Лев Толстой в Бегичевке в ноябре 1891 г

Роман Алтухов
                ПРИМЕЧАНИЕ.
                Это ОТРЫВОК из
                большой книги моей
                "Царь Лев против царя Голода"
        (Лев Толстой в земном Христовом служении в 1891 - 1893 гг.,
                которую можно скачать,
                читать без платы
                по ссылкам:

          

            https://cloud.mail.ru/public/WNDs/bFtfK3nh4


   Ещё ПРИМЕЧАНИЕ. Ссылки "Проза. Ру", к сожалению, УБИВАЕТ. Если, паче ожиданий, что-то выше отобразилось, надо это выделить и скопировать в адресную строку, затем нажать "Ввод", чтобы перейти по этому адресу.
___________________________________


                Глава третья.
                КАК СТАТЬ ДУХОВНЫМ ЦАРЕМ
                (Ноябрь 1891 г.)


  Видишь: там, на горе, возвышается кpест,
Под ним десяток солдат… Повиси-ка на нём,
А когда надоест, возвращайся назад —
Гулять по воде,
Гулять по воде,
Гулять по воде со мной.

    (Илья Кормильцев)


               3.1. Благая инициатива Софьи Андреевны Толстой

  1 ноября Софья Андреевна ответила на письма от супруга и от дочери Татьяны следующими известиями:

  «Вот как много я получила сегодня писем от вас, милые Лёвочка и Таня, и очень это меня оживило. Потом пришли обедать ко мне Грот и Страхов, и мы хорошо разговаривали. Грот сегодня едет в Петербург. Статью твою <«О голоде»>, Лёвочка, пропустили; Грот её смягчил и велел тебе сказать, что она вышла очень добрая. Вчера её читали вслух у Фета, где я обедала (в первый раз), потому что там остановился Страхов, и мне хотелось побыть с ним. Был там ещё Николаев, пишущий в «Московских ведомостях» — тупой человек, и странно: Страхов, Фет и Николаев — три совершенно разные элемента и все очень хвалили статью и искренно, по-видимому. Я прослушала тоже её с удовольствием, очень уравновешенная статья, как я и люблю. Грот говорит, что всем, без исключения, она очень нравится.

  […] Ты пишешь, милая Таня, запродать холстину; не знаю, буду ли я в состоянии бегать по разным местам, а как мне хотелось бы помочь вам! Я очень сочувствую всякой помощи, и очень страдаю, что смерть Дмитрия Алексеевича и моё не совсем хорошее здоровье помешали мне до сих пор действовать. Меня Страхов, Фет и другие подбодряют напечатать воззвание о пожертвованиях и указать на ваш, Серёжин и Лёвин пункты для посылки этих пожертвований. Сегодня, после лихорадки, я набросала эту статейку, прочла Страхову; он одобрил, кое-что поправил, и я, вероятно, напечатаю. А то никто, ведь, без поощрения не даст ни гроша, да и не знают, куда дать. Вы все за это не сердитесь. Хотела я, было, сама ездить собирать с листом Красного Креста, да вот боюсь теперь простудиться; да одно другому не мешает.

  Сижу я тут и всё примериваюсь, за тебя, Лёвочка, как ты тут будешь жить, и мне делается страшно, и я даже не желаю теперь вашего скорого возвращения, лишь бы все здоровы были.

   По-видимому, вам хорошо там материально, за что и спасибо Ивану Ивановичу. — Сейчас пришёл Дунаев, поговорю с ним.

  .... Дунаев обещает хлопотать о холсте, хочет прислать мне доктора Клейнера, но это бесполезно, я совсем не больна. Целую вас всех. Я теперь совсем помирилась с вашей деятельностью и сочувствую ей. Проживу я хорошо, только берегитесь все и не забывайте меня. Тем радостнее будем жить вместе после разлуки.

  С. Т.» (Толстая С.А. Письма к Л.Н. Толстому. М, 1936. [Далее сокр.: ПСТ.] С. 454 – 456).

  Конечно, в присутствии дома маленьких детей и в условиях распространения в ту пору в крупных городах России тяжёлой вирусной пневмонии (коронавирус HCoV-OC43), бывшей в российских условиях не менее опасной, чем сам голод, холера или тиф в сельской местности, самостоятельные объезды потенциальных благотворителей с разрешительным документом от Российского общества Красного Креста были для С. А. Толстой невозможны.

  О приведённом нами выше, от 1 ноября, и о предшествующем ему письмах жены Лев Николаевич записал в Дневнике под 6 ноября: «Два письма от Сони. Мне не перестаёт быть грустно за неё и от неё» (52, 57). Сам он открыл 1 ноября ПЕРВЫЕ ТРИ СТОЛОВЫЕ, завершил писание статьи «Страшный вопрос» и, конечно, был горд собой. Кажется, он едва заметил сказанное Софьей Толстой в письме, не оценил значения, и уж никак не мог знать последствий предприятия Софьи Андреевны, о котором она упоминает в письме: готовившегося ею «воззвания о пожертвованиях».

  Об обстоятельствах написания воззвания С. А. Толстая сообщает в мемуарах «Моя жизнь» следующее: «слухи об усиливающемся бедствии в России всё дела¬лись ужаснее. Становилось совестно просто жить и быть сытой. […] Часто, садясь за обед, я ничего не могла есть, меня мучили мысли о голодных — особенно детях» (Толстая С. А. Моя жизнь: В 2-х кн. М., 2014. Книга вторая. [Далее сокр.: МЖ – 2.] С. 228).

  Но записи С. А. Толстой в личном её дневнике под 12 ноября 1891 г., то есть по самым свежим воспоминаниям, открывают нам наличие у жены Толстого ещё одного, гораздо менее очевидного, импульса для такой работы. Она боролась таким образом со страшной депрессией, которую вызвал у неё переезд в Москву, в родной, некогда даже любимый город:

  «Приехав в Москву, я страшно затосковала. Нет слов выразить то страшное душевное состояние, которое я пережила. Здоровье расстроилось, я чувствовала себя близкой к самоубийству». Это состояние усилилось от негативных впечатлений жизни: смерти Д. А. Дьякова и заболевания гриппом всех четверых детей. «Одну ночь я лежала и не спала и вдруг решила, что надо печатать воззвание к общественной благотворительности. Я вскочила утром, написала письмо в редакцию “Русских ведомостей” и сейчас же свезла его. На другой день, воскресенье, оно было напечатано. И вдруг мне стало веселее, легче, я почувствовала себя здоровой, и со всех сторон посыпались пожертвования» (Толстая С.А. Дневники. М, 1978. Том первый. [Далее сокр.: ДСАТ – 1.] С. 217).

  Без сомнения, те же импульсы, а именно городская осенняя и иногда зимняя тоска досужих, зажиточных людей вкупе с некоторыми волнениями от совести, руководят и в наши дни подпутинской российской сволочью: как благотворителями посредством денег, так и исследователями, пишущими о якобы такой же, как их, благотворительной деятельности Л. Н. Толстого. Но мы уже приоткрыли выше читателю секрет: Соня понимала мужа! В чём отличие христианского служения мужа и сына, с постоянными лишениями, психологическими травмами и риском для жизни и здоровья, от обыкновенных «благотоворительных» денежных сборов (или даже пресловутого «волонтёрства», в наши дни устраиваемого в России сытыми и всем довольными людьми, с задействованием таких же сытых и довольных людей, да ещё и за деньги, в ряде случае бюджетные, то есть собранные принудительными поборами с людей, трудящихся подневольно и зачастую куда менее довольных, здоровых и сытых) — понимала лучше всех их и лучше многих современников Софья Андреевна Толстая! Не конкурировать, как сын, Лев-младший, и уж точно не подменить своей эту деятельность, а облегчить её в конкретно-исторических условиях лжехристианской, православной России, в которой деньги будут требовать даже со святого — вот в чём была её задача!

  В «Моей жизни» Софья Андреевна добавляет, что перед отсылкой в газету благоразумно показала своё воззвание Н. Н. Страхову, который, как сообщает мемуаристка, «сделал небольшие поправки и сказал мне, что этот призыв вылился из моего сердца так цельно и горячо, что надо его непременно напечатать в том виде, как я его почувствовала непосредственно» (МЖ – 2. С. 228). Напечатано воззвание было в № 303 «Русских ведомостей», вышедших в свет 3 ноября, т.е. уже в понедельник.

  Вот его полный текст:

  «Благотворительность и денежные пожертвования так велики, что страшно приступать к этому вопросу. Но и бедствие народа оказыва¬ется гораздо больше, чем предполагали все. И вот ещё и ещё надо да¬вать, и ещё, и ещё — просить.

  Вся семья моя разъехалась служить делу помощи бедствующему на-роду. Муж мой, граф Лев Николаевич Толстой, с двумя дочерями находит¬ся в настоящее время в Данковском уезде с целью устроить наибольшее количество столовых, или “сиротских призрений”, как трогательно назвал их народ. Два старшие сына, служа при Красном Кресте, деятельно заняты помощью народу в Чернском уезде, а третий сын уехал в Самарскую губернию открывать по мере возможности столовые.

  Принужденная оставаться в Москве с четырьмя малолетними деть-ми, я могу содействовать деятельности семьи моей лишь материальны¬ми средствами. Но их надо так много! Отдельные лица в такой большой нужде — бессильны. А между тем каждый день, который проводишь в тёплом доме, и каждый кусок, который съедаешь, служит невольно уп¬рёком, что в эту минуту умирает кто-нибудь с голоду. Мы все, живущие здесь в роскоши и не могущие переносить вида даже малейших страда¬ний наших детей, неужели мы спокойно вынесли бы вид притупленных и измученных матерей, смотрящих на костенеющих от холода и умира¬ющих от голода детей, на не питающихся вовсе стариков?

  Но всё это видела теперь семья моя. Вот что, между прочим, пишет мне моя дочь из Данковского уезда об устройстве местными помещи¬ками столовых на пожертвованные ими средства:

  “Я была в двух: в одной, которая помещается в крошечной курной избе, вдовой готовится на 25 человек. Когда я вошла, то за столом си¬дело пропасть детей и, чинно держа хлеб под ложкой, хлебали щи. Им дают щи, похлебку и иногда ещё холодный свекольник. Тут же стояло несколько старух, которые дожидались своей очереди. Я с одной за¬говорила, и как только она начала рассказывать про свою жизнь, так заплакала, и все старухи заплакали. Они, бедные, только живы этими столовыми, дома у них ничего нет, и до обеда они голодают. Дают им есть два раза в день, и это обходится вместе с топливом от 95 копеек до 1 рубля 30 копеек в месяц на человека”.

  Следовательно, можно спасти за 13 рублей до нового хлеба — челове¬ка. Но их много, и средств помощи нужно бесконечно много. Но не будем останавливаться пред этим. Если мы, каждый из нас прокормит одного, двух, десять, сто человек, — сколько кто в силах, уже совесть наша будет спокойна. Бог даст нам, в нашей жизни, не придётся переживать ещё та¬кого года! И вот решаюсь и я обратиться ко всем тем, кто хочет и может по¬мочь, с просьбой способствовать материально деятельности семьи моей. Все пожертвования пойдут прямо и непосредственно на прокормление детей и стариков в устраиваемых мужем и детьми моими — столовых.

  Пожертвования можно посылать по следующим адресам…» (следуют адреса Льва Николаевича, сыновей Сергея и Ильи, Льва-младшего и самой Софьи Андреевны).

  Не мне, грешной, благодарить всех тех, кто отзовётся на слова мои, а тем несчастным, которых прокормят добрые души.

  2 ноября 1891 г.
               
  Гр. С. Толстая» (Цит. по: МЖ – 2. С. 228 – 229).

  Николай Николаевич Страхов был прав. Воззвание было написано и талантливо, и умно, и искренне. Тут же С. А. Толстая вспоминает и об общественной реакции на него:

  «Пожертвования стали поступать с необыкновенной быстротой. Уже в первое утро мне принесли более 400 рублей, а в сутки я получи¬ла 1500 рублей. Во всё время голода и помощи мы получили на семью нашу около 200 тысяч, и даже более» (Там же. С. 229).

  Дневник Софьи Андреевны Толстой, 12 ноября 1891 г.:

 «Как сочувственно, как трогательно отозвалась публика к моему письму! Некоторые плачут, когда приносят деньги. С 3 по 12 число мне прибыло 9000 рублей денег. 1273 рубля я отослала Лёвочке, 3000 рублей вчера дала Писареву на закупку ржи и кукурузы…» (ДСАТ – 1. С. 217).

  Письмо начали перепечатывать другие газеты, и скоро текст его стал известен в Европе и Штатах.

___________


3.2. «Страшный вопрос». Хлеб и деньги!
   
  Между тем, ещё ничего не зная о блестящем поступке жены, Л. Н. Толстой отправил ей 2 ноября готовую статью «Страшный вопрос» для публикации в прессе, а в прилагавшемся письме — свой отчёт о первых шагах помощи крестьянам Данковского уезда:

  «Мы до сих пор ещё не получили писем, милый друг, и я не спокоен о тебе. Надеюсь, что завтра получим, и хорошие от тебя вести. Деятельность здесь самая радостная, если бы можно назвать радостною деятельность, вызванную бедствием людей. Три столовые открыты и действуют. Трогательно видеть, как мало нужно для того, чтобы помочь и, главное, вызвать добрые чувства. Нынче я был в двух во время сбора и обеда. В каждой около 30 человек. В числе их одна попадья вдова и дьячиха. Нынче я сделал наблюдение, что очень приглядываешься к страданиям, и не поражает и большое лишение и страдание, потому что видишь вокруг худшие. И сам страдающий видит тоже. Девочки наши все очень заняты, полезны и чувствуют это. Мы не распространяем своей деятельности, чтобы не превзойти свои средства; но если бы кто хотел быть полезным людям, то здесь поприще широкое. И так легко и просто.

  Устройство столовых, которым мы обязаны Ивану Ивановичу, есть удивительная вещь. Народ берётся за это как за что-то родное, знакомое, и смотрят все как на что-то, что так и должно быть и не может быть иным. Я в другой раз опишу тебе подробнее. Ив. Ив. всем нам очень мил. Сердечен, умён и серьёзен. Мы все его больше и больше любим. Жить нам прекрасно. Слишком роскошно и удобно. Писарев был вчера, нынче должна была быть она <жена Писарева, Евгения Павловна. – Р. А.>. Завтра Таня хотела к ней съездить. Наташа <Философова> очень милая, энергичная, серьёзная. Богоявленский был 2 раза.

  Написал я эту статью <«Страшный вопрос»>. Прочёл её Писареву и Раевскому, они одобрили, и мне кажется, что она может быть полезна. Красноречия там нет, и места для него нет, а есть нечто, точно нужное и мучающее всех. Пошли её поскорее в «Русские ведомости», и, если будут предлагать, то возьми с них, чем больше, тем лучше, денег для наших столовых. Если пришлют, хорошо, а не пришлют, тоже хорошо. Денег не нужно, но если пришлют, то здесь найдётся им употребление.

  Я пишу это, и сам боюсь. Боюсь, чтобы деньги эти и всякие, если бы прислали их, не спутали нас, не увлекли в деятельность сверх сил. Нужнее всего люди. Пиши подробнее о себе, своём здоровье, о детях. Целую тебя, милый друг, и детей. […]

  Попроси Алексея Митрофановича <Новикова>, которого благодарю за его хорошее письмо, просмотреть статью и поправить знаки и даже выражения, где могут быть неправильны, под твоим наблюдением; коректуру, верно, ты просмотришь. […] Ну, пока прощай» (84, 91 – 92).

