Симфония Метёлкина

Максим Федосов
Рассказ опубликован в №4 (2022) альманаха «Все будет хорошо!» г. Москва
Самые выгодные условия публикации для новых авторов + Ваше имя на обложке!
===


Allegro non troppo

1.

Первой строкой рассказа, как первыми аккордами музыкального произведения, автор должен швырнуть читателя или слушателя через весь зал консерватории на задние ряды, и вот – летит кувырком, цепляясь за вторую строчку и обрывки смысла, падает мимо кресел, стряхивает с себя оцепенение первых тактов и, всматриваясь в неторопливые движения дирижера, надеется на жизнеутверждающий финал. Вспомните первый концерт для фортепиано с оркестром Чайковского или концерт для фортепиано с оркестром Грига. Ниспадающие, объемные каскады аккордов, первые невероятные переходы, воодушевление и надежды на… Истинное послание всегда начинается именно так, и читатель, желающий разгадать послание, может стать посвященным в это невероятное зрелище. Да, да… может. Может, если захочет.

Сегодня утром, в полусне, он слышал тихий, искрящийся звук треугольников.
Третью неделю Саша Метёлкин просыпался один, в глухой старой квартире с одним окном. Ноябрь вступил как-то резко и неожиданно, снег валил всю ночь и тут же таял, оставляя холодную влажную землю неукрытой и беззащитной, утренний сумрак сковывал город, а пиликающий звук ненавистного будильника довершал эти неприятные холодные аккорды начинающейся зимы. Метёлкин долго лежал, прокручивая в голове вчерашний день, но ничего нового во вчерашнем дне не находил. Три недели назад громко хлопнула дверью Таня, его бывшая подруга, хотя назвать это дружбой было сложно – с одной стороны было желание разделить проблемы, с другой стороны желание разделить достаток. Полтора года совместной жизни, где пылкая страсть периодически сменялась такими же громкими слезами, не убедили Метёлкина в его стремлении к семейным ценностям.
Еще только просыпаясь, сквозь утреннее дремотное полусознание, в мягкой, обволакивающей темноте, Саша пытался уловить некие звуки нового дня – за окном раздавалось равномерное постукивание трамвая, чуть выше – тихий ветер, мягкий снег. А еще выше – какая-то серебристая тонкая музыка, словно маленьким колокольчиком, вернее даже нет, – музыкальным треугольником, – чья-то невидимая рука довершала бытие этого утра. «Как в третьей части первого концерта Листа, – вспоминал Метёлкин, – сплошные треугольники». Этот музыкальный инструмент казался ему неким символом его неустроенной жизни: дом-работа-магазин, и далее, – звонко, однообразно – по «углам». Да и квартиру, которую он снимал, можно было с хрупкой натяжкой назвать «домом», – скорее «однокомнатным углом».
Поднимаясь с дивана, он отмечал про себя его скрип – но сегодня диван скрипел невыразительно, словно усталого контрабасиста перевели из трио в квинтет. Чего-то не хватало. Мощности и толщи пружин. Раздвигая шторы, Саша вглядывался в темное снежное небо, отмечая про себя, что шторы сегодня звучали довольно ровно. Каждое колечко, сталкиваясь с предыдущим – давало точный и глухой пластиковый звук, а ткань штор ласково шелестела до упора в стену. Затем он искал тапки, и, встав на колени, тянулся до одного, который молча скрывался далеко под диваном. Потом шел, неслышно ступая по ковру, выходил в коридор, где звук шагов становился более четким, открывал дверь в ванную и включал воду. Вода шумно выпрыгивала из крана, лилась громким напором, затем лающими аккордами выплескивалась и горячая.
– Да, все же диван сегодня был как-то невыразителен, – думал про себя Метёлкин. – Не тот скрип, не тот.
Стоя под напором воды, он разговаривал сам с собой, перечисляя свои надежды и ожидания на текущий день. Наступившая зима молча слушала его через вентиляционные отверстия: вода вдруг становилась то холоднее, то снова теплела и от этого звук её «приземления» менялся с мажора на минор, так ему казалось. Выключая кран, он каждый раз вспоминал, что полотенце лежит в шкафу и хлюпал по коридору обратно в комнату, оставляя мокрые следы на полу.
– Надо позвонить Тане, – думал он, кутаясь в свежее полотенце, пахнущее морем. – Надо позвонить…
Шумно булькающий кофейник, колокольчик СВЧ-печки, горячие, с паром, бутерброды, – как мало остается времени на спокойный завтрак и как не хочется смотреть на часы! Метёлкин завтракал стоя, глядя в окно: ноябрьское хмурое утро, бледно-лимонный свет от фонарей добавлял в него какую-то горчинку. Впереди была длинная дорога на работу, нескончаемые планерки, шарниры и подшипники, планы и отчеты, и – никакой надежды разглядеть солнечный свет в этих серых офисных буднях. Клацанье выключателей, грохот закрывающейся двери и поворот ключа в замке, – однообразные звуки этого утреннего оркестра довершал быстрый перебор ног по ступенькам и скрипучая дверь подъезда.

