Ядвига

Валерия Олюнина
— Ну вот, онкологи запрещают солярии, надоели им загорелые трупы, — зачем-то с вызовом говорит Ядвига, вытаскивая из носа маленькие скрученные марлевые свитки; мне вспоминаются папильотки, мои куклячьи локоны к новогоднему утреннику в саду, белые гольфы.
— Прошу вас, не беспокойтесь, сделайте всё, как нужно, — не смотря ей в глаза, твёрдо отвечаю я. Ядвига вкручивает свитки назад. Шарю глазами по стене: за что бы зацепиться? Её домашний Людвиг Ваныч на портрете ответно ищет мой взгляд, чтобы начать любимую игру. Людвиг Ваныч, какого чёрта?! Зачем ты в аллегретто шестнадцатых столько всунул?! и синкопы эти!
Я с тоской вспоминаю позорный прошлогодний отчётный концерт, свои скользкие пальцы, мажущие всё мимо, мимо, хоть присыпаны тальком, и ненавидящий выпуклый ядовитый взгляд Ядвиги из-под толстенных террариумных линз. Змеиный, нечеловеческий взгляд, которым она одарила меня в фойе.
В концертном зале, напротив чёрного ящика, где внутри шевелятся утробно, как черти в табакерке, подбитые мягким войлоком живые деревяшки, тоже Людвиг Ваныч висит. Косматый, угрюмый, как с похмелюги. Ядвигин Людвиг Ваныч, мной так и не приручённый, подаривший мне тройку с минусом, словно отряхнув соломинку со своего сюртука.
Портреты Людвига, Ядвигины линзы и линеечка в придачу по моим корявым пальцам — это как сопутствующие вещицы к великим значкам, которые я брала с трудом, как шифр. Это про меня сочинили анекдот: уборщица смотрит на пианиста, не понимая, кто же победил: чёрные или белые. Мне виделись сны, как я выхватывала линейку и била по Ядвигиным ненавистным стёклам, как-то раз разбив их окончательно, с ужасом увидев под ними детские беззащитные глаза.
«Да нет, такого быть не может!» — просыпаясь, твердила я. Если Ядвига снимет очки, под ними, наверное, ничего не окажется. Эти очки вместе со змеиными глазами она купила где-нибудь на птичьем рынке, чтобы «жисть» моя мне мёдом не казалась.
Чёрт знает, когда и зачем занесло сюда Ядвигу с её янтарными перстнями, замшевой юбкой, вытертой на вполне ожидаемых местах, в туфлях, тоже замшевых, мшистых, бледно-зелёных, на твёрдых каблучках. На дочь стрелка из колчаковского литовского отряда она, конечно, не похожа. Я подозреваю, что однажды татранский фён, смешавшись над Краковом или под Шауляем с балтийскими ветрами, пригнал Ядвигу в добровольную ссылку декабристки или ещё по иному весёленькому стечению обстоятельств. Променять брусчатку, ратушную площадь, дев Марий в рождественских шопках  и жареные картофельные цепеллины на черемшиный медвежий угол — это, знаете ли, сюжет не для слабонервных. Если бы родилась ты шестью столетиями раньше, могла бы запросто выйти замуж за литовского князя и стать польской крулёвой. Жила бы себе на Вавеле, смотрела бы с балкончика на розы и кресты, а в дождь, накинув плащ с горностаевым подбоем, шла бы по анфиладе дворца, представляя, как пасти драконов изрыгают с крыш водяные столбы!
Но стала Ядвига учительницей музыки для таких, как я, и вместо утренних проходок по брусчатке (чтобы успеть к заутрене в собор), стала мурыжить деток, щёлкать их линейкой, кругло ставить скрюченные, словно после полиомиелита, пальцы, собирать квитанции об уплате двадцати рублей ежемесячно и, выходя из кабинета, каждый раз шептать: «Тихий ужас».
Школьные годы чудесные! Учительница первая моя!
