1900), явно писанный «с натуры», в котором такие же праздные гуляки, как семейство Толстого (или как современные нам, городские по воспитанию, привычкам и мышлению, на автомобилях, «любители» природы и деревни, включая сюда и ПОТОМКОВ Л. Н. Толстого) проезжают, любуясь окрестностями, в коляске мимо надрывно трудящегося и не замечаемого ими народа, чьим трудом они живут.

 Толстой ведь тоже не прочь был расправить крылья. Он тоже был — птица. Роман Алтухов, замечательный современный исследователь духовной биографии Льва Николаевича Толстого, напоминает о христианском образе, появляющемся ещё в романе Л. Н. Толстого «Война и мир» и находящемся в сопряжении с важнейшими страницами внешней и духовной биографий Льва Николаевича. Вот что пишет Р. Алтухов о значении для Толстого смерти брата Николая и отражении этого события на страницах толстовского романа:

  «Ему не было суждено прийти к новому, высшему пониманию жизни: слишком тяжёл для разума и души оказался «груз» внушённой светской, научной и богословской лжи. Но сам Толстой оттого и чтил высочайше память именно этого своего брата, что понял порыв его разума и сердца к Истине, неведомой большинству в лжехристианском мире. И понял, что сам-то он отстал от тогдашнего, в канун его смерти, состояния сознания своего брата – придя к нему, по меньшей мере, лет через 15-ть» (http://www.proza.ru/2016/05/30/1756). Началом этого пути стало для Толстого в сентябре 1869 года memento mori, напоминание о смерти в лице тоскливой, мучительной ночи, пережитой в Арзамасе, знаменитой «арзамасской тоски», заглянувшей жёлто-зелёными очами в его лицо.

  Рассуждение Р. Алтухова подтверждается хорошо известными и памятными строчками из «Исповеди» Льва Николаевича, посвящёнными описанию гибели брата:

  «Умный, добрый, серьёзный человек, он заболел молодым, страдал более года и мучительно умер, не понимая, зачем он жил, и ещё менее понимая, зачем он умирает. Никакие теории ничего не могли ответить на эти вопросы ни мне, ни ему во время его медленного и мучительного умирания» (23, 8).

  Исследователь делает такой вывод:

  «Князь Андрей в «Войне и мире» — это образ такого же прерванного на самом первом взлёте полёта «птицы небесной», каким явилась жизнь Николеньки: человека, отринувшего мирской бунт и только-только, ещё в большей степени бессознательно, начавшего своё рождение духом. Он и успел пожить этой жизнью — но лишь на краю земного бытия и лишь в лучшие свои часы… Из-за смертельного ранения это его рождение не могло стать рождением в жизнь – в обновлённую духовно жизнь в прежнем материальном теле» (Там же).

  Р. Алтухов находит сближения с христианским образом «птицы небесной» и на страницах того самого трактата «Царство Божие внутри вас», над которым усиленно работал Толстой в тот же период, к которому относится его эпопея помощи голодающим крестьянам. Речь идёт о концепции ТРЁХ РАЗЛИЧНЫХ РЕЛИГИОЗНЫХ ЖИЗНЕПОНИМАНИЙ, изложенной Толстым в этом трактате (см.: 28, 69 – 70). Исследователь так пересказывает и толкует её:

    «…Иудей, римлянин, мусульманин или церковный лжехристианин («православный» или какой-то иной) равно враждебны истине учения Христа. Их мировоззрение, оправдывающее и освящающее служение, во-первых, себе и “своим” (эгоизм личный и семейный), а также учению мира, князям и сильным мира сего: служение им своими физическими силами или разумом, пользование организованным насилием и оправдание его и многие-многие иные неправды – эти жизнепонимания («личное» и «общественное», по терминологии Толстого) и этот образ жизни были враждебны задачам выживания человечества и прежде, со времён спасительной миссии Христа, и в особенности стали несоответственны вызовам истории в нашем III-м тысячелетии. Они враждебны самой живой жизни: начиная с «осевой» эпохи, эпохи Христа и переданного им от Бога нового учения жизни, они – лишь безумный бунт человечества против Бога, против замысла Его о человечестве, эволюционирующем в разумности и добре.
 
 Жизнепонимание же, которое Лев Николаевич назвал «всемирным», или «Божеским» и высшее, полнейшее и лучшее выражение которого он обнаружил в отчищенном о церковно-богословского дерьма учении Христа: жизнепонимание о служении человеком Богу как Отцу, жизни в Его воле — это и есть учение спасения и жизни, учение революционного преображения мира».

 И положение человека по отношению к «Птице Небесной», то есть к жизни духа и разумения в мире и в нём самом — различно в той степени, в какой человек сперва прозревает к христианскому религиозному жизнепониманию, а затем и сознательно принимает его — уже не как обременяющую догму, а как руководство в реальной жизни, со всеми возможными компромиссами, отступлениями от идеала, необходимыми в ней:

 «…Для этого прежде всего человеку самому надо принять к исполнению законы воздержания и неделания, обратить помыслы в глубины собственного духа, а прежние требования к другим и принуждения других – на самого себя.

 Бунтарство – антипод истинной, победной революционности! Даже самые искренние идеалисты из числа людей мира, борющихся за внешнее устройство или переустройство жизни […] всё это лишь бунтари против Бога и закона Его. Отринувший их ложь Лев Толстой 1880-х – это человек с сознанием, пробудившимся к высшему, чем у всех их, жизнепониманию Христа».

 С этих позиций раскрывается автором и судьба Анны Карениной в другом великом романе Толстого:

 «Бунт Анны – это состояние двойной опасности: её отказ от общего для большинства бунта против Бога и Христа не детерминирован обретением нового религиозного понимания жизни. Она не делается христианкой, но бунт её уничтожает и её прежние социальные связи и возможности, которыми она пользовалась прежде как бессознательная подельница в общем со всем её окружением преступлении служения мирским лжам и злу и оправдания, иногда освящения и возвеличения их. Она должна обличить их – но обличить-то, по существу, и нечем…» ( http://www.proza.ru/2016/05/30/1756 ).

  Напомним здесь же читателю, что С. А. Толстая дала героине своей повести «Чья вина?», погибшей от рук мужа, имя — Анна. Не напрасно, не случайно. Повесть была протестным ответом жены Толстого на его «Крейцерову сонату», воспринятую Софьей Андреевной как удар мужа лично по ней и по супружеским узам, связывавшим её с ним (не исключая и наиболее интимных). Но протест этот, как и все протесты Сони против «новых» убеждений мужа — с начала 1880-х и до его смерти — так и не эволюционировали до мировоззренческих оснований высших, нежели индивидуальный социальный протест женщины и жены против «мужского» деспотизма и всей лжи православной России.

  А такие основания, как справедливо указывает Р. Алтухов, есть, и их уже прочно держался Толстой в своей миссии помощи голодающим крестьянам:

 «…К мешающему взлёту Птицы Небесной балласту относятся не только образованность без мудрости: то, описанное ещё Паскалем, межеумочное состояние учёных интеллигентов, от детской и народной простоты невежества ушедших, а истинной мудрости не достигших, но и все суеверия, церковные и светские, все дурные привычки человека, уступающее почестям и лести самомнение и многое иное. В отношении них у человека с пробудившимся разумным сознанием есть лишь четыре возможных поприща: 1) наиболее массовидного, слепого бунтарства против Бога, т.е. жизни по учению мира, будучи при этом в плену этих заблуждений и грехов; 2) бунтарства же, но против этих, уже осознанных, зол и неправд – без ориентиров в Боге; 3) покойного, беззлобного и любовного к рабам и жертвам их отречения от них, созерцания их, равно как и созерцания, постижения Божьей истины извне – уже в трансцендентном «ласточкином полёте»; и, наконец, 4) поприще мирского служения Богу – противостояния грехам, соблазнам и суевериям мира с укреплённого «фундамента» нового жизнепонимания, вооружение умов и воспитание сердец ближних — то есть жертва человеком в земной жизни своим полётом ради других. Это уже абсолют, далее которого всегда только известная нам плотская смерть человека — тот же «отлёт» Птицы Небесной, но с осознанием исполненного долга земного бытия. Страдания и смерть не страшны такому человеку и принимаются как благо» (Там же).

 Первое состояние — это все недовольные общественным строем и проявляющие своё недовольство в пропаганде революций, реформ, в политике и т. п. глупостях и гадостях. Второе состояние, как мы указали — это как раз Софья Андреевна. Оно соответствует очень высокой (высококультурной) стадии человека второго же, именно общественно-государственного (языческого, еврейского или церковного, то есть лжехристстианского) жизнепонимания. Третья стадия — прозрение в подлинно христианское понимание жизни без возможности («ещё» или «уже») жить с ним в мире: брат Толстого Николенька, князь Андрей в «Войне и мире». Наконец, четвёртое «поприще мирского служения Богу» — это именно путь Христа в его земной жизни, путь Христовых исповедников (включая сюда и лучших представителей «исторических» церквей) и… путь Льва Толстого-христианина. Тернистый — как и должно быть. На челе Христа перед казнью ведь тоже не из розочек венец был… Путь, предполагающий многие компромиссы, которые, как мы видели, анализируя переписку Толстого, ему приходилось зачастую выстраивать буквально «на ходу». Не только в отношениях с женой, оставшейся, как она и сама не раз признавалась, церковноверующей язычницей. В отношениях со всем «большим», чуждым вере Христа, российским обществом — тоже. Выше мы уже подробно разобрали пример установления Толстым для себя такого компромисса — как раз в связи с формированием его позиции в отношении голода в России и необходимости помощи бедствующему народу.

  Да, Соня, и ты от рождения — Птица. Мы все… Но не все готовы понять, что тесную клетку, в которой приходится «биться» и невозможно вполне расправить духовные крылья, создаём мы сами: для себя и друг для друга. Твои с детьми «вылеты» на весенней барской колеснице — мимо народа — «на лоно природы», на прогулки и пикники, равно и на концерты, в театры и на выставки, не более чем иллюзия свободного полёта, обманка жизни, богатой культурными событиями, но всё так же СКУДНОЙ ДУХОМ. Заразительная «ннфлуенца», которой переболела, со значительным процентом москвичей, и твоя семья зимой 1891 – 1892 гг. – не более, чем “звоночек”, ваш memento mori: напоминание о бессмысленности и гибельности такого мнимобытия. И, напротив, тяжёлое, как пахота в ярме, повседневное служение твоего мужа в голодной, заразной дизентерией, холерой и тифом Бегичевке — это затруднённый, но всё же полноценный, с отдачей всех сил, настоящий полёт Птицы Небесной.

 И он не закончится с окончанием бегичевской эпопеи. Компромисс с мирскими ложью и злом ради творения добра, ради служения Истине и Богу — закончится для Толстого лишь с самой жизнью в известном нам мире.


Здесь Конец Предисловия к Главе Седьмой
 

______________


 Итак, ровно месяц, с 12 марта по 12 апреля 1892 года, Толстой — в активном отпуске, живёт с семьёй. Руководство делом осуществляется посредством переписки. За “наместниками” Духовного Царя России наблюдала Е. П. Раевская, оставивщая о них такую запись в дневнике на 10 апреля:

 «Уполномоченные графа Льва Николаевича, два брат Олёхины и другие, продолжали начатое им дело и каждое воскресенье собирались в с. Бегичевке, чтоб получать там субсидии хлебом и деньгами. В самой Бегичевке проживала Елена Михайловна Персидская и Вера Михайловна Величкина; обе занимались столовыми в отсутствии Толстых» (Раевская Е.И. Лев Толстой среди голодающих. Указ. изд. С. 415).

 Среди адресатов Толстого этих дней — толстовец Митрофан Алёхин, заменявший Толстого в Бегичевке, ссыпщик хлеба и распорядитель складов близ станции железной дороги Клёкотки Григорий Алексеевич Ермолаев, Михаил Чистяков, толстовец и “правая рука” В. Г. Черткова, желавший снова приехать в Бегичевку и караулить готовность у Льва Николаевича новой главы «Царства Божия», с нетерпением ожидавшейся Чертковым.

 В письме к единомышленникам во Христе и помощникам И. И. Горбунову-Посадову и Е. И. Попову от 23 марта Толстой возвращается к теме статьи «О голоде» и скандала с переводчиком Диллоном и «Московскими ведомостями». Через толстовца Михаила Новосёлова Чертков заполучил выписку из письма Л. Н. Толстого к жене от 28 февраля, то место, где речь идёт о недовольстве в правительственных и светских кругах, вызванном публикациями «Московских ведомостей». К выписке, сделанной с разрешения Толстого, Новосёлов, вполне в духе и стиле «Московских ведомостей», присобачил свой комментарий. И Чертков испугался; за Толстого ли более или за своё при нём приближённое положение — трудно сказать. Он тупо серится: панически рассылает запросы разным участникам скандала. Толстой по этому поводу отвечает 23 марта своим адресатам, другу, единомышленнику и сподвижнику в книгоиздательстве Ивану Ивановичу Горбунову-Посадову и толстовцу Евгению Ивановичу Попову, следующим образом:

 «Чертков за меня испугался. Это он слишком любит меня. Я, может быть, напрасно показал и дал списать письмо жене, но я писал его от души жене и не думал о его распространении, а если так случилось, то беды, главное греха, большой нет. Лучше было вовсе не писать, и писать и не показывать, но знаю, что никакого во мне такого дьявола задора или тщеславия в это время особенного не было. Скорее меньше, чем всегда. Одно главное чувство усталости, стыда за своё дело, недовольства собою и сознания, что надо кончать, не перед людьми, а перед своим Богом.

 Знаете вы рассказ из Прологов о том, как монах взял к себе в дом с улицы нищего в ранах и стал ходить за ним, обмывать и перевязывать раны? Нищий сначала был рад; но прошло несколько недель, во время которых нищий становился всё мрачнее и мрачнее, раздражённее и раздражённее, и наконец, когда в один день монах подошёл к нему, чтобы перевязать его раны, нищий с злостью закричал на него: не могу видеть лица твоего, уйди ты от меня, ненавижу тебя, потому что вижу, что то, что ты делаешь, ты делаешь не для меня, ты не любишь меня, а только мной спастись хочешь. Отнеси меня назад, на угол улицы. Мне легче было там, чем здесь принимать твои услуги.