   Выраженное в этом письме отношение к деньгам Льва Николаевича свято, но и тревожно для перспектив начатого дела: становится ясным, что при жизни И. И. Раевского и, во всяком случае, ДО получения сведений от жены о привлечённых ею крупных пожертвованиях Толстой, действительно, не планировал «распространять деятельность» шире, чем требовала того совесть: необходимость хоть какого-то участия в начатом НЕ ИМ, общем христианском деле.

    Из «Биографии Льва Николаевича Толстого» П. И. Бирюкова:

   «Так началась деятельность Л<ьва> Н<иколаевича>ча и его дочерей по кормлению голодающих.

   Начата была эта деятельность очень скромно. В начале ноября он писал мне:

   "Неделю тому назад, нынче 3 ноября, мы — я, Таня, Маша, Вера Кузьм<инская> уехали, с согласия трудно добытого <у> С. А., с 500 р. в Данковск<ий> уезд на границе Епифан<ского> — местность очень голодную, и живём там у Раевского. Все заняты и хорошо. Столовые для самых бедных, у девочек ещё школа и желание и попытки помощи во всех родах. Я очень рад за них. Время очень интересное, положение напряжённое и опасное. Я написал одну статью — поспешную и потому нехорошую — в журнале Грота. Её арестовали и едва ли пропустят, и послал другую в "Рус<ские> ведом<ости>": не знаю, пропустят ли. Должно быть. Статья неважная, но нужная, ставящая вопрос о том, есть ли у нас достаточно хлеба".

  Статью, о которой упоминает Л. Н-ч в письме ко мне и в письме к С. А., он назвал "Страшный вопрос". Статья эта хорошо известна читающей публике, и мы приводим из неё только наиболее характерные выдержки, указывающие на ход мысли Л. Н-ча при его заботе о помощи голодным» (Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Указ. изд. С. 162).

   Биография Бирюкова начала публиковаться ещё в царской России — в подцензурных условиях. Излагая текст статьи «Страшный вопрос», биограф предусмотрительно исключил из неё почти все «крамольные» места, касающиеся как указания причин голода, так и описаний недостатков в деятельности представителей власти на всех уровнях и земств на местах. Достаточная краткость статьи, с одной стороны, и достаточная обширность нашего исследования с другой, позволяют нам привести ниже полный, бесцензурный её текст.

«Страшный вопрос»

   «Есть ли в России достаточно хлеба, чтобы прокормиться до нового урожая? Одни говорят, что есть, другие говорят, что нету, но никто не знает этого верно. А знать это надо и знать наверное, теперь же, перед началом зимы, — так же надо, как надо знать людям, пускающимся в дальнее плавание, есть ли или нет на корабле достаточное количество пресной воды и пищи.

  Страшно подумать о том, что будет с командой и пассажирами корабля, когда в середине океана окажется, что запасы все вышли. Ещё более страшно подумать о том, что будет с нами, если мы поверим тем, которые утверждают, что хлеба у нас достанет на всех голодающих, и окажется перед весной, что утверждающие это ошиблись.

  Страшно подумать о последствиях такой ошибки. Последствием этой ошибки ведь будет нечто ужасное: разрушение всего существующего порядка, смерть голодных миллионов и худшее из всех бедствий — остервенение, озлобление людей. Ведь хорошо только пушечными выстрелами предуведомлять петербуржцев о том, что вода поднимается, потому что больше ведь ничего нельзя сделать. Никто не знает и не может знать степени подъёма воды: остановится ли она на том, что было прошлого года, или дойдёт до того, что было в 24-м году, или поднимется ещё выше.

  Голод же нынешнего года, кроме того, что есть беда без сравнения б;льшая, чем беда наводнения, без сравнения более общая (она угрожает всей России), — есть беда, степень которой можно и должно не только предвидеть, но можно и должно предвидеть и предупредить.

  «A! полноте. В России достанет, и заглаза достанет всякого рода хлеба для всех», — говорят и пишут одни люди, и другие любящие спокойствие люди склонны верить этому. Но нельзя верить тому, что говорится наобум, по догадкам о предмете такой ужасной важности.

  Если скажут, что в сомнительной прочности бане, в которую ходят раз, в субботу, балки простоят ещё и не нужно их переделывать, можно поверить и рискнуть оставить баню без переделки; но если крыша опасна на фабрике, где постоянно работают тысячи человек, и скажут голословно, что есть вероятие, что она не обрушится ещё нынче, — нельзя поверить и успокоиться. Угрожающая опасность слишком велика. Опасность же, угрожающая России, если хлеба, нужного для питания людей, ни по каким ценам не будет, опасность эта так ужасна, что воображение отказывается представить себе то, что бы было, если бы это было так; и потому довольствоваться голословными успокоительными утверждениями о том, что у нас в России хлеба достанет, не только не следует, но было бы безумно и преступно.

  Но существует ли такая опасность? Есть ли вероятие того, что хлеба не достанет? Ответом на этот вопрос могут служить следующие соображения. Во-первых, то, что голодом захвачена 1/3 России, и та самая треть, которая всегда кормила большую часть остальных двух третей. Калуга, Тверь, Москва, все нечерноземные и северные губернии, даже не пострадавшие от неурожая нечерноземные уезды тех же губерний, никогда не кормятся своим хлебом, а всегда покупают его у тех, которые теперь сами должны кормиться чужим хлебом.

  Поэтому, если считать, положим, по 10 пудов на душу, — ну, скажем, только 20 миллионов (когда их вычисляют до 40-а) жителей голодающих уездов, — 200 миллионов пудов нужного хлеба, то это далеко не представит всего количества нужного для пропитания России хлеба. К этому числу надо присоединить всё то, что ещё нужно на тех, которые питались в прежние годы хлебом пострадавших местностей, что, очень может быть, составит ещё такую же цифру.

  Неурожай в самых плодородных местах делает нечто подобное тому, что совершается при перестановке точки опоры рычага; не только уменьшается сила короткого конца, но ещё увеличивается во столько же раз сила длинного.

  Захвачена неурожаем 1/3 России — самая плодородная, кормившая остальные 2/3, и потому очень вероятно, что хлеба на всех не достанет.

  Это одно соображение. Второе соображение, что соседние с Россией страны поражены таким же неурожаем и что потому большое количество хлеба уже вывезено, и теперь в виде пшеницы продолжает вывозиться за границу.

  Третье соображение то, что, совершенно противно тому, что было в голодном 40-м году, в нынешнем году нет и не может быть никаких запасов старого хлеба.

  С Россией случилось нечто подобное тому, что случилось, по рассказу Библии, в Египте, только с той разницей, что в России не было предсказателя Иосифа, не было запасливого управителя — того же Иосифа; но были молотилки, железные дороги, банки и большая потребность в деньгах и правительства и частных лиц. Во все предшествующие года, более 7-ми, хлеба было много, цены были низки, но потребность в деньгах всё росла и росла, как она равномерно растёт среди нас, и удобства продажи, молотилки, железные дороги и агенты, покупатели поощряли к продаже и делали то, что хлеб продавался весь дочиста с осени. Если в последние годы, когда хлеб особенно понизился в цене, некоторые продавцы и стали выдерживать хлеб, выжидая цен, то эта выдержка была так трудна, что как только цены поднялись в начале весны нынешнего года и дошли до 50 — 60 коп. за пуд, так хлеб весь под метёлку был продан и запасов прежних лет ничего не осталось. В 40-м году были не только запасы помещиков и купцов, были везде по мужикам трёх- и пятилетние кладушки старого хлеба. Теперь обычай этот вывелся и нигде нет ничего подобного. В этом состоит третье соображение о том, что хлеба в нынешнем году не достанет.

  Но мало того, что есть вероятия этого, есть признаки — и довольно определённые — того, что недостаток этот существует.

  Один из таких признаков есть с каждым днём чаще и чаще повторяющееся явление того, что хлеба нет в продаже. В глуши неурожайных местностей, как в той, в которой я нахожусь теперь, в Данковском уезде, НЕТ ПРОДАЖНОЙ РЖИ. НЕЛЬЗЯ МУЖИКУ НАЙТИ МУКИ. Вчера я видел двух мужиков Данковского уезда, которые объездили округу, хорошо известную им на 20 верст радиуса, по всем мельницам и лавкам, чтобы купить на деньги два пуда муки, и не нашли их. Один выпросил в складе чужого уезда; другой занял.

  И это явление не исключительное, а постоянно повторяющееся, и везде. Мельники приезжают просить Христа ради отпустить им муки из земского склада, потому что у них нет муки и негде достать. У купцов, в городе, у железных дорог — можно купить, но партиями, по крайней мере полвагона, вагон; но по мелочи нет продажи. Большие купцы, имеющие запасы, совсем не продают, выжидают; мелкие купцы, торговцы, скупают, перекупают и перепродают с ничтожным барышом большим покупателям. Мелкая продажа есть только на базарах, в базарные дни; и то, если покупатель опоздает, то купить уже негде. Признак этот, мне кажется, показывает довольно верно то, что хлеба нет, сколько нужно. Это самое показывают отчасти и цены, хотя в нынешнем году до сих пор есть причины, не позволяющие ценам быть правильными указателями соответствия требования с предложением. Цены стоят ниже, чем они должны бы были стоять, и удерживаются на этой степени искусственно: во-первых, запрещением вывоза хлеба за границу; во-вторых деятельностью земств, продажей ржи и муки по удешевлённым ценам (я говорю про цену ржи, подразумевая, что цены остальных питательных веществ: отрубей, картофеля, проса, овса — более или менее соответствуют цене ржи).

  Запрещение вывоза за границу спутало цены, т. е. сделало то, что цены не могли быть верным показателем количества предлагаемого товара. Точно так же как вышина подъёма воды в запруженной реке не может быть показателем её настоящего уровня, так и теперешняя цена ржи не может верно показывать отношения требований её к предложению. Запрещение вывоза других хлебов подействовало так же. Существующие теперь цены суть цены не установившиеся и во всяком случае временно пониженные вследствие запрещения вывоза. Это одна причина того, что цены стоят ниже тех, которые должны бы быть. Другая причина есть деятельность земств.

  Земства повсюду скупили только небольшую, редко где 1/4 часть того хлеба, который им нужен для прокормления, по их же расчету, и продают этот купленный ими хлеб по пониженной цене. И эта деятельность земств сбивает цену, так как если бы не было продажи из земских складов, то продажа эта производилась бы вольными продавцами, которые по мере увеличения требования поднимали бы цены. И потому установившаяся теперь цена, я думаю, не есть настоящая. Цена теперешняя, я думаю, гораздо ниже той, которая бы стояла, если бы не было деятельности земств. И цена эта тотчас же особенно быстро должна возвыситься, как только земствам придётся закупить остальные три четверти нужного им хлеба.

  Мы могли бы сказать, что цена не возвысится, если бы земства закупили теперь всё нужное количество, и рожь была бы в продаже по этой цене. Но по тому, что есть теперь, нет никакого вероятия, чтобы это было. По тому, что есть теперь, т. е. при цене 1 р. 70 к., тогда, когда земством не куплено и 1/4 нужного хлеба и когда ржи нет в предложении повсюду и по мелочи, есть, напротив, вероятия того, что при закупании земствами всего нужного им количества, цена вдруг поднимется на такую высоту, которая покажет, что хлеба этого нет в России. Цена уже теперь в наших местностях дошла до той высшей степени, до которой она когда-либо доходила, до 1 р. 70 к., и продолжает равномерно подниматься.

  Все эти признаки указывают на то, что есть большое вероятие того, что нужного для России хлеба нет в ней. Но кроме этих признаков есть ещё одно явление, которое должно бы заставить нас принять все зависящие от нас меры для предупреждения угрожающего нам бедствия. Явления это есть охватившая общество паника, т. е. неопределенный, смутный страх ожидаемого бедствия, страх, которым люди заражаются друг от друга, страх, лишающий людей способности целесообразно действовать. Паника эта выражается и в распоряжениях правительства, запрете сначала вывоза ржи, потом других хлебов, кроме почему-то пшеницы, и в мерах, с одной стороны, ассигнования больших сумм для голодающих, с другой стороны — собирания, и даже усиленного, податей с тех, которые могут платить, как будто извлечение из деревни денег не есть прямое усиление нужды деревни. (У богатого мужика заложены посевы бедного. Он бы подождал, — с него тянут подати, он тянет и разоряет бедного.)

  Паника эта поразительно заметна ещё в том разгорающемся до озлобления несогласии земств с администрацией. Повторяется то, что всегда бывает при паническом страхе: одни тянут в одну, другие в другую сторону.

  Паника эта выражается и в настроении и в деятельности народа. Приведу один пример: движение народа теперь на заработки.

  Народ в конце октября нынешний год едет искать заработков в Москве, в Петербурге. В то время, когда все работы на зиму установились, когда харчи в три раза дороже обыкновенного и всякий хозяин отпускает сколько он может лишних людей, в то время, когда везде пропасть оставшихся за штатом рабочих — люди, никогда не имевшие мест в городах, едут тысячами, десятками тысяч искать этих мест. Разве не очевидно всякому, что при таких условиях более вероятия каждому владельцу выигрышного займа выиграть 200 тысяч, чем мужику, приехавшему из деревни в Москву, найти место, и что вся поездка, хотя бы самая дешёвая, с сопряжёнными с поездкой расходами, где и выпивкой, есть только лишняя тяжесть, которая ляжет на голодного? Казалось бы, должно быть очевидно, — а все едут, едут назад, и опять едут, и правительство даёт дешёвые билеты, поощряет это. Разве это не признак совершенного безумия, охватывающего толпу при всякой панике?

   Все эти признаки и, главное, явление паники очень знаменательны, и потому нельзя не бояться. Нельзя говорить, как это обыкновенно говорят про врага прежде, чем померяются с ним: мы его шапками закидаем. Враг, страшный враг тут, стоит перед нами и нельзя говорить, что мы не боимся его, потому что мы знаем, что он есть, и больше того, мы знаем, что мы боимся его.

  А боимся его — так надо нам узнать прежде всего силу его. Нельзя оставаться в том неведении, в котором мы находимся.

  Допустим, что русское общество, те люди, которые живут вне голодающих местностей, поймут свою солидарность и духовную и матерьяльную с бедствующим народом и принесут настоящие серьёзные жертвы для помощи нуждающимся. Допустим, что деятельность тех людей, которые живут теперь среди голодающих, работая для них по мере сил своих, будет продолжаться так до конца и что количество этих людей увеличится; допустим, что сам народ не падёт духом и будет биться с нуждой как он теперь бьётся с ней всеми отрицательными и положительными средствами, т. е. умеряя себя и усиливая энергию и изобретательность для приобретения средств к жизни, — допустим, что всё это сделано и делается месяц, два, три, шесть и вдруг... цена поднимается, поднимается так же, как она поднималась от 45 к. до 1 р. 70 к., равномерно от базара до базара, и в несколько недель доходит до 2, 3 руб. за пуд, и оказывается, что хлеба нет и что все жертвы, принесённые как теми, которые давали деньги, так и теми, которые жили и работали среди нуждающихся, были напрасной тратой средств и сил, а главное, что вся энергия народа потрачена даром, и сколько он ни бился, ему, т. е. части его, все-таки пришлось умирать голодной смертью, тогда как мы могли знать и предупредить это.

  Нельзя, нельзя и нельзя оставаться в такой неизвестности, нельзя оставаться нам, людям грамотным, учёным. Мужик, которого я видел вчера, сделал почти всё, что он мог. Он добыл денег и поехал искать муки. У Михаила Васильева был, на мельнице был, в Чернаве был. Нигде нет муки. Объездив все те места, где могла быть мука, он знает, что сделал всё, что мог, и если бы после этого он не достал нигде муки, и его и его семью постиг бы голод, он знал бы, что он сделал, что мог, и совесть его была бы покойна.

  Но для нас, если окажется, что не хватит хлеба, и погибнут и наши труды, а может быть и мы вместе с народом, то совесть наша не будет спокойна. Мы могли и узнать, сколько нам понадобится хлеба, могли и запасти его.