Тихий ужас — это про меня. Отличницу, между прочим, в обычной школе. Любимицу папы и мамы. Жаль, не сохранились эти дневники со словно высеченными Ядвигиными рунами: «учить», «долбить», «педали грязные» и «термины ко вторнику!» да ещё с двойными подчёркиваниями, как для дебила. И щедрая роспись на полстраницы, такая длинная «с» в конце её литовской фамилии, что для меня она звучала словно «сссссс» — свистящим шёпотом моей очкастой змеи.
— Так что, Людвиг Ваныч, родной ты мой, — стараюсь заласкать его, пересмотреть, но Людвиг Ваныч уже уставился в телевизор. Я ему неинтересна. У окна — Ядвигина кровать с резными ромбами и клеткой (не на ней ли она прибыла из Посполитой?), и к спинке привязана склянка из-под розового масла.
— Это ещё что такое? — теперь я смотрю на неё в упор, как некогда имела право смотреть на меня только она.
Ядвига растягивает губы и шмыгает носом, марлевые свитки опять пропитаны кровью.
— Да из такой штукенции Любаша любовников своих поила поутру,— говорит она.
— Ядвига Вилкасовна, я знаю эту историю. Вы мне уже рассказывали, только по-другому. Помните, я как-то запорола Фибиха? Вы потом сказали, что меня во Влтаву нужно, как любовников Любаши.
— Да? Не помню, как давно это было,— виновато отвечает Ядвига.
— А было это два года назад.
— Это было до…
Она идёт в ванную менять марлевые свитки.
А стекляшка с кислотой болтается над её изголовьем на шёлковом шнурке, как сонетка. Казалось бы, возьми, позвони в колокольчик, и откроются двери туда, где не больно. Или придёт к тебе служанка, срежет этот ужасный флакончик и на серебряном подносе поднесёт его. И он оставит на пальцах противный, удушливый запах дохлых роз, выбрызнет своё содержимое ей в рот!
«Finitaestcomedia!» — шепнул нам вдруг Людвиг Ваныч свои забытые слова в чуть сокращённом варианте. Заткнись, Людвиг Ваныч, смотри-ка ты лучше телевизор! Тереза Брунсвик и Джульетта шлют тебе привет! Видишь, Артем Варгафтик что-то мелет про тебя, послушай, что умные люди говорят, — повеселее, может, всем нам станет.
Вдруг в этот мерзкий разговор полилась чистая озёрная вода бетховенского аллегретто, так и не сыгранного мной. Я словно оказалась в тёмной яме концертного зала, сидя в кресле Ядвиги и уставившись в чёрную спину невидимого пианиста, и поняла, наконец, зачем мне встретилась она, эта старая литовка с глазами в толстенных линзах. Чья-то невидимая рука брала шестнадцатые, отыгрывала форшлаги с каждым тактом всё легче и легче, будто приноравливаясь к стремительному бегу по клавиатуре.
А в комнате стояла тишина. Мы молчали, и только слышно было, как пропитываются бинты Ядвигиной кровью…
Так жили мы ещё несколько месяцев, встречаясь и расставаясь, и однажды мартовским утром я увидела дохлую крысу прямо у подъезда Ядвиги — ворона распутывала клювом целлофановые кишки — и чуть не свалилась на грязный, осклизлый лёд. Смерть стояла на пороге Ядвигиного дома фривольно, как девка на панели; казалось, ещё чуть-чуть — и снимет она свои цокающие каблуки, чтобы тихонько проникнуть в её квартиру.
Я быстро зашла к Ядвиге и сказала, что не позволю больше мучить себя. Ещё сказала, что она умрёт или сейчас, или никогда. Так и будет таскаться целую вечность с этими бинтами и ворошить свои дни, словно разорванную партитуру с утерянными листами. Я сорвала склянку со шнурка, на секунду удивившись, как, оказывается, он был слабо прикручен к кровати, и подала ей. Ядвига отошла к окну, уставившись в расплывающуюся пустоту, а я ушла от неё, забрав склянку, решив, что больше сюда не вернусь.
В ту ночь Ядвига умерла…