У ангелов хриплые голоса 36

Ольга Новикова 2
Хаус переоценил свои силы, решив, что свободно продержится без сна до утра. Уже с вечера его охватило необоримое сонное оцепенение — утомлённый мозг отключался, как перегретый предохранитель. Уилсон не то оставался без сознания, не то обессилел настолько, что не проявлял признаков жизнедеятельности, но, во всяком случае, о том, что он жив, можно было догадаться только по слабому попискиванию монитора и ещё более слабым экскурсиям грудной клетки на вдохе и выдохе. А после полуночи Хаус почувствовал, что в его сознании и памяти появляются провалы, бреши. Вот вроде бы он решил посмотреть цифру оксигенации, встал - и вдруг оказался стоящим у окна, а как туда попал, понятия не имеет. Или в номер вошёл какой-то человек и включил свет, а когда он попытался на этом сосредоточиться, свет не горел, и человека не было. Хаус попытался вспомнить особенности иллюзорного восприятия мозга, напичканного аденозином и мелатонином — кажется, в учебнике психиатрии были даже картинки, отражающие вариабельность таких иллюзий. Паллиативным средством мог стать кофе, но его не было. Зато был кофеин в ампулах. Хаус взломал хрупкое стекло и вылил в рот жидкую горечь. Обокрал Уилсона, которому мог этот кофеин понадобиться. С другой стороны, ради Уилсона же. Он посмотрел на часы, прикидывая, как скоро придёт Оливия — она обещала прийти ближе к утру. Правда, уже начинало светать, но, в конце концов, какое он имел право требовать? Ей нужно поспать после бессонной ночи и дня работы, и она никому из них ничем не обязана. Что это, кстати, у неё — жалость? Или просто человеческая доброта? Или она не врёт, и её, действительно, пленили страдающие глаза Уилсона цвета горького шоколада? Хаус как-то никогда раньше не задумывался, красив ли Уилсон — знал, что женщинам его друг нравился, но не внешностью, а, скорее, мягкостью и обходительностью хронического бабника. Причём, бабника платонического, потому что, хоть Уилсон, насколько ему известно, и знал толк в сексе, но никогда на нём не зацикливался. Вот только сейчас, если в нём и была какая-то внешняя красота, она исчезла, стёртая болезнью — голый бледный череп; облысевшие надбровные дуги, слишком выраженные для такого лица, поэтому придающие ему что-то обезьянье — даже грустно-обезьянье; покрытые бело-коричневыми корками губы, истончённые веки, острые скулы, натягивающие пергаментно-серую кожу почти до разрыва... Хаус вдруг подумал, что Уилсону не захотелось бы, чтобы его видели таким — даже в гробу, установленном где-нибудь в часовне Принстона.
Его мысли то скакали, как водяные блохи по поверхности озера, то безвольно погружались в тёмную воду. При этом он продолжал следить за приборами, вовремя регулируя подачу кислорода, добавляя лекарства в систему для внутривенного введения, меняя повязки на груди Уилсона, поражённой язвой, и на запястье, за которое фиксировал его руку, чтобы друг в беспамятстве не выдёргивал внутривенный катетер. Повязка могла оставить пролежень, если её не смещать, и Хаус делал всё, что нужно, аккуратно и тщательно.
И вздрогнул от неожиданности, услышав вдруг голос Уилсона — не сиплый еле слышный шёпот, а, хоть и тихий, но вполне отчётливый звук, которым друг произнёс:
- Ты этого не сделаешь!
- Уилсон? - встревоженно наклонился он к нему. - Ты что? Тебе что-то нужно? - он испугался подумав, что Уилсон может снова попросить об эвтаназии, и ему нельзя будет отказать и нельзя согласиться. Но Уилсон повторил ещё раз:
- Ты этого не сделаешь, - и понёс какую-то чушь задыхающимся шёпотом возбуждённого полусознания: - Я не буду ждать с нетерпением. Там время не существует, и год или десять лет — всё равно. Ты... ты не вздумай спешить. Я подожду, сколько нужно. Чем дольше, тем лучше. Там хорошо, правда. Я просто буду отдыхать и слушать, как волны набегают и откатывают. Это не надоедает. Зато потом будет, о чём поболтать. Ты ей сразу позвони, понимаешь, и расскажи всё — ничего не скрывай. И не делай этого, я тебя умоляю, ни за что не делай этого. Я лучше подожду.