 Вот такое же я чувствую отношение к нам народа и чувствую, что так и должно быть, что и мы им спастись хотим, а не его просто любим — или мало любим» (66, 182 – 183).

  Очень интересно письмо Митрофану Алёхину от 2 апреля. Здесь Толстой извещает, что возвращение его в Бегичевку согласовано на «половине святой», т.е. пасхальной недели, которая должна была начаться 5 апреля (в реальности он вернулся только в ночь на 14-е апреля). Помимо нежелания рано отпускать его, мешали возвращению, как писал Толстой, «суета: пожертвования, письма, посетители, иностранцы» (Там же. С. 190). Поступлением пожертвований Лев Николаевич был доволен: «Теперь более 30 тыс[яч]. Из них мы 5 послали в Самару, и надо послать ещё, так как там Лёва и Бирюков всё распространяются» (Там же). И тут же некоторые общие христианские чувства и мысли о ходе общего дела помощи: «Здесь впечатление насчёт голода получается такое: что как будто сделано уже слишком много и что всего — и денег, и хлеба так много, что девать некуда и что мы все такие благодетели, что на нас только надо умиляться. Но вместе с тем есть и то сознание, что мы много должны народу и что несколькими вагонами пшена не расчесться. Вообще же есть, или мне кажется, что есть, в обществе сознание греха и неправильности нашей жизни. И это сознание не в одной России, а везде» (Там же). Своё сочинение «Царство Божие внутри вас», которое мечтал кончить, Толстой рассматривал как важный, своевременный вклад в это начавшееся в христианском мире духовное движение.

 В этот же день, 2 апреля, Толстой отвечает на возникшие вопросы Л.П. Никифорову — тому самому горе-христианину, в то время ещё единомышленнику Льва Николаевича, который позднее, как свинья на блевоту, воротится к исповеданию церковного православия. Никифоров, в числе прочего, просил Толстого разъяснить ему место в статье «О голоде», где отрицательно говорится о благотворительности и распределении имущества богатых среди бедных. И автор статьи не без грусти “разжёвывает” своему нестойкому ученику некоторые азбучные истины христианского отношения к труду и собственности:

 «Распределять значит раздавать, значит считать что-либо своим и в раздаче, в выборе тех, кому раздаёшь, утверждать свою собственность. Поэтому раздавать нельзя, т. е. нехорошо, и отдавать именье нищим тоже нехорошо, хотя бы это и было написано в книге. Христианин не признаёт ничего своим, кроме себя, своего тела, труда, и его только может раздавать и распределять. — И это можно распределить правильно, хорошо, а имущество нельзя.

 Мне грустно то, что ВЫ так не понимаете или криво понимаете, предполагая как бы возможность того, чтобы я защищал, что ли, собственность. […] Я требую не меньшего, а большего, и говорить о том, что то, что считалось у христианина до его христианства СВОИМ, собственностью, само собой перестаёт быть своим и собственным и поступает тому, кому это нужно, нищим, не может быть и речи, я говорю только, что распределять этого, т. е. утверждать на это в процессе раздачи своё право — нельзя и нехорошо, а откинув то, нужно отдавать себя» (66, 193).

 О том же — из письма к Н. Н. Ге – сыну, этого же дня: «Всё это мое участие в этой заботе о голодающих — это грех, я свихнулся, поддался славе людской и теперь каюсь, ясней вижу тот путь, с которого не надо сходить. Не согрешишь — не покаешься, а покаешься, то на время твёрже становишься. Уйти всё-таки нельзя. Ещё больше был бы грех. Надо кончать, признаваясь в грехе, что я и хочу делать (Там же. С. 193 – 194).

 Исааку Файнерману, 3 или 4 апреля — о том же, и о гонениях на друзей, на толстовцев: «Вокруг меня насилуют моих друзей, а меня оставляют в покое, хотя, если кто вреден им бы должен быть, то это я. Очевидно, я ещё не стою гонения. И мне совестно за это» (Там же. С. 197 – 198). Совестно и оставлять надолго духовных единомышленников в Бегичевке, обрекая заниматься делом, которое сам не одобрял: «Друзья наши там живут, трудятся и тяготятся той нравственной тяготой, которая связана с делом. Нельзя представить себе, до какой степени тяжело быть в положении распорядителя, раздавателя и по своему выбору давать или не давать. А всё дело в этом. Очень тяжело, но уйти нельзя. И я томлюсь поскорее выбраться отсюда» (Там же. С. 198).

 Но до конца Бегичевской эпопеи, как и до конца писания трактата «Царство Божие внутри вас» было ещё очень далеко. «Урожай ожидался средним» — вспоминает Л. Л. Толстой (Толстой Л.Л. В голодные годы. С. 142). Оказался же — снова голодным…

  Наконец, в дополнение темы иностранной помощи — ответ Толстого от 5 – 8 апреля, сохранившийся только в черновике, на довольно позорное письмо от секретаря английского общества «Russian Famine Fund» по фамилии Госсэн. Тот прежде жил в России, и, прочитав суждения Л. Н. Толстого о голоде, обратился с письмом к своей бывшей учительнице русского языка Вере Дмитриевне Лебедевой, в котором просил её выяснить у Толстого, следует ли их обществу продолжать свою деятельность, так как «последние статьи Толстого о бесполезности филантропической деятельности» вызвали сомнения в рядах членов общества в целесообразности продолжения их деятельности. В. Д. Лебедева с этой целью посетила Толстого, и Толстой в её присутствии набросал такой ответ свой Госсэну:

 «Нужда ещё очень велика, так велика по количеству нуждающихся, что деньги, конечно, нужны до нового урожая. Деньги всегда могут быть употреблены с пользою для голодающих, но так как вся нужда не может быть покрыта, то просить о высылке денег Толстой считает неуместным» (66, 200). Как видим, человеку заведомо далёкому от возможности настоящего христианского отношения к деньгам, собственности, труду и личной помощи нуждающимся Лев Николаевич даже не посчитал нужным ничего объяснять.

 Недоразумение с Госсэном не навредило в целом отношениям Толстого с «Russian Famine Fund» и процессу получения пожертвований.
 
  14 апреля 1892 года, в час пополуночи, Лев Николаевич с неизменной помощницей своей, дочерью Машей, возвращается в Бегичевку — с пониманием совершаемого долга служения, но, конечно, без охоты и радости: как мог видеть читатель, само по себе «распределение блевотины, которой тошнит богачей», то есть помощь посредством денег, всё больше и больше тяготило Толстого. В этом его могла понять и Софья Андреевна, жертвовавшая для общего дела «высшей радостью жить с мужем и дочерями» (МЖ – 2. С. 277). В мемуарах «Моя жизнь» она цитирует строки из Дневника мужа, запись 3 апреля 1892 г.:

  «На душе — зла мало, любви к людям больше. Главное — чувствую радостный переворот — жизни своей личной не почти, а совсем нет. […] От всей души говорю: да будет не моя, но Твоя [воля], и не то, что я, а что Ты хочешь, и не так, как [я], а так, как Ты хочешь.

 […] Я один, а людей так ужасно, бесконечно много, так разнообразны все эти люди, так невозможно мне узнать всех их — всех этих индейцев, малайцев, японцев, даже тех людей, которые со мной всегда — моих детей, жену... Среди всех этих людей я один, совсем одинок и один. И сознание этого одиночества и потребности общения со всеми людьми и невозможности этого общения достаточно для того, чтобы сойти с ума. Одно спасение — сознание внутреннего, через Бога, общения со всеми ими. Когда найдёшь это общение, перестаёт тревожить потребность внешнего общения» (52, 64 – 65).

  Это, как мог, Лев Николаевич описал своё состояние на духовной высоте жизни — Птицы Небесной в её бесстрашном и любовном полёте. И Соничка — тоже, как могла — поняла эти строки любящим сердцем, почувствовав биение Птицы в клетке временного материального бытия:

  «Точно Лев Николаевич хотел обнять весь мир и проникнуть во всех людей в мире» (МЖ – 2. С. 278).

  Между тем, несколько дней до отъезда Толстого в Бегичевку “выпадают” из его биографии. Толстой не ведёт Дневник и не пишет писем. Зато есть сведения, что 9 апреля Толстой посещает женское отделение психиатрической клиники Московского университета, возглавлявшейся проф. С. С. Корсаковым: к 10 апреля относится благодарственное письмо от пациеток за посещение (Гусев Н.Н. Летопись… 1891 – 1910. С. 71). Можно предположить, что довольно неожиданный интерес Льва Николаевича к душевнобольным женщинам связан был с очередным изменением в поведении любимой жены — конечно же, на почве нежелания отпускать его в Бегичевку! С точки зрения Сони “налаженное” супругом дело могли продолжать без него и толстовцы. Но сам Толстой, заметив ещё ранее усталость и нравственные колебания в том же Митрофане Алёхине и других, считал иначе.

* * * * *

  Мы вступаем в хронологический период, хуже обеспеченный как источниковым материалом, так и вниманием предстоящих нам исследователей. Ниже мы будем компенсировать эту недостачу более всего ПЕРЕПИСКОЙ Толстого, в том числе делового характера, о чём предупреждаем читателя.

* * * * *

 Первое письмо к жене Л. Н. Толстой по обыкновению написал уже с дороги, 13 апреля:

 «Пишу хоть несколько слов, милый друг, из Тулы, перед отъездом <в Бегичевку> — скоро час. Доехали, спали хорошо. Я очень нервами упал, вероятно после усиленной работы последнего времени.

 Едем с бодростью и самыми добрыми намерениями спокойного и добросовестного, но только, исполнения долга. Погода прекрасная. Беру шубу всё-таки на всякий случай у Раевских. Всё утро писал. Сейчас был Давыдов. Очень добр. Маша пошла к Зиновьевым.

 Целую тебя, Таню. — Чтоб она была здорова. Не для меня, а для себя и детей. Л. Т.» (84, 135).

  «Усиленная работа», которую имеет в виду Толстой — это, конечно и прежде всего, 8-я, долго не дававшаяся ему, глава трактата «Царство Божие внутри вас…».

  В ставших уже знакомыми до боли и оскомины краях встретило Толстого могучее и хорошо обустроенное, а главное — толково управляемое благотворительное хозяйство. По сведениям биографа, к 12 апреля в него было вложено 108 тысяч рублей, на которые в четырёх уездах — Епифанском, Ефремовском, Данковском и Скопинском — силами Толстого и его помощников было открыто 187 столовых, в которых ежедневно кормилось свыше девяти тысяч человек (Опульская Л.Д. Материалы к биографии Л.Н. Толстого с 1886 по 1892 год. М., 1979. С. 263). Приехав, Толстой, судя по письмам первых дней к Н. Н. Ге-сыну (18 апреля) и Г. А. Ермолаеву (21 апреля), сразу взялся лично за контроль над поставками для столовых продовольствия, в частности гороха и капусты, а также семян крестьянам для ярового посева. Толстой искал конопляных и льняных семян сначала в Калуге, через купца П. А. Усова, потом обратился к А. А. Берсу, брату С. А. Толстой, в то время орловскому вице-губернатору (66, 202 – 203).

  К 14 или 15 апреля (точно датировать затруднительно) относятся сразу два письма Л. Н. Толстого к жене, оба уже из Бегичевки. В утреннем речь, конечно, о поездке, которая в этот раз ознаменовалась приключениями, и о сразу по прибытии навалившихся хлопотах:

  «В Клёкотки доехали благополучно и так заторопились уехать поскорее, что не успели написать тебе. Ехали хорошо, но в темноте долго, сбились с дороги и попали па Мясновку <4 км. от Бегичевки. – Р. А.>, и Пётр Васильевич, которого мы взяли в Туле, ехавший впереди на телеге, свалился с возом. Хорошо, что не ушибся. И тут же самаринская лошадь, коренная, стала хрипеть, упала и издохла. Мы дошли до перевоза пешком. Все уже спали, но услыхали нас и перевезли.

  Здесь только Высоцкий и Митрофан <Алёхин>. — Спать легли в 2. Но выспался я до 10 отлично и нынче вхожу в дело. Нужда в помощи на лошадей и на посев, который идёт и надо делать скорее, ко времени. Послал Высоцкого к Писареву, а сам еду к Мордвинову узнать, что они, земство, делают по посеву и лошадям, чтобы нам делать, что они не доделают. Целую тебя, Таню больную, чтоб она была здорова, и детей» (84, 135 – 136).

  О трудной поездке Толстого с дочерью в Бегичевку 13 – 14 апреля рассказала в дневнике и Е. П. Раевская, со слов самого Льва Николаевича:

 «Они со станции Клёкотки (40 вёрст) ехали в тарантасе по отвратительной дороге шесть часов; в селе Никитском свалили телегу с их вещами, а коренная лошадь в их тарантасе пала, так, что граф с дочерью в страшную темноту принуждены были пешком идти более версты до бегичевского перевоза, где долго ждали лодку, пока спящие перевозчики не услыхали их зова. Всё это мне рассказал сам Лев Николаевич, приехавший вчера к нам верхом; на лошади он сидит молодцом, несмотря на свои 63 года; видно, что всю жизнь был хорошим ездоком» (Раевская Е.И. Указ. соч. С. 415).

  С 14 по 21 апреля Толстой работает над очередным отчётом об употреблении им пожертвованных денег, на этот раз за период с 3 ноября 1891 г. по 12 апреля 1892 г., ТРУДНЕЙШИЙ период всей эпопеи! А об важнейшей для крестьян в это время года помощи — семенами овса и картофеля для посева — он теперь будет упоминать в переписке с женой регулярно, вплоть до очередного отъезда из Бегичевки 16 мая (см.: 84, №№ 509 – 520).
 
 Об этом и следующее письмо Толстого к супруге, написанное вечером того же дня:

 «Писал утром и пишу сейчас, 11-й час вечера, с Ермолаевым, который приехал <со станции> считаться. Я нынче занимался выдачей семян, и вечером мы подготовляли с Митрофаном Васильевичем <Алёхиным> отчёт. Считали приход и расход, и всё ясно и сходится. Недостаёт последних пожертвований тебе в приходе и Таниного списка пожертвований поимённо: книжки её тут нет. Я пришлю вам отчёт, оставив en blanc [незаполненным] то, что вы впишете.