  Если нужна нам на что-нибудь наша грамотность и учёность, то на что более важное, чем на то, чтобы помочь такому всеобщему горю, как нынешнее?

   Учесть, сколько нужно хлеба для прокормления тех, у которых нет его нынешний год, и сколько его есть в России, и если его нет столько, сколько его нужно, то выписать этот недостающий хлеб из чужих стран — это наше прямое дело, столь же естественное, как и то, которое делал мужик вчера, объезжая округу на 20 верст. И совесть наша будет спокойна только тогда, когда мы объездим свою округу и сделаем в ней всё, что можем. Для него округа Данков, Клёкотки, для нас округа — Индия, Америка, Австралия. Мы не только знаем, что страны эти существуют, мы находимся в дружеском общении с их жителями.
 
    Но как учесть то, что нам нужно, и тот хлеб, который есть у нас? Неужели это так трудно? Мы, которые умеем высчитывать, сколько каких козявок на свете, сколько каких микробов в каком объеме, сколько миллионов вёрст до звезд и сколько в каждой пудов железа и водорода, — мы не сумеем высчитать, сколько надо съесть людям, чтобы не помереть с голода, и сколько собрано этими людьми с полей того хлеба, которым мы всё время кормились и теперь кормимся? Мы, с такой роскошью подробностей собирающие такую массу до сих пор, сколько мне известно, никому ни на что не понадобившихся статистических сведений о процентном отношении рождаемости к бракам, к смертям и т. п., мы вдруг не в состоянии окажемся собрать единственно в кои-то веки понадобившиеся, действительно нужные сведения! Этого не может быть.

  Сведения эти собрать, и не приблизительные, гадательные, а верные, вроде тех точных сведений, которые получаются о количестве населения однодневной переписью, — возможно.

   Нужны сведения о том, сколько сверх обыкновенно расходуемого на пропитание русских людей хлеба понадобится ещё для жителей неурожайных мест и сколько есть хлеба в России.

   Трудны или не трудны ответы на эти вопросы, они необходимы для предупреждения не только паники, т. е. смутного заразительного страха перед бедствием, в котором живут теперь люди, но главное для предотвращения самого бедствия.

  И ответы нужны не приблизительные, огульные, по догадке; дело слишком важно, чтобы можно было делать его очертя голову, т. е. выводить тот свод, на который мы не знаем, достанет ли камня, чтобы замкнуть его.

  Сведения эти может получить правительство, может получить земство, там, где оно есть, и вернее всего может получить частное общество, сложившееся для этой цели. Нет того уезда, в котором не нашлось бы не только одного, но нескольких людей, которые не были бы в состоянии и не взялись бы охотно послужить этому делу. Дело это представляется мне нетрудным. В неделю времени без большого труда деятельный человек может объездить 1/4 или 1/5 часть уезда, особенно если он живет в ней, и с возможностью ошибки в 10, 15% определить количество необходимого хлеба для пропитания и количество находящегося в продажу, сверх нужного для себя хлеба. Я по крайней мере берусь лично доставить такие сведения в неделю сроку о 1/4 части уезда, в котором живу. То же говорят, что могут сделать большинство лиц, живущих по деревням, с которыми я говорил об этом. Организовать центральное место, в котором бы собирались и группировались сведения и которое рассылало бы своих членов для этой цели в места, где не нашлось бы добровольцев, я полагаю, что возможно и нетрудно. Могли бы быть ошибки, могли бы быть утайки владельцами хлеба, могло бы передвижение грузов хлебных произвести ошибки; но ошибки расчета, я думаю, были бы невелики, и сведения, полученные таким способом, были бы настолько точны, что ответили бы на главный если не всеми высказанный, то всеми сознаваемый мучительный вопрос: достанет или не достанет хлеба в России?

  Если бы, положим, оказалось, что в нынешнем году, за вычетом употребляемого обыкновенно на армию и винокурение, избыток хлеба против того, что нужно на питание народа, составляет 100 или 50 миллионов пудов, предполагая, что часть этих ста миллионов могла бы быть задержана продавцами, часть могла бы погибнуть, сгореть, часть могла бы составить ошибку расчета, мы могли бы спокойно и уверенно продолжать жить и работать. Если бы избытка совсем не было и оказалось бы что в России столько же и есть хлеба, сколько нужно, положение было бы сомнительно и опасно, но все-таки можно бы было, не выписывая хлеба из-за границы, только умеряя расходы хлеба, как, например, на винокурение, переделывая в пищу суррогаты, можно бы было продолжать жить и работать. Но если бы оказалось, что есть недостаток хлеба в 100 или хоть 50 миллионов пудов, положение было бы ужасно. Было бы то, что бывает, когда уже вспыхнул пожар и охватил строение. Но если бы мы узнали это теперь, то это было бы подобно тому, когда вспыхнул пожар, но еще можно потушить его. Если же бы мы узнали это только тогда, когда уже выходили бы последние десятки тысяч пудов, то это было бы подобно пожару, который охватил уже всё строение и оставляет мало надежды спастись из него.

   Если бы мы теперь узнали, что у нас нехватка хлеба, пускай бы она была в 50, в 100, даже в 200 милл. пудов хлеба, — всё это было бы не страшно. Мы бы теперь же закупили этот хлеб в Америке и всегда расплатились с нею государственными, общественными или народными суммами.

  Люди, которые работают, должны знать, что работа их имеет смысл и не пропадёт даром.

  Без этого сознания отпадают руки. А чтоб это знать, для той работы, которой заняты теперь огромное большинство русских людей, надо знать теперь, сейчас же, через 2, 3 недели, знать: есть ли у нас достаточно хлеба на нынешний год, и если нет, то откуда мы можем получить то, чего нам не достает?

   Л. Толстой.

  1-го ноября 1891 г.» (29, 117 – 125).

  Из «Биографии Л.Н. Толстого» П.И. Бирюкова

  «Хлеба оказалось достаточно. Но горячее слово, сказанное Л. Н-чем, всколыхнуло всё русское общество. Влияние этой статьи было громадно.

  Один земский врач писал Л. Н-чу:

  “...Ваше обращение к обществу должно ли рассматривать как боевой призыв, за которым последует самое дело, или вы хотели предоставить инициативу этого дела другим людям? Но в России нет теперь духовного вождя, кроме вас. Есть представители разных воззрений, направлений мысли, но вождя, за которым бы шли, который действовал бы на толпу не только нравственно, но и практически, увлекая её за собой, такого вождя, кроме вас, нет. За вами идут уже многие, и когда вы начнёте большое дело, за вами пойдёт большинство, поднимутся и отчаявшиеся в себе, и ослабевшие. Для этого не нужно необходимо быть единомышленником ваших теорий, нравственная мощь чувствуется помимо её, а теперь именно предстоит не теория, а дело, за которое равно могут приняться и христианин, и язычник, и ваш последователь, и ваш противник, но нужен вождь, и только вы им можете быть. Нужна организация, и вы должны дать её”.

  Илья Ефимович Репин писал из Петербурга дочери Толстого:

  "Статью Л. Н-ча "Страшный вопрос" в "Русских ведом<остях>" читал сейчас же по прибытии газеты сюда. Я приехал к П. в самый раз, читали вместе и удивлялись могучей постановке вопроса. В самом деле, сколько писалось и пишется по этому делу! Везде говорят об этой статье и много пишут. У NN целое литературное собрание было по этому поводу".

   Татьяна Львовна писала Репину свои соображения и впечатления о начатом деле и сообщала краткие сведения о самом способе его ведения. Это письмо произвело также сильное впечатление на петербургскую публику. Вот что пишет по этому поводу Репин Татьяне Львовне:

  "Письмо ваше так значительно, так животрепещуще интересно, что мне даже жалко было читать его одному. Я бы сейчас снес его в любую газету; оно теперь прочиталось бы всеми. Вечером повезу его к Стасовым, будем наслаждаться, страшно сказать — людским несчастьем. Нет, не этим, а тем, что свет не без добрых людей, что вера в Бога настоящего ещё не оскудела; что сильные люди сильны до конца: дают пример слабым захирелым душонкам, шевелят их... Что молодёжь, здоровая, прекрасная, полная жизни, не на словах, не на бумаге, у себя в кабинете, а прямо на деле, засучив рукава, действует, спасает от смерти этих отдалённых, несчастных, забитых судьбою и пространством людей. Ведь теперь для них встреча с вами всё равно, что в прежние времена, встреча приговорённой к смертной казни — с царицей — им даровалась жизнь... И теперь вы многих спасаете от верной гибели — велика ваша заслуга!..» (Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Указ. изд. Том Третий. С. 163 – 164).

  О гуманитарной катастрофе, которую, действительно, могла усугубить нерасчётливость правительства в расходовании хлебных сбережений — ещё одна запись в дневнике Т. Л. Сухотиной-Толстой, от 31 октября:

  «Вчера встала часов в 8. Немножко переписала для пап; <черновики статьи «Страшный вопрос». – Р. А.>, скроила себе бумазейную кофту и пошла с Марьей Кирилловной в Екатериненское. Сперва нам показали дорогу не в то Екатериненское, в которое мы хотели идти, и мы даром слазили на Горки и назад. Погода была прекрасная, солнце светило, и морозило. Снегу все нет. Перешли мы опять Дон, вошли в деревню, и я спросила первых попавшихся трёх ребят, где "сиротское призрение".

  — Пойдёмте, — говорят. — Мы сами туда идём.

  Двое мальчиков лет от 10 до 12 и девочка много поменьше, которая, всунувши руки в рукава, бежала около них. Крошечные ножонки в маленьких чунях. Пока мы шли на тот край деревни, где столовая, дети забегали ещё за другими детьми, и пока мы дошли, уже собралось детей 10. Все одеты очень плохо. Особенно трое детей из двора Соловьёвых. На них оборванные, казинетовые <Плотная бумажная материя. – Ред.> поддёвочки, которые от локтя и от талии в лохмотьях.

  Старшая девочка ведёт четырёхлетнего брата за руку. Другую ручонку он засунул за пазуху, лицо синее и испуганное, тоже рысью поспевает за сестрой.

  Пришли мы в "сиротское призрение"; там уже народу пропасть набралось. Эта деревня большая, 76 дворов, и многим отказывают в "сиротском призрении". Тут же на лавке стонет больная, кривая старуха. Она — побирушка из другой деревни. Здесь её собака повалила, и у неё после этого ноги отнялись. Принесли её в "призрение", и вот она тут лежит с месяц. На ней, прямо на голое тело, надета рваная кофта. В избе ужасный смрад от торфяной топки. Старуха там несколько раз угорала. Зовёт смерть и жалуется, что она не приходит. Сидит на нарах, один глаз белый, худая, длинная шея, вся в морщинах, говорит слабым голосом и немного трясёт головой в одну сторону.

  Хозяйки ещё не было, когда мы пришли. Мы не стали её дожидаться, тем более что Марью Кирилловну стало тошнить от этого запаха и смрада, и мы пошли домой. По дороге прошли мимо мужика, который веял гречиху; другой с бабой молотил овёс. Я с ними поговорила. Они говорят, что это — последнее и что это оставят на семена.

  Из одной избы вышла баба, как все тут, очень коротко одетая: сарафан чуть-чуть ниже колен, босая. Я с ней поговорила и вошла к ней в избу. Тут сидит её муж и трёхлетняя дочка. Двое детей ушли в "призрение" обедать. Девочка бледная, всё время хнычет и показывает пальцами куда-то, точно просит чего-то. Я спросила, обедали ли.

  — Нет ещё.
  — А что есть будете?
  — Хлеб.
  — Какой? Покажите.

  Хозяйка принесла чёрный, как земля, хлеб с лебедой.

  — Ну, а девочке что?
  — А девочке картошки есть.

  Она вынула из печки на блюдце глиняном несколько картошек и очистила одну девочке.

   Та стала её есть, но не перестала хныкать. Лицо у неё грустное и взрослое.

  Баба говорит, что она была хорошенькая, весёлая, ходила уже и даже рысью бегала, а теперь перестала. Я спросила, больна ли она чем-нибудь.

  — Нет, — говорит, — помилуй бог, — а так себе, всё плачет.

  Я с бабой поговорила о моём плане насчет холстов, и она так же сочувственно отнеслась к этому, как и другие.

  От неё пошли мы домой и только зашли к старосте спросить, где, по его мнению, можно устроить ещё "призрение".

  Тут ещё старуха пришла просить её принять есть.

  Потом прошли мы с Марьей Кирилловной в Никитское, купили мыло, бумаги, перьев для школы, она себе табаку. Лавочник нам жаловался, что его дела в пять раз хуже обыкновенного, что никто ничего не покупает.

  Идя домой, встретили Дмитрия Ивановича, который ехал от брата, и поспели как раз к обеду.

  После обеда Иван Иванович сдал нам списки лиц, судьбу которых он поручил нам узнать для того, чтобы о них дать сведения в Красный Крест. Я взяла список екатериненских бедных и пошла опять туда. Надо было узнать положение трёх семей. Первая мне показалась не особенно жалка. Однодворец с женой, матерью и четырьмя детьми; один болен. Топить нечем, есть нечего, но в избе тепло и на столе лежит полковриги хлеба с отрубями. Он жил прежде у Ивана Ивановича, но теперь на заводе работы нет, и ему негде достать заработка.

  Тут я встретила бабу, которую утром видела в столовой. Она повела меня к себе в избу. Изба крошечная, в одно окно; холодно так, что дыхание видно.

  — Чем же ты топишь?
  — Котятьями <тульский говор: «котяк» — конский навоз (по В. Далю). – Ред.>. Набрала с осени, да теперь по решету и топлю.
  — А их-то хоть осталось?
  — Да есть ещё на потолке.

  Лавок нет, одна скамейка.

  Пока у неё сидела, влетела её дочь с сердитым криком:

   — Издохла-а!

  Руки у неё были синие, и она, сложивши пальцы, старалась их во рту согреть. Мать сейчас же стала её обшаривать, так как девочка только что пришла с мельницы, куда ходила просить. За пазухой у ней нашёлся кусок пеньки и в кармане другой. Муки никто не дал. Я сообщила бабе то, что мне Иван Иванович сказал, когда я ему сказала, что надо бы открыть другую столовую в Екатериненском, а именно, что не только другую не откроют, но и в этой кормят последний день. Баба совсем оторопела.

  — Что же нам, помирать теперь?

  Я её утешила, что будут хлеб раздавать на руки и что я похлопочу о том, чтобы и столовую опять бы открыли. Я это и хочу сделать.

  От неё пошли мы к старику с старухой. Они двое живут в избе. Он на печке лежит — болен. Изба тоже очень мала, темна и холодна. Они безземельные, так что и у них ничего нет.

  Оттуда я пошла домой. Совсем смеркалось. Пришла к чаю, но так нездоровилось, что я легла на диван в тёмный угол и издали слушала разговор Богоявленских, которые приехали часов в 6, с пап; и Раевским. Папа и девочки ездили к Мордвиновым за почтой, но писем, кроме как от Оболенского ко мне, не было, что нас огорчило, то есть меня встревожило» (Сухотина-Толстая Т.Л. Дневник. Указ. изд. С. 239 – 242).

   Эта зарисовка страшной народной российской повседневности свидетельствует, в частности, что Таня могла, умела быть художницей не только у мольберта в Москве, но и художницей яркого и эмоционального слова, как и её отец. Всё это она сообщила, вместе с припиской от отца, матери в письме от 4 ноября.