Дорога до работы протекала (в прямом смысле слова) сначала по длинным и глубоким лужам, затем в двенадцати остановках громыхающего трамвая, и еще в двадцати минутах пешком по гранитной набережной – это и называется «жить в центре». Взметая с дороги грязь и мелкие брызги, надрывно гундосили грузовики, с каким-то неистовым визгом их обгоняли легковушки, и весь город куда-то шумно летел, мчался, торопился и спешил. Мимо его запотевшего трамвайного окна медленно проплывали заборы стройплощадок, перекрестки и молчаливые светофоры, афиши консерватории (он каждый день проезжал мимо нее), фасады торговых центров с яркими вспышками неоновой рекламы… Все это убаюкивало и изнутри, откуда-то из глубины души поднималась музыка, знакомая, очень знакомая… Это мерный стук трамвая вдруг напомнил «Зиму» Вивальди – ровные, тихие почти однотонные ритмические взмахи скрипичного смычка, как будто одинаковые снежинки по одинаковой траектории падают на заранее подготовленные места, но вдруг – скрипки взрываются мурашками по спине, взлетают брызгами, словно вьюга подхватывает этот неистовый ля бемоль-мажор и сплетаясь в одном звучании, обрушивает шквал воды и мокрого снега на тихий, затаившийся город.
Метёлкин часто забывался в своих трамвайных мечтаниях, – в этот момент он вспоминал события своего детства: яркие и шумные поездки по Золотому Кольцу, ночевки в тихих провинциальных гостиницах, железнодорожные ароматы старых вокзалов, деревянный коммунальный барак в Нижних Пышках, где родился и вырос, первые уроки музыки и свою нотную папку коричневого цвета, и что-то накатывало в нем, неприятным, горьким привкусом, словно он винил самого себя в том, чего не совершал.

2.

