У коровы большие глаза. Глава 1

Мюриэль Джо
Лето в тот год выдалось жарким, а солнце вело себя безобразно, прямо-таки несносно. Привычные вещи совсем не спасали от паутины слезающей кожи, в полёте принимаемой за тополиный пух или пену, снятую с пивной кружки.
Тем не менее, улицы пустовали недолго. Всем людям хотелось простых человеческих радостей: хитрого прищура ослеплённых светом глаз, красных и тёплых, между прочим, от долгожданной встречи щёк, мокрых шлёпаний детских сандаликов по полированному кафелю гостиниц, сразу навевающим мысли о море. Недосягаемом и, можно сказать, сакральном в эпоху отменённых рейсов.
«Рельсы, рельсы…»
Ага.
«Шпалы, шпалы…»
Так, так, ну да, очевидно.
«Ехал поезд запоздалый».
Почему запоздалый? Куда он ехал в столь поздний час?
«Из последнего вагона вдруг…»
Намечаются вопросы к слову «вдруг». Это ещё что такое…
«Посыпался горох…»
Ох ты, что за чудная страна, однако, детских присказок, где поезда ломятся от обилия крупы и плюют на расписание. Некуда торопиться, еда всегда будет. И солнце, и жжение обгоревших плеч, и тяжелая синяя лейка, тиснённая цветочками и полная колодезной воды. И мама всегда будет. И ты будешь, о милый мой, ласковый великомученик. Да ещё и вагон повредили последний. Что же с ним случилось? Не должны ли пострадать сначала все остальные вагоны? И откуда на рельсах целый зоопарк? И почему дворник посчитал важным убрать крупу, если срочно нужно было звонить в экстренные службы? Давайте и дальше избегать очевидного! А что? На кой чёрт нам жестокая реальность, где так скучно вершить правосудие? А потом ещё удивляемся, что религия крепнет в умах.
Но потом вспоминаешь, что и тебя мама катала на коленках к бабе и к деду, ты проваливался в «ямку» и смеялся, смеялся, когда папина рука появлялась в дверном проёме и утаскивала голову за стену. «Ку-ку». И понимаешь, откуда это глупое негодование.
Мама села на корточки, усадила мальчика в голубой косынке и льняной маечке напротив, стряхнула со штанин крошки овсяного круглешка и надела на раскосые глазёнки допотопные, но очень хорошие пляжные очки. Ребёнок суетился, галдел, а светлые кудряшки дрожали на ветру и таяли под тяжёлыми, вгоняющими в сон лучами. Так хотелось потревожить их спокойствие, сровнять с землёй вполне справедливое возвышение матери и дитя над праздностью тревожного бобыля, но красота их единения душила в груди сны о войне и разрухе и рождало странный трепет, упиравшийся в стену отрицания
Лавочка освободилась. Наконец зелёное, как салатный лист, тело нашло себе место под громадами липовых крон. Можно было возить ногами по красному песку, слушая хруст, похожий на раскусывание кубиков сахара, подставлять каждое пятнышко несовершенной кожи солнцу и стирать испарину с высокого лба и ложбинок, запрятанных между крыльями носа и яблочками щёк. Жара имела запах, а тишина, сменившая звук удаляющихся шагов, легонько давила на ушные раковины, будто хотела прошуршать ёжиком, укусить за мочку и запустить нос в раскалённые до медного отлива каштановые пряди.
«Чего я хочу?
Смахнуть с плеча неуёмную букашку или скормить её подошве ботинка?
Крикнуть гулявшей вдали старушке, как прекрасно её цветастое платье, или, запрокинув голову, нагло обнажать незамысловатый быт нажористой городской белки?
Листать страницы или вглядываться вглубь? Игнорировать шансы на исцеление? Снова нырнуть в никуда и от страха расплакаться?»
Но парное молоко обдавало щёки, и делалось так сладко, что, кажется, голос не мог продолжать свои прения.
«Что я хочу? То же, что и ты. Такие же истории и привычки, дома по соседству, людей вокруг, твои кроссовки поносить, работать на твоём плетёном стуле, печатать эти же цифры и слушать точно такие же похвалы и смущаться, переживать твои страхи, переваривать твою пищу, перебарывать твой заслуженный сон. Что я хочу? Что угодно, но только не тебя. Не приближайся».
И страшен был не вопрос, когда такой она стала, а ответное молчание, означавшее, что подобное человека устраивало.
А всё. На этой лавочке больше не думается.
Юна не хотела уступать место толпящимся за спинкой скамейки призракам прошлого лета, болезненно-зелёным истуканам с просящими глазами, пахнущим мокрыми простынями и тесными объятьями на лестничной клетке между четвертым и пятым. Пусть слоняются в своих слоновых садах, умной мыслью необременённые, вечно стонущие и хватающие дрожащими губами воздух. Смотреть противно. Нет, даже думать противно.
Поэтому она встала на скамейку, не снимая обуви, так нагло, как взбудораженный ребёнок будит рабочих пинками в спинки сидений вечерней электрички.
Она сделала шаг, второй, почувствовала, как под каблуком просела доска.
Салатовое тело падало назад шёлковым платочком, диффузируясь в воздухе, как дешёвый каркаде в стакане кипятка. Пар заволок стенки сосуда и через носик влился в глазницы. Не человек, а файв-о-клок.