   В приписке к письму Т. Л. Толстой Лев Николаевич продолжает темы предшествующего своего письма, от 2 ноября, и кстати откликается на известие о смерти Дьякова:

  «Хочется приписать тебе хоть несколько слов, милый друг. Жить здесь очень хорошо, чувствуется, что приносишь пользу, и было бы мне и всем нам вполне хорошо, если бы не мысль о тебе, о том, что тебе тяжело и грустно. Жаль, что не пришлось видеться с Дьяковым перед смертью. Ничто так не напоминает о своей близости к смерти, как смерть таких близких, как он был мне. И напоминание это на меня всегда действует ободряюще. Я совсем здоров. Нынче писал рассказ для Оболенского. Очень бы хотелось, чтобы вышло. Целую тебя и детей. 

  [ ПРИМЕЧАНИЕ.
  Под “рассказом для Оболенского” Толстой подразумевает рассказ «Кто прав?», не оконченный им, готовившийся для сборника в пользу голодающих, в котором участвовал его давний знакомый, публицист Д. Д. Оболенский (1844 – 1931). – Р. А.]

  В статье «Страшный вопрос», там, где говорится о бане и театре, замени, пожалуйста, театр фабрикой, т. е. так, чтобы сказать: но если крыша опасна на фабрике, где постоянно работают тысячи человек и т. д. Или вовсе выкинь всё сравнение, как найдёшь лучше» (Там же. С. 92 – 93).

  Софья Андреевна не успела внести эту поправку, так как письмо Толстого получила лишь 9 ноября, а статья 6 ноября уже вышла в свет. Впоследствии редакторы 29-го тома Полного (юбилейного) собрания сочинений Л. Н. Толстого внесли это изменение как раз на основании пожелания, выраженного Толстым в переписке. Соответственный отрывок в статье приобрёл такой вид:

  «“A! полноте. В России достанет, и заглаза достанет всякого рода хлеба для всех», — говорят и пишут одни люди, и другие любящие спокойствие люди склонны верить этому. Но нельзя верить тому, что говорится наобум, по догадкам о предмете такой ужасной важности.

  Если скажут, что в сомнительной прочности бане, в которую ходят раз, в субботу, балки простоят ещё и не нужно их переделывать, можно поверить и рискнуть оставить баню без переделки; но если крыша опасна на фабрике, где постоянно работают тысячи человек, и скажут голословно, что есть вероятие, что она не обрушится ещё нынче, — нельзя поверить и успокоиться. Угрожающая опасность слишком велика» (29, 118).

  Во встречном, от 4-го же ноября, письме своём Софья Толстая сообщает мужу о судьбе его статьи, но больше — о чудесной, спасительной для общего дела реакции общественности на её, скромной жены “великого Толстого”, обращения через газеты:

  «Сегодня вечером получила твою статью, милый друг Лёвочка, немедленно послала с письмом и статьёй Алексея Митрофаныча к Соболевскому, редактору «Русских ведомостей», прося его приехать ко мне. Завтра утром, в 11 часов, он приедет уже с набранной статьёй, и если цензура пропустит, то мы с Алексеем Митрофанычем её будем старательно корректировать.

  Прочли ли вы моё письмо в редакцию «Русских ведомостей» от 3 ноября? В одни сутки мне принесли около 1500 рублей. Пишите СКОРЕЙ, куда выслать деньги. Я пошлю Серёже, Лёве и вам по 500 рублей. Вероятно будут ещё присылать.

  Очень трогательно приносят деньги. Кто, войдя, перекрестится, и даст серебряные рубли; кто (один старик) поцеловал мне руку и говорит, плача: “примите, милостивейшая графиня, мою благодарность и посильную лепту”. Дал 40 рублей. Учительницы приносили, и одна говорит: “я вчера плакала над вашим письмом”. А то приехал на рысаке барин, богато одетый, встретил Андрюшу в дверях, спросил: “вы сын Льва Николаевича?” — Да. — “Ваша мать дома? Передайте ей”, и уехал. В конверте 100 рублей. Дети приходили и приносили 3, 5, 15 рублей. Одна барыня принесла узел с платьем старым. Одна нарядная барышня, захлёбываясь, говорила: “ах, какое вы трогательное письмо написали! Вот, возьмите, это мои собственные деньги; папаша и мамаша не знают, что я их отдаю. А я так рада!” В конверте 101 рубль 30 копеек. Брашнин привёз 200 рублей. <Иван Петрович Брашнин (1826 — 1898), московский купец, религиозный единомышленник Л. Н. Толстого. – Р. А.>

  Не знаю, как вы все посмотрите на мою выходку. А мне скучно стало сидеть без участия в вашем деле, и я со вчерашнего дня даже здоровее себя чувствую; веду запись в книге, выдаю расписки, благодарю, разговариваю с публикой, и рада, что могу помочь распространению вашего дела, хотя чужими средствами. Дядя Серёжа, который у меня гостит, относится сочувственно; была Екатерина Фёдоровна Юнге <дочь художника, вице-президента Академии художеств гр. Ф. П. Толстого, троюродная сестра Л.Н. Толстого. – Р. А.> и восторженно относится к моей выходке, вообще все одобрили, что-то вы скажете. Как только получу из Дирекции театров, опять пошлю вам деньги <авторский гонорар за постановку пьесы «Плоды просвещения». – Р. А.>, только прошу очень, напишите тогда строгий отчёт, что, где куплено на эти деньги, кто прокормлен будет, в каких местах, а то придётся печатать отчёт о пожертвованиях.

  Сейчас получила телеграмму Грота, что твоя статья <«О голоде»>, Лёвочка, в Петербурге пропущена с маленькими сокращениями. Очень боюсь за последнюю; она во мне уныние возбудила, а уныние вредно для общего духа всего русского общества и народа.

  Тут сидит Нагорнов и Варя; и Нагорнов говорит, что сколько хлеба в России — точно известно. Что РЖИ, НАВЕРНОЕ, не хватит, но овса, кукурузы, пшеницы, картофелю очень много; с Кавказа привезут всякого хлеба 35 миллионов пудов, а останется там ещё 20 миллионов, которых нельзя привезть, потому что ни вагонов, ни кораблей для перевоза достаточно нет, и что всё-таки придётся лишний продать за границу. Насколько всё это верно, — не знаю. — Завтра напишу ещё о том, что скажет Соболевский.

  […] От сыновей ни от кого известий нет, и теперь я больше всего тревожусь о Лёве.

  Продолжай, милый Лёвочка, беречься, питайся лучше и больше, тебе силы всякие нужны для твоего организма. — Мне очень радостны и интересны ваши письма; пишите почаще. Кланяйтесь Ивану Ивановичу; сегодня был у меня Петя и читал кое-что из ваших писем с большим интересом.

  Целую Машу, Веру, Таню и тебя. Будьте здоровы и помогай вам Бог. Когда-то увидимся! Я это себе и не позволяю представлять, чтоб не придти в нетерпение.
 
  Прощайте. С. Т.» (ПСТ. С. 456 – 457).

  Весной 1891 г. Софья Андреевна Толстая предприняла хорошо известную биографам авантюру: приехав в Петербург, она добилась личной аудиенции с царём, а от царя — разрешения на публикацию ненавистной ей лично, но сулившей ей, как издательнице, хороший доход «Крейцеровой сонаты» мужа, в очередной, 13-й, части Собрания его сочинений. При этом она и лично полюбилась имп. Александру III, пообещавшему ей благоволение своё и впредь. И в эту же поездку, но ещё до встречи с царём, и не менее напористо и изящно, Софья Толстая уладила в Петербурге ещё одно дело. Случайно, будто до чужого человека, до неё дошли сведения, что пьеса Л. Н. Толстого «Плоды просвещения», угодившая прежде под запрет для театральных постановок, вдруг оказалась скоренько внесена в репертуар, ни много ни мало, всех Императорских театров России и усиленно готовилась к премьере в ближайший сезон.

   Если тётя «родина» захочет тебя ограбить — всегда отыщет способ…

   Соня набросилась на Императорский театральный комитет как львица. Вот изложение событий из её дневника:

   «Я спрашиваю там, было ли с их стороны какое-нибудь отношение к автору и спрос, желает ли он? Говорят, что нет. Я рассердилась, говорю там чиновнику, что очень уж бесцеремонно и неделикатно относятся к автору, и заявила, между прочим, что прошу теперь обращаться со всеми переговорами не к нему, а ко мне.

   На другой день явился режиссёр с бумагой, в которой напечатаны условия: я принимаю на себя все возможные обязательства, например, что РУЧАЮСЬ, что пьесы не будут играть на частных сценах, ОБЯЗУЮСЬ 2000 штрафом за неисполнение и т. д. Меня взбесили эти обязательства…» (ДСАТ – 1. С. 171).

    И режиссёр немедленно был отправлен со своей бумагой туда, куда и нужно было его отправить. Без особой надежды на поддержку, Соня написала мужу обо всём произошедшем письмо. Но муж, прелестный муж, и автор пьесы меж тем не только ничего не знал о разрешении её к большой премьере, но даже не стремился узнавать. В письме к жене от 8 апреля, в ответ на утерянное её письмо (не позднее, надо полагать, 5-го), он пишет нечто не самое умное и совершенно не приятное для своей львицы-воительницы за семейные доходы:

   «Какие условия тебе предлагают от театральной дирекции о пьесе? Ведь ты знаешь, что я никаких условий не желаю и предоставляю всем играть, где и как хотят. Поэтому ты очень хорошо сделала, что не приняла их условий» (84, 75).

   Соня знала мужа и ждала такого ответа, а потому… и вовсе не ждала его. Уже на следующий день она нанесла по конторе Императорских театров третий и решающий, ТРИУМФАЛЬНЫЙ удар. Пусть снова расскажет о нём её дневник — к сожалению, письма её тех дней к мужу были утеряны:

   «Я заявила чиновнику, что я не согласна принять на себя никаких обязательств и пусть лучше пьеса не идёт, но я не подпишусь ни за что. Он говорит, что это надо директору сказать. Я велела доложить о себе директору Всеволожскому. Он было отказался. Я говорю: «Странные у вас порядки, Государя можно видеть, а директора, ОБЯЗАННОГО принимать, видеть нельзя». Моё высокомерие его смутило, и он пошёл докладывать. […] Всеволожский принял меня развязно […]. Я сказала: «Как? вы, человек нашего круга, вы не понимаете, что Льва Николаевича нельзя ставить на одну степень с водевильными авторами, что все мы, а прежде всех я, как жена и как порядочная женщина, должны считаться с его идеями, п потому я не могу подписать обязательства, что НИГДЕ на частных сценах пьесу эту играть не будут; что главную радость Льва Николаевича составляло то, что комедия эта не дала ему до сих пор ни копейки, а обязательство это лишает права играть эту пьесу на всех благотворительных спектаклях...» Я очень горячилась, Всеволожский предложил вычеркнуть некоторые обязательства. Я и на это не согласилась, и наконец он предложил написать письмо частное, что я предоставляю право играть на императорских театрах пьесу с 10 % с валового сбора, что я и сделала» (ДСАТ – 1. С. 171 – 172).

   И чего, по преимуществу и добивалась, зная официальные правила об обычных 5 % с выручки (не считая обязательств!). «Ведь мы с Вами люди светские, не так ли, господин Всеволожский?»

   Конечно, после опубликования Л. Н. Толстым письма с отказом от гонораров, Дирекция императорских театров получила возможность “забыть” об этом договоре. Но не тут-то было! Ещё 15 октября Софья Андреевна «написала письмо министру двора и сообщила ему намерение Льва Николаевича отдать эти деньги голодающим». Всемогущий граф Илларион Иванович Воронцов-Дашков (1837 – 1916), конечно, был счастлив исполнить просьбу Софьи Андреевны: в изысканно-вежливом письме он учтивейше «изъявил согласие выдать гонорар автору ввиду благотворительной цели, без всяких дальнейших формальностей» (МЖ – 2. С. 232).

   И деньги, действительно, пошли на нужды голодавших!

   Удивительно сыронизировала судьба над последовательным христианским бессребренничеством Толстого-драматурга: отказываясь от гонораров за «Плоды просвещения», за плоды гениального творчества своего, он едва не лишил голодавший народ вполне буквальных, съедобных ПЛОДОВ организационных усилий множества дорогих ему людей, первой из которых была его любимая и любящая жена!
________

 3.3. Упряжка становится тяжельше

  Из очередного письма С. А. Толстой, от 6 ноября:

  «[…] Теперь о ваших делах: на моё письмо в «Русских ведомостях» мне нанесли денег 3200 рублей. Вчера Морозова прислала 1000. Какая-то Евдокия Никифоровна, жена Викулы. <Евдокия Никифоровна Морозова (1838 - 1894), жена учредителя Ореховской мануфактуры Викулы Елисеевича Морозова. – Р. А.>

  Жду от вас известий, чтоб переслать вам пока 1200 рублей, куда укажете. Но прошу убедительно Таню, чтоб записала подробно, куда истратятся деньги, чем подробнее и образнее, — тем лучше, надо отчёт печатать, многие намекали на это.

  Статья твоя, милый Лёвочка, сегодня вышла. Вчера я целый час с Соболевским, который приезжал ко мне, её обсуждала и поправляла по корректуре. Потом читали с Алексеем Митрофанычем <Новиковым>. Соболевский <редактор «Русских ведомостей». – Р. А.> кое-что для цензуры выпустил и слегка изменил в трёх местах выражения. Так про Иосифа, вместо “управителя” — “людей”, “дешёвые билеты от правительства” — выпущено, “земство и администрация” — заменено и так далее.

  Вероятно, вы получаете кто-нибудь, а на всякий случай посылаю два номера «Русских ведомостей».

  Сейчас был Соболевский, привёз 273 рубля за статью. При первом вашем приказании могу прислать теперь больше, может быть, найдёте, где купить вагон хлеба или чего другого. Вчера Дунаев говорил, что тут продают по 1 р. 30 коп. пуд прекрасный горох и чечевицу. Не купить ли и не послать ли вам? О холсте — дают от трёх с половиной до пяти копеек за аршин, сбыту сколько угодно. Кое-кто даст и побольше. Дунаев сам вам напишет подробно об этом.

  Весь день принимаю пожертвования; теперь от вас всех будет зависеть распределение. Вчера пришла учительница городская, принесла 10 рублей, говорит: «от моих детей и от меня» — и начала рыдать. Насилу я её успокоила. Ужасно милая, молодая. Предлагает на праздники заменить кого-нибудь при столовых. Была сельская учительница и знает народ и жизнь деревенскую. Трогательно относится публика к моему письму и к пожертвованиям. Женщины все почти говорят: “мы плакали над вашим письмом, помоги вам Господь!”

  Твою статью, Лёвочка <«Страшный вопрос»>, читал сейчас Сергей Николаевич <брат Л.Н. Толстого. – Р. А.>. Сначала ахал, говорил, что бунт произведёт, а потом сказал: «а конец хорош, очень хорош; да, надо знать, сколько хлеба. Вот у меня 700 четвертей ржи, пусть земство купит». Говорил, что написано очень хорошо. Какой-то купец привёз 26 рублей и говорит: “давно пора бы такую статью, спасибо Льву Николаевичу”.

  […] Сейчас уехал Сергей Николаевич. Миша с Сашей играют в halma. Ваничка спит. Андрюша читает статью отца. Monsieur очень старается и не отходит от мальчиков. Это письмо отвезёт ваш местный торговец; Петя стремится сам отвезть вам деньги. Я сделала запрос Серёже, куда ему послать деньги. О Лёве ничего не слыхать; я и ему приготовила 1000 рублей. Есть письмо ему от нашего самарского прикащика, и это меня смущает. Где же он? Ну, прощайте, целую всех, напишу после завтра, 8-го, чтоб вы [в] воскресение получили. Говорят, что надо было написать: Скопинский уезд, а не Данковский, и мои письма гуляли. <Бегичевка находилась в Данковском уезде, а ближайшая почтовая станция в Скопинском уезде. – Р. А.>

  Кланяюсь Ивану Ивановичу. Сегодня был Ваня <сын И. И. Раевского. – Р. А.>.