 Живём хорошо. Маша спокойно деятельна. Погода прекрасная. Зеленя <новый урожай. – Р. А.> положительно плохи. Целую Таню (чтобы она была здорова). Kipling плох.

 Была Кутелева. Действует очень спокойно и энергично. Присылайте больше народа, если будут проситься, — особенно хороших. А то многие уходят. Целую тебя, милый друг, и детей» (Там же. С. 136 - 137).

 Произведение знаменитого Редьярда Киплинга (1865 – 1936), которое произвело на Толстого невыгодное впечатление, не названо, но, с наибольшей вероятностью, это был единственный его к тому времени роман «The Light That Failed» (1891). Толстой и позднее не изменит о Киплинге первоначального негативного мнения — как о представителе современного «ложного» искусства.

 Очень хороша подробность: просьба Толстого присылать хороших (выносливых, толковых и трудолюбивых) помощников. «Экзаменовать» их на соответствие, конечно же, приходилось Софье Андреевне.

 Обратимся теперь к ЕЁ очередным письмам. Первые три письма Софьи Андреевны, от 13, 16 и 17 апреля, мы пропустим: первое и третье из них, к сожалению, не публиковались, а второе касается преимущественно подсчётов истраченных и остаточных денежных средств из сумм, пожертвованных благотворителями. А вот четвёртое по хронологии письмо Софьи Андреевны к мужу, от 18 апреля — хоть и кратко, но небезынтересно. История его такова: 17-го Софья Андреевна была вызвана в Ясную Поляну по хозяйственным вопросам тогдашним управляющим усадьбой, Иваном Александровичем Бергером, племянником И. И. Раевского, успевшим к тому времени помочь и Льву Николаевичу, и супруге его, а в особенности сыну его Льву Львовичу в организации помощи голодающим. Конечно, Софья Андреевна выехала в весеннюю, апрельскую, прекраснейшую Ясную Поляну с превеликой радостью — хотя и всего на один день. По окончании переговоров с управляющим и прочих дел, уже из Тулы и готовясь к возвращению в Москву, из дома Е. П. Раевской, она написала супругу письмо такого содержания:

 «Провела чудесный день в Ясной Поляне. Распорядилась всё по хозяйству, с большим усилием просмотрела книги, всё очень исправно; смотрела коров, лошадей, надувшиеся почки на яблонях в молодом саду, опять будут яблоки; прекрасные зеленя, а главное такая погода, так хорошо, красиво в деревне, что с тоской возвращаюсь в Москву, где сидят бедные дети, и откуда надо бы бежать. Я сейчас еду опять на поезд, сижу у Елены Павловны, она не совсем здорова, лежит. Прощай, пишу второпях, надеюсь в Москве найти твоё письмо. Целую вас. С. Т.» (ПСТ. С. 514).

 В книге воспоминаний «Моя жизнь» есть прекрасное дополнение к этому письму, которое мы не можем не привести здесь же:

 «Приехала ко мне Марья Александровна Шмидт, мы весело варили себе сами обед, и я провела чудесный день… Давно я не испытывала такого восторга: каталась, рвала цветы, уже распустились медунчики, жёлтые одуванчики и другие лесные цветы, и почувствовала я весну по-молодому, почти по-детски, так как давно не переживала этого подъёма молодых духовных и физических сил. Красиво, хорошо мне показалось в деревне, и с тоской возвращалась я в Москву, пожалев, что там сидят мои дети, и мечтая как можно скорее бежать оттуда» (МЖ – 2. С. 275 - 276).

 Здесь выразился тот же типичный городской взгляд жены Толстого, с приматом ЭСТЕТИЧЕСКОГО любования жизнью: взгляд гуляющей на отдыхе дачницы. Фактически же, как мы помним, как только в этой усадебной обстановке жизнь дачная и барская «разбавлялась» подлинной, с её заботами о хозяйстве и семье, Софья Андреевна с самых первых лет замужества выражала неудовлетворённость этой повседневной и настоящей деревенской жизнью, устремляя помыслы к тому образу жизни, который могли вести в ту эпоху только люди богатые и только в Москве и крупных городах России или же в путешествиях за границу.

 В тот же день 18 апреля пишет письмо к жене и Лев Николаевич — не из Бегичевки, а из села Пашкова, что в Епифанском уезде, в 7 км. от Бегичевки, и… на французском языке. Вот перевод этого письма:

 «Пишу из Пашкова, куда я приехал, чтобы купить овса и ржи, которая здесь продаётся. Племянник Ермолаева возвращается сейчас в Клёкотки, и я пользуюсь случаем, чтобы сообщить тебе о нас.

 Так как нет конверта, пишу тебе по-французски. Мы чувствуем себя хорошо, погода восхитительная. Мы, т. е. я и Маша, очень деятельны и в хорошем настроении. Я гораздо спокойнее, чем раньше. Не строю себе иллюзий и стараюсь делать как можно лучше то, что необходимо делать, и чувствую себя очень хорошо. Всё идёт хорошо. Я посетил 4 столовых, нашёл всех довольными, сделал несколько распоряжений, и у меня такое чувство, что моя поездка была необходима. Возвращаюсь от Писаревых. …Мы условились о семенах. — Завтра мы собираемся с Машей проехаться в Ефремовский уезд. Сегодня Маша отправилась в Дубки. Целую Таню (нужно, чтоб она была здорова) и детей.
Л. Т.

 Сейчас два часа дня. Я голоден, как собака, это доказывает бодрое, цветущее состояние моего здоровья» (84, 137).

 Как видим, Толстой, исполняя долг своего христианского служения, снова использовал по возможности ОКАЗИИ, а не почту, для более быстрой пересылки писем жене. Это позволяло сообщать новости оперативно, пиша при этом не длинно, т. к. на длинные письма часто не было ни времени, ни сил. Соничка со своей стороны приноровилась к такому стилю эпистолярного общения с нею мужа, и, как мы видели в одной из предшествующих Глав нашей книги на примере ЧЕТЫРЁХДНЕВНОГО письма (см.: ПСТ. С. 503 – 506), в свою очередь иногда «собирала» доставленные ей письма мужа, чтобы ответить на все одним большим письмом. Так она поступила и с только что приведённым нами письмом Л. Н. Толстого: начав писать ответ 21-го апреля, она закончила его только в ночь на 23-е. За это время посланники Духовного Царя России доставили его благоверной ещё ТРИ письма: от 19, 21 и даже от 22 апреля (потому что привозили их «с оказией», минуя почту). Приводим сначала их тексты.

 Толстой, 19 апреля 1892 г.:

 «Опять пользуюсь случаем. Вчера, после моего французского письма, я, вернувшись домой, лёг отдохнуть. Меня разбудили <Р. А.> Писарев и <его знакомый, помещик> Балашёв. Балашёв едет нынче, и вот я посылаю письмо с ним. Писарев очень мил. Очень дорожит столовыми, которые так не нравились нашим помощникам. И помогает во всём.

 Теперь забота наша посев, и народ одолевает, но я не робею и разбираюсь понемногу. Мы с Машей не поехали нынче, 19-го, во 1-х потому, что тут дел было много не конченных; отчёт надо докончить. Немного осталось и у Маши дела, и она лежит, страдает, но не очень. Даже не грели овёс.

 […] Скучно, нет от вас писем. Интересов у нас мало, потому пишу о чтении. Kipling совсем слаб, растрёпан, ищет оригинальности; но зато Flaubert M-me Bovary [«Мадам Бовари» Флобера] имеет большие достоинства и не даром славится у французов.

 […] Сейчас ездил верхом […] в те столовые. Всё очень хорошо. Особенно детские, которые совсем утвердились. Погода чудная, жарко. Мы покупаем горох, просо на столовые, и овёс, и картофель на семена. Я выписал ещё вагон семени из Калуги, через Усова. Теперь 7-й час, Маша ест суп в постели, а я сейчас пойду обедать. Пётр Васильевич, как всегда, спокоен и мил. <Повар Толстых П. В. Бойцов. – Ред.>

 Целую тебя, милый друг, и Таню, которая должна быть уже здорова, и детей. Л. Т.

 Сейчас приехала Наташа и привезла твоё письмо. Слава Богу, что все здоровы и всё хорошо. […]» (84, 138).

 Очень сходно своей «хозяйственно-организационной» частью и следующее письмо Л. Н. Толстого к жене, от 21 апреля. О трудностях писания отчёта: «Меня спутало, главное то, что я не умею считать и вести бухгалтерию, а у нас она не только двойная, но тройная, и не в смысле порядка, а беспорядка» (Там же. С. 139). О столовых: «Вчера я ездил верхом в Софьинку и Бароновку <деревни Данковского уезда, в 7 – 9 км. от Бегичевки. – Р. А.> и опять получил самое хорошее впечатление от столовых и главное от детских приютов. Все довольны. В избу к хозяйке собрались все бабы с детьми, и дети здоровенькие и сытенькие, и бабы всем и хозяйкой довольны» (Там же). Наконец, понимающий и любовный совет жене не засиживаться в лучшие весенние дни дома: «Грустно тебе в городе, да ты езди побольше с детьми — маленькими за город — отдыхать и думать и радоваться» (Там же).

 Наконец, текст небольшого письма от 22 апреля, которому предшествует текст отчёта о помощи голодающим (подписанный 21-м апреля):

 «Милый друг, посылаю отчёт, который можно напечатать, как он есть, без тех подробностей, которые можно бы ещё прибавить. Он составлен так, что даёт действительный и точный отчёт о нашем деле и употреблении денег, хотя и не имеет полной бухгалтерской точности. Ошибка, могущая быть в нём, состоит в тех 23 755 р., которые мы показываем полученными нами от русских жертвователей. Этих сведений я не имел и вывел эту сумму по остатку. Я думаю, что она так и есть в действительности. Если же нет, то всё равно все деньги пошли на то же, и ошибка только в цифрах, а не в деле. — Отчёт же даёт понятие жертвователям о том, как употреблены и употребляются их деньги. Это главное. Если Таня ещё с тобой, просмотрите с ней вместе, и если можете что прибавить — прибавьте, особенно в жертвованиях вещами, но не изменяйте стоившего нам большого труда этого отчёта. Лучше же всего, если что можно написать подробнее, то написать прибавление подробностей в другом отчёте.

 Целую тебя и детей. Не знаю, когда дойдёт тебе это письмо, во всяком случае сообщаю о себе; сегодня, 22, мы здоровы, и я еду один в Андреевку.

 Л. Толстой» (Там же. С. 140 – 141).

 На все четыре (!) приведённых нами выше, полностью или в отрывках, письма мужа Софья Андреевна отвечала большим, трёхдневным по времени писания, письмом от 21 – 23 апреля, текст которого, с комментариями и сокращениями, мы и приводим теперь.

 «Милый Лёвочка, мне смешно было читать твоё французское письмо, немножко ненатурально, но меня ужасно утешает и трогает то, что ты при всяком случае вспомнишь нас с Таней, и не поленишься написать хоть немного. Это так помогает мне жить.

 От Лёвы получили ещё длиннейшее письмо, очень хорошее <из Патровки; штемпель: Бузулук, 16 апреля. – Р. А.>, к Тане. У него 150 столовых, горячая деятельность, видно удовлетворяющая его, но жалуется всё на плохое состояние желудка.

 У них всё дорог нет, весна холодная и не дружная; а у нас теперь в Москве такая страшная жара, как только бывает в июле. Ужасно тяжело быть в Москве, хоть сад наш (ещё совсем не распустившийся), но всё же, такой для всех нас ressource [помощь]. Дети в саду весь день…

 Ездила я в Ясную по делам, а вместо того увлеклась радостью быть в деревне; бегала везде, как девочка, рвала и выкапывала душистые фиалки, мылась в пруду, обегала все посадки, сад; ездила по купальной дороге, кругом ёлок и домой по Грумонтской дороге. — Я давно не была в таком восторге. Но я всё-таки пересмотрела все книги, распорядилась везде и порадовалась на густые зеленя, и почки яблонь, и хорошую траву. Провела я в Ясной одну субботу, а в вагоне две ночи, и приехала очень усталая.

 Теперь справляю здесь весенние дела. Раньше месяца отсюда не выберешься. […]

 Завтра кончу это письмо, а теперь два часа ночи, я написала очень много писем. — Да, ещё не забыть: что же вы не тратите денег на голодающих? Ведь лежат они в банке, и очень много. Я искала купить горох, нашла один вагон, и то по 1 р. 35 коп. очень плохой. Я думаю, вы в Скопине найдёте и горох, и лук, и картофель. Там огородников много, и верно дешевле. Помощников ищу, говорю всем, но никак не могу найти.

 22-го. Сегодня Таня проснулась, говорит, что едет к доктору, всю её прострелило, колет и больно всякое движение. Я испугалась, поехала сама с ней к Флёрову. Он говорит: простудилась, ревматизм в мускулах, окружающих лёгкие, велел горчишники, растереть скипидаром и сидеть дома. Желудок и общее здоровье нашёл лучше. Говорит: дня через два, три пройдёт, жару нет и ничего внутри не больно, но ехать к вам ей едва ли скоро придётся; очень она слаба, худа и легко сваливается.

 Я приколола к панталонам газету с МОИМ ПОСЛЕДНИМ ОТЧЁТОМ. Посылаем две фуражки: одну купили, другую Таня с Соней Мамоновой сшили. Мне до того некогда, что я даже этого не сделала. […]

 23-го. Целый дневник пишу. Ещё было от вас два письма. Спасибо, спасибо, голубчики, я очень рада всегда. Тане получше, но она ещё не выходит и всё больно правая сторона груди и под лопатку, но сама бодра.

 […] Если фуражки, панталоны или блузы не впору, пусть Марья Кирилловна перешьёт, на то она у вас и ПОРТНИХА. Маша, вели папа сделать из картофеля салат, немного огурцов нарезать туда тонко, как ему в Москве понравилось; всё для этого посылаю. Твои вещи тоже посылаю, которые просишь.

 От Лёвы было письмо; он радуется, что много семян роздал, такое видно это произвело хорошее на всех действие, эта помощь. Сегодня послала ему из ваших сумм 3000 рублей. Прощайте, милые друзья […]. С. Т.» (ПСТ. С. 514 – 516).