Наконец, до него дошло, что он говорит о смерти. Своей и его. Что, он решил, что Хаус собирается покончить самоубийством вслед за ним, что ли? Хотя... не такая уж плохая идея, учитывая перспективы. Что у него останется на этом свете? Лицензии у него нет, значит, не будет работы, составлявшей почти весь смысл его жизни. Уилсона тоже не будет. Не будет Принстона — ему нельзя возвращаться назад, потому что в Нью-Джерси он явно объявлен в розыск, если обгоревший труп опознали, а его уже должны были опознать по чьему нибудь заявлению — абсолютно одиноких даже среди «торчков» нет на свете. Впрочем, о чём это он? Вот он и есть этот самый одинокий «торчок». Но нет, не совсем одинокий... «Позвони ей». О чём ты, Уилсон? Эта женщина — миф, созданный его больным подсознанием в викодиновом чаду. Нет её и никогда не было. Иллюзия. Тоже иллюзия. Он совсем запутался в иллюзиях. «О чём ты, Уилсон? Я не собираюсь ничего делать, разве что перелью тебе ещё немного внутривенного коктейля, содержащего фунгицид». Что ты там бормочешь? Ты устал, и твоё бормотание перестало быть разборчивым. А лицо уже не такое бледное — на скулах зажглись два розовых пятна, и сердце хлещет, а лицо снова осыпало потом — на этот раз мелким и горячим.
- У тебя жар.
- Мне холодно...
- Это озноб.
- Очень холодно. Согрей меня...
- Я тебе введу спазмолитик. Как только централизация кровообращения уменьшится, тебе перестанет быть так холодно.

Продолжение восьмого внутривквеливания.

С первого дня возвращения Хауса из психиатрической лечебницы домой Уилсон чувствовал себя на пороховой бочке с горящим фитилём. С одной стороны, Хаус оставался Хаусом — циничным гадом, для которого нет ни своих, ни чужих убедительных святынь. С другой стороны, избавление от викодина, кажется, было для него вполне осознанным и серьёзным шагом, он хотел этого, но многолетняя привычка, помноженная на боль, постоянно подталкивала его к срыву, и он нуждался в помощи, хотя вслух ни за что бы в этом не признался. Уилсон никогда не был оптимистом. Весь госпиталь, включая Кадди, надеялся на то, что излечение окончательно, и Хаус вскоре вернётся к работе, обновлённый и исправленный. Уилсон был уверен, что Хаус вернётся к викодину очень скоро и, может быть, всё станет даже гораздо хуже, чем есть. Но и он не был склонен в этом признаваться, поэтому они с Хаусом кружили друг вокруг друга, как два боксёра на ринге, как бы не решаясь на активные действия и изучая соперника. Уилсон осторожничал, Хаус сдерживался. Они словно заключили пресловутый социальный контракт, и каждый старательно и механически исполнял свои пункты. На работу Хаус не вышел и, не то в насмешку, не то угрызений совести ради, взял на себя всю их домашнюю работу — готовку, уборку, прачечную, магазины. Это и ошеломляло и настораживало непривычного к таким аспектам его жизнедеятельности Уилсона. Он ждал какого-то кризиса — разговора, ссоры, может быть того, что однажды, придя с работы, снова найдёт обдолбанного Хауса на полу в луже собственной рвоты, и хорошо, если не похуже. Однако, время шло, но ничего такого не происходило. Хаус принимал всё, что ему назначил при выписке Нолан, плохо и мало спал, откровенно бесился со скуки и всё чаще подолгу сидел, уставившись в одну точку, механически потирая больную ногу. Уилсон пытался вовлекать его то в одно, то в другое, на какое-то время он заинтересовывался, но быстро охладевал. Кулинария продержалась дольше других, но опыты по сочетанию несочетаемого в конце концов стали подвергать опасности здоровье самого Хауса и Уилсона, как неизменно приглашённого дегустатора.
Кризис грянул в один из вечеров, и совсем не так, как думал Уилсон: когда он вернулся домой из больницы, предвкушая по-обыкновению чуть напряжённый, но, в общем, дружеский, ужин, его встретил полумрак, пропитанный острым запахом пота с фигурой Хауса скорчившегося на полу у дивана — почти точь-в-точь из его жуткого воспоминания-опасения. Он поспешно щёлкнул выключателем, собираясь разразиться каким-нибудь негодующим монологом. Но все слова прилипли у него к нёбу, когда он по-настоящему увидел Хауса, и выдохнулось только:
- Господи! Что с тобой?!