Гранитная набережная сверкнула, разделилась на две дорожки, одна из них свернула к высотному зданию, стала чище, суше, словно подкрадывалась к какому-то сакральному месту, где все служит исключительно для создания ощущения силы, страха и величественности. Подходя к тридцати этажам стекла и бетона, Метёлкин как всегда чувствовал какую-то беспомощность перед высшими строительными силами, которые были скрыты в этих зданиях, – беспомощность, обернутая в торжественность, её нельзя было объяснить, скорее её можно было услышать в первых «восходящих» аккордах Рихарда Штрауса «Так говорил Заратустра», когда на фоне низко гудящего баса и барабанов вдруг неожиданно, яростно и шумно раскрываются «врата» в мир силы, успеха и владения миром. Плотные звуки аккордов, ровное звучание целого оркестра, «крещендо» во всей мощи, словно троекратное армейское «Ура», – начало невидимого парада. В 90-е годы многие известные телепередачи начинались с этих аккордов, и Саша проигрывал их каждый день, входя в высокие двери каменного подъезда, небрежно показывая охране пропуск и ступая по тихим ковровым дорожкам, наслаждаясь торжественностью и гулким раскатным эхом большого зала. Затем, он спускался в цокольный этаж, в помещение своей компании, где вся торжественность с хлопком двери быстро выветривалась, эхо тонуло в цветочных горшках, и серая полуподвальная офисная жизнь звучала громкой руганью из-под дверей кабинетов, ощущалась привкусом табачного дыма из курилок под темной лестницей. Золотом на вывеске в полутемном коридоре было выведено название компании, сплошь из шипящих и скрежещущих звуков – «Нижмашстрой».
– Привет, Метёлкин. Как дела?
– Привет, нормально.
– Метёлкин, опаздываешь на планерку!
– Бегу, Пал Палыч!
Начальство не смотрело в его сторону: Метёлкин не отвечал надеждам, работал медленно, спустя рукава и отчеты его были лишены выводов.
Планерка еще только началась, список дел в блокноте увеличивался до невероятных размеров, и Саше казалось, что он еще спит, – все происходящее казалось каким-то мутным и было плохо слышно, о чем говорил руководитель, – почти утонувший в своем глубоком кресле Пал Палыч. Начальник открывал свой большой рот, стучал кулаком по столу и, казалось, с каждым словом увеличивался в размерах. Все сидящие дописывали поручения и изредка поднимали глаза на дверь. Планерка закончилась, всех присутствующих сдуло в течение минуты, а Метёлкин все еще сидел, соображая, с какого пункта в блокноте начинать рабочий день. И это стало последней каплей… Пал Палыч неуверенно поднялся, качнулся и перевесившись всей своей огромной массой через стол очутился рядом с Сашей и, неестественно выгнув губы, медленно прошипел:
– Метёлкин, где твой отчет?
– Я же вчера его сдал, Пал Палыч.
– Вчера? – хрипел он. Повисла минутная пауза, затем барабаны застучали еще ближе. – Хорошо, я посмотрю, зайди в обед.
Метёлкин съеживался до состояния костюма, вжимался в стул и только после слов начальника об обеде пулей вылетел из кабинета. Проходили рабочие часы, хлопали двери, мимо его стола туда и обратно ходили сотрудники, словно не замечая его. А Метёлкин закрывал глаза и слушал утренние звуки треугольников – только это ощущение чистоты и свежести отвлекало его от планов по выпуску металлоизделий. В его голове – словно один симфонический оркестр, с его скрипками, гобоями и валторнами пытался переиграть другой – механический, с его задвижками, шарнирами и подшипниками. В итоге страшное звучание доводило его до головной боли, он силился вспомнить, что он видел сегодня на афише консерватории по пути на работу, и не мог вспомнить. Что-то итальянское, красивое…
Обед подкрался незаметно. Он опомнился только перед ненавистной дверью начальника и попробовал собраться с духом. «Ту-ту-ту-тум» – отбарабанил он в дверь пятой симфонией Бетховена. «Хорошо было Людвигу Иванычу, ему к начальству не нужно было стучаться…», – подумал он и дернул за импортную ручку. В кабинете было накурено…
– Проходи, Метёлкин.
Начальник опустился на кресло перед огромным столом и вытянул ноги. – Посмотрел я твой отчет.
Снова повисла пауза, где-то на два-три такта. Барабаны снова били где-то неподалеку.
– И…
– Ты считаешь, это отчет? Что это за цифры? Кто тебе дал право? Я много лет возглавляю Нижмашстрой… Страна идет… Нижмаш – передовой… Надо работать оперативнее… конвейер-р-р р-р-работает...
Слова начальника рвались какими-то фразами, не выстраивались в логичные предложения и были больше похожи на звуки какого-то злобного и страшного танго. Метёлкин вдруг вспомнил знаменитое «Roxanne» из мюзикла «МуленРуж» и того знойного аргентинца с его хрипотой и пристукиванием каблуком в такт танцу.
«Точно, – представилось Саше, – танго!»
Пал Палыч продолжал размахивать кулаками и хрипеть, и, казалось, водил Метёлкина в неведомом производственном танце по неожиданно открывшейся деревянной веранде и каждый раз стук его каблуков отдавался в голове Метёлкина, словно пачка отчетных документов хлопала по столу. Саша пытался что-то возражать, и со стороны казалось, что двигаются они синхронно, словно в танце, и Пал Палыч уверенно ведет Метёлкина в ритме танго. Что-то отрывалось в Сашиной голове, какие-то связи, словно старые слипшиеся провода, лопались и это жуткий танец заканчивался грохотом и лязгом:
– Цифры! Цифры должны р-р-расти! – голос жгучего аргентинца рычал где-то под потолком.
– Why does my heart cry?
– Расти!
– Я переделаю, шеф!
– Не надо. Я решил. Решил тебя уволить. Приказ в кадрах. Прощай.
Метёлкин не стал дожидаться финального аккорда, вышел в дверь, и танго закончилось. Его уволили.