 Написал Лев Львович письмо и отцу, датировано 21 апреля.

 «Мы много пострадали, много сделали подвигов, хворали тифами и т. д.» -- сообщает сын отцу и уверяет, что так же, как и отец, «почуял общее отношение теперь к голоду», и вообще стал лучше понимать отца: «Для меня… теперь больше, чем когда-либо, стали видны те безнадёжно тяжёлые условия народа, которых причина мы. […] То, что тебя интересует, интересно очень и мне, особенно, чт; ты и твоё писание <трактат «Царство Божие внутри вас»>. Мам; пишет мне, что в новом твоём сочинении, кажется, крайности и что это так себе, что-то большое, скучное, а главное — опасное и неприятное. Это отношение, поверхностное и женское, мне объяснило в этом письме, насколько мало мам; тебя понимает. Она и не может никогда понять то, что ты говоришь» (Л.Л. Толстой — Л.Н. Толстому. 21 апреля 1892 г. Патровка // Толстой Л.Л. Опыт моей жизни. М., 2014. С. 239). Занят Лев-младший в эти дни был преимущественно помощью крестьянам семенами и в организации самого сева (Там же).

 В следующем письме отцу, от 7 мая, Лев Львович признаётся, что «питался словом Евангелия нынешний год, больше, чем прежде, а не читал его, как интересную книгу» (Л.Л. Толстой – Л.Н. Толстому. 7 мая 1892 г. Патровка // Там же. С. 240). И — заслуженная радость: возможность похвастать отцу, что столовых открыто более 200-т: «Я не думал, что мы так широко разъедемся» (Там же). А ещё, вполне в духе отца или же возлюбленного отцом американского философа и просветителя Генри Дэвида Торо, Лев Львович Толстой задумался о «пище духовной» для спасённых им от голода крестьян: он надумал открыть в Патровке «волостную общественную библиотеку» и просил отца посодействовать в собрании для неё книг: «Здесь эта пища нужнее хлеба. И если родится что-нибудь нынешний год на пашнях, может быть, родится и что-нибудь от этого моего предприятия на плодородных и девственных пашнях духовных здешнего народа, если ты меня за это не побьёшь» (Там же. С. 240 – 241).

 Это декларативное сближение с отцом не продлилось долго: в письме от 14 июля 1892 г. сын не менее искренне признаёт разницу во взглядах и желаемом образе жизни с отцом и невозможность «обманывать себя, тебя и других» (Там же. С. 242 – 243).

 Благодаря возможности для обоих супругов взаимно избегать неспешного сервиса почты России, Толстой ответил на большое письмо (или, точнее, ТРИ письма в одной корреспонденции) жены уже 25 апреля — и, разумеется, и этот свой ответ отослал «с оказией», минуя почту:

 «Получил твои письма и посылки с Верой Михайловной, милый друг. Всё бы прекрасно, если бы не Танино нездоровье. Но неприятно только нездоровье, а никак не то, что она не помогает. Теперь самое хлопотливое прошло или проходит, именно раздача семян, картофеля. И народ подъезжает. […] Нынче суббота, но уже съехались сотрудники: Алёхины 3 брата, Леонтьев, <Николай Иванович> Дудченко. А вчера ещё приехала <М. А.> Пинская с своим помощником. У них идёт дело хорошо, и там особенно нужна помощь, так что мы им дали тысячу четыреста рублей. Мы купили кое-что, но много не закупаем, потому что надеемся, что после посева всё подешевеет. Погода ужасная, сушит, как в июле.

 […] Письмо это привезёт тебе человек Мордвиновых. Он может рассказать про зеленя и народ.

 […] Посылаю обратно два чека подписанные. Таня напрасно пишет, чтобы я написал receipt [расписку в получении]. Я бы мог, но послано ей. Впрочем, напишу. Да скажи ей, чтоб она послала Hapgood расписки в получении всех полученных денег. Таня, голубушка, отвечать нужно только Hapgood и американцу, который charg; d'affaires [поверенный в делах]. Hapgood ты сама получше отвечай, да и сharg; d’affaires тоже. Посылаю для этой цели листок с моей подписью.

 Пожалуйста, не думай, милая, что ты нам нужна. Ты нам приятна и дорога так, а для дела, как ты ни полезна для него, мы в тебе не нуждаемся.

 Целую вас и детей. Л. Т.» (84, 141 – 142).

 Последним замечанием Л. Н. Толстой выразил своё пожелание, чтобы жена берегла свои силы, не беспокоясь о том, что помощь её на данном этапе уж совершенно незаменима. Помощников не хватало, но они были. В письме упоминаются, в частности. важные иностранные помощники: помимо уже хорошо известной читателю Изабел Флоренс Хэпгуд, это Джордж В. Вуртс (George W. Wurts), уполномоченный от американского правительства, только что приславший Толстому для помощи голодающим солидную сумму: в рублях она вышла «чистыми» 504 р. 30 коп.

 Среди других значительных адресатов этих дней — Николай Николаевич Страхов, писавший Л.Н. Толстому 18 апреля следующее:
 «Всё время я с умилением думал об Ваших теперешних трудах, сердился на низкие выходки “Московских ведомостей” и других подобных изданий, на цензуру, на затруднения, в которые Вы попали благодаря переводчикам и всем, желающим пользоваться Вами, и т. д.... Но в конце марта обнаружилось что-то удивительное — против Вас поднялась такая злоба, такое непобедимое раздражение, что ясно было: Вы задели людей за живое сильнее всяких революционеров и вольнодумцев; дело, очевидно, не в Ваших мнениях, а в Вашей личности» (66, 205).

 Вот значительнейшие строки из ответа ему Толстого от 24 апреля:
 «Мы теперь с Машей здесь одни. Очень много дела. На в последнее время мне стало нравственно легче. Чувствуется, что нечто делается и что твоё участие хоть немного, но нужно. — Бывают хорошие минуты, но большей частью, копаясь в этих внутренностях в утробе народа, мучительно видеть то унижение и развращение, до которого он доведён. — И они все его хотят опекать и научать. Взять человека, напоить пьяным, обобрать, да ещё связать его и бросить в помойную яму, а потом, указывая на его положение, говорить, что он ничего не может сам и вот до чего дойдёт предоставленный самому себе — и, пользуясь этим, продолжать держать его в рабстве. Да только перестаньте хоть на один год спаивать его, одурять его, грабить и связывать его и посмотрите, что он сделает и как он достигнет того благосостояния, о котором вы и мечтать не смеете. Уничтожьте выкупные платежи, уничтожьте земских начальников и розги, уничтожьте церковь государственную, дайте полную свободу веры, уничтожьте обязательную воинскую повинность, а набирайте вольных, если вам нужно, уничтожьте, если вы правительство и заботитесь о народе, водку, запретите — и посмотрите, что будет с русским народом через 10 лет. Скажут, что это невозможно. А если невозможно, то невозможно ничем помочь и чем больше заботиться о народе, тем будет всё хуже и хуже, как это и шло и идёт. И вся деятельность правительственная не улучшает, а ухудшает положение народа, и участвовать в этой деятельности — грех» (Там же. С. 204 – 205).

 Не имея в распоряжении писем С. А. Толстой от 25 и 27 апреля, мы приводим ниже очередные по хронологии письма Льва Николаевича.

 Письмо от 26 апреля, в сокращении:

 «Нынче заедет купец, возвращаясь в Клёкотки, и вот я готовлю письма, и первое пишу тебе, милый друг, а то, пожалуй, не успею или успею дурно. Не знаю, как вы с Таней решили с моим отчётом: не нашли ли таких неправильностей и пропусков, что решили прежде исправить. Если так — делайте.

 […] У нас идёт напряжённая работа с раздачей семян и теперь лошадей. (Это очень трудно — раздать так, чтобы не было обиды.) Вчера я целый день ездил верхом (самая покойная езда на Мухортом), отчасти по этому делу, и для открытия столовой в Екатериновке <деревня Данковского уезда, в 7 км. от Бегичевки. – Р. А.>, и для приютов в Екатериновку, Софьинку и Бароновку, и мне было очень хорошо нравственно и всё сделал, как умел и мог, физически — тоже хорошо; я совершенно здоров, но погода ужасная. По полям ярового ветром несёт, не переставая, целые тучи пыли, как это бывает по дорогам в июле. Я никогда не видывал ничего подобного. Эта сушь не обещает ничего хорошего.

 Помощников нам нужно, и чем больше, тем лучше. Лошадей мы купили теперь 19 и всех раздали. Раздали 1 на трёх, так что один хозяин, получающий лошадь, обязуется обработать ещё два надела. Я не ошибся, написав в отчёте, что для удовлетворения крайней нужды в лошадях нужно бы 100 лошадей. Нужно больше в нашем округе. Думаю, что после раздачи картофеля в конце апреля и начале мая будет перерыв напряжённых занятий.

 […] Чертков пишет <16 апреля из Россоши Воронежской губ.> о положении народа у них и о цынге. Это страшно. Просит тебя прислать как можно больше капусты. Я думаю, он писал тебе? Если же нет, то пошли ему 300 пудов капусты. Ужасно особенно то, что все эти страшные страдания цынги: слепота и всякие уродства проходят и уж всегда предупреждаются хорошей, стоящей 50 к. в месяц на человека, пищей.

 От тебя мало писем. Последнее, что я знаю, это то только, [что ты] приехала в Москву. <Речь о «тройном» письме С. А. от 21 – 23 апреля. – Р. А.>.

 […] Видел Андрюшу сегодня во сне. Как он живёт? Как все твои дела, не дела денежные, а с детьми?

 Прощай, милый друг, целую тебя, Таню, если она с тобой, и детей.

 Пожалуйста купи учение 12 апостолов и пошли: Белый Ключ, Тифлисской губ., Борчалинский уезд, Триолетск. приставство, село Башкичет, Дмитрию Александровичу Хилкову.

 Прилагаемое письмо Hapgood перешли, на её письме нет адреса. При этом же два подписанных чека» (84, 142 – 143).

  Судя по просьбе Толстого к жене КУПИТЬ и выслать князю-штундисту Хилкову книгу «Учение двенадцати апостолов», речь может идти только об оригинальном Дидахе, а не о его вольном «переводе», с собственным Предисловием, выполненном Л. Н. Толстым в 1885 году, но ещё не выходившем к тому времени в России отдельным книжным изданием.

 Самому Хилкову Толстой вполне искренне пишет 25 апреля, что желал бы быть сосланным туда же, куда и он — в Закавказье (66, 208). И потому, что любит Хилкова, считая верным Христу, и вот ещё почему (строки из того же письма):

 «Вы делаете наблюдения над жизнью духоборов, и неутешительные, а я такие же невольно делаю над жизнью здешних крестьян. Трудно себе представить положение христиан, хотя бы и номинальных, но всё-таки людей, среди которых проповедывалось и как будто принято учение Христа, более диких в более далёких от Христа, как здешние жители. Интересы: пища, одежда, жилища и улучшение этих предметов и увеличение денег. Все борются, одни вверху, другие внизу, но стремления у всех одни — все гипнотизируют, заражают друг друга этой жадностью и все горят одним желанием, стремятся в одну сторону и только отдыхаешь при виде детей, сумашедших и пьяных. Особенно заметно это при теперешнем положении голода и при нашем занятии. Мне всё кажется, что так продолжаться не может и что должен произойти переворот.

 Может быть, это так кажется мне оттого, что в моей жизни готовится переворот — переворот смерти уже наверное скоро» (Там же. С. 206).

  Соприкасаясь с народной «властью тьмы» помощники Льва Николаевича из числа толстовцев избавлялись от собственных иллюзий о «народе» и склонны были винить в своём разочаровании очаровавшего их в прежние годы своими общественно-политическими и религиозными писаниями Толстого. С этим разочарованием в «народе» как идее, в крахе народнической составляющей мировоззрения толстовцев, вкупе с тяжёлым трудом настоящего христианского служения, следует связать наметившшееся за прожитую в Бегичевке зиму обострение отношений «учителя» и «учеников». Не последнюю роль сыграл и наследственный желчный аристократизм Толстого, с которым он не мог в себе справиться. На деле претензии толстовцев было столь же неосновательно, как, скажем, неосновательны были бы претензии к личности и писаниям автора хорошего теоретического учебника по педагогике — от молодых учителей, испытавший педагогическое поприще на практике. Прежняя, до обращения ко Христу, жизнь толстовцев в городе, в удалении от народа, в студенческой или иной гнусной, развратной, интеллигентской среде была ОТЧАСТИ всё-таки их выбором; так же как и “шутейные”, не подготовленные ничем попытки аграрных общин в 1880-е. Помощь учителю Льву в деле христианского служения бедствующему народу стала для большинства из них, по существу, первым настоящим, “взрослым” поприщем — и далеко не самым тяжким из возможных! Хрупкая Верочка Величкина, никогда до 1891 г. не мыслившая даже записывать себя в «толстовки», приехав ко Льву Николаевичу, как мы видели, буквально с порога детства, со студенческой скамьи — справилась со своими задачами в общем деле на “ура”, без нытья и споров.

* * * * *

 Продолжим нашу реконструкцию картины весенних, 1892 года, малых дел великого Царя Льва и всей его бегичевской команды. Хотелось бы добавить: СЛАВНОЙ команды, но нет. Скорее: достойной памяти и славы в лице лучших её представителей, имена которых в основном уже явились на этих страницах.

 Кто-то из семейных Толстого пустил в апреле слух, что Толстой собирается переехать из бегичевского особняка в другое место. Слух дошёл через С. А. Толстую (желавшую этому слуху верить, так как она желала скорейшего возвращения супруга из Бегичевки) до хозяйки усадьбы, жившей в Туле вдовы Ивана Ивановича Раевского, Елены Павловны. Та в письме 20 апреля просила Толстого не покидать усадьбы, уверяя, что только рада проживанию в ней «бегичевского министерства», а переезд её, напротив, «глубоко оскорбит». В ответном письме от 26 апреля Л. Н. Толстой слух решительно развенчивает, а также сообщает Елене Павловне об итогах сделанной работы — моральных, не менее значительных для участников его, нежели цифры отчётности:

 «Мы очень теперь заняты обеспечением посева, помощью лошадьми и столовыми, особенно детскими, и хотя очень много дела, но почему-то у меня всё время более радостное чувство, чем зимой, сознание того, что дело, которое делаешь, было нужно и теперь ещё нужнее, чем когда-нибудь, несмотря на то, что дело это всем наскучило, кроме тех, для которых оно делается» (66, 209).

