Друзья до гроба

Геннадий Рудягин
«То, что гр. Швецова В. В. утверждает, будто в ночь с 30 на 31 декабря 1957 года у неё волосы встали дыбом и упало куда-то сердце, - быть не может, потому что она, наверно, безграмотная, а у меня за спиной девять довоенных классов средней школы, и мы с Иваном Лазуткиным тогда в городе ещё не были, а находились дома, в деревне Сычи, и мирно отдыхали в своих постелях. И моя жена Фрося мне ещё и сказала:

- Ты слыхал, какая у Лазуткиных радость случилась?

- Да, слыхал, - сказал я.

Вот, что было в ту ночь.

И даже утром 31 декабря у городской гр. Швецовой В. В. волосы ещё никак не могли становиться дыбом, а сердце не должно было упасть. Это я утверждаю в этой объяснительной, так как шёл в то время в уборную, а сосед мой Брызгалов Петро возвращался из уборной своей, и весело крикнул мне через ограду:

- Ты слыхал, какая у Лазуткиных радость случилась?

- Да, слыхал, - сказал я.

А уж потом, когда шёл на конюшню, то повстречался с нашим председателем Максимом Фёдорычем Казариным, который мне и подмигнул:

- Собирайся, Михайло, повезёшь нашего орденоносца Ивана Лазуткина в город – он, наконец, разыскал адрес своего фронтового друга.
    
Вот тут волосы на голове этой гр. Швецовой В. В. могли уже слегка и шевельнуться.

В три часа дня мы всей деревней собрались в доме нашего орденоносца Ивана Григорьевича Лазуткина и сели за накрытые общественностью столы. Иван был очень счастливый и с каждым по очереди расцеловался, а мне, как лучшему товарищу по работе, взял, и сказал:

- Теперь я, Михайло, вроде, как в третий раз снова родился. Ты меня понимаешь?

- Да, - сказал я.

Но Иван счёл своим воинским долгом всё, о чём я давно уже знал, опять объяснить.

- Ведь не будь Андрюхи, - сказал он, - и мня бы не было теперь. Не взвали он меня на себя, не вытащи из того проклятого огненного кольца, ухлопали б фашисты меня. Пристрелили б. Я же уже был без ноги.

- Я всё понимаю, Иван, - сказал я, - и очень даже довольный, что повезу тебя в город. Я же там все закоулки знаю. Я там в госпитале военном сколько лежал. И без меня тебе просто нельзя, потому что ты там растворишься.

А в два часа ночи, после встречи Нового года, мы с Иваном на санях поехали в город, куда он вёз своему спасителю признание, любовь и кое-какие подарки: «От меня передашь! И от нас! И от нас!» - говорили Ивану перед дорогой наши односельчане. Напихали полный мешок. Так вот мы и поехали.

А кругом было  тихо и бело. И пахло лошадьми и самосадом, который мы с Иваном курили. И хорошо раскатанный большак блестел под луной. И от чувств мне даже плакать тогда захотелось. Я Ивану так и сказал:

- Ты подумай только, Иван, в какой Великой стране мы живём! - сказал я. И похвалил наш Народ, наше Правительство и Конструкторов первого в мире искусственного спутника Земли.

И Иван меня безоговорочно поддержал, и мы за всё за это понемногу выпили из горла, так как стакана с собой, из-за всеобщей суматохи, не захватили.

После чего Иван Григорьевич Лазуткин глубоко как-то задумался вдруг. Не знаю, чем занималась в ту пору жалобщица гр. Швецова В. В., а я тогда пошутил:

- Чего нахохлился, Иван, как тот сыч? - сказал я. - Радость, можно сказать, мировая! Петь надо, а ты?!

- Да я всё думаю, Михайло, - сказал мне очень грустный Иван. - Отчего это Андрюха ни разу мне потом не написал, не ответил на мои письма. Мы же до гроба с ним в дружбе поклялись. А ну, как не захочет признать, застыдится - я же скотник простой.

А я на это даже заругался незлобно.

- Ну, трам-трам! - сказал я. - Только ж пили за нашу Великую Родину и за наших людей, что ж ты, Иван, портишь праздник души! А если у него такая работа была, что не смел он о себе даже пикнуть. Есть же государственные тайны, Иван! Есть же долг, после выполнения которого, появляются в небе межпланетные спутники земли! Что ж ты об этом забываешь! Ты подумай, когда новый адрес его ты нашёл, - тогда же спутник наш первый был уже в полёте! Значит, и секрет с себя можно уже было снять!

- Здесь ты прав! - согласился Иван. - И об этом я тоже подумал. Давай, выпьем, Михайло, за Государственного человека Андрюху Бояркина, которого я, простой скотник из деревни Сычи, скоро буду обнимать, как родного брата! За равноправие наше и за нашу победу в космическом небе!

А потом мы пели народные и военные песни, чтоб украсить наш путь. Я пел первым голосом, а Лазуткин Иван пел вторым. Получалось очень красиво, так что дороги длинной своей мы почти не заметили. Смотрим, - многоэтажки. И слышим: бьют шесть часов на площади городские часы. Так что вот когда всё случилось - в шесть часов утра, Нового 1958 года. Вернее, даже ещё и не случилось, но всё уже повернуло на то.

Ивану Григорьевичу Лазуткину город совсем не понравился. И его можно понять. У нас, в Сычах, в такой час женщины уже доят коров и в печах горит пламя, и по радио Москва говорит про достижения Советского Народа. А тут - тишина. Ну, красиво прозвенели часы. Ну, на площади ёлка сверкает. А окна все тёмные в домах, и нигде ни души. Вот Лазуткин Иван и заволновался, и забеспокоился, и стал нервно по сторонам озираться.