  С. Т.» (ПСТ. С. 458 – 459).

  Статья «Страшный вопрос» была напечатана в № 306 «Русских ведомостей», 6 ноября.

  Масштабы и многосложность деятельности благотворения разрастались, завершение их лично для Толстого отодвигалось в гипотетическое будущее — и, в огромной степени, благоларя счастливой инициативе Софьи Андреевны Толстой! Многим последствиям которой, однако, как мы увидим из дальнейшего, она сама не будет рада.

  А Толстой и рад подольше быть полезным старому товарищу, Ивану Раевскому, но в то же самое время и оглядывается на оставленную прежнюю жизнь: пытается сочетать продолжение дела помощи крестьянам с обдумыванием и писанием, пусть и урывками, своих текущих работ: художественных «Кто прав?» и «Отец Сергий», трактата «Царство Божие внутри вас» (гл. VII и VIII) и статьи «О голоде» (правка корректур). По Дневнику и письмам разным лицам можно назвать основные, уже определившиеся к этому времени, направления предпринятых им мер помощи. Это: открытие столовых (к 7 ноября их было 6, к 16-му — уже 23, к 25-му — 30-ть); поездки по деревням для наблюдения за работой действующих столовых; запись крестьян, просящихся в столовые; распределение и руководство работой сотрудников; закупка продовольствия: ржи, гороха, пшеницы, кукурузы, пшена, картофеля; закупка и распределение дров, лык для плетения лаптей, льна для тканья, сена для корма лошадей…

  Об организации Толстым “лапотного” промысла, как наиболее близко коснувшегося её семьи, упоминает в своём дневнике Екатерина Ивановна Раевская (запись от 25 февраля 1892 г.):

  «Граф Л. Н. Т. накупил лык и раздаёт их крестьянам двадцати девяти деревень, чтоб доставить им зимнюю домашнюю работу. Раздаётся лыко таким образом: мужик берёт себе один или несколько пучков лык и обязуется, конечно, на словах, сплести из них лапти из-полу, то есть за свою работу оставляет себе половину сплетённых лаптей, а другую половину должен принести Толстым, которые раздают их тем, кто действительно нуждается в обуви. Но крестьяне пользуются тем, что Толстые не знают, сколько пар лаптей можно сплести из каждого пучка лык. […] Эта выборка о раздаче лыка и получении лаптей из двадцати девяти деревень и поручена Н. Цингеру <внуку Е. И. Раевской – Р. А.>. Он сегодня весь день за ней сидел» (Раевская Е.И. Лев Николаевич Толстой среди голодающих. Указ. соч. С. 409).

  6 ноября 1891 г. Толстой с дочерьми Марией и Татьяной и И. И. Раевским отправился пешком за 4 километра вниз по Дону, на хутор Утёс, где жил уже рассказанный выше Иван Николаевич Мордвинов, зять И. И. Раевского, земский начальник по Данковскому уезду и верный помощник Толстого во всей “голодной” эпопее. Из-за метели было решено заночевать у гостеприимного хозяина и, пользуясь относительно свободным утром 7 ноября, Толстой написал жене очередное, достаточно пространное письмо, ставшее ответом сразу на два её письма: от 1 и от 4 ноября. Приводим ниже его текст с небольшими сокращениями.

  «Дня два не писали тебе, милый друг. Кажется, Наташа <Философова> посылает на почту, и я пользуюсь этим случаем. Вчера получили твои два письма: одно унылое и другое более бодрое, в котором ты пишешь […] о твоём письме в газету.

 Я вчера ещё сам себя спрашивал: что мне сосёт и грустно? И отвечал себе: ты, твоё здоровье и душевное состояние. Слава Богу, что теперь лучше. Только бы получить подтверждающее то же известие!

 Событий у нас за это время никаких. Маша ездит каждый день в три столовые в Рыхотской волости, за 4 версты. Там много дела — и в том, чтобы следить за хозяйками (те, у которых столовые), и допускать просящихся, и отклонять попытки злоупотреблений. И тут есть. И, разумеется, не важно, что поест тот, кто желает, но, во 1-х, не достанет тем, кому нужно, и хождение ненуждающегося возбуждает дурные чувства в других. Кроме того, со вчерашнего дня там началась выдача муки от земства, и потому надо было отчислить тех, которым при этой выдаче уже не нужно. Таня же облюбовала ближнюю большую деревню <а точнее село Екатерининское, Епифанского уезда, Тульской губ. – Р. А.>, где уж получают от земства муку, но, несмотря на то, остаётся много бедняков, которых она и хочет кормить. Нынче она хотела начать. Вера взялась <в Бегичевке> за школу и с увлечением занимается ею; иногда ездит и ходит с дочерьми. Я хожу и езжу в Рыхотскую волость, где три столовые, и по утрам пишу.

  Пишу я статью художественную <«Кто прав?»> для Оболенского. Половина сделана; кончаю свою большую работу <«Царство Божие внутри вас»>, и 3-го дня поправил коректуры Гротовской статьи <«О голоде»> и послал их. Если он будет печатать, то ты, верно, просмотришь в коректурах новые поправки. Нынче хочу написать статью описание столовых. Это очень важно. Как они устраиваются и как идут, с тем, чтобы каждый знал, как пользоваться этим чудесным, простым, практическим, народным и лучше других достигающим цели. Это тем более нужно, что ты в своём письме упомянула о них. <Речь идёт о первом замысле статьи «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая». – Р. А.>
 Твоё письмо <в «Русские ведомости»> очень хорошо. Только одно жалко, что говоришь, как бы восхваляя, о своих. Но всё очень хорошо.

  […] Вчера мы после обеда получили почту с твоими письмами, но не получили газет. Я целое утро был дома и решил идти пешком к Мордвиновым, по Дону версты 4. Это прелестная прогулка. Таня собралась со мной, потом Иван Иванович, потом Маша; только Вера осталась, потому что у ней школа вечером. Мы пошли, надеясь вернуться вечером же. Шёл снег с ветром; но, когда мы пришли и посидели, то оказалось, что ехать нельзя — такая мятель, и вот мы засели и ночевали. Здесь очень милая семья: подростки дети, учительницы, бабушка. <Екатерина Ивановна Раевская. – Р. А.> Наташа оказалась тоже тут и не могла уехать. Теперь утро, и я от Мордвиновых пишу тебе, особенно в виду того, что, узнав о метели, ты будешь беспокоиться. Чтобы ты не беспокоилась в этом отношении, я тебе скажу, что я сам страшно боюсь этого, и как только мы приехали, я сделал уговор со всеми, к которому и сам первый подписался, чтобы в случае малейшей опасности мятели не ездить, а ждать. Так вот, милый друг, все наши новости, целую тебя и детей и жду хороших вестей, и надеюсь тебе всё давать хорошие.

  Л. Т.» (84, 93 – 94).

  Очередное по хронологии письмо от Софьи Андреевны было писано ею в пятницу, 8 ноября:

  «Самое тяжёлое в нашей разлуке, что так редки сообщения. Вот уже дня четыре нет от вас известий, милые друзья. У нас было очень тяжело эти дни. 

  […] Денег пожертвованных всего, с теми, которые послала вам, 5018 рублей. Жду от вас, Серёжи и Лёвы распоряжений. Есть и вещи для детей. Вчера Тане купец послал 300 рублей, получили ли? Грот пишет, что говорил час с министром внутренних дел и что узнал об очень хороших правительственных мерах; тогда напишу, когда узнаю. Жду сегодня от вас известий. Лёва меня тревожит, нет писем. Вчера была Софья Алексеевна <Трубецкая, урожд. Лопухина, 1841 – 1901; мать философов Евгения и Сергея Трубецких. – Р. А.> и Дунаев. Софья Алексеевна здорова, деятельна и очень строга. Предлагает мне купить через комитет великого князя кукурузу и рожь, потому что провоз даром. Без совета твоего, Лёвочка, ничего с деньгами не буду предпринимать. Хорошо бы у Серёжи скупить его 700 четвертей. Напишите мне, не могу ли я в Москве вам быть чем полезна, когда дети выздоровеют, а пока целую всех» (Там же).

   Вскорости почта доставляет Софье Андреевне письма от близких, в том числе и письмо мужа от 4 ноября, и 9-го в полночь она снова с радостью пишет свой, на этот раз пространный, ответ. Вот что в нём непосредственно по теме нашего исследования:

   «[…] Был сегодня Дунаев. Он мне дёшево купил горох и чечевицу, и я всё это отправляю на Клёкотки на ваши столовые, квитанцию пришлю в Чернаву <село с почтовой станцией, ближайшей к Бегичевке. – Р. А.>. Какая досада, что Таня дала мне адрес Данковского, а не Скопинского уезда. Почтамт не принимал денег от жертвователей по адресу Данковского уезда. Сегодня послала заявление в газеты об этой ошибке. У меня сбору более 7000 рублей с теми, которые я послала вам, и вот жду твоего распоряжения и совета, милый друг Лёвочка, как распорядиться лучше пожертвованными деньгами. Если б я видела больше народу, я бы послушала, что добрые люди говорят и посоветовалась бы, но болезнь детей, при моём одиночестве, совсем приковывает меня к дому. Софья Алексеевна советует скупить всю рожь у Сергея Николаевича и распределить по голодающим местам, куда нужнее, можно с губернатором посоветоваться.

  […] Мне совестно, что я утром, отправляя вам чужие письма, попрекнула, что вы мне давно не пишете. Сегодня получила сразу 4 письма. Спасибо вам всем; это метель задержала, верно, почту, а не вы забыли меня. Я ведь каждое письмо перечитываю по нескольку раз.

  Твои поправки, Лёвочка, я не могла сделать. Сегодня 9-е, а твоя статья уже вышла 6-го. Сегодня «Московские ведомости» чуть ли не революционером тебя выставили за твою статью. С какой подлостью они и тут видят какую-то политическую подкладку. Меня тоже они выбранили за письмо. Только злом и жива эта газета.

  […] Прощайте, милые друзья, верно вы мне сочувствуете в болезни Ванички. Судьба меня не щадит и покоя мне совсем нет. Лёва не пишет ничего. Целую вас всех. Завтра вечером напишу ещё письмецо о Ваничке» (Там же. С. 461 – 462).

  В тот же субботний день 9 ноября Л.Н. Толстой отвечает на письмо жены от 6-го:

  «[…] Вчера я с Машей ездил на одной лошадке в наши столовые в Татищево, за 5 вёрст, а Таня ходила в свою ближайшую столовую. У нас теперь идёт пертурбация с тех пор, как деревни стали получать муку от земства. Прежде были определённо и несомненно нуждающиеся, а теперь с выдачей является сомнение, и, казалось бы, должно уменьшиться количество посещающих столовые, а оно ещё увеличилось.

  Время идёт, запасы истощаются. Те, которые не были нуждающимися, становятся ими; и, кроме того мне кажется, что начинается волнение, недовольство, требовательность в народе. Здесь один мужик, Епифанского уезда, из деревни Курицы, ездил, как говорят, ходоком к <великому князю> Сергею Александровичу <московский генерал-губернатор. – Р. А.> в Москву жаловаться на Писарева, что им не выдают хлеба достаточно, и будто Сергей Александрович сказал ему, что дадут всем, и он, вернувшись, мутит народ. На деньги твои, почти на все 1100 р., мы решили купить дров, которые нашлись в околодке. Это было самое нужное и трудное достать. Хлеба в нашей местности, судя по тому, что закуплено теперь земством, должно достать хотя на половину, но топлива совсем нет. Эти же дрова близко и дёшево, по 18 рублей за сажень. Они пойдут по столовым и прямо в помощь нуждающимся. Если же бы остались, то всегда могут быть променены на хлеб. Я в практическом деле вполне доверяюсь Раевскому, а это его мнение.

  Вчера, возвращаясь с Машей домой, уж под домом мы встретили сани с факелом, которые ехали нам навстречу, так Иван Иванович беспокоится и заботится о нас. И дома застали двух Раевских <И. И. Раевского (младшего) и П. И. Раевского> и Ивана Александровича, который, встретившись с ними в Туле, приехал с ними. Нынче Таня и Маша были опять по своим столовым, Вера в школе <занималась с детьми, т.к. многие учителя бежали из голодных деревень. – Р. А.>, а я писал. Теперь же 3 часа. Они все на двух парах уехали к Наташе и вернуться хотели засветло к Мордвиновым, на половине дороги, где я их встречу. Мне очень многое хочется писать, но последние два дня, несмотря на то, что совершенно здоров, ничего не пишется. А хочется писать это заключение к моей большой статье <«Царство Божие внутри вас»>, статью Оболенскому, которую начал и много написал, и статью о столовых <«О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая»>, о наилучшем, по-моему, способе помощи, которую нынче писал. Это нужнее всего: хочется сообщить другим самый простой и практический способ помощи.

  […] Спасибо тебе за хлопоты о моей статье. Перемены так незначительны, что ничего неприятного нет. Получил я ещё письмо от одной г-жи Вагнер, из Курской губ., которая спрашивает совета, где бы она бы могла в продолжении 10 месяцев прокормить от 60 до 80 человек. Я её направил в Оренбург, но предложил заехать к нам.
 О Лёве я бы беспокоился, если бы не знал, как там <в степях Самарской губ. – Р. А.> трудно и медленно сообщение. Прощай, душенька, целую тебя и детей.

  Л. Т.» (84, 95 – 96).

  10 ноября 1891 г. С. А. Толстая пишет мужу, попутно отвечая на письмо от 8 ноября, полученнное от дочери Татьяны, где, в числе прочего, была такая просьба: «По почте пришлите на пожертвованные деньги фунта 3 чаю и сколько-нибудь сахару. Тут много больных и очень древних стариков и старух, которые только чай пить и могут. Заваривают они его себе в какой-нибудь махоточке и блаженствуют» (Цит. по: ПСТ. С. 464). Вот её ответ:

  «[…] Сейчас получила письмо Тани. Все её поручения исполню, как могу, скоро. Тут Р. А. Писарев, я его увижу вечером у Философовых и, может быть, он возьмётся свезти чай, сахар и вещи. Постараюсь чай выпросить.

  Что вы не пишете ничего […] о том, ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ С ПОЖЕРТВОВАНИЯМИ? Я нетерпеливо этого жду. Денег всего получила более 7000 рублей. Сама я здорова совсем и письма ваши мне достаточны, чтобы совсем быть довольной. Я так боюсь, что тебе, милый Лёвочка, будет тяжело в Москве и что девочки оторвутся от хорошего дела, что пока и не желаю вашего приезда. Только бы все здоровы были!

  О Лёве всё нет известий, и это грустно. Много девиц приходят и предлагают себя на праздники, чтоб ехать в голодные места. Я беру адресы. — Ну, прощайте, милые друзья, я в конце концов всей душой живу вашим делом, хотя вот как тяжело под час, что сил моих нет. […]

  С. Т.» (ПСТ. С. 463 – 464).

  Что касается якобы нежелания, выраженного С. А. Толстой в этом и последующих письмах, приезда мужа и дочерей в Москву, нам следует больше доверять её позднейшему признанию, высказанному в мемуарах:

  «Хотя я писала, чтобы не ездили ко мне Лев Николаевич и дочери, всё же я болезненно желала и ждала этого» (МЖ – 2. С. 237). Указание на “болезненность” ожидания относится к последним числам ноября, но это, конечно, не означает, что Соничка не ждала их и не желала бы увидеть ранее.