Тут же он понял, что Хаус не ответит — не сможет. Его гортань, спазмированная в немом крике, сейчас не в состоянии вытолкнуть ни единого звука, пальцы вцепились в злосчастное бедро, и пот по серому перекошенному лицу льёт ручьями, горными речками. Поэтому Уилсон ответ на свой вопрос нашёл сам, оглядевшись вокруг: завернувшийся угол ковра, перевёрнутый стул, сдвинутый с места кофейный столик, осколки и мокрое пятно на полу.
- Ты запнулся, упал и ударился об угол? Больным бедром? Подожди, я сейчас введу тебе... - и осекся, вспомнив, что наркотические анальгетики сейчас никак нельзя. В голове замелькали страницы справочников и его собственные рукописи — там и наработки Хауса были: релаксант, анальгетик, транквилизатор, подобрать без элементов антагонизма, дозировки... Нужно было время, а он спешил, потому что Хаус изнемогал от боли, а он, Уилсон, изнемогал от вида Хауса.
Он сбросил пиджак, просто стряхнув с плеч на пол, и, не особо переживая, куда он там упал, выдернул с полки шкафа свой саквояж со стратегическим запасом медикаментов и, хрустя стеклом, принялся ломать ампулы, надеясь, что со своими расчётами не облажался. В конце концов, его иногда в шутку называли «анальгезис-сомелье», и пора пришла оправдывать своё прозвище. В общей сложности десять кубиков, учитывая растворитель. В трёх шприцах, потому что не всё можно смешивать «in vitro». Ни грамма наркоты — это главное. Жгут. Затягивать его на спазмированных мышцах Хауса всё равно, что пытаться затянуть подпругой живот дикого мустанга.
- Пусти руку! Расслабь руку, Хаус! Да ты не слышишь сейчас ничего...
С усилием сам разогнул руку, придавил кисть к полу коленкой, чтобы рука оставалась разогнутой, другое колено придавливает плечо. Заметил у края ладони глубокий след зубов, в ямках кровь — прокусил себе руку. Сколько минут, каждая из которых — вечность — он находился в таком положении? Судя по насквозь промокшим не только рубашке, но и брюкам, не меньше десяти. Слава богу, что хоть вены у него хорошие — отчётливые жгуты, не склонные, как это иногда бывает, ускользать из-под иглы. Вкол. Лёгкое движение поршня на себя, чтобы нити крови заклубились в прозрачном растворе, показывая, что игла на месте, а потом медленно струйно один шприц, второй, и третий — в мышцу, в плечо. И ждать, удерживая голову, потому что боль заставляет его не только грызть руки, но и биться затылком об пол, и в волосах, кажется, уже тоже скользко и влажно.
Но Уилсон, похоже, действительно, по праву носил гордую кличку «анальгезис-сомелье», и судорожно закаменевшие мышцы Хауса начали постепенно расслабляться. Тогда он потянулся к самому главному — к бедру. Хаус дёрнулся. Отпрянул.
- Не бойся, не бойся, я хуже не сделаю, - легко, почти невесомо прошёлся пальцами над шрамом, потом чуть жёстче. Хаус застонал, снова содрогнулся.
- Что, не надо? - обеспокоенно спросил Уилсон, пока не убирая руки.
И первое слово, прорвавшееся, наконец, сквозь заблокированную болью гортань:
- Надо...
Он ещё чуть-чуть усилил нажим — теперь не поглаживал, скорее, растирал. Новый стон — уже длинный, на медленном спокойном выдохе. И не сдавленный — звучный — значит, гортань, по крайней мере, отпустило.
- Уберу к чёрту ковёр, - сказал Уилсон.
- И мебель, - посоветовал Хаус, не открывая зажмуренных глаз, зато обрадовав прорезавшейся язвительностью.
- Тебе получше? - всё-таки спросил Уилсон.
- А так не видно?
Уилсон тяжело и вместе с тем облегчённо вздохнул:
- Ну, что ты за человек! Неужели нельзя просто ответить?
Хаус промолчал. Уилсон подумал, что он весь мокрый, а на полу холодно.
- Может, попробуешь перебраться на диван? Я помогу.