- Да где ж  люди? - спросил.

- Люди, Иван, гуляли всю ночь, - успокоил его я, как сумел. - Сегодня же первый день Нового года. Так что, мол, с праздником тебя, с новым счастьем!

Однако Иван Григорьевич Лазуткин - участник Великой Войны, инвалид без ноги и орденоносец - успокоиться уже не сумел.

- Да улица какая, - смотри! - сказал он.

- Улица, как улица, - сказал я. - Ты чего это, Иван?

- Да ты читай, как называется! - сказал он. - Ты читай!

- А чего там читать, - сказал я. - Я и так знаю, что Водопроводная.

- Да нам-то иная нужна - Сталинградская!

Тут я и понял, что славному защитнику Родины и моему дорогому товарищу уже не терпится обнять фронтового друга, как брата.

- Эх, деревня ты моя золотая! - сказал я. - Эх, деревня! Только ж въехали. Будет тебе, Иван, и улица Сталинградская.

И погнал лошадей  чуть быстрее. И мы с Иваном ни о чём уж и не говорили до самого девятого номера этой героической улицы. Поэтому сказать, о чём рассуждал он в эти минуты, я не могу.

Дом этот, девятый, оказался просто шикарным, построенным, как я понял, уже после войны. Прежде-то здесь стояли одни развалюхи, а теперь вырос такой вот красавец-дворец.

- Ну вот и приехали, друг мой Иван, - сказал я. - Можешь идти, обниматься.
 
Что тут греха таить, стало мне немного обидно. Но потом всё, конечно, прошло. Я же всё понимал - не зря до войны девять классов закончил.

- Иди, Иван, иди! - похлопал я его по плечу. - Пятнадцать же лет не видались. А я тут пока покормлю лошадей, почищу их, попоной укрою. Вишь, мороз-то какой. Ты иди, Иван, и обо мне не волнуйся.

Тогда Иван посидел немного на сене и сказал:

- Сердце дёргается, как колотушка.

- Я тебя понимаю, - сказал я. - Только так тушеваться тоже нельзя. Ты иди, и крепко знай, что с тобой идёт вся наша деревня. Ты меня понял, Иван?

- Да, - сказал он. - А ты на меня, Михайло, не обижайся. Тьфу ты! Что-то я раскис, как какая-то девка!.. Ну, пошёл!

- Иди, - сказал я. - Иди.

После этого Иван Григорьевич Лазуткин взял мешок с подарками и заковылял на своей деревяшке к распрекрасным ступенькам, а я ему ещё помахал.

- Всё будет хорошо, Иван, - сказал я. - Не такие у нас Государственные люди, чтоб фронтовых друзей забывали. Все - из народа.

- Я это знаю! - крикнул на ходу Иван.
И вот от того, что мы с ним это знали, и что по-другому в нашей Любимой Стране и быть-то не может, у меня от чувств опять на глазах закипело.

Господи, господи, думал я, до чего же всё хорошо! Ну, хлебнули горя сполна, ну и хватит! Надо радоваться теперь. Надо жить! Вот и встретятся спаянные кровью друзья, ну и дай ты им, бог, всеобщего счастья!

И долго меня ещё мысли эти грели. Я уж и корму задал лошадям, и очистил их бока от инея и наледи всякой, и попоной укрыл, а мысли хорошие эти меня всё грели и грели.

А когда глянул потом на дом этот, девятый, с красивыми ступеньками к нему, то, тут прямо скажу: обомлел. Потому что на ступеньках шикарного этого дворца, начисто отрешённый от нашего прекрасного мира, сидел мой одноклассник и лучший товарищ по работе Иван Григорьевич Лазуткин c выставленной вперёд своей деревянной ногой.

- Михайло, - сказал он, как бы во сне. - А, Михайло. А ведь он всё ещё воюет.

- А? - сказал я.

- Каждый день, каждый час и каждую минуту, - сказал Иван. - Пятнадцать лет Андрюха Бояркин в бессменном бою. А меня к нему не пустили. Здесь, Михайло, психдом. От пустяшной контузии, видишь.

- А? - сказал я.

- А мы же с ним до гроба в дружбе клялись, - сказал Иван. - Значит, все пятнадцать лет он всё носит меня на себе. А я же очень тяжёлый.

И умолк. И сунул руку за пазуху, и прислушался к чему-то в себе, и опять мне сказал, и опять, как бы во сне:

- Михайло, а Михайло. А ведь рана моя-то открылась.

И посмотрел за свою деревяшку. И вдруг как вскочит, как закричит:

- Андрюха! Не оставляй!

И свалился со ступенек в сугроб.

А я, от вида крови на белом снегу, которая сползала по его деревяшке, совсем потерялся, запутался в полах тулупа, и тоже упал.

И, наверное, почуяв недоброе, дико заржали мои кони.

И было это часов в семь утра, первого января сего года, а не в ночь с 30 на 31 декабря, как утвер"...

На заросшем кладбище давно несуществующей деревни мокли под весёлым весенним дождём две безымянные, наклонившиеся друг к другу, жестяные пирамидки с пятиконечными звёздочками на их шпилях. Может, именно под ними и упокоились когда-то, ставшие мне дорогими, Иван Григорьевич Лазуткин и Михаил Петрович Завьялов.