  Толстой в эти же ноябрьские дни взялся за исполнение обещания, данного Д. Д. Оболенскому: предоставить для его сборника, издававшегося в пользу голодающих, свой новый рассказ. Таковым должен был стать рассказ «Кто прав?». Оболенский имел глупость анонсировать ещё не написанный рассказ Толстого: именно от него сведения просочились в газеты. Между тем, навестив писателя в Бегичевке и увидев условия напряжённого труда его над организацией многообразной помощи бедствующим крестьянам, Оболенский устыдился и решил для себя — не торопить, не тревожить Толстого, которому было явно «теперь не до рассказа». К тому же и надобность в сборнике отпала, вспоминал Д. Д. Оболенский, так как «пожертвования посыпались со всех сторон» (Оболенский Д.Д. (предисл.) Перед операцией. Неизданное стихотворение А.Н. Апухтина // Иcторический вестник. 1894. Том II. С. 299 – 300).

  Действительно, по сведениям в дневнике С. А. Толстой, только за дни с 3 по 12 ноября, первые после опубликования ей «воззвания к общественной благотворительности», она получила от разных лиц до 9 тысяч рублей: «1273 рубля я отослала Лёвочке, 3000 рублей вчера дала Писареву на закупку ржи и кукурузы» (Толстая С.А. Дневники: В. 2-х тт. М., 1978. Том первый. [ДСАТ – 1] С. 217).

  Обращение к общественности Софьи Андреевны Толстой «выстрелило» как нельзя кстати и как нельзя спасительней для дела доброго, но расходливости которого в первый же месяц Лев Николаевич попросту не мог сколь-нибудь точно и предположить. Павел Бирюков, не простой биограф Толстого, а сам единоверец и участник многих общих с Толстым предприятий, свидетельствовал:

  «Воззвание С<офьи> А<ндреев>ны получило живой отклик. Оно было перепечатано во всех русских и многих иностранных газетах Европы и Америки. С 4 по 17 ноября, в течение только 2 недель, ею получено около 5 с половиною тысяч в самой Москве, около 3 тысяч пожертвовано неизвестными и около 4 с половиною тысяч прислано из провинции. Всего поступило 13 000 р. 82 к. и довольно много разных вещей — полотна, платья, сухарей и т. п. В числе приславших С. А-не пожертвования находился известный о. Иоанн Кронштадтский, препроводивший 200 рублей» (Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Указ. изд. Том третий. С. 165).

  При всём при этом, в отличие от жены своей, могущей с момента публикации своего воззвания быть практически иллюстрацией к вожделенной подпутинским толстоведам теме «благотворительности семейства Толстых», сам Лев Николаевич, скрипя сердцем согласившись на новые общественные роли, тогда и позднее относился к ним по-христиански: с долей иронии и скепсиса, как к делу не благословенному, не праведному, вызванному грешным общим состоянием лжехристианского мира. То же отмечает и приближённый биограф Толстого, Павел Бирюков: «Сомнения в том, хорошо ли сделал Л. Н-ч, взяв деньги и поехав кормить голодных, высказанные в дневнике Татьяны Львовны, скоро не замедлили оправдаться и нашли отклик в самом Льве Николаевиче» (Бирюков П.И. Там же. С. 166). Так, в письме к художникам Николаям Николаевичам Ге, отцу и сыну, около 9 ноября, задуманном с целью выяснить цену на горох в Черниговской губ., где жили на хуторе Плиски отец и сын, «и почём можно купить сотни пудов», Толстой вдруг срывается в такое интимное исповедание «милым друзьям Николаям Николаевичам»:

  «Мы живём здесь и устраиваем столовые, в которых кормятся голодные. Не упрекайте меня вдруг. Тут много не того, что должно быть, тут деньги от Софьи Андреевны и жертвованные, тут отношения кормящих к кормимым, тут греха конца нет, но не могу жить дома, писать. Чувствую потребность участвовать, что-то делать. И знаю, что делаю не то, но не могу делать то, а не могу ничего не делать. Славы людской боюсь и каждый час спрашиваю себя, не грешу ли этим, и стараюсь строго судить себя и делать перед Богом и для Бога» (66, 81 – 82).
   
  Дело разрасталось, осложнялось, и стало, как пишет П.И. Бирюков смущать делателей, с одной стороны, сознанием его громадности, с другой же — всё равно недостаточности «действительной помощи» перед масштабами бедствия (Бирюков П.И. Там же. С. 166). В качестве иллюстрации таких настроений биограф приводит следующую запись, на 6 ноября, из дневника Татьяны Львовны Толстой:

  «Дела тут так много, что я начинаю приходить в уныние: все нуждаются, все несчастны, а помочь невозможно. Чтобы поставить на ноги всех, надо на каждый двор сотни рублей, и то многие от лени и пьянства опять дойдут до того же.

  Тут много нужды не от неурожая этого года, а от того же, от чего наш Костюшка беден: от нелюбви к физической работе, какой-то беспечности и лени. Тут деньгами помогать совершенно бессмысленно. Всё это так сложно!

  Может быть, Костюшка был бы писателем, поэтом, может быть актёром, каким-нибудь чиновником или учёным. А потому, что он поставлен в те условия, в которых иначе, как физическим трудом, он не может добывать себе хлеба, а физический труд он ненавидит, то он и лежит с книжкой на печи, философствует с прохожим странником, а двор его этим временем разваливается, нива не вспахана, и бабы его, видя его беспечность, тоже ничего не делают и жиреют на хлебе, который они выпрашивают, занимают и даже воруют у соседей.

  Таким людям дать денег — это только поощрить их к такой жизни. Дело всё в том, как папа говорит, что существует такое огромное разделение между мужиками и господами, и что господа держат мужиков в таком рабстве, что им совсем нет простора в их действиях.

  Я думаю, что такое положение дел, какое теперь, не долго останется таким, и как бы нынешний год не повернул дела круто.

  Тут часто слышится ропот на господ, на земство и даже на “императора”, как вчера сказал один мужик, говоря, что ему до нас дела нет, хоть мы все издыхай с голода. Еще известие в этом роде привёз вчера Иван Иванович. Ему рассказывали, что несколько мужиков из соседней к Писареву деревни собрали 20 рублей и поехали в Москву жаловаться на него Сергею Александровичу. Говорят, их за это засадили. А тут ещё вышел этот идиотский и жестокий циркуляр министра, который Зиновьев всем рассылает, о том, чтобы земство помогало только тем мужикам, которые этого ЗАСЛУЖИВАЮТ, и лишало бы помощи тех, которые откажутся от каких бы ни было предлагаемых работ. Так что, если мужика будут нанимать ехать отсюда до Клекоток (30 вёрст) за двугривенный и он сочтет это невыгодным, то его надо лишить всякой помощи и оставить умереть с голоду. Это ужасно, что эти люди, сидя в своих кабинетах, измышляют. И ведь эти меры применяются на мужиках, которые в сто раз умнее всех Зиновьевых и Дурново и с которыми обращаются, как с маленькими детьми, рассуждая, заслуживают ли они карамельки или нет.

  […] Сегодня метель, но все-таки придется идти в Екатериненское открывать столовую.

  Как много жалких людей!

  Редкий день Маша или Вера не ревут, и меня, хоть я и потверже, иногда пробирает. На днях зашла к мужику в избу. Пропасть детей, есть совсем нечего. В этот день с утра не ели. Протопили стену избы, вместо которой мужик подвел мазаную каменную.

  — Сколько детей у тебя?
  — Шестеро.
  — Что же нынче ели?
  — Ничего с утра не ели. Пошёл мальчик побираться, вот его ждём.
  — Как же это? детей-то жалко!
  — Об них-то и толк, касатка!

  Мужик отвернулся и зарыдал» (Сухотина-Толстая Т.Л. Дневник. Указ. изд. С. 242 – 245).

  И далее, очень важное, из записей уже на 7 ноября:

  «…Самые грандиозные пожертвования придут к нам, вероятно, из Англии, так как папа получил письмо, в котором ему предлагают принимать английские пожертвования. <Письмо от Томаса Фишера Унуина, о котором подробнее мы расскажем в своём месте. – Р. А.>
  Папа написал, что он согласен и что те деньги, которые не понадобятся тут, он передаст в земства более нуждающихся губерний.

  И опять мне не нравится сочетание папа с деньгами. Il у a quelque chose qui cloche. [фр. Что-то тут не то] Совет богатой девушке сжечь 200 тысяч гораздо более гармонирует с его взглядами. А тут есть компромисс, хотя я ясно не могу выразить, в чём он заключается» (Там же).

  Здесь же, в дневнике, Татьяна Львовна цитирует письмо к сестре Маше от Евгения Попова, толстовца, но типа при этом весьма похотливого до женщин, в определённый момент желавшего сделать предложение Марии Львовне (и, несмотря на единомыслие во Христе, Толстой ему, конечно, решительно отказал). Вот отрывок из письма Попова:

   «За Козловом в одном вагоне со мной очутился Емельян Ещенко, которого Лев Николаевич знает отчасти и который вчетвером с товарищами возвращался из Сибири. И он рассказал мне про голод в Оренбургской губернии и Акмолинской области, в тех частях около Кургана, через которые они проезжали. В одной хате, куда они попросились ночевать, их не пустили, потому что только что померла от голода женщина, а раньше её трое человек. В другой деревне умерло тоже четверо и 50 человек просили священника их отысповедовать <т.е. готовились умирать. – Р. А.>. Есть люди, которые не ели по шести суток. Вся скотина, мелкая и крупная, заколота и съедена, и в одном месте просили священника и едят маханину <конское мясо>. Те, которые поближе к городам, перебрались под них и перебиваются кое-как, а дальние сидят на местах. Хлеба очень много и хватило бы, так сами голодающие говорят, но весь позаперт у купцов. Два года тому назад был необычайный урожай (овёс был 7 копеек за пуд, пшеница — не помню) и всё было ссыпано к купцам, а они теперь не продают, дожидаясь повышения цен. Народ волнуется и озлоблен. Ещенко проезжал через одну деревню, сгоревшую дотла и сгоревшую от двора хлебного купца, которого подожгли свои односельчане. В одной из деревень мужики заложили свою землю в банк и устроили столовую своим обществом и кормят стариков 1 раз, а детей — 2 раза в сутки. Вот то, что я слышал и что может быть интересно вам, а я надеюсь ещё раз побывать у Ещенко и узнать подробности… Правительственная помощь этим крестьянам доходит в количестве 7 фунтов в месяц, и то только тем, до которых доходит…» (Там же. С. 247 – 248).

   И ещё из дневника Татьяны Львовны, уже собственные её записи о тяжёлом дне 7 ноября, всё тоже очень близкое отцу и искреннее:

   «Вчера и сегодня я ничего не сделала — это меня мучает. Целых два дня быть голодным из-за того, что мне беспокойно было вчера отпустить пап; одного к Мордвиновым, а сегодня совестно второй раз велеть закладывать. Это — не резон, и если только возможно будет, то после обеда я пойду или поеду в Екатериненское открыть столовую. Метель сильная, так что, пожалуй, меня не пустят. Ну, тогда надо написать то, что я хотела, в газеты о том, в каком состоянии народ, и о том, как я намерена употреблять присланные деньги. Я уже получила денежное объявление на 6 рублей. Тут надо самолюбие и литературу откинуть, а написать попроще и как можно правдивее всё, что я вижу, потому что это необходимо нужно. Во-первых, многие, которые говорят, что нет голода, узнают, насколько он есть, во-вторых, на деле испробовав такой способ помощи, как столовые, надо сообщить о нём все подробности, и, может быть, другие последуют нашему примеру, а в-третьих, может быть, это вызовет в некоторых жалость и желание помочь, что всегда желательно» (Там же. С. 248 – 249).

  Татьяна Львовна вскоре напишет, в поддержку матери и отцу, СВОЁ открытое письмо в газеты о смысле и значении открываемых ею с отцом столовых.

  Наконец, вечер 7 ноября, только одного из множества таких же, морально и физически тяжёлых дней христианского служения Толстого с приближёнными в Бегичевке, увенчался такой записью в дневнике Татьяны Львовны:

  «7 часов вечера.

  Хотя было трудно, но я пошла в Екатериненское после обеда и рада этому. Назначила избу, в которой будет столовая, и сходила к старосте, чтобы сказать ему назначить очередную подводу за провизией. Видела нескольких мужиков, и сегодня ещё новая сторона голодного вопроса открылась мне. Это то, что крестьяне все приготовились к тому, что проедят к весне свою землю, поэтому не берегут ни лошадей, ни семян. Положим, что если бы они и хотели, то не могли бы. Что-то будет? Я часто думаю о том, чем этот год кончится, и не могу себе представить, что будет с мужиками. Ведь в их хозяйстве камня на камне не останется. А кулаки, купцы, разные мельники и др., которые теперь за крошечные деньги купили и хлеб, и скотину, разживутся на этом и поработят себе мужиков совершенно, если только они это допустят и не восстанут против этого, что очень возможно и вероятно.

  […] Сейчас приходил мужик и говорил, что два дня не ел. Скоро таких будет много. Ещё признак нищеты это то, что вечером в редкой избе виден свет.

  Метель продолжается. Идя в Екатериненское, мне приходилось лезть через горы снега, а когда возвращалась, то одну минуту боялась не найти дома. Уже смеркалось, ветер встречный и снег так и залепливал глаза.

  Опять вечером у меня то тяжёлое чувство, которое теперь редко проходит. Это не жалость к голодающим и не страх за них, это не чувство жалости к себе и даже не одно беспокойство за мам; и отчасти за Лёву, и не страх за пап;, а всё это вместе. И это выходит очень тоскливо.

  Сейчас сижу у себя. Маша рядом учит одного малого грамоте. Вера пишет. Пап; у себя. Ветер воет и стучит в окна. Даль от станции и невозможность выехать (хотя я этого и не желаю) тоже удручающе на меня действует. И Бог мне не помогает. Это оттого, что я не умею обратиться к нему. В тяжёлые минуты я всегда чувствую это пустое место или, скорее, не пустое, а наполненное другим: привязанностью к людям, из которых главная к папа.

   […] Надо же, чтобы было что-нибудь, кроме привязанности к людям!

   Во мне есть любовь к Богу, то есть любовь к добру, старание быть совершенной, как Отец Небесный, и хотя я страшно далека от этого и иногда иду по совершенно обратному пути, но это для меня решённый вопрос. Но Бог, который распоряжается нашими судьбами, и покорность его воле — этого я не понимаю. И Бога, которого бы я просила, которому бы я молилась, — этого тоже нет. Я понимаю одну только молитву — это старание вызвать в себе Бога, чтобы знать, что должно делать и что нет.

  И это “всё в табе”, как говорит Сютаев» (Там же. С. 249 – 250).


 3. 4. Недреманное око

   Между тем предприятие супругов Толстых и постепенно собиравшейся вокруг них в эти ноябрьские дни команды помощников привлекло, помимо донаторов и журналистов, внимание и МВД: преимущественно потому, что представляло собой частную инициативу, и связанную со сбором крупных сумм денег, с контактами с народом (пропаганда?) и, немногим позднее, с иностранцами. Об этом в письме от 5 ноября Н. Я. Грот писал из Петербурга С. А. Толстой следующее: «Сегодня просидел более часа у министра внутренних дел <Ивана Николаевича Дурнов;. — Ред.> в интереснейшей беседе о голоде. Узнал много важного и любопытного. Правительство не дремлет и много принято чудесных мер, ещё неизвестных публике. На вас, как и на мою мать, он немножко в претензии за воззвания; впрочем, всё-таки относится благодушно и своего «veto» не намерен накладывать на подобные частные сборы. Он говорит только, что жалеет, что вы не обратились к нему лично, так как он сам бы дал вам денег или послал бы вашей семье» (Цит. по: ПСТ. С. 460).