3.

Он шел длинным коридором, – темные двери конференц-комнат, приглушенный свет, молчаливые кивки коллег – он шел в отдел кадров забирать документы. Катюша волновалась, неуверенно смотрела ему в глаза, пытаясь объяснить что-то, но оба не понимали сути разговора и только мерный стук Катиного карандаша по столу вывел Метёлкина из ступора.
«Та-та, та-та. Это же начало: Орф, «Кармина Бурана»… Грохот ударных, тарелки и литавры, прощальный хор. Там еще во второй части такие вещи, немыслимые, м-м-м», – Метёлкин снова погружался музыку, пока перед ним на столе не оказался лист бумаги.
– Что? А, да…
– Метёлкин, вот здесь распишитесь.
Катюша о чем-то спрашивала. Он понимал, он был не здесь, между карандашом и столом происходило что-то очень важное, что нельзя было пропустить. Вот. Та-та, та-та, – жизнь рушилась. Та-та, та-та – еще вчера казалось, что все пойдет по-другому…
– Зайдите через неделю за расчетом.
– Прощайте, Катя. Играем диминуэндо.

Он шел обратно тем же длинным коридором, – какой же он длинный и пустой! Фальш-потолок, фальш-окна в кабинетах, заклеенные панелями и занавешенные ритмичными жалюзями, открытая зона с телефонными операторами за мутными стеклами, – все смотрят на него, заспанные, сонные лица, медленно двигаются, издавая бесполезные звуки: звонят, пишут, одним пальцем стучат по клавишам. Казалось, так играет какой-то не вполне сыгранный оркестр, бубухает барабанами и визжит на высоких нотах, и только дирижера тут не было видно, – скорее всего он выбежал покурить. «Очень напоминает «Bidlo» из «Картинок с выставки» Мусоргского», – вновь вспомнил Метёлкин. – Такая же безысходность и уныние, словно каждый следующий день будет отвратительнее и хуже предыдущего. Неужели я думал работать здесь и ждать повышения?
Метёлкин уходил, и пытался оставить здесь ту самую безысходность и уныние, хотя новых ощущений, кроме горечи разлуки с работой, он пока не испытывал.
Хлопок двери, охрана, проходная в огромном зале небоскреба, и вдруг его глаза ослепил яркий свет, – сквозь стекла входной группы пробивалось яркое, ослепительное солнце, которого он не видел здесь уже несколько месяцев, да что там месяцев, – лет! Ему казалось, что серая утренняя, равно как и серая вечерняя столица провожает и встречает его только желтыми фонарями, светом неоновых вывесок да яркими софитами в огромном зале высотного здания Нижмашстроя.
Оказывается, – солнце есть! И оно светит! Метёлкину казалось, что он словно нарушил какой-то музыкальный строй, привычный обычай дня, распорядок и режим, и это нарушение подарило ему возможность наблюдать солнечный, настоящий солнечный свет!
Он вышел сквозь огромные стеклянные двери… и зажмурил глаза. «Вот она, жизнь… где проходит! – сам себя укорял Саша. – Вот сидел бы сейчас в полуподвальном офисе и писал бы отчет! Черт!
Он шел, наступая на мокрые лужи, в которых также ярко блестело солнце, и его слова переполняла… музыка. Теперь это был Римский-Корсаков, его непревзойденные по остроте и яркости первые такты «Шехеризады», когда все инструменты словно отступают перед какой-то невидимой силой, отступают, пятясь и оглядываясь, неуверенные в своем отступлении, понимая, что та самая сила, которая гонит их – сметёт, сорвет, вырвет с корнем и унесет в небо, сломает и разрушит. Это даже не музыка, – это волшебство, мистика, неосознанное и непонятое послание, которое никогда невозможно будет перевести с языка музыки на человеческий… Саша шел и медленно погружался в первые аккорды симфонической сюиты, понимая, что именно этой музыке сейчас место в его жизни.