 В сокращении приводим письмо 27 апреля Толстого к жене, довольно сбивчивое, буквально дающее ощущение писания в спешке, промеж множества иных дел. Толстой начал писать было на обороте письма одного из благотворителей (вероятно, торговца), некоего Рубцова, но в результате письмо получилось довольно длинным, разнообразным, в приписке вместившим в себя даже сугубо «семейное» замечание об учёбе сына:

 «Вот полученное вчера письмо Рубцова. Как это случилось, что он не получил денег, когда уж давно в наших счетах значатся эти 844 рубля. Пожалуйста, голубушка, разъясни и исправь это. Это ужасно обидно, так как он жертвовал и трудился для нас. Я пишу ему.

 Сегодня понедельник, 27, 12 часов дня. Приезжал один господин, в Раненбургском уезде, ведущий столовые, и сейчас возвращается. Я с ним посылаю это. Мы живы, здоровы, очень заняты, всё хорошо и приятно. И видится, что особенные дела весенние скоро придут к концу. Лошадей роздал и больше не покупаем, овёс тоже. Теперь раздали картофель. И когда кончится, то отдохнём. Деньги у нас все вышли, и потому, пожалуйста, пришли с первым случаем тысячи три.

 Вчера, […] главное, не было от тебя письма. Верно опоздало или едет с кем-нибудь в Клёкотки. Жара чрезвычайная, и дождя нет. […] Вчера был у Писарева, […] и общий голос, что ржи дурны и от засухи всё хужеют. Писарев очень энергично работает и уж начинает думать о будущем годе. Я думаю, что это преждевременно, и загадывать не надо хорошего, и ещё менее дурного.

 […] Я перешёл в комнату Елены Михайловны <Раевской>. Маша меня туда перевела, потому что в спальне ужасно жарко. Маша очень заботится обо мне и для себя, и для тебя, и для меня. Очень благодарю тебя за фуражки и блузы.

 Целую тебя, милый друг, и детей. Л. Т.

 Надеюсь, что Андрюша не унывает и будет летом работать, чтоб выдержать <переэкзаменовку>, а то он ошибается. Ему надо учиться, чтобы иметь всё то, что он любит…» (84, 144 – 145).

  Не только сами столовые, открытые Львом Николаевичем, были живой и животворящей, саморазвивающейся системой: когда на базе уже открытых в той или иной местности столовых готовились ресурсы для открытия в ближних сёлах и деревнях новых… Опыт Толстого развивался и приумножением количества тех, кто брал с него пример — как упомянутый в приведённом письме помещик из Ранненбургского уезда Московской губернии. Многие неравнодушные сердца и проворные головы и руки в России развивали дело помощи этим путём — как сам Толстой лишь недавно, в октябре-ноябре 1891-го, учился на примере замечательного, трагично и безвременно ушедшего Ивана Ивановича Раевского.

  Для примера, в книге «Семь месяцев среди голодающих крестьян», опубликованной в 1893 г. А. А. Корниловым, описана практика «работы на голоде» в 1891 – 1892 гг. в Моршанском и Кирсановском уездах Тамбовской губернии самого Корнилова и товарищей его, В. И. Вернадского и В. В. Келлера. В. И. Вернадский начал, как и Толстой, с малого: с 500 руб. денег, на которые закупил хлеб для крестьян, живших близ своего имения — чтобы раздать его в декабре 1891-го в то время, когда у них закончится хлеб со скудной земской выдачи:

   «Вернадский хорошо понимал несовершенство этого способа оказания помощи, но, чтобы перейти к более рациональному способу, указанному Л. Н. Толстым — к устройству столовых, нужно было кому-нибудь ехать на место, а он был связан чтением лекций в университете и потому не мог принять этого на себя. Положение дела изменилось, когда двое из друзей его, Л. А. Обольянинов и В. В. Келлер, вызвались в середине декабря ехать на место и заняться устройством столовых по системе, рекомендованной Л. Н. Толстым. Оба они заехали предварительно к Л. Н. Толстому, чтобы видеть лично систему его столовых в действии, и уже оттуда приехали в Вернадовку» (Корнилов А.А. Семь месяцев среди голодающих крестьян. М., 1893. 12 – 13).

 «Опыт» Толстого и Вернадского быстро приобрёл известность в России. Кн. В. Оболенский вспоминал, что уже в конце 1891 г. в студенческой среде Санкт-Петербургского университета начались «явочным порядком» сборы денежных средств, которые «направлялись преимущественно Л. Н. Толстому […] и В. И. Вернадскому, в Тамбовскую губернию» (Оболенский В. Воспоминания о голодном 1891 годе // Современные записки. Вып. VII. Париж, 1921. С. 266).

 Наконец 28 апреля до Бегичевки доехало письмо С. А. Толстой от 25-го. Отвечая на него открытым небольшим письмом, Толстой писал в тот же день:

 «Получил сегодня твоё письмо... Спасибо. Напрасно ты думаешь, что мы с Машей унывали. Напротив, до сих пор дело спорится и не трудно.

 Нынче приехал оригинальный старик швед из Индии» (Там же. С. 145).

 В эти дни в жизнь Льва Николаевича, членов его семьи, его единомышленников во Христе и других помощников ненадолго вошёл самобытный духовный искатель, бродячий аскет и проповедник Абрахам фон Бонде (ок. 1821 – ?), шведский еврей. Как и князь Хилков, он отказался от немалых земных богатств и тем осуществил столь страшный для Софьи Андреевны и столь желанный мужу её идеал праведной бедности. В дальнейшей «бегичевской» переписке Толстого с женой ещё явится немало подробностей об этой экстравагантнейшей и незабвенной личности.

 В тот же день 28 апреля Софья Андреевна пишет такое встречное письмо мужу:

 «Очень радостно, что всякий день почти от вас письма, милый друг Лёвочка. Сегодня пришло письмо с чеками и ответом Hapgood, который пошлю. Хилкову книгу тоже пошлю, хотя не знаю, где её купить. Поправку в отчёте сделаю. Я послала его только сегодня, всё Таня не выпускала из рук, хотела проверить с своим в газетах. Она завтра едет к Олсуфьевым на три дня с М. Зубовой, и очень собирается, укладывается. Здоровье её получше в женском отношении, но всё запоры, и без кл<истира> только раз было действие <кишечника> во всё время. Она стремится после Олсуфьевых к вам, в Бегичевку; не знаю, пущу ли её или нет, посмотрю тогда.

 Мне и вас страшно жаль: воображаю, как вам трудно, хлопотно и одиноко! Ты просишь помощников, милый Лёвочка. Я всем на свете это говорю: студентам, профессорам, просила репетитора детей — все обещают, но никого не найдём. Вчера был <В. С.> Соловьёв, <М. С.> Сухотин и <Е. И.> Баратынская. Последняя обещает какую-то барышню; я просила её присылать. Что вы пишете о зное и ветре — очень огорчительно. Здесь, в Москве, почти всякий день дождь; была чудесная гроза, но сегодня жара страшная, и я весь день не выходила. Прождала напрасно Серова, он не пришёл, а портрет после 12 сеансов далеко не готов; ужасно надоело сидеть по три часа.

 Дела мои с детьми хороши: все здоровы, послушны. <Гувернёр> Борель отходит, его вещи тут ещё, но сам он пропадает. Очень робею за нового, мало вообще известный, не молодой и вегетарианец крайний. Если не молодой плох, то это ещё хуже. Ну, да можно и отказать, если что. Поступит он 10 мая.

 В саду черёмуха распустилась, и на всё это я смотрю с сантиментальной грустью. Жалкие кусты крыжовнику цветут и тоже яблони в саду зацветают.

 Что ты, Лёвочка, деньги не тратишь? Ведь чем скорее ты их определишь, тем скорее ты будешь свободен. В газетах пишут опять о засухе в разных губерниях. Что-то будет! Конечно, если б деньги остались, можно будет беднейшим дать потом на посев ржи, летом. Но всё это втягивает тебя дальше и дальше в труд, и мне это страшно.

 О себе и жизни нашей нечего писать. Вы без радостей при деле, и мы без радости при деле. Думаешь: будто так надо, а всё вперёд глядишь, что будет время, когда мы соединимся и будем счастливы в Ясной. — От Лёвы писем не было, что-то в их степях! Уныло вскрылась весна.

 Сейчас ещё от вас письма. Вот спасибо, такое это утешение.

 Рубцовские деньги были посланы 4 марта в Калугу. <Деньги за дрова для их поставщика, Н. К. Рубцова. – Р. А.> Так как это ошибка, моя вероятно, то только вчера мне их вернули. Я […] теперь поняла, что надо было послать в Смоленск, что и сделаю завтра.

 Вы ни разу не упомянули о посланных 1000 рублях с Верой Михайловной, и пишете, что нуждаетесь в деньгах. Если Таня не поедет скоро, не послать ли их почтой эти 3000 рублей? Ещё я думаю, милый Лёвочка, что капусту посылать в такую жару и так далеко теперь невозможно, она протухнет непременно. Я, впрочем, от Черткова ответа не получала, посылать ли по такой высокой плате за проезд — или нет? И хороша ли, получена ли та капуста, которую я посылала им.

 Андрюше я прочла то место <в письме Л. Н. Толстого от 27 апреля. – Р. А.>, которое относится к нему, но он остался, кажется, холоден. Он очень огорчителен своей бессодержательностью, заботой о внешнем и равнодушием ко всему духовному, художественному и даже настоящему в жизни: природе, людям, животным, движению и т. д.

 Что делать! жалкий он и много будет тосковать, а мало радоваться. Такого ещё у нас не было.

 Всё время через раскрытые окна слышу детей в саду, плотники стучат, забор новый в сад делают, и корова мычит отчаянно, и ей, как мне, в поле хочется. Я дала пастуху 1 р., чтоб он её брал эту неделю в поле.

 7-го уедут с сестрой Таней Саша и Ваничка с няньками, людьми, коровой и вещами. Останется Дуняша, Митя и мальчики со мной до конца мая. Странный год!

 Вы не получили письма в воскресенье, это удивительно, мы часто пишем и пригоняем акуратно; это на почте неисправно. — Ну, прощай, милый Лёвочка, будем мужаться, а как хорошо бы быть вместе! Будем утешаться, что так надо. И Машу мне сердечно жаль, что ей трудно; целую её, и радуюсь, что о тебе заботится. Пусть и себя бережёт. Еду в редакцию «Русских ведомостей» исправить, что ты просил.

 Соня» (ПСТ. С. 517 – 518, 521).
 
 К сожалению, некоторые опасения С. А. Толстой о будущем оказались не напрасны: урожай 1892 года снова погиб в части России засухой, очередные зима и весна снова были голодными, и Толстому, несмотря на всю отлаженность работы его «министерства добра», неизбежно было лично участвовать в работе на голоде, и в 1893-м году снова и снова выезжая в свой штаб в Бегичевке.

 В постоянно тревожном состоянии, вожделенно не желая пропускать никакой оказии для продолжения хотя бы эпистолярного, через расстояние, общения с мужем, Софья Андреевна продолжала писать в Бегичевку ежедневно. Вот следующее её письмо, от 29 апреля, настолько переполненное и милыми повседневными, и значительными, касающимися Л. Н. Толстого, биографическими подробностями, что достойно быть приведённым без сокращений:

 «Милый друг, вчера писала тебе, но не хочу пропускать Чернавской почты. Сегодня уехала к Олсуфьевым Таня до субботы. Пусть рассеется, хотя и тут сердце не покойно. Если она чего ждёт и не дождётся, то только сердце растравит. Здоровье её получше, но медленно идёт к улучшению, всё кишки не действуют.

 Сегодня в конторе Волкова встретила <Нила Тимофеевича> Владимирова, и он кое-что рассказал, что вынес из своей заграничной поездки. Всякий кучер, рабочий во Франции знает тебя и читал. Вообще образование низших классов его поразило сравнительно с Россией.

 Получила письмо от Ивана Ивановича Горбунова, просит капусты и других продуктов; но картофелю отсюда посылать нельзя, дорого; особенно платно. Для капусты прислали одно свидетельство Красного Креста. У них там цынга и бедность. Сегодня ещё барыня просила денег для Бугурусланского уезда, но я ещё не дала.

 Был этот капустник, у которого я покупаю, и рассказывал, что нанял двух работниц из ваших мест, и они рассказывали про ГРАФА, какой он благодетель, детей кашкой кормят, народ кормят, обо всех пекутся; несправедливые дела с кукурузной мукой разобрал, праведный человек!

 А вечера Грот принёс письмо Антония, в котором он пишет, что митрополит здешний хочет тебя торжественно отлучить от церкви. — Вот ещё мало презирают Россию за границей, а тут, я воображаю, какой бы смех поднялся! Сам Антоний хвалит очень «Первую ступень», и умно и остроумно отзывается о ней и об отношении к этой статье митрополита и духовенства. Тебе Грот хотел сегодня или завтра писать, он лучше расскажет, а у меня перебиваются разные впечатления, и я плохо помню.

 […] Сидит Дунаев, помогает считать и завтра поможет, где купить клюквенный экстракт, лимоны и другое для Горбунова.

 Как поживаете? Кончился ли зной, сушь и ветер? Теперь у нас так, да ещё холодно.

 Прощай, милый друг, что-то не пишется. Провела день скучно: утро в банках, днём — позировала, вечер держала корректуру твоего отчёта. Пишу теперь письма, счёты, 10 часов вечера. […]

 С. Толстая. 29 апреля 1892 г.

 Статью «Первая ступень» в журнале Грота пропустили, сейчас получила известие от ликующего Грота. Только сегодня всё решилось» (ПСТ. С. 521 – 522).

  О названной статье Л. Н. Толстого, специально посвящённой христианскому воздержанию, в частности же пищевому посту и осуждению культа ЖРАНЬЯ в лжехристианской, буржуазно-православной России, о связи её со статьями о голоде и практикой помощи голодавшим мы достаточно сказали в соотвествующей части нашей книги. В мемуарах «Моя жизнь» Софья Андреевна дополнительно вспоминает, что получила статью «Первая ступень» в печатном виде через Н. Я. Грота уже 1 мая и «прочла с удовольствием», несмотря даже на то, что уловила в тексте «живой упрёк» СВОЕМУ с семейством городскому и барскому образу жизни (МЖ – 2. С. 280). Опубликована статья была 6 мая.