   Не в последнюю очередь сгущала тучи над поприщем христианского служения Льва Николаевича и членов его семьи некоторая одиозность в правительственных и “духовных” кругах его имени, в том числе как автора скандализировавшей общество «Крейцеровой сонаты». Той самой, которую, опасаясь потери прибыли для семьи от сочинений мужа, так настойчиво выпросила весной Софья Андреевна Толстая для 13-го тома выпускавшегося ею Собрания сочинений мужа — лично, у самого царя! Характеристичен весьма отклик на известие об этой авантюре жены Толстого духовного опекуна императора Александра III Константина Петровича Победоносцева (1827 – 1907), к тому времени уже более 10 лет исполнявшего должность обер-прокурора св. Синода. Его письмо императору от 1 ноября настолько значительно как показательностью умственного уклонения российских консерваторов в отношении Л.Н. Толстого, так и некоторыми последствиями для самого писателя, что достойно быть приведённым в этой книге полностью.

  «Решаюсь писать к Вашему Величеству о предметах неутешительных.

   Если б я знал заранее, что жена Льва Толстого просит аудиенции у Вашего Величества, я стал бы умолять Вас не принимать её. Произошло то, чего можно было опасаться. Графиня Толстая вернулась от Вас с мыслью, что муж её в Вас имеет защиту и оправдание во всём, за что негодуют на него здравомыслящие и благочестивые люди в России. Вы разрешили ей поместить “Крейцерову сонату” в полном собрании сочинений Толстого. Можно было предвидеть, как они этим разрешением воспользуются. Полное это собрание состоит из 13 томов, кои могут быть пущены в продажу отдельно, 13-й том — небольшая книжка, в которой помещены вместе с “Крейцеровой сонатой” мелкие статьи такого же духа. Эту книжку они пустили в продажу отдельно, и вот уже вышло третье отдельное её издание. Теперь эта книжка в руках и у гимназистов, и у молодых девиц. По дороге от Севастополя я видел её в продаже на станциях и в чтении в вагонах. Книжный рынок наполнен 13-м томом Толстого. Мало того, — он объявил в газетах, что предоставляет всем и каждому перепечатывать и издавать все статьи из последних томов своих сочинений, то есть все произведения новейшего, вредного, пагубного направления. Недавно, когда ему возражали против этого заявления, он отвечал, что ему дела нет до того, какое действие произведут его статьи, так как убеждение его твёрдо. Толстой — фанатик своего безумия и, к несчастью, увлекает и приводит в безумие тысячи легкомысленных людей. Сколько вреда и пагубы от него произошло, — трудно и исчислить. К несчастью, безумцы, уверовавшие в Толстого, одержимы так же, как и он, духом неукротимой пропаганды и стремятся проводить его учение в действие и проводить в народ. Таких примеров уже немало, но самый разительный пример — кн. Хилкова, гвардейского офицера, который поселился в Сумском уезде, Харьковской губ., роздал всю землю крестьянам и, основавшись на хуторе, проповедует крестьянам толстовское Евангелие, с отрицанием церкви и брака, на началах социализма. Можно себе представить, какое действие производит он на невежественную массу! Зло это растёт и распространяется уже до границ Курской губ., в местности, где уже давно в народе заметен дух неспокойный. Вот уже скоро 5 лет, как я пишу об этом и губернатору, и в министерство, но не могу достигнуть решительных мер, а между тем Хилков успел уже развратить около себя целое население села Павловки и соседних деревень. Он рассылает и вблизь, и вдаль вредные листы и брошюры, которым крестьяне верят. Народ совсем отстал от церкви: в двух приходах церкви стоят пустые, и причты голодают и подвергаются насмешкам и оскорблениям. В приходе 6.000 душ, и в большие праздники, напр., в Покров, было в церкви всего 5 старух. Под влиянием Хилкова крестьяне для общественных должностей отказываются принимать присягу. Такое положение грозит большою опасностью, и, по последним известиям, я убедительнейше прошу министра о высылке Хилкова, который уже хвалится перед народом: “ничего мне не делают, стало быть, я учу правильно”. Теперь надеюсь, что в министерстве сделают должное распоряжение.

  Нельзя скрывать от себя, что в последние годы крайне усилилось умственное возбуждение под влиянием сочинений графа Толстого и угрожает распространением странных, извращённых понятий о вере, о церкви, о правительстве и обществе; направление вполне отрицательное, отчуждённое не только от церкви, но и от национальности. Точно какое-то эпидемическое сумасшествие охватило умы. К Толстому примкнул совершенно обезумевший Соловьёв, выставляя себя каким-то пророком, и, несмотря на явную нелепость и несостоятельность всего, что он проповедует, его слушают, его читают, ему рукоплещут, как было недавно в Москве. Кружки этого рода сгруппировались особливо в Москве и, к сожалению, около университета, где три общества: юридическое, любителей словесности и новое, психологическое, собирают публику, большею частью из неопытной молодёжи, для распространения самых извращённых идей; все они имеют свои издания такого же направления. В Москве же развелись ныне либеральные богачи-купцы и купчихи, поддерживающие капиталом и учреждения духа эмансипации (вроде женских курсов), и журналы вредного направления. Так, на счёт одной купчихи издаётся журнал “Русская Мысль”, к сожалению, самый распространённый изо всех русских журналов; он в руках у всей молодежи, и множество голов сбито им с толку. Так, купец Абрикосов (конфектное заведение) поддерживает журнал: “Вопросы философии и психологии”, служащий ареною для Соловьёва и отчасти для Толстого. В этих-то кругах ходит легенда о том, что вся эта вредная литература может рассчитывать на защиту у Вашего Величества противу всякого стеснения речей и писаний, и эта легенда усилилась особенно после того, как принята была Вашим Величеством графиня Толстая.

  Теперь у этих людей проявились новые фантазии и возникли новые надежды на деятельность в народе по случаю голода. За границею ненавистники России, коим имя легион, социалисты и анархисты всякого рода основывают на голоде самые дикие планы и предположения, — иные задумывают высылать эмиссаров для того, чтобы мутить народ и восстановлять против правительства; немудрено, что, не зная России вовсе, они воображают, что это лёгкое дело. Но и у нас немало людей, хотя и не прямо злонамеренных, но безумных, которые предпринимают по случаю голода проводить в народ свою веру и свои социальные фантазии под видом помощи. Толстой написал на эту тему безумную статью, которую, конечно, не пропустят в журнале, где она печатается, но которую, конечно, постараются распространить в списках. Недавно одна богатая московская купчиха являлась к И. Н. Дурново, предлагая 300 000 р. на пособия, с тем, что для раздачи их она будет посылать своих агентов. Когда ей было в том отказано, она объявила, что всё-таки пошлёт их без всякого разрешения. Ей было отвечено, что в таком случае агентов её будут арестовывать. Она ушла с негодованием, а через несколько дней в лондонском “Daily News” явилась телеграмма из Петербурга, что министр внутр. дел приказал арестовывать агентов общества для раздачи пособий...

  Всё это показывает, сколько нужно осторожности. Год очень тяжёлый, и предстоит зима в особенности тяжкая, но с Божией помощью, авось, переживём и оправимся.

  Простите, Ваше Величество, что нарушаю покой Ваш в Ливадии такими вестями и такими мыслями; но мне казалось нелишним доложить Вам о некоторых обстоятельствах, которые могли бы и не дойти до Вашего сведения.

  Константин Победоносцев» (Письма Победоносцева к Александру III: В 2-х тт. М., 1926. Том 2. С. 251 – 254).

  Нужно отдать должное цепкой, многолетней наблюдательности осведомителей обер-прокурора. Публикация «Крейцеровой сонаты» не была желательной для её автора: за неё, ради семейных доходов от многотомного издания сочинений супруга, хлопотала перед царём Софья Андреевна Толстая. Так же и из своего отречения от того, что в наши дни именуется «интеллектуальной собственностью», «авторскими правами» Толстой не намерен был делать общественного события. А с философом Владимиром Соловьёвым год от года у Толстого отношения только ухудшались — несмотря на действительное и удивительное сближение соловьёвских тезисов в лекции «Об упадке средневекового миросозерцания» с толстовской идеей «церковного извращения» первоначального христианства и с толстовской же концепцией трёх религиозных «жизнепониманий», появившейся в эти же годы, первоначально в составе трактата «Царство Божие внутри вас, или Христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание», а в 1893 году изложенной в статье «Религия и нравственность». Но во всех этих случаях осведомители обер-прокурора были не правы — хотя и нельзя сказать, что «просчитались» в своём чёрном деле: ведь и клевета могла сработать как донос, запустив механизм ответных репрессий со стороны правительства — если не против самого Толстого, которого, по причине международной его известности и авторитета, император Александр III считал «неприкасаемым», то против полезнейших помощников его. В условиях организации системы мер помощи и поддержки бедствующим крестьянам навредить могли не только высылка или арест, но и простая система административных запретов в сочетании с информационной политикой намеренной клеветы в прессе. Кажется, этим мерзким путём и пошла Империя — как мы постараемся показать из дальнейшей нашей реконструкции событий. Из России газетная клевета быстро попадала в американскую и европейскую малоразборчивую прессу, вызывая самую нежелательную и неприятную, особенно для Софьи Андреевны Толстой, реакцию западного общества: приток пожертвований резко сокращался!

  Но вот что касается отношений с князем-еретиком Хилковым и интереса, а позднее и открытых симпатий к сектантам, выраженным Л. Н. Толстым ещё в Самарском крае в 1870-х, здесь писателю, что называется, было «нечем крыть». Много лет среди сектантов Российской Империи орудовали пропагандисты, старавшиеся разжечь и политизировать их глухое, многолетнее недовольство религиозными и социальными притеснениями. Одним из самых знаменитых исторически доказанных пропагандистов был этнограф и «историк сектантства и раскола» Александр Степанович Пругавин (1850 – 1920), которого с Толстым связывали многолетние приятельские отношения. На знакомство их в 1881 году повлияло именно то, что Пругавин не только великолепно знал воззрения и психологию различных сектантских группировок и их лидеров, но и был в доверительных отношениях со многими сектантами. Не без помощи Пругавина Лев Николаевич познакомился с интересным для него сектантом Сютаевым, посетил деревню молокан и т.п. Многие годы они состояли в эпизодической переписке и время от времени встречались.

   В 1860-е, 1870-е гг. и позднее в школах, открытых Толстым в родном Крапивенском уезде Тульской губернии, а позднее и в доме, в качестве не только желанных гостей, ни и учителей детей, гувернёров, переписчиков и проч. – побывали лица, так или иначе связанные с революционным движением, деятели которого, как небезызвестно, ложно романтизировались Толстым: лица, бывшие под судом, в ссылке, в бегах…

  Наконец, сам князь Дмитрий Александрович Хилков (1857/1858? –1914). Персона, стоящая в истории рядом с Толстым не менее двусмысленной, отчасти и мрачной тенью, нежели ближайший многолетний друг и «толстовец № 1» по значению в жизни Льва Николаевича, «генерал от толстовства» Владимир Григорьевич Чертков. И раздражал князь Хилков российское правительство не менее, чем Чертков: по причине аристократического происхождения и огромных связей, которыми, даже «опростившись» и отказавшись от земельных владений и денежных богатств, не стеснялся пользоваться — этим вполне сближаясь с цинизмом революционеров. Ещё до знакомства с сочинением Л. Н. Толстого «В чём моя вера?» Хилков, офицер лейб-гвардии и ветеран Русско-Турецкой войны 1877 — 1878 гг., уходит с военной службы и поселяется на своей земле в Полтавской губернии. Вскоре он уже причисляет себя к «толстовцам». Толстой узнал о Хилкове от его двоюродного брата Н. Ф. Джунковского, который в ноябре 1886 г. был в Ясной Поляне. «Людей братьев по вере всё прибывает, — тогда же писал Толстой Н.Н. Ге-отцу. — Ныне уехал один лейб-уланский блестящий офицер Джунковский, едет к Хилкову; Хилков же ещё более блестящий богатый князь 22 лет, полковник, который бросил всё и живёт на крестьянском наделе, работая с мужиками. Человек большого ума и образования и большой силы добра по всему, что я о нём знаю» (63, 403). Через несколько дней Толстой признавался В. Г. Черткову: «Радовали меня за это время Джунковский и его рассказы про Хилкова. Какой слуга Божий!» (85, 411).




  Конечно же, здесь “сработала” черта психологии Льва Николаевича, хорошо известная его жене: он часто ИДЕАЛИЗИРОВАЛ людей прежде достаточного знакомства с ними, иногда дажепрежде первой встречи, и ОЧЕНЬ неохотно потом порывал со своими иллюзиями! Так произошло и в отношениях с кн. Хилковым, с которым лично Толстой познакомился только в 1887 г. и позднее активно переписывался. В письмах к «духовному единомышленнику» Толстой был предельно откровенен — как и в письмах к В. Г. Черткову. Но если Черткова до поры и времени правительство оставляло в покое, то князь Д. А. Хилков до 1891 г. успел попасть не только под полицейское наблюдение, но и под следствие за «отпадение от христианства» и пропаганду «раскола» в крестьянских массах. В 1892 г. за пропаганду против духовенства Хилкова сослали в село Башкичет Ворчалинского уезда Тифлисской губ., в места, где проживали духоборы. Толстой воспринял это как акт насилия над ДУХОВНЫМ другом и был потрясён. В апреле 1892 г. он писал толстовцу Исааку Борисовичу Файнерману, так же одному из ранних и фанатичных своих учеников: «...Я вижу, что вокруг меня насилуют моих друзей, а меня оставляют в покое, хотя, если кто вреден им бы должен быть, то это я. Очевидно, я ещё не стою гонения. И мне совестно за это. Хилкова водворяют среди духоборцев» (66, 198).

  Воистину Толстой совестился напрасно. Он начал прозревать к правде о Хилкове, когда тот летом 1895 г. вдруг прислал духовному братишке дурно состряпанное и нецензурное сочинение о гонениях российского правительства на сектантов духоборов. Толстому предлагалось, использовав своё влияние и связи, распространить крамольный текст в нелегальной российской прессе и за границей. Несмотря на то, что Толстому самому была не безразлична судьба сектантов и для их спасения, эвакуации из России он позднее, по существу, пойдёт схожим путём: использовав опыт и связи как «голодных лет», так и новые, привлечёт к судьбам семей ссыльных духоборов внимание общественности в России и за рубежом — тогда Хилкову он помогать отказался по причине гнусной, несносной для художника слова, для писателя БЕЗДАРНОСТИ словесной стряпни Дмитрия Александровича. Отказ князю он сформулировал так: в рассказе Хилкова «нет простоты, точности, определённости и правдивости, и тон всего рассказа нехороший — какой-то иронический, шутливый, такой тон, которым нельзя говорить о таких ужасных делах» (68, 132).

  Чутьё не подвело великого яснополянца. В 1898 г. Хилкову было разрешено выехать из России. На Кипре и в Канаде он занимался организацией переселения духоборов из России и сам встречал первый пароход с переселенцами. В 1899 г. Хилков переехал из Канады в Швейцарию. Все эти годы он не прерывал отношений с Толстым, однако во многом расходился с ним во взглядах, о чём и писал ему. Наконец, 30 января 1901 г. Хилков написал Толстому об окончательном порывании со свободным, недогматическим христианством Христа и Толстого — увы! в пользу революционной деятельности.

   Степень непонимания Победоносцевым Толстого огромна. В письме своём к имп. Александру III он, по существу, относит Льва Николаевича к поклонникам революции — тем, кто, по выражению кн. В. А. Оболенского, намерен был пропагандировать среди крестьян бунт — «кормить, свергая» (самодержавный режим) (Оболенский В. Воспоминания о голодном 1891 годе // Современные записки. Париж, 1921. Кн. VII. С. 265; ср.: Оболенский В.А. Моя жизнь. Мои современники. Париж, 1988. С. 105). Эта степень непонимания — свидетельство удалённости от Христа, от действительного его учения поклонников церковного православия, не исключая его высокопоставленную в миру «элиту» во все времена.