- Не так быстро, - пробормотал его друг, но всё-таки уцепился за рубашку Уилсона и попытался сесть. Попытка вызвала скрип зубов и залп ругательств, но ему удалось переменить положение на полусидячее, и он, тяжело дыша, привалился к Уилсону. Уилсон смог теперь разглядеть его макушку — ничего страшного, небольшая ссадина, и кровь уже свернулась. Следовало взглянуть и на бедро, но он знал, что сейчас Хаус этого не позволит.
- Что ты ввёл? - обеспокоенно спросил Хаус.
- Наркоты там нет-не бойся. Так, смешал кое-что... по вдохновению. Но ведь работает?
- Это никогда не кончится... - вдруг тоскливо сказал Хаус, и именно с этой фразой, с этой интонацией Уилсон вдруг почувствовал, что вся неловкость и отчуждение, которые он ощущал с момента возвращения Хауса из психиатрической больницы, словно одномоментно улетучились куда-то. Он испытал при этом и огромное облегчение — оказывается, эти неловкость и отчуждение здорово мешали ему, и вместе с тем острую, как боль, жалость -  не к Хаусу даже, а к этой обречённости, прозвучавшей в случайно вырвавшейся фразе, о которой Хаус уже, конечно, успел пожалеть.
- Ну, - сказал он, - ты же не собираешься каждый день падать на кофейные столики, так что будет и получше. Я сегодня же выброшу этот ковёр и уберу весь этот хлам из-под ног. Сожалею, что раньше этого не сделал - не подумал.
- Просто тебе не приходилось содержать дом для инвалидов, - снисходительно заметил Хаус.
- Ну, какой ты инвалид! Ты просто хромой идиот, который не смотрит под ноги. Инвалидом ты ещё станешь, если не выработаешь эту полезную привычку.
Хаус улыбнулся. Слабо, вяло, сквозь ещё не утихшую боль, но улыбнулся.
- Тебе сейчас спать захочется, - сказал Уилсон. - Давай всё-таки перебираться на диван. Ты не пытайся опираться на ногу. Просто держись. Давай, держись за шею. Ну!
Он почти перенёс Хауса на себе, мимолётно удивившись, что тот не заспорил, стащил с него кроссовки — ну, то есть, с левой его ноги стащил, а с правой снял осторожно, как хрустальный башмачок — подсунул подушку под разбитый затылок:
- Переоденешься? Или просто укрыть тебя потеплее?
- Чему ты радуешься? - вдруг спросил Хаус. Уилсон замер, как будто его застигли не вопросом, а ударом. Конечно, самым, правильным ответом было бы «тебе показалось», но он знал, что не показалось, и Хаус знал, что не показалось. И надо было отвечать, потому что молчание Хаус мог понять и по-своему, и ещё неизвестно, как, а надежда на то, что его вот прямо сейчас срубит, была слабенькая.
- Я не радуюсь, - всё-таки сказал он. - Ну, то есть, я не твоей боли радуюсь, само собой. И не тому, как ловко смешал коктейли, и не тому, что тебе лучше... Просто я всё это время подсознательно ждал какого-то кризиса, и он мог выглядеть вот так же — случайное падение, приступ, но в моём воображении... всё было хуже, и обе наши роли куда незавиднее. В общем, тебе уже лучше, и всё обошлось, и ты справился без наркотиков, и будешь ещё справляться. Но даже если бы ты не справился, и снова принял бы викодин, это бы... ну, это тоже был бы не конец света. И ты, скорее всего, всё равно рано или поздно опять сорвёшься, потому что ты прав, и это никогда не кончится. Но мы всё это уже проходили, а я как будто забыл - сидел у входа в пещеру и ждал своего дракона. Я не знаю, Хаус, я, наверное, непонятно говорю, но я не обрадовался — просто испытал облегчение. Может, со стороны это выглядело, как радость, но...
Хаус понимающе кивнул:
- Я тоже ждал своего дракона. Кажется, пока всё обошлось, да? Что ты мне вколол?
- Ты уже спрашивал.
- А ты уже не ответил.
- И не отвечу. Это — мой страшный секрет, я унесу его с собой в могилу.
- Но... там точно не было наркоты?
- Точно.
- Потому что работает просто отлично. Отчего ты раньше не...
- Хаус, это - убойный коктейль, не на каждый день. Знаешь, печень, почки и мозг тебе ещё пригодятся.