  Очень значительны и упоминания в письме Софьи Андреевны об Алексее Павловиче Храповицком (церковная кличка «Антоний»; 1863 – 1936). Алёшке в детстве повезло: родители не имели единого мнения о жизненной стезе, по которой надлежит направить сынка. Мать обеспечила ему религиозное домашнее воспитание; отец же, помещик и военный генерал — настоял на светском образовании для сына. В результате мальчик Алёшенька успел за гимназические годы наслушаться публичных лекций В. С. Соловьёва и Ф. М. Достоевского, но, под действием мистической «прививки в мозги» от матушки, принял их к сердцу чрезвычайно страстно. С 1881 по 1885 гг. он уже учится, вопреки воли отца, в Санкт-Петербургской духовной академии, понемногу, но далеко не полностью, преодолевая влияние «ересей» Соловьёва и Достоевского. А вот «профессиональная» практика выпускника Академии — конечно же на время реанимировала многие его юношеские социально-критические и церковно-либеральные настроения. В особенности — с 1890 г., когда, уже с кличкой «Антоний», иеромонах Лёха Храповицкий получил сан архимандрита и должность ректора той самой академии, в которой учился. Среди «духовных якорей», которые удержали его под влиянием учения православия самой влиятельной была весьма неравная по возрасту и влиянию дружба с харизматичным кронштадтским протоиереем Иваном Сергиевым (1829 – 1908), то бишь «святым праведным отцом Иоанном Кронштадтским».

    Но рвало умненького Лёшку с церковного «якоря» долго и нехило. Именно с этим кризисом связано его поверхностная симпатия в начале 1890-х к христианской проповеди Льва Николаевича — в её аскетическом и практически-благотворительном аспектах. Конечно же, «роман» с толстовством не был у «Антония» ни прочным, ни длительным: уже в том же 1892 г., будто кем-то «одёрнутый» (быть может, тем же Сергиевым?), он публикует критический очерк «Нравственная идея догмата Троицы», направленный частию и против Толстого — как бы публично «расписываясь в лояльности» матушке-церкви, обеспечившей ему завидную карьеру и весьма денежную должность.

   Через много лет, в марте 1908 г., вспоминая об Антонии (в связи с известием о желании того явиться в Ясную Поляну для «внушения» еретику о возвращении в «лоно церкви»), Толстой отозвался о нём так: «…Я не сказал <своей проповедью> ничего нового Антонию, он всё это знает. У него устройство психики такое, что всё это соскакивает» (Маковицкий Д. П. У Толстого. Яснополянские записки. М., 1979. Т. 3. С. 28).

  Митрополитом же, о котором сообщил в письме Гроту архимандрит Антоний, был старенький да глупенький Иван Алексеевич Лебединский (церковная кличка «Леонтий»; 1822 – 1893), митрополит московский с 1891 г. По возрасту он имел счастье не дожить до того дня, когда его церковь таки осуществила предложенную им меру воздействия на Л. Н. Толстого — отлучение.

  Стоит попутно заметить, что составители сборника писем Софьи Андреевны Толстой 1936 года в комментарии к приведённому нами только что письму ошибочно указывают на другую персоналию, а именно на Александра Васильевича Вадковского (церковная кличка «Антоний»; 1840 – 1912) (см.: ПСТ. С. 522). Но вот он как раз никогда и нимало Толстому не симпатизировал. Как раз поп Шурик Вадковский, будучи в 1901-м году уже митрополитом Санкт-Петербургским и Ладожским и первенствующим членом Синода, стал одним из инициаторов знаменитого «Определения» об “отпадении” Толстого от церкви. Кроме того, он состоял в 1900-е гг. в особой переписке с С. А. Толстой и так же, как Храповицкий, но с особой настырностью, как о важном церковно-государственном деле, пёкся об «обращении» Толстого в православие. Этими сближениями, вероятно, и вызвана ошибка комментатора в томе писем С. А. Толстой.
  Сам того не зная, архимандрит сыграл заметную роль в творческой истории одного из самых нецензурных и «еретических» сочинений Толстого, трактата «Царство Божие внутри вас». Дело в том, что около 15 марта, известясь о появлении Толстого в Москве, Лёха Храповицкий нанёс ему личный визит. В цитировавшемся уже нами выше письме от 2 апреля к М. В. Алёхину Толстой раскрывает причины визита:
  «Антоний архимандрит и ректор Троицкой академии напечатал в журнале Грота религиозно-либеральную статью и был у меня, поколебался в вере в православие. — “Что ж, говорит, если опоры церкви так непрочны, на что же опереться? Придётся — с выражением отчаяния — опереться на разум и совесть”» (66, 191). Как следует из письма 21 марта к В. Г. Черткову, Толстого это посещение подкрепило в намерении «поскорее кончить» трактат и в вере в его нужность, в то, что он «может оказать доброе влияние» (87, 132). При этом в Дневнике Толстой 3 апреля запишет, что «всё дальше от конца» восьмой главы сочинения — которая впоследствии даже не стала заключительной, как предполагалось весной 1892-го.

 Наконец 30 апреля Соня кратко отвечает на столь же краткое открытое письмо мужа от 28-го. Главная в нём новость — успешная публикация 30 апреля толстовского отчёта в газете «Русские ведомости», свежий номер (№ 117) которой прилагался к письму:

 «[…] Вчера писала тебе, сегодня высылаю твой напечатанный отчёт в «Русских ведомостях» и это письмо. Мы все здоровы. […] Прощай, писать нечего. Дай бог вам всего лучшего, напишу в Клёкотки скоро.

 С. Толстая» (ПСТ. С. 523).

 По приведённым нами выше письмам супругов достаточно подробно можно восстановить картину основной их деятельности, связанной с помощью голодавшим крестьянам. Ниже мы опустим очень сходные по тематике документы из опубликованного корпуса переписки супругов. Это касается корреспонденций Л. Н. Толстого к жене от 2, 4, 12, 13, 15 и 16 мая и С. А. Толстой — от 2, 9, 10, 11, 18 и 19 мая. Такое наше решение связано как с второстепенностью, для нашей темы, многих сообщений в этих письмах, так и с тем, что сам Толстой публикацией своего отчёта подвёл итог большому этапу своей бегичевской эпопеи: с декабря 1891-го по середину апреля 1892-го года.

  Из письма Л. Н. Толстого от 4 мая значительно упоминание о посещении бегичевского «министерства добра» экспедицией генерала Михаила Николаевича Анненкова (1835 – 1899), организатора вспомогательных работ для крестьян. Экспедиция занималась попутно исследованием причин обмеления реки Дон и, соответственно, определением возможных средств восстановления его русла посредством этих же, поручавшихся крестьянам, работ по обводнению. Вот суждение о генерале со свитою Толстого в письме к жене (а о причинах такого суждения скажем ниже):

  «Сейчас только мы проводили от себя заезжавшего к нам Анненкова с своей свитой — человек 20 и Глебов <Владимир Петрович Глебов — уполномоченный Красного Креста по Тульской губ. – Р. А.>, и Кристи <Григорий Иванович Кристи — уполномоченный Красного Креста по Рязанской губ. – Р. А.>, и <кн. Сергей Николаевич> Трубецкой <уполномоченный по общественным работам в Рязанской губ. – Р. А.>, и <Павел Андреевич> Костычев (друг Ге) <по профессии агроном. – Р. А.>, и разные профессора, инженеры, не хочется осуждать, но нельзя не сказать, что странно» (84, 149).

    Несмотря на огромное значение общественых работ для осчтавленных неурожаем без средств существования крестьян, именно персона руководителя их устройством, М. Н. Анненкова, оказалась в истории данного благого правительственного предприятия достаточно нелепой. Вот некоторые сведения о ходе и финансовых результатах деятельности Анненкова из авторитетнейшего источника — от царского министра земледелия и государственных имуществ А. С. Ермолова:
   «Во главе всего дела общественных работ поставлен был энергичный генерал М. Н. Анненков, незадолго перед тем прославившийся постройкою, при самых тяжёлых условиях, Закаспийской железной дороги. Приходится, однако, признать, что М. Н. Анненков далеко не оправдал возлагавшихся на него ожиданий и что обшественные работы были организованы им во многих случаях крайне неудачно, нерационально, убыточно для казны и не всегда даже с должною пользою для местного, пострадавшего от неурожая, населения» (Ермолов А.С. Наши неурожаи и продовольственный вопрос. СПб., 1909. Часть первая. С. 120). Многие строительства, от зданий до шоссейных дорог, или остались без завершения, уже после огромных вложений из казны, или достраивались посредством найма профессиональных рабочих за немалую плату. Контракты, включая ряд зарубежных, оказывались невыполненными. Что же касается работ, по преимуществу земляных, на орошении и обводнении, те действительно доставили необходимый заработок крестьянам – так как с ними они могли более-менее справляться — но впоследствии большинство сооружённых прудов, плотин, колодцев, должным образом не обслуживались: попросту говоря, будучи построены необдуманно, оказывались невостребованными местным населением и запустевали, разрушались. «Большинство плотин уже при первом половодьи было размыто и снесено»; «В одном селении вода из пруда во время половодья хлынула на соседние крестьянские избы и несколько из них разнесла, причём не обошлось и без человеческих жертв. В других случаях пруды устраивались без надлежащего исследования грунта, вследствие чего оказывалось, что вода в них не могла держаться и уходила в землю» (Там же. С. 121 – 122).

  «В конечном выводе все эти общественные работы принесли, как уже сказано, казне, помимо непосредственно ассигнованных на них сумм, колоссальные убытки, которые даже и подсчитать трудно, но, во всяком случае, далеко превзошедшие то, что досталось на долю пострадавшего от неурожая населения. […] На генерала Анненкова и его управление были по ревизии его операций сделаны огромные
контрольные начёты, но так как прямых злоупотреблений и хищений обнаружено не было, а одна только безхозяйственность, то, в конце концов, всё дело было предано суду и воле Божией» (С. 128 – 129).

  О нерентабельности и плохой организованности «анненковских» вспомогательных работ Лев Николаевич был уже наслышан, вот почему профессорско-интеллигентская орава в голодной местности, обходившаяся казне каждый день своей ЭКСПЕДИЦИИ в б;льшую сумму, нежели он за любой день мог потратить на прокормление голодавших сёл и деревень, показалась ему, по мягкому его выражению, «странной».

  С посещением 4 мая 1892 г. Анненковым Бегичевки связан трагикомический эпизод, описанный в дневнике Е. И. Раевской:
  «По долгу службы исправник, становой, урядник и проч. встретили генерала Анненкова на границе Данковского уезда и Рязанской губернии, т. е. в Бегичевке. Крестьяне, увидав, что полицейские чины, с раннего утра, в полной форме, при сабле и с револьвером через плечо, расхаживают около господского дома и услыша, будто поджидают петербургского губернатора, вообразили себе, что готовятся арестовать Льва Николаевича, они собрались полным сходом и хотели броситься в ноги генералу Анненкову, умоляяя его “оставить им их отца”» (Раевская Е. И. Лев Николаевич Толстой среди голодающих // Л. Н. Толстой / Гос. лит. музей. М., 1938. [Т. I]. C. 423).

  И о том же — в воспоминаниях В. М. Величкиной:

  «И жизнь, в конце концов, показала, что несмотря на всю ненормальность отношений, население всё-таки сумело оценить Толстых и увидеть в них нечто большее, чем мешок с деньгами. Когда весной разнеслись слухи, что Льва Николаевича хотятъ арестовать, и тут как раз появилась в наших краях экспедиция генерала Анненкова, организовывавшего общественные работы, то крестьяне решили, что он-то и приехал арестовать Л. Толстого. И кругом бегичевского дома собрались целые толпы народа, — они решили, во что бы то ни стало, не выдавать Льва Ник<олаевича>, так что их с трудом удалось успокоить.

  Когда Лев Николаевич уезжал после сбора нового урожая, население так трогательно прощалось с ним и провожало его, что он и сам мог убедиться, как сумели крестьяне оценить его труды и заботы о них» (Величкина В.М. В голодный год с Львом Толстым // Современник. СПб., 1912. Июнь. С. 150).

  О том, что не стоит идеализировать такое сытое влюбление обитателей страны воров и дураков, поганого «русского мира» с его вековечной «властью тьмы», свидетельствует малоприметная деталь: после краткого, из-за болезни Льва Николаевича, посещения Бегичевки, Софья Андреевна высылает ему с письмом (из-за перлюстрации и задержек письма супруги слали, напомним, при всякой возможности по «оказии», минуя почту) минеральную воду Эмс для измученного экспериментами желудка, а также «простые часы» (ПСТ. С. 523). Почему вдруг оказался Толстой без часов в длительной своей трудовой вахте, поясняет запись 8 мая в дневнике Е. И. Раевской:

  «— Который час? — спросил граф у жены.

  — Вообразите, — обратилась ко мне Софья Андреевна, — у мужа моего украли здесь с окошка часы с цепочкой. Дело не в часах — а грустно за принцип. Теперь ему негде посмотреть, который час.

  — Это просители, вами облагодетельствованные, вас обокрали! — с горечью заметила я.

   Граф повернулся и молча ушёл в дом» (Раевская Е. И. Лев Николаевич Толстой среди голодающих // Л. Н. Толстой / Гос. лит. музей. М., 1938. [Т. 1] С. 421 – 422).

 Теперь нам осталось представить читателю два важных сюжета, берущих начало именно в весенние, 1892 года, дни славной Бегичевской эпопеи и не напрямую, но довольно значительным образом связанные с ней. Первый из них — трагикомический, а местами и просто смешной, связанный с похождениями явившегося к Толстому шведского бродячего еврея.