4.

Трамвай звонко тренькнул и помчал его в сторону дома, хотя Метёлкину хотелось гулять, радоваться жизни, праздновать это неосознанное увлечение свободой, за которой пока виднелась только жизненная неопределенность и тяготы с финансами. За окном снова мелькали строительные заборы и столичные высотки, – только казалось, это были совершенно другие высотки и заборы, – радостные, светлые, яркие и солнечные. Что-то дернуло выйти его в районе консерватории, захотелось прогулять последние три остановки по яркому, освещенному солнечным светом, тротуару. Он шел, и в его голове чего только не звучало – симфонии, сюиты и голос его первой учительницы музыки:
– Метёлкин, руки держи вот так, яблочки, яблочки. Сколько раз можно говорить.
– Лидия Ивановна, а когда можно будет сыграть свое?
– Сначала научись играть Гайдна, чтобы играть «свое»…
Первый ноябрьский снег растаял буквально у него на глазах, он шел и не узнавал улочек родного города, – все здесь было свежим, чистым, влажным, все звучало: стучало, урчало, трезвонило, бибикало, звенело – и этот городской оркестр звучал явно интереснее того «промышленного» оркестра с металлическими изделиями, что остался в подвале Нижмашстроя. Он завернул за угол, оказавшись в сквере консерватории и, подняв голову, прочитал огромную афишу:
«Дирижер – Александро Спазарре (spazzare – с итал. «мести, подметать»).
«Вот, снова итальянцы играют, – подумал Саша, – скоро русских дирижеров не останется».
Он прогулялся по скверу, нашел чистую, сухую лавочку и присел напротив вывески, словно хотел надышаться этой музыкой, искрящейся на афише огромными буквами. Через несколько минут рядом с ним на лавочку опустился небритый джентльмен в помятой куртке со скрипичным кофром, он как будто-то бы стеснялся «лавочного» соседства, сел, повернувшись спиной к Метёлкину и что-то достал из внутреннего кармана куртки. Пахнуло чем-то миндальным и сладким, джентльмен убрал свой тайный предмет обратно, откинулся на лавочке и шумно вдохнул свежий, чуть морозный воздух ноября.
– Спазарре… не умеют они играть… – словно приглашая к обмену мнениями заговорил сосед Метёлкина.
– Что вы говорите? Я не знаю его… Кто это?
– Итальянцы. Венецианский симфонический, второй состав… – медленно объяснял случайный знакомый.
– Да, не зря мне когда-то говорили, чтобы играть как великие, нужно родиться в Италии, – продолжал вспоминать свое детство Метёлкин. – А я родился в селе Нижние Пышки, откуда там музыкальная школа…
– Пышки? – сосед развернулся к Саше и заглянул в его глаза. – Сервинский, Игорь Леонидович, приятно, так сказать. Хм, Пышки.
– Александр. Я только что уволился с работы.
– Это печально.
– Нет, совсем нет. Я впервые за полгода увидел солнце.
– Да? Это удивительное наблюдение! Я, наверное, тоже, скоро уволюсь. Если бы вы знали, как мне все это надоело!
– Что именно?
– А вот это! – Сервинский головой показал на здание консерватории. – Если бы вы знали, что творится сейчас в музыкальном мире… Сплошные интриги, распри, борьба за зал и филармонию… Жуть берет. Ради пятнадцати минут партии – репетиции по два-три месяца, дирижер – законченный пьяница и бабник, коллеги… я промолчу. В общем, надо завязывать с этим, – и он постучал по скрипичному кофру. – За-вя-зы-вать.