Он посидел с ним рядом, пока Хаус не заснул, потом сгрёб со стола осколки ампул, накрыл их глянцевой страницей спортивного журнала и хорошенько покатал сверху бутылкой из-под пива прежде, чем выбросить вместе с испорченным журналом — у Хауса могло возникнуть искушение повторить коктейль при менее драматических обстоятельствах, а этого не стоило поощрять.

хххххххххх

После введения дротаверина бледность Уилсона перестала быть пугающей,  и стучать зубами и жаловаться на холод он тоже перестал, но сознание оставалось неуверенным — то совсем спутанным, и он тогда, глядя перед собой широко раскрытыми невидящими глазами, разговаривал с кем-то, присутствующим только в его воображении, то почти прояснялось, но и тогда он, кажется, не осознавал, чем отличается реальность от его снов, и рассказывал Хаусу о каком-то странном месте, где он только что был — месте на берегу океана, погружённом в светящийся белый туман, где ему хорошо, где он бессмертен, и где ничего не болит, но откуда он пока ещё может возвращаться, хотя проделывать это ему становится всё труднее. Хаус никогда не был суеверным мистиком, но от этих разговоров у него мурашки бегали по спине, потому что Уилсон говорил о белом рассеянном, но при этом почти слепящем свете, а у Хауса — ветерана клинической смерти — имелись кое-какие предствления о слепящих белых галлюцинациях, как о состоянии парадоксального предсмертного возбуждения мозга.
- Светло и спокойно... так светло и спокойно, - говорил Уилсон тихим, захлёбывающимся голосом. - Солнца сквозь туман не видно... но оно угадывается... и такое ровное-ровное... тихое тепло... там так хорошо, Хаус... ты не представляешь себе, как там хорошо... и нога бы у тебя там не болела больше... - и вдруг, крепко вцепившись в руку, почти со слезами: — Не пускай меня туда... не пускай... пожалуйста... я не хочу туда... я с тобой хочу оставаться...
И он не знал, что делать и что говорить — позволял сжимать и тискать свою руку, а другой растерянно гладил исхудавшие пальцы Уилсона, бормоча что-то успокоительное. К утру температура ещё поднялась, и Хаус, в очередной раз «смешивая коктейль», про себя прокручивал варианты. Их было немного: либо это неуправляемая гипертермия, означающая прощальный привет продолговатого мозга и ствола, но тут серьёзные возражения вызывало то обстоятельство, что Уилсон хоть и не оставался в ясном сознании, но и в кому не уходил, либо — и вот в это Хаус уже боялся верить, хоть и очень хотелось — умирающая иммунная система Уилсона вдруг нашла в себе новые силы запустить в кровоток биологически активные агенты воспаления — поводов-то у неё, включая пневмонию и кандидоз — было предостаточно. Температуру снижать во втором случае никак не стоило — а впрочем, в первом и не удалось бы — но и отдавать измученный организм ей на растерзание было опасно. Поэтому Хаус ввёл, кроме дротаверина, сердечный стимулятор, а вот от очередного переливания крови пока воздержался — только восполнил объём, на что Уилсон ответил бурным протестом в виде резкого повышения диуреза.
- Писать... писать хочу... - пробормотал он в полузабытьи — как бы не прямо со своего туманного берега. - Дай мне...
Хаус кинулся за уткой, как пнутый — за последние сутки со стороны Уилсона это был первый признак контроля над тазовыми органами — несколькими часами назад он, казалось, вообще забил на эту функцию.
Руки дрожали так, что он чуть не опрокинул эту злосчастную утку на постель. И — что ещё важнее - Уилсон начал мочиться, когда он сказал: «Давай» - не раньше - не позже. И ещё в моче не было видимой гематурии. Хаус перевёл взгляд на монитор: сердечный ритм оставался частым, но правильным. А оксигенация в отсутствии переливания не только не упала, но как будто бы даже подросла. «Тебе лучше, чувак, - прошептал Хаус, боясь верить своим глазам. - Чёрт меня побери! Тебе лучше!»
Он готов был весь остаток утра плеваться через левое плечо, лишь бы не сглазить, но от этого занятия его отвлекла появившаяся в седьмом часу Оливия Кортни — встрёпанная и виноватая:
- Господи, сеньор Экампанэ, я проспала — мне так стыдно! Будильник, наверное, звонил, а я его не услышала.
- Вы устали — это нормально, - сказал Хаус.