 Татьяна Львовна, дочь Толстого, много беседовала с Авраамом фон Бонде и передаёт в своих воспоминаниях историю его жизни. Он был богатым землевладельцем в Нью-Йорке и однажды услышал, как бедная нанимательница проклинала его за то, что на оплату жилья у неё уходили последние гроши. Он решил отдать все свои деньги и весь дом даром своим жильцам. Но добрая женщина, почуяв слабость характера хозяина, накинулась на него с ещё большей и злейшей бранью: «А кто заплатит мне за годы горя и лишения, которые мы терпели…» и т. д. Несчастный еврей в ужасе бежал — из собственного дома, из Нью-Йорка, из Америки… В Индии он услышал восторженные рассказы местных жителей о Толстом и отправился к единомышленнику в Россию (Сухотина-Толстая Т. Л. Воспоминания. М., 1976. С. 308 – 309). Не застав Толстого в Ясной Поляне, он явился в Бегичевку. О его приезде Толстой сделал в Дневнике 26 мая такую запись: «Явился швед Абрагам. Моя тень. Те же мысли, то же настроение, минус чуткость. Много хорошего говорит и пишет» (52, 66). Забегая вперёд можно заключить, что именно это самое: «минус чуткость» — и сделало долгое проживание Авраама фон Бонде в Ясной Поляне, мечтавшееся ему, совершенно невозможным.

  В письме к жене от 1 мая Л. Н. Толстой характеризует гостя довольно подробно:

  «Ещё 3 дня тому назад явился к нам старик, 70 лет швед, живший 30 лет в Америке, побывавший в Китае, в Индии, в Японии. Длинные волоса, жёлто-седые, такая же борода, маленький ростом, огромная шляпа; оборванный, немного на меня похож, проповедник жизни по закону природы. Прекрасно говорит по-английски, очень умён, оригинален и интересен. Хочет жить где-нибудь, он был в Ясной, и научить людей, как можно прокормить 10 человек одному с 400 сажен земли без рабочего скота, одной лопатой. Я писал Черткову о нём и хочу его направить к нему. А пока он тут копает под картофель и проповедует нам. Он вегетарианец, без молока и яиц, предпочитая всё сырое, ходит босой, спит на полу, подкладывая под голову бутылку и т. п.» (84, 146).

 Судьбу такого аскета в глазах Софьи Андреевны Толстой можно было бы предвидеть: в её восприятии этот старый еврей мог быть столь же «вредным» для её отношений с мужем, для её семьи человеком, что и еврей молодой, ранее упоминавшийся нами Исаак Файнерман, приблудивший к Толстому в Ясной Поляне ещё в середине 1880-х. Файнерман осуществил наяву один из Соничкиных кошмаров: живя по толстовским теориям, он разорил до голодной нищеты свою семью, сделал глубоко несчастной свою жену… А Бонде практически осуществил другой постоянный кошмар Софьи Андреевны (из цикла «этим обязательно всё и кончится»): он бежал из дома и стал бродягой, надрывая свои силы в 70 лет тяжёлым физическим трудом и портя желудок грубой пищей.

 В дальнейшей переписке Толстой вспоминает шведа уже не так часто и пространно, но тоже достаточно для того, чтобы известиями о нём насторожить ещё более Софью Андреевну. Для примера, вот такие шутливые строки из письма от 2 мая:

 «Теперь 9 часов вечера, суббота. За столом, на котором стоит самовар, который швед называет идолом, сидит Маша, Саша Философова, Вера Михайловна, Митрофан, Скороходов и швед, съевший яблоко и больше ничего не желающий. Про него говорят, что он самый антихрист, он обещает прокормить 20 человек на осьминнике и копает уж, но только с уговором, чтоб ему душу продать» (84, 148).

  Шутки шутками, а швед, в числе прочих сближений с духовными практиками Льва Николаевича, оказался сторонником и пропагандистом того же восточного «хлебного огорода», возделываемого без использования скота, который, как мы помним, уже испытывал в Ясной Поляне и Толстой.

  Вот, в передаче Екатерины Ивановны Раевской, старушки мамы умершего И. И. Раевского, некоторые высказывания фон Бонде:

  «— Я — часть вселенной. Всё то, что я делаю, мне кажется, что так и должно делать. Если б я осуждал то, что делаю, то осуждал бы всю вселенную. Если осуждают одно колесо в машине, то осуждают и всю машину. Всё то, что делается, делается к лучшему.

  […] Религия ничья мне не нужна. Религия запрудила весь ход человеческой жизни, и самый большой чёрт — это нравственность, так как она остановка жизни. Как реку запружают плотинами, так жизнь запрудили моралью. Надо брать пример с животных.

  […] Скота держать не следует, потому что он съедает траву, которая часть природы.

  […] Чистота не имеет смысла, это предрассудок. Мыться не нужно, потому что это стирает жир с тела. […] Не должно стричь волос, ни ногтей; это отнимает сок у человека. Держите ваш желудок в порядке, никогда не лечитесь. Если желудок в порядке, то не тратьте более пяти минут на испражнение. Если вы на это тратите больше времени, вы — больны. Чтоб желудок был в порядке, ешьте больше яблок и картофеля и пейте три стакана воды в день. Если будете жирно есть, то и два часа просидите без последствий. […] Когда я здороваюсь с моим приятелем, то всегда говорю: не здравствуйте, а: “Хорошо ли вы испражнялись?” и тот тем же мне отвечает» и т. д. (Раевская Е. И. Лев Николаевич Толстой среди голодающих // Л. Н. Толстой. Летописи Государственного литературного музея. Кн. 12. М., 1938. [Т. I]. С. 419 – 420).

  Легко догадаться по этим суждениям бродячего философа, что именно он мог послужить Толстому одним из прототипов для образа «свободного человека», беспаспортного старика-сектанта в романе «Воскресение» (см. ч. 3, гл. XXI). Кстати сказать, сопоставление реального Бонде с реальным Толстым делает невозможными никакие спекуляции по линии отождествления бродяги из «Воскресения» с самим великим яснополянцем — к которым по сей день периодически прибегают непрофессиональные и нечестные, обманывающие читателей исследователи, такие как П. В. Басинский с его книгой о Толстом «Свободный человек» и единомысленные, единосущные ему такие же сволочи и дряни в Москве, в Туле и в Музее Ясной Поляны.

  Казалось бы, длительные отношения с великим яснополянцем шведу обеспечены. Но, к сожалению, аскет не учёл состояния здоровья своего младшего по летам нового приятеля… да и тот, увлёкшись, забыл про свои хронические болячки. Рассказывает Т. Л. Сухотина – Толстая:

  «Кроме сырых яблок, швед готовил какие-то лепёшки, которые он ел тоже сырыми, и пил болтушку из овсяной муки с водой. Тяжёлые, как камень, лепёшки, конечно, совершенно расстроили здоровье отца, всю жизнь страдавшего болями желудка. Он сильно поплатился за своё увлечение» (Сухотина-Толстая Т. Л. Указ. соч. С. 306).

  В конце концов в письме к супруге от 4 мая Толстому пришлось сознаться в своей оплошности:

 «…У меня 3-го дня, следовательно, 2 мая, были довольно сильные боли в животе, похожие на те, которые бывали у меня при камнях. Я тотчас же поставил несколько клестиров, горячее на живот, потом компресс и через 3 часа боли прошли, и вот теперь, 4-е, 2-й час дня, я совсем здоров, только напуган этим приступом, и осторожен, как только можно быть. Ещё не ем ничего твёрдого, и не хожу, и не езжу, хотя ничего не болит. Маша […] ходила за мной и хотела писать тебе тотчас же, но я удержал её и, как видишь, сделал очень хорошо, потому что всё прошло… Это наверно были камни, потому что очень было резко больно, хотя и не долго. Ни желтухи, ни окраски мочи, ни жару не было.

 Странно сказать, но я истинно люблю эти боли. Бога вспомнишь. А главное, до этого я два дня был в страшно дурном расположении духа, ничего не мог работать. А теперь так свеж и бодр и 2-е утро хорошо работаю. Прощай, душенька, пожалуйста же, не беспокойся и знай, что я всю тебе написал правду» (84, 148 – 149).

 Сомнительно, что такое письмо могло успокоить Софью Андреевну, или что она могла хотя бы совершенно поверить ему. Но, по воспоминаниям всё той же Е. И. Раевской, Софья Андреевна узнала о болезни мужа прежде получения этого письма: Елена Павловна Раевская, вдова И. И. Раевского, жившая в Туле с детьми, узнала о приступах Толстого от прибывшего к ней из имения управляющего и, конечно, немедленно довела всё до сведения Софьи Андреевны:

  «Получив письмо 6 мая в 10 часов вечера, графиня, не медля ни минуты, тут же выехала 6-го по двенадцатичасовому ночному поезду и 7-го числа вечером прибыла в Бегичевку, приехав со станции Клёкотки […] в маленькой тележке» (Раевская Е. И. Там же. С. 420).

  Дальнейшее пусть расскажет сама С. А. Толстая, по мемуарам «Моя жизнь»:

  «Приехала вечером, Лев Николаевич уже здоровый сидел за большим столом с своими сотрудниками, которых было много, а на полу лежал старый швед и спал, а может быть, и притворялся, что спит, так как было очень шумно.

  Лев Николаевич как будто был мне рад. Я гуляла с ним, посещая столовые, следила за его здоровьем, а главное, регулировала его пищу, стараясь как можно лучше кормить его. Желтуха, очевидно, была, так как зрачки его совершенно пожелтели.

  9-го мая я уехала, заехала в Туле к Елене Павловне Раевской, куда приехал и губернатор Зиновьев и вручил мне там свидетельства Красного Креста, которые я тотчас же послала в Бегичевку с письмом, в котором между прочим пишу: “Целую Машу, которая была очень мила: светлая, кроткая и приятная… Так и вижу вашу пыльную Бегичевку, но мне там было оба раза хорошо”» (МЖ – 2. С. 282).

  Это очень важное для нас признание Сони из цитируемого ей в мемуарах письма её к мужу. В особенности если помнить отрицательные отзывы её о Бегичевке из прежней, зимней поездки. Пусть и не сразу, но Птица Небесная духа и разумения расправила крылья и в ней. И назвать христианское служение Сони «второстепенным», менее значительным, чем служение бедствовавшему народу Льва — не решится никто. Титану с огромными крылами потребно накормить народ (да и всему человечеству оказать своей нравственной проповедью важную духовную помощь!), а маленькой птичке рядом… важно, чтобы сам кормилец не голодал и не болел, оставался в силах для благороднейшего своего дела!

  В письме Л. Н. Толстого к жене из Бегичевки от 12 мая о Бонде он пишет всего одно предложение, свидетельствующее о сохранившейся и после неудачной диеты и болезни симпатии к нему (хотя, кажется, ставшей более умеренной): «Швед грустен, сидит в уголке и зябнет, но говорит всё так же радикально и умно» (84, 150).
 Однако, как вспоминает дочь писателя Татьяна, уезжая в мае из Бегичевки, Толстой шведа с собой в Ясную Поляну не взял, попросив приехать следом «и обещая прислать за ним экипаж в Тулу на Сызрано-Вяземский вокзал». Объяснение этому Толстой дал вполне юмористическое:

 «— Когда я езжу один по железным дорогам, то меня стесняет то, что на меня обращают внимание. А везти с собой своего двойника, да ещё полуголого — на это у меня не хватит мужества!» (Сухотина-
Толстая Т.Л. Воспоминания. М., 1976. С. 307).

 Дальнейшая судьба странного шведа постепенно теряется в неизвестности. Конечно же, Авраам фон Бонде, помимо непростительного своего проступка в отношении здоровья Льва Николаевича, и в целом произвёл на Соничку самое невыгодное впечатление — что-то сродни грязному и нездоровому животному. Всё же, по воспоминаниям Т. Л. Сухотиной-Толстой, он был принят и долго терпим в Ясной Поляне — вместе со всеми своими чудачествами, как, например, раздевание догола, спаньё на полу и под. И лишь когда он стал грубо конфликтовать с другими гостями Ясной Поляны, Толстой с дочерью Таней деликатно выселили его — сперва в ближнюю деревню Овсянниково, в маленький домик, в котором жила такая же радикальная аскетка, «толстовка» Мария Шмидт, а позднее, хлопотами Толстого, Бонде должен был переехать в Воронежскую губернию, на участок земли, где мог бы осуществить свои земледельческие планы, но… не признавая документов, он не смог, по действовавшим законам, сделаться официально оседлым жителем Российской Империи и, вероятно, вскоре покинул её (Сухотина-Толстая Т. Л. Указ. соч. С. 309 – 314, 490. Примечания.).

 Второй сюжет, на котором, завершая данную Главу реконструирования картины святого христианского служения Льва Николаевича Толстого голодающей России в 1892 году, нам необходимо задержать внимание читателя — довольно печальный и чреватый той трагедией, которой завершилась для Софьи Андреевны в 1910 году попытка жить с мужем-христианином, не разделяя его религиозного понимания жизни. В центре этого сюжета снова оказывается ближайший друг Льва Николаевича, Владимир Григорьевич Чертков — человек с тяжёлым характером и далеко не всегда открытыми, честными намерениями. Не умом, а именно своим психическим складом он был «язычник» — в том же смысле, в каком грустно признавала себя «язычницей» и Софья Андреевна Толстая: то есть человек, необходимо и во многом разделявший то низшее по отношению к христианству, «мирское» понимание жизни, которое отдаёт человека во власть главных и страшнейших по разрушительности грехов: властолюбия, тщеславия, похоти, корысти… Впрочем, в отношении Льва Николаевича Чертков вряд ли когда-то мог явить именно грех корыстолюбия: он по наследству был гораздо богаче, чем семья Толстого. Вряд ли можно говорить и о похоти — вопреки позднейшей «догадке» уже совершенно душевно не здоровой в 1910 г. Софьи Андреевны о гомосексуальном партнёрстве её 81-летнего мужа с Чертковым. А вот что касается властолюбия и тщеславия… Это и были главные обвинения в адрес В. Г. Черткова из уст и в писаниях уже его современников. Он стремился наложить тяжёлую длань своего влияния не только на рукописи Льва Николаевича, не только на ход и результаты его творчества, но и на СЕМЕЙНЫЕ ОТНОШЕНИЯ Толстого, и прежде всего — с ЖЕНОЙ, в которой Черткову виделся конкурент за историческое место «по правую руку от гения». 