Сервинский и Метёлкин помолчали несколько тактов.
Спустя паузу миндальный Игорь Леонидович продолжил, но уже более легко и непринужденно:
– В офис куда-нибудь устроиться, и там, в тепле и уюте попивать чаек, да писать отчеты… ну чем не работа! А тут… В четвертом такте раньше начинай, в пятой – не отставай, в шестом-седьмом – скрипки вперед, виолончели за ними… Потом снова десять тактов сидим… Отпуска нет, выступления круглый год, и за что? – повис в воздухе вопрос. – За сущие копейки!
– Многие великие композиторы были бедны… – оптимистически начал Метёлкин. – Музыка, это не профессия, это призвание!
– Молодой человек, – Сервинский прервал его и придвинулся ближе. – Что вы знаете о музыке? Профессия, призвание… слова-то какие напыщенные. Музыка – это работа. Ежедневная, изматывающая, противная работа. Это только с фасада все вот так красиво, – Сервинский показал пальцем на афишу итальянского оркестра, – а вы внутрь зайдите, если вы что-то в музыке понимаете… Небось Брамса от Листа отличить не сможете! – Он снова замолчал, чтобы завершить красивым финалом. – Если вы вообще знаете, о чем речь...
Метёлкин молчал. Одним словом, одним предложением, даже длинной тирадой он вряд ли бы смог объяснить этому джентльмену, почему в двенадцать лет он выпросил родителей перевезти его к бабушке в город и отдать в музыкальную школу, которую он бросил спустя три года. И тут он понял, что объяснять это все – не нужно. Некому. Молчание Метёлкина удушающе действовало на Сервинского, тот не знал, куда себя деть, встал, потом снова сел на лавочку, и вдруг, отвернувшись от Саши, поднялся, забрал со скамейки музыкальный инструмент, и остановившись, видимо, хотел еще раз повторить финал своего выступления, однако новых слов не находил.
– Вы... молодой человек... не ищите в музыке того, чего там нет и никогда не было! Пойду я...
Его чуть сгорбленная фигура еще раз мелькнула за молодыми елочками и пропала в дверях консерватории, куда Метёлкин когда-то боялся заходить. Боялся прикасаться к этим священным стенам, которые видели, слышали, чувствовали, как и он эти неведомые и непонятные многим звуки, аккорды, гармонии… эту Музыку.

Метёлкин еще долго сидел в сквере и смотрел на афишу, представляя, как бы весело смотрелась на ней его имя и фамилия. Затем он встал, сделал кружок по аккуратным тропинкам, вышел в ворота на проезжую часть и, насвистывая, пошел в сторону дома. Мелодия сама пришла в голову из недавно просмотренного фильма Феллини «Джинджер и Фред», простая такая мелодия, композитора Пьованни. Легкость и воздушность этой песенки ломала все вокруг, все, что человек сделал таким сложным и неустроенным. И эта мелодия звучала как гимн простым человеческим чувствам.
Он достал мобильный телефон, выискивая Танин номер и увидев её смешную аватарку на экране, неожиданно улыбнулся.
–…? – подумал он. – …

Метёлкин шел, а мелодия все продолжалась…


===
Рассказ опубликован в №4 (2022) альманаха «Все будет хорошо!» г. Москва
Самые выгодные условия публикации для новых авторов + Ваше имя на обложке!