- Почему вы не позвонили? Нужно было позвонить. Ведь мы условились!
Она переигрывала, и Хаус слегка рассердился.
- Да с какой стати? - с раздражением возразил он. - Вы же не считаете, что я всерьёз принял этот бред о вашем найме? Понятно, что вы хотели избавить меня от чувства неловкости и обязанности, и я с благодарностью принял эти условия игры, потому что реально не справляюсь, но звонить вам посреди ночи — перебор.
Оливия отвела взгляд:
- Простите меня, - понятливо пробормотала она. - Простите, я, действительно, повела себя с вами, как с ребёнком. Нет, вы не подумайте, предложение контракта в силе, если вас это устроит, правда, но я и так... Извините меня, сеньор Экампанэ, я сказала глупость. В том, что я проспала и не пришла только я и виновата.
- Вы не виноваты. Управлять своими биологическими часами во сне и нести ответственность за восприятие внешних раздражителей сквозь сон зачастую выше человеческих возможностей. Если бы это было так легко, я и сам бы в вашей помощи не нуждался.
- Но вы всё-таки в ней нуждаетесь, а я... - в её голосе снова прорезалась виноватость. - И вы, конечно, снова не спали всю ночь, а мне теперь нужно в больницу, и я вернусь только во второй половине дня. Что же делать? Как вы справитесь с этим? Может быть, вы хоть покушать сходите, пока я ещё здесь?
- Нет, я набрал еды вчера, и ещё осталось. Лучше отвезите в лабораторию анализы — я сейчас возьму у него кровь и мочу и напишу для лаборантов, что нужно с ними сделать. Проследите, чтобы они не налажали, хорошо? Это важно.
- Конечно.
- И, пожалуйста, скажите доктору Кавардесу, что попозже я ему насчёт этих анализов позвоню, хорошо?
- Да-да, сеньор Экампанэ, я всё передам, не волнуйтесь.
Хаус кивнул и стал готовить шприцы и мочевой катетер.

Продолжение восьмого внутривквеливания.

В то утро Хаус заспался, накачанный коктейлем от «анальгезис-сомелье» под завязку. Он проснулся, когда уже солнечный прямоугольник на полу добрался до края злополучного ковра, который Уилсон, не смотря на обещания, так и не убрал. Пахло свежей выпечкой, корицей и яблоками. На журнальном столике, придавленная упаковкой ибупрофена, виднелась записка от Уилсона:
«Звонила Кадди. Нужно что-то решать насчёт твоей дальнейшей работы».
Может быть, как остаточное действие «коктейля», но Хаус чувствовал почти идиллическую беззаботность и умиротворение, по большому счёту ему было наплевать на все на свете «нужно». Он перевернулся на спину и стал думать о Кадди — вернее, фантазировать о Кадди — ещё вернее, фантазировать о Кадди под ленивую неспешную лечебную физкультуру того особого свойства, что врачует душу ещё и в большей степени, чем тело.
Что касается «дальнейшей работы», он уже говорил об этом с Ноланом, и они оба пришли к выводу, что разгадывание диагностических загадок -неотъемлемая часть его «зоны комфорта», и. следовательно, отказываться от него в рамках общих благотворных перемен не стоило бы. Это он и собирался сообщить Кадди, но без лишнего энтузиазма со своей стороны. Предстояло подтверждение лицензии, и если у Кадди будет меньше уверенности в том, что Хаус никуда не денется, она вполне может лоббировать это малоприятное действо с минимизацией его участия. Хауса, ненавидящего все бюрократические процедуры, это бы устроило — он слабо себе представлял, чему может научиться на обязательных предлицензионных курсах и не собирался их посещать, предпочитая ограничиться тестами.
Телефон, как всегда, взорвался знакомым рингтоном в самый неподходящий момент. С досадой понимая, что сбитый настрой уже не вернуть, Хаус протянул руку и без особой любезности поинтересовался в трубку:
- Чего тебе надо? Я ещё спал.
Но голос в трубке оказался незнакомым, очень молодым и неприятно вежливым:
- Прошу прощения, ваш номер был в быстром доступе. Я подумал, что вы должны хорошо знать владельца этого телефона.
В этой фразе не было ровным счётом ничего пугающего. Кроме странной прохладной вежливости — официальной вежливости, можно так сказать, но сам факт того, что голос оказался в телефоне Уилсона.