  Конфликтные, неприязненные отношения жены Толстого с В. Г. Чертковым берут начало в 1887 г., когда она нечаянно (хотелось бы верить, что именно так) прочла письмо Льву Николаевичу его «одноцентренного друга», где были такие строки:

  «Галя около меня, и нет такой области, в которой мы лишены обоюдного общения и единения. Не знаю, как благодарить Бога за всё то благо, какое я получаю от этого единения с женой. При этом я всегда вспоминаю тех, кто лишён возможности такого духовного общения с жёнами, и которые, как, казалось бы, гораздо, гораздо более меня заслуживают этого счастья. …Я объясняю себе это обстоятельство, с первого взгляда кажущееся несправедливым, тем, что люди эти, именно потому, что они сильнее меня и могут обходиться меньшим, именно, потому-то лишены той роскоши духовного единения с женой, которою я пользуюсь. Силы их больше и задача и условия их жизни соразмерно труднее и значительнее» (Цит. по: 86, 33).

  Конечно же, это по внешности «общее» суждение о жёнах, с которыми великим мужьям невозможно духовное общение Софья Андреевна вполне справедливо отнесла на свой счёт. Вдвойне болезненней было Соничке сопоставление Чертковым её с собственной его женой, Анной Константиновной Чертковой (урожд. Дитерихс; 1859 – 1927), имевшей в кругах толстовцев кличку «Галя». Духовное единомыслие «Гали» с мужем и Львом Толстым, единоверие в Боге и Христе либо переосмысливалось в сознании Софьи Андреевны таким образом, что превращалось в свидетельство “глупости” или “слабохарактерности” Анны Константиновны, либо находило рационализацию в том, что семья Чертковых, будучи чрезвычайно богатой и защищённой от репрессий могучими «связями», вплоть до придворных, могла себе позволить «юродство» христианской жизни.

  В дневнике Софьи Андреевны под 9 марта 1887 г. появилась такая запись о тайном чтении чужого письма:

  «Я прочла, и мне больно стало. Этот тупой, хитрый и неправдивый человек […] хочет разрушить ту связь, которая скоро 25 лет нас так тесно связывала всячески!»

  И ниже, как резюме:

 «Отношения с Чертковым надо прекратить. Там всё ложь и зло, а от этого подальше» (ДСАТ – 1. С. 116).

 «Я возненавидела тогда Черткова» — признаётся Софья Андреевна в мемуарах (МЖ – 2. С. 19). Но дальше «установки на разрыв» отношений дело так и не пошло: человек, во-первых, воспитанием и происхождением светско-аристократический, то есть принадлежащий как раз к тем кругам, которые были ближе и любимее всего Соне; во-вторых молодой и красивый мужчина (что, конечно же, имело значение для Сони не столько как для женщины, сколько как для эстетически утончённого человека); в третьих же, и главное — многообразно полезный её мужу, а кроме того психологически и ДУХОВНО необходимый, Чертков не мог быть изгнан из толстовского дома так же просто, как сделали это с чудаком шведом. 

  Отношения продолжились… и приняли к 1892 году ещё более, со стороны Черткова, «токсичный» характер. Почуяв в готовящемся Львом Николаевичем трактате «Царство Божие внутри вас» значительное в человеческой и христианской истории сочинение, навязчиво заботливый друг озаботился не просто КОНТРОЛИРОВАТЬ, но и специфически «стимулировать» работу Льва Николаевича. Напомним читателю, что приехавший в ноябре 1891 г. в Бегичевку М. Н. Чистяков имел от Черткова поручение: забрать у Толстого и привезти к нему (на хутор Черткова Ржевск в Воронежской губ.) первые восемь готовых глав «Царства Божия». Как мы знаем, Толстой сильно задержался с писанием 8-й главы, и Чертков никак не мог дождаться заполучить её. Первые семь глав были переписаны на хуторе Черткова начисто, будто для публикации. В марте 1892-го тот же Чистяков снова караулил, буквально «над душой» автора, 8-ю главу — в Москве, во время пребывания там Толстого. Несомненно, это был элемент манипулятивного давления на Толстого, любившего возвращаться к уже, казалось бы, оконченным писанием текстам и снова перемарывать и переделывать их… В середине апреля 1892 г. рукопись 8-й главы отправилась к Черткову, а оттуда в конце месяца, уже в переписанном виде — снова к Толстому, в Бегичевку. Причём Чертков прислал с рукописью своего переписчика, Евдокима Платоновича Соколова (1873 – 1919), крестьянина-грамотея, ловкого и хитрого, служившего в хуторе Ржевск у Черткова и для выполнения иных, что называется, «особых» и негласных поручений. В письме от 28 апреля Лев Николаевич деликатно давал понять «заботнику», что не намерен прерывать работу помощи крестьянам ради желаемого Чертковым скорейшего окончания трактата (87, 144 – 145). Соколов, однако, так и кружил, как стервятник, вокруг Толстого битый месяц, уехав из Бегичевки только 23 мая — конечно же, без вожделенной Черткову рукописи.

  Примечательно, что в этом же письме Толстой рассказал Черткову и о новоприбывшем в Бегичевку шведе Бонде, с самых положительных сторон охарактеризовав его интеллект, нравственный облик и согласные с убеждениями поведенческие практики. Он просил Черткова принять Бонде и поселить на хуторе, на клочке земли. Но Чертков в ответном письме… открестился от «духовного собрата» из Швеции, попросив Толстого не присылать Бонде к нему. С наибольшим вероятием — побоявшись внимания к себе полиции в связи с проживанием на его земле «хлебороба», не признающего ни денег, ни документов, ни даже обыкновенной человеческой одежды. Копию с письма Толстого Чертков направил толстовцу Е. И. Попову, а тот переслал её другому «сочувствующему», А. И. Алмазову, бывшему психиатру, занимавшемуся сельским хозяйством в своём имении. Это могла бы быть идеальная судьба для неотмирного шведа: любимый труд под наблюдением духовно сочувствующего психиатра! Но, видимо, и тот испугался селить в своём имении «лицо» без документов.

  Сам «христианнейший» Владимир Григорьевич во всю «голодную эпопею» не подверг (в отличие от той же Софьи Андреевны) свою задницу никакой опасности, не навестив ни тифозной, холерной и дизентерийной Бегичевки, ни Патровки, где едва не погиб от простуд, тифа и переутомления младший сын Толстого, Лев Львович. Он предпочитал «просвещать во Христе» народ, готовя к публикации тексты для издательства «Посредник»: это ведь куда как менее хлопотно и более безопасно, чем кормить или лечить!

  Толстой молчал, терпел и не жаловался жене на дёрганья со стороны «посланцев» от Черткова. Но скрыть ничего не удалось. О «стервятнике» Соколове её известили, и 4 мая она отправила В. Г. Черткову некое критикующее письмо, которое тот, прочтя, переслал Толстому с жёстким распоряжением: ознакомиться и ИЗОРВАТЬ. К сожалению, Толстой исполнил эту волю своего духовного собрата (или уже КОНТРОЛЁРА?). Чертков же отправил Софье Андреевне 8 мая отповедь такого лживого и гнусного содержания:

  «…Вы находитесь в полном заблуждении. Никого я к Льву Николаевичу за рукописью не посылал и нисколько его не тороплю, не “мучаю” окончанием этой работы. Я наоборот послал ему списанную рукопись, следуя в этом его собственному желанию, определённо мне сообщённому» (Цит. по: 87, 147).

  Последнее, кстати, было правдой. Но подчеркнём: во всём письме — ни слова о «сторожах», включая Соколова, ВЫМОГАВШИХ у Толстого рукописи, хотя и не вербально, но одним своим молчаливым присутствием в его доме, в Москве и в Бегичевке!

  А далее — очень болезненный удар по Соне:

 «В вашем письме ко мне вы упоминаете о Льве Николаевиче, как об “утомлённом НЕРВНОМ старике”. Вы знаете, Софья Андреевна, как давно я уже совсем воздерживаюсь от высказывания вам моего мнения о ваших отношениях к Льву Николаевичу. Но раз вы сами затрагиваете со мною этот вопрос, я чувствую, что обязан и с своей стороны ответить вам откровенно и правдиво. Во Льве Николаевиче я не только не вижу нервного старика, но напротив того привык видеть в нём и ежедневно получаю фактические подтверждения этого, — человека моложе и бодрее духом и менее нервного, т. е. с большим душевным равновесием, чем все без исключения люди, его окружающие и ему близкие. Он вообще, по моему глубокому убеждению, гораздо разумнее нас всех; а по отношению к своим поступкам и распоряжению СВОИМИ занятиями он несомненно гораздо лучше кого-либо из нас знает чт;, где, когда и как делать. И потому ни вам, ни мне, и никому из нас не подобает становиться по отношению к нему в положение «оберегателя его труда», как вы о себе выражаетесь. […] …Теми вашими поступками, в которых вы действуете наперекор желаниям Льва Николаевича, хотя бы и с самыми благими намерениями, вы не только причиняете ему лично большое страдание, но даже и практически, во внешних условиях жизни очень ему вредите.

 […] Высказал я вам всё это, Софья Андреевна, для того, чтобы объяснить вам, почему, если в данном случае вы и ошиблись в вашем предположении о моём образе действия с рукописью Льва Николаевича, я однако в будущем не могу обещаться воздерживаться от такого именно отношения к Льву Николаевичу, которое вы порицаете, но я считаю единственным правильным. […] …При возникновении таких или иных запросов к нему, буду их предъявлять ему, не откладывая до наступления других предполагаемых условий, которые могут никогда и не наступить» (Цит. по: Там же. С. 147 – 148).

  Любопытно, что в черновике письма Чертков прямо указал, что-де жена годами лишает Льва Николаевича «душевного отдохновения», но позднее вычеркнул эти строки (Там же. С. 149).

  Это уже не «третий лишний» в общении мужа и жены. Это уже лишний НА МЕСТЕ ОДНОГО ИЗ ДВОИХ, а именно Софьи Андреевны — настырно «отодвигающий» её от мужа, претендующий на ДУЭТ, без её «духовно чуждого» влияния в жизни мужа.

 Вот по поводу этой чертковской злой филиппики Софья Андреевна пишет мужу в ночном письме 14 мая уже открыто, хотя по-толстовски деликатно (скорее снова ставит вопрос о поведении Черткова, нежели разрешает его):

 «Чертков написал мне неприятное письмо, на которое я слишком горячо ответила. Он, очевидно, рассердился за мой упрёк, что он торопит тебя статьёй, а я и не знала, что ты сам её выписал. Я извинилась перед ним; но что за тупой и односторонне-понимающий всё человек! И досадно, и жаль, что люди узко и мало видят; им скучно!» (ПСТ. С. 524).

 Письмо это, ответ Сони Черткову, сохранилось. Приводим наконец выдержки и из него:

 «Вл. Григ., в том, что я упрекнула вам за присылку конца статьи — я виновата. Так как я не живу с Л. Н., я не знала, что он сам её у вас вытребовал, и прошу извинения. Но ваше недовольство, что я упомянула о том, что человек 64 лет — старик, что деятельность утомила его и что он нервный — мне было удивительно. О духовном его состоянии я не говорила: не вам, не мне его судить, а вы наивно выражаетесь, что он — разумнее нас всех! Да разве такое сравнение возможно? Мы, люди простые, крайне односторонние, — а он вековое явление. И если я 30 лет ОБЕРЕГАЛА его, то теперь ни у вас и ни у кого-либо уж учиться не буду, как это делать [...]. Что касается ВРЕДА И СТРАДАНИЯ, о которых вы упоминаете, что я причиняю мужу моему, то кроме вашего взгляда, который усмотрел это, — ещё другого не было. Все видели и видят нашу 30-летнюю счастливую жизнь, а если последнее время иногда и казалось, что были тяжёлые минуты, то только благодаря посторонним вмешательствам совершенно чуждых нам людей, которые сознательно и бессознательно портили нашу семейную жизнь и вторгались в неё [...]. Не забыла и не прощу я вам никогда одного — это ещё несколько лет тому назад я прочла в вашем письме сожаленье Л<ьву> Н<иколаевичу>, что ему в лице меня послан крест. Теперь вы это повторяете иносказательно — мне. Да вспомните, Вл. Гр., что кроме вашей — есть воля Божья, и если бы правда была, что это крест, то нельзя даже упоминать об этом человеку, которого любишь; а, любя, надо искать и указать на те светлые стороны жизни, которые есть у всякого. Больше мне вам сказать нечего, как пожелать больше доброты и ясности, и меньше вмешательства в чужую жизнь» (Цит. по: ПСТ. С. 525 – 526).

  С несением креста жизнь Толстого с женой Чертков сравнил ещё много ранее рокового письма 1887 года… и, разумеется, ошибался. Вот как своё положение, по отношению к этому христианскому образу, характеризовал сам Толстой в Дневнике 3 мая 1884 г.:

  «…Нашёл письмо жены. Бедная, как она ненавидит меня. Господи, помоги мне. Крест бы, так крест, чтобы давил, раздавил меня. А это дёрганье души — ужасно не только тяжело, больно, но трудно» (49, 89).

  Увы! но уже к началу 1890-х, и до самого конца земного бытия Льва Николаевича Толстого, таким «дёргателем», на пару с Софьей Андреевной, стал — конечно же, тоже С САМЫМИ БЛАГИМИ НАМЕРЕНИЯМИ — и В. Г. Чертков. Именно с этим, С БЛАГИМИ НАМЕРЕНИЯМИ, «дёрганьем души» связана знаменитая и трагическая запись Льва Николаевича во второй тетради «Дневника для одного себя» 1910 г.: «Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти ото всех» (58, 138).

  Однако возможности, как в начале 1890-х, уйти от суетливых претендентов на «духовное наследие» и просто наследство в практическое дело, каким была помощь голодавшим крестьянам, у Толстого в 1910-м не выдалось. Земной полёт был окончен, миссия выполнена. Отяжелевшие мирскими тяготами и горем крылья Птицы Небесной Льва отказали ему, приковав умирающее тело к постели в доме железнодорожного начальника на станции Астапово. Там и до сей поры музей, в котором, как и в Ясной Поляне, копошится полчище бюджетных, от роду и пожизненно бескрылых музейных крыс, кормящихся с материальных останков этого, одного из величайших в человеческой истории, духовных освобождений.


                Здесь Конец Главы Седьмой

                _______________