- Допустим, - осторожно проговорил Хаус. - Вопрос: кто вы такой, и как этот телефон оказался у вас?
- Сержант полиции Кэджер, - представился официальный голос. - Я нахожусь на месте дорожной аварии. Водитель «вольво» серо-голубого цвета , номерной знак «EIR-53а — Нью-Джерси» потерял управление и врезался в дорожное ограждение. К сожалению, полученные им травмы несовместимы с жизнью, его сейчас забрали в морг. Скажите, вы в состоянии подъехать, чтобы опознать тело?
Первая мысль была, как ни странно, о том, что он ещё спит и видит кошмар, и надо бы проснуться, пока этот кошмар не зашёл слишком далеко. Потом всё тело сделалось ватным, а мысли вязкими. И ещё он перестал чувствовать руки — как будто удерживал телефон не в пальцах, а в не слишком толково сделанных протезах.
- Куда мне подъехать? - спросил он и не услышал своего голоса, словно в гортань ему вставили глушитель.
«Потерял управление» - да с чего? Уилсон не был ассом автомобильных дорог, но водил всегда аккуратно, во всяком случае, едва ли стал бы сбивать дорожное ограждение. Что-то произошло? Внезапный сердечный приступ за рулём? Обморок? Инсульт? У Уилсона не было серьёзных хронических заболеваний. То есть, Хаус знал, что он гипертоник и склонен к кризам, но уже с год, как прошёл полное обследование, принимает антигипертензивные препараты и успешно контролирует артериальное давление. Что, если всё-таки тяжёлый криз или преходящее нарушение мозгового кровообращения?
- Куда я должен подъехать? - повторил он.
Сержант назвал адрес — Центральная Окружная. Не слишком близко. Значит, авария произошла не в их районе? Куда же и зачем мог ездить Уилсон?
Хаус на мгновение почувствовал интерес, как с ним бывало всегда, когда он получал неразгаданную загадку, но тут же его словно окатило холодной водой: разгадка уже не имела никакого значения.
Он начал одеваться — тупо, механически, не задумываясь над тем, что именно  на себя надевает. Руки тряслись, как у паркинсоника. Особенно много времени заняли поиски трости: он кружил и кружил по комнате не в силах сосредоточиться и хотя бы осознать, что он, собственно, ищет, пока в короткий миг просветления до него не дошло, что если он и начал искать трость, то теперь заглядывает в такие места, в которых трости никак не поместиться, где удобно устроиться может только маленький пластиковый оранжевый флакончик, а собственно трость висит на виду, зацепленная ручкой за верхнюю притолоку. Но даже осознав это, он продолжал машинально выдвигать и задвигать ящики, забыв о том, что квартира не его, и викодину тут взяться неоткуда.
Он настолько «загрузился», что внезапный оклик заставил его споткнуться и почти упасть.
- Хаус! - окликнул из прихожей, от двери, голос Уилсона. - Ты дома?
Пошатнувшись, Хаус замер, как будто застигнутый выстрелом, привалился к стене, прижался к ней затылком и почувствовал, как отчётливо бьётся под кожей его головы частящий пульс. Прокатилась одна экстрасистола, вторая, и каждый раз сердце словно поворачивалось вокруг своей оси и на миг застревало в горле. Он молчал и ждал, пока из прихожей донесётся стук сброшенных с ног туфель и шуршание повешенного на вешалку плаща — этот стереотип впечатался в его мозг на уровне подсознания. Но плащ Уилсон так и не снял, и туфли - тоже, и появился перед Хаусом, не раздеваясь, в верхней одежде и уличной обуви, хотя и плащ, и туфли были щедрейшим образом перемазаны грязью, на плаще даже имелся отчётливый след волочения, как будто Уилсоном мыли тротуар. Ещё он прихрамывал и на щеке виднелось тоже что-то, похожее на след волочения, а под носом — следы крови. Загадка видоизменилась, и Хаус подумал, что уже знает ответ. Но он всё-таки спросил:
- Что произошло? Где твоя машина?
Уилсон виновато шевельнул плечом, но тут же скривился от боли.
- Парень голосовал у обочины, - объяснил он. - Совсем молодой. И одет прилично. Сказал, что спустило колесо. Сказал, что спешит — назначена важная встреча. Попросил подкинуть до ближайшей остановки... Я рано ехал — машин мало. Там дорога проходит через неосвещённый переулок... Я только почувствовал что-то острое — даже не понял сразу... По боку потекло. А потом он меня просто вытолкнул.
- Ты что, ещё и ранен?
- Да ерунда, царапина. Мне её прямо в полиции заклеили пластырем.
- А телефон? Как у него оказался твой телефон?
- Лежал рядом. На переднем сидении. Постой... - Уилсон озадаченно нахмурился. - Ты откуда знаешь? Ты мне звонил?
Хаус глубоко вздохнул и медленно сцедил воздух.
- Ты идиот. Подсаживаешь в автомобиль чёрт-те кого, а потом остаёшься без автомобиля и без телефона, зато с отличным набором синяков и ссадин.
Уилсон виновато заморгал.
- Твой дохлый мустанг, - продолжал Хаус, - вписался в дорожное ограждение около Центральной Окружной, так что он теперь и впрямь дохлый, а тип, который отобрал его у тебя, дохлый вдвойне.
- Господи... - сказал растерянно Уилсон. - Он разбил мою машину...
У Хауса руки зачесались хорошенько стукнуть этого помятого автовладельца по носу, но ему помешала невидимая рука, вдруг крепко и больно стиснувшая его сердце — так крепко и больно, что он поперхнулся дыханием и замер, бледнея, как бледнеет песок в отлив, лишаясь воды. «Я умираю», - подумал Хаус, и тут же добавил это ощущение близкой смерти к симптомам и получил классический симптомокомплекс стенокардии. «Ну что ж, юбилейный подарок на пятидесятилетие — пора»,- подумал он, изо всех сил стараясь не схватиться за грудь и как-нибудь продышаться.
Но Уилсон, конечно, заметил — они уже настолько привыкли не доверять словам друг-друга, что стали наблюдательны в этом узком ракурсе слежки друг за другом, как следопыты племени дакота.
- Ты с чего это вдруг так выцвел? Даже губы побелели? Что с тобой? - и ред-булл: - Сердце?
- Изжога, - буркнул Хаус. - Мы едим слишком острую и жирную пищу. С завтрашнего дня рацион меняется, - и подумал, что в домашнюю аптечку, пожалуй, пора добавить нитроглицерин. Проглотил вместо этого таблетку аспирина, ещё две скормил Уилсону и принялся обрабатывать ему ссадину на щеке антисептиком.
Уилсон о своей «гибели» так и не узнал — Хаус, правда, не умолчал о раговоре с полицейским, но в его интерпретации это выглядело так, будто коп сразу решил, что телефон краденый и искал владельца.
Но в ту ночь ему впервые приснился сон, который - с некоторыми вариациями - станет позже его не частым, но постоянным ночным кошмаром. Ему снился секционный зал в какой-то пустой и холодной подвальной комнате, куда он должен прийти, чтобы присутствовать во время вскрытия — нередкая врачебная повинность, особенно если диагноз умершего не до конца прозрачен — и он спускается на странном механическом лифте с сеткой, лязгающем на каждом этаже, но почему-то врача-патологонатома нет, и лампы приглушены. Да и вскрывать должны умершую в его отделении старуху Эстер, а под простынёй на столе угадывается силуэт мужского тела. Хаус откидывает простыню и видит под ней неподвижно лежащего Уилсона с восковой бледности лицом, одетого в костюм и белую рубашку с галстуком, как будто его  приготовили не для вскрытия, а уже для похорон.
Хаус проснулся с колотящимся сердцем и несколько мгновений ожидал нового сжатия за грудиной невидимой руки - впервые возникшая стенокардия, как известно, любит сюрпризы. Но ничего не случилось — сон истаял, как истаивают все сны, На будильнике зеленовато светились нули и двойки — двадцать минут третьего пополуночи. Хаус привычно сунул руку в карман за викодином, вспомнил, что «завязал», но стереотип требовал своего, и он забросил в рот разрешённый ибупрофен, а потом встал и зачем-то потащился в комнату Уилсона. Нужды в этом никакой совершенно не было, но Хаус чувствовал, что если сейчас не увидит Уилсона живым и здоровым, просто больше не заснёт, невзирая на все здравые доводы рассудка.
Уилсон спокойно спал, размеренно посапывая, свет луны пробивался через неплотно закрытые шторы и падал ему полосками на лоб и подбородок. Хаус облегчённо вздохнул, вернулся в свою постель и — всё равно не заснул до утра.