  В числе прочих грозных предзнаменований, послание царю К. П. Победоносцева указывает на тот факт, что, не могущим быть предвиденным образом статья Л. Н. Толстого «О голоде», ещё до её частичной публикации за границей и распространения в России, негативно повлияла на перспективы практической деятельности супругов Толстых. К чему именно привёл скандал с этой статьёй, разразившийся вокруг и без того одиозного в глазах правительства, духовенства и консерваторов России имени Л. Н. Толстого, мы расскажем в хронологически соответствующих местах нашей книги.
 

3. 5. Напряжение доброты

  Как права была Софья Андреевна в письме своём к мужу от 9 ноября! Только злом, только воровством, насилием и ложью и жива «скрепоносная», буржуазно-православная Россия — кстати сказать, и по сей день!

  7, 9 и 11 ноября в «Московских ведомостях» появились, будто по чьей-то команде, ЧЕТЫРЕ статьи против Толстого и его деятельности помощи голодающим: 1) «Семейство его сиятельства графа Л. Н. Толстого» — в № 308, 2) «План гр. Л. Н. Толстого» — в № 310, 3) «Слово общественным смутьянам» — в № 312, и 4) «Пойманные на месте» — там же.

  Содержание было под стать заголовкам. Для примера, в заметке «Семейство его сиятельства графа Л. Н. Толстого» читаем: «Графиня С. Толстая чрез посредство «Русских ведомостей» возвещает России необычайно важное событие, а именно — что всё высокое семейство его сиятельства разъехалось для оказания помощи голодающим [...]. В настоящее время тысячи больших и маленьких людей в России посвящают свои силы святому делу [...]. Только не кричат о себе. Семейство его сиятельства действует иначе [...]. Графиня просит все газеты перепечатать адресы высоких членов, удостоивающих давать России столь светлый пример» (Цит. по: ПСТ. С. 463).

  Это была консервативная реакция на самое нетерпимое в России во все времена: на самостоятельную, частную инициативу граждан, на самоорганизацию. Деньги жертвователей шли мимо казначейства, чиновников, посредников, распределителей и прочих ходячих "закромов родины" — непосредственно к Толстым и их помощникам. И деньги большие — так что даже соседи-благотворители на фоне тружеников бегичевского «министерства добра» становились малоуспешны. А это было чревато недовольством населения. Позицию консерваторов тоже можно понять. И всё же — неприязнь, клевета…

  Эффект обращения в газеты Софьи Андреевны безмерно превысил ожидания. В «Материалах к биографии…» Толстого, описывая события ноября 1891 года, Л. Д. Опульская отмечает: «Спустя всего две недели после того, как Толстой поселился в Бегичевке, к нему стали приезжать знакомые и незнакомые лица, предлагая безвозмедно свой труд в деле помощи голодающим» (Опульская Л.Д. Лев Николаевич Толстой. Мат-лы к биогр. 1886 – 1892. М., 1979. С. 255). Картину эту надо снова скорректировать. Во-первых, ещё раз подчеркнём: в «голодном» служении Христу участвовал не один Толстой, а СЕМЬЯ его. Помощники прибавлялись и у Льва Львовича (о котором особо расскажем ниже) в селе Патровка Самарской губ., и у Софьи Андреевны в Москве… Во-вторых же, Лидия Дмитриевна отдаёт в своей книжечке дань распространённому воззрению на Толстого как едва ли не «спасителя № 1» крестьян, как минимум, нескольких уездов — вокруг которого “вертелось” всё. На деле, как мы уже показали, Толстой-христианин первоначально лишь смиреннейше присоединил свои недюжинные талант и силы в общее, не им начатое дело: к моменту приезда его в Бегичевку только у Ивана Ивановича Раевского были открыты уже шесть столовых. То, что в памяти народной Толстой выделился среди множества благородных не только дворянством, а ЧЕЛОВЕЧЕСТВОМ своим, самых замечательных людей — заслуга отчасти действительно колоссальных его трудов в лихолетье голода и эпидемий, в 1891 – 1893 гг., в значительнейшей же мере — увы! его литературной славы, знаменитости как писателя, как религиозного мыслителя, публициста…

   Тем важнее для нас временами “вытаскивать” из полузабвения некоторых из достойных памяти помощников Льва Николаевича — таких же, нравственно благоухающих даже со старинных снимков и портретов своих, как и Иван Иванович Раевский, помощников НЕ ДЕНЬГАМИ, А ДОБРЫМИ ДЕЛАМИ, честным и жертвенным, во Христе, своим трудом и Богом данными талантами.

  Таков, например, генерал-майор Владимир Иванович Ершов (1844 – 1899), ветеран и герой Русско-турецкой войны, пройденной им уже в чине полковника. Выйдя в 1887 г. с почётом в отставку, Ершов стал предводителем дворянства родного Подольского уезда Московской губ. В 1890 – 1892 гг. он исполняет должность Московского губ. предводителя дворянства. При этом сам Ершов содержит свои имения в образцовом порядке.

  Сведений о том, был ли Владимир Иванович лично знаком и общался ли с Львом Николаевичем Толстым, к сожалению, не сохранилось. Но, безусловно, самоё имя Толстого было для Ершова уважительно и авторитетно. Узнав о трудах Раевского, Писарева, Толстого и прочих, Владимир Иванович Ершов в своём имении Грязновка Епифанского уезда Тульской губ., в 9 верстах от Бегичевки, устроил склад продовольствия, в первую очередь муки, сена для крестьянских лошадей и дров для снабжения организованных Львом Николаевичем или при его участии столовых для крестьян. Склад он передал в ведение Толстого. Управляющий имением, по фамилии Лебедев, распоряжался так же и складом в селе Колодези, устроенным тем же Ершовым, и активно сотрудничал с Толстым, что видно из упоминаний Лебедева и обеих складских локаций в деловых письмах Толстого различным адресатам в 1891-92 гг.

  Огромная занятость Л. Н. Толстого и удалённость от Бегичевки ближайшей почтовой конторы вызвали то, что лишь 11 ноября он берётся ответить на полученные от супруги, Софьи Андреевны Толстой письма. В обширной приписке этого дня к письму Татьяны Львовны он сообщает супруге в Москву новости:

  «Ездили мы с Машей целый день. И день был удачный. И погода была хороша, и всё спорилось. Мы теперь открываем столовые около другого центра запасов. Прежние столовые около склада Раевского, теперь около склада Ершова, вашего московского предводителя. Там его управляющий будет отпускать провизию на открывающиеся вокруг него столовые. И там очень нужно. Много нужды. Маша застала человека, действительно не евшего два дня и ослабевшего. Я вчера устраивал две столовые для Веры, для её денег, на новом основании, именно на том, чтобы нам не отбирать тех, которые имеют и не имеют права ходить, а на совесть людей предоставить ходить всем без разбора, ограничивая только количеством заготовленного обеда. Это интересно очень, как пойдёт.

  Не помню, писал ли тебе я или Таня, что вчера явился к нам студент Дубровин, 4-го курса юрист, желая помогать и ехать в Самару. Теперь хлопочет здесь. Нынче он ездил за дровами. Узнай, что про него знают.

  Я уморился, надышался воздухом, и кругом болтают, и потому кончаю. Но, несмотря на болтовню кругом и усталость, помню одно то, что хотелось бы получить от тебя добрые вести. […] Прощай пока, целую тебя и детей.

  Л. Т.» (84, 97).

  Добрые вести не заставили себя ждать. Благодаря оказии, 14-го Лев Николаевич имел удовольствие отвечать сразу на ТРИ письма от Софьи Андреевны: письма от 8, 9 и 10 ноября. Ниже — не приписка к чужому, а письмо самого Льва Николаевича, хотя и не длинное. Приводим полный его текст.

  «Сейчас едет назад ямщик, привозивший Ивана Ивановича с Эленой Павловной, и вот пишу хоть немного. Мы все здоровы вполне. Дело идёт хорошо. Открыто наших 17 столовых. И всё нужно ещё и ещё. Со всех сторон прибывают и сотрудники, и средства. С вчерашней почтой получено более тысячи.

  Твоих писем получили 3. Одно унылое <у Софьи Андреевны в те дни болели дети. – Р. А.>; но зато последнее, от 9 (кажется), более, даже совсем бодрое. От Дунаева получили письмо. Он пишет о тебе хорошо. Он понимает тебя и любит; понимает хорошее в тебе.

 Попрекнул я тебя за то, что ты себя упрекаешь в том, что переехала в Москву. Ты сама себя мучаешь и, главное, не верно оцениваешь чувства других к тебе. Je suis s;r, que tu ne t'imagines pas avec quel amour nous pensons et parlons de toi. [фр. Я уверен, что ты себе не представляешь, с какой любовью мы думаем и говорим о тебе.]

  Вчера получили известие, очень нас поразившее грустно. Аничка, т. е. Анна Петровна <жена художника Н. Н. Ге. – Р. А.>, скончалась. Поболела неделю и умерла. Николай Николаевич пишет, и, видно, очень огорчён.

  Здесь приехал Матвей Николаевич Чистяков от Черткова и ещё <Николай Иванович> Тулинов, студент, помнишь. От Лёвы было письмо коротенькое вчера. — Он здоров» (84, 98).

  Это письмо Лев Львович Толстой отправил отцу из Самары 30 октября 1891 г. Можно понять, отчего Лев Николаевич сообщил из письма сына жене и матери лишь это краткое: «Он здоров». Лев Львович остановился в доме младшего брата матери, Вячеслава Андреевича Берса, участвовавшего тогда в Самарском крае, в качестве инженера путей сообщения, в строительстве Уфа-Златоустинской железной дороги, и с первых часов своего пребывания в Самаре, как пишет отцу, «наслушался очень многого о голоде». Одно неутешительней и страшнее другого: «Бедствие страшное, насколько можно судить после суток, проведённых здесь. Я не ожидал того, что нахожу. Стараюсь вникать в дело со всех возможных концов. Вопрос о том, хватит ли в России хлеба на самоё себя, и здесь, конечно, важнейший. Амбары в Самаре пусты. Все крупные землевладельцы в сравнении с прошлыми годами не имеют почти ничего. Смертей голодных ещё нет, но уже начались болезни от истощения и плохого питания. Ссуда правительства ничтожна» (Переписка Л. Н. и Л. Л. Толстых. – В кн.: Толстой Л.Л. Опыт моей жизни. М., 2014. С. 226). А 12 ноября, уже с хутора А. А. Бибикова, Лев Львович дополнит эти известия ещё страшнейшими, и уже непосредственно с места народного бедствия.

   На самом-то деле, ужасов голодной самарской степи не могли предвидеть не только сын, но и родители. Как мы не раз ещё убедимся, самому Льву Николаевичу в окрестностях Бегичевки досталась менее катастрофическая обстановка, да и дело вместе с любящими помощниками спорилось успешнее. Помощниками Толстого-отца стали члены семьи, соседи и специально приехавшие для помощи единомышленники во Христе, толстовцы, а на приготовлении и раздаче в столовых — сами бабы и мужики из помогаемых деревень, тогда как сыну, пользовавшемуся большей, нежели отец, поддержкой правительства и церкви, пришлось довольствоваться привлечением к работе для столовых и для хлебных раздач солдат и местное духовенство. Соответственно, отношения с участниками общего дела были формализованнее, прохладнее — и это добавляло стрессов и усталости… С другой стороны, ни правительство официальным образом, ни значительная часть духовенства не приветствовали благотворительность в Данковском уезде Толстого-отца. Среди попов, как мы покажем ниже, отыскивались и откровенные неприятели, пугавшие и настираивавшие против бегичевцев окрестное население. Удивительно, но Лев Львович был и менее стеснён в средствах для своей работы, нежели отец: он собирал сведения о нуждающихся на крестьянских сходах и доверял им, тогдл как отцу приходилось лично обходить домохозяйства и определять степень нужды и необходимой помощи, стараясь сэкономить на всём. Илья Львович Толстой, сын писателя, не говорит ВСЕЙ правды, когда в мемуарах сообщает, что: его «отец, бережливый по природе, в делах благотворительности был чрезвычайно осторожен и скажу, даже почти скуп. Конечно, это понятно, если взвесить то безграничное доверие, которым он пользовался среди жертвователей, и ту нравственную ответственность, которую он не мог перед ними не чувствовать. Поэтому, прежде чем что-нибудь предпринять, ему надо было самому убедиться в необходимой помощи» (Толстой И.Л. Мои воспоминания. М., 1969. С. 224).

   Впрочем, велика вероятность, что Толстой и не стремился заручаться поддержкою духовенства — в особенности на крестьянских сходах, при составлении или поверке списков нуждающихся. В. Г. Короленко, занимавшйся в 1892 г. помощью голодавшим в Лукояновскои уезде Нижегородской губ., свидетествует в воспоминаниях «В голодный год», что положение священников было в данном случае щекотливое:

   «Починить домишко, обработать помочью поле, выстроить школу, и, наконец, просто пойдёт священник за сбором, — богач и горлан при всяком случае люди нужные. Вот почему в большинстве случаев на сходе священник стеснится сказать громко: такого-то не пишите, такому-то не нужно. Он сделает знак, кивнёт головой или сообщит вам соответственное сведение относительно того или другого более назойливого, чем нуждающегося прихожанина разве у себя на дому» (Короленко В.Г. В голодный год // Короленко В.Г. Собр. соч.: В 10 тт. М, 1955. Т. 9. С. 218).

  Бегичевские записи самого Толстого в Дневнике по обыкновению кратки, зато касаются вещей сугубо тайных: писательского творчества. К 6 ноября, например, относится замысел к будущему рассказу «Отец Сергий» — вполне отвечающий суровой, строгой атмосфере бегичевского «штаба» помощи голодающим:

  «Надо, чтобы он боролся с гордостью, чтоб попал в тот ложный круг, при котором смирение оказывается гордостью; чувствовал бы безвыходность своей гордости и только после падения и позора почувствовал бы, что он вырвался из этого ложного круга и может быть точно смирен. И счастье вырваться из рук дьявола и почувствовать себя в объятиях Бога» (52, 57 – 58).

  В этом же дне упоминание о начале работы над рассказом «Кто прав?» для сборника в пользу голодающих.

  Ещё, в записи от 17-го, среди воспоминаний о прошедших в труде днях встречаем такое:

  «9 <ноября>. <Гостил> у Мордвиновых. Не помню остального. Здоров. Нет духовной жизни. Большие пожертвования — более 10 тысяч. Дело идёт равномерно. Но нет удовлетворения. Нет и стыда и раскаяния. Ещё день полный был посвящён устройству столовых в Никитском и Пашкове, ещё день в Горках. — Завтра, е. б. ж.» (Там же. С. 58).

  Пометка «Е. б. ж.» — «если буду жив», явившаяся в Дневнике Толстого впервые в завершение записи на 3 января 1890 года, не оставляла его уже до последних страниц — знаменуя христианское религиозное настроение Льва Николаевича, ощущение им НЕСЕНИЯ КРЕСТА, работы в воле Бога в виду всегда близкой смерти.

  Сложность отношения к происходящему «благотворительному» (в глазах мира) предприятию разделяли с отцом и обе духовно близкие ему в эти годы дочери, Татьяна и Мария. Таня, к удовольствию для нас, ещё и вела довольно подробный дневник, к которому нам пора снова обратить внимание читателя.

  «8 ноября 1891 г. 10 часов вечера.

  […] После обеда папа с Машей поехали в Мещерки, а мы вдвоём с Верой без кучера поехали к Наташе, которую не застали дома. Туда ехать было холодно, а возвращаться прекрасно: тихо, сумерки, по Дону хорошая дорога, лошадка бежит бодро и такой приятный запах лошади и снега.

  Приехавши домой, нашли, что приехали из Москвы Ваня и Петя Раевские и И. А. Бергер. <Иван Александрович Бергер (1867 – 1916) — в 1890-х гг. управляющий в Ясной Поляне. – Р. А.> Мама пишет с ними, что все четверо детей в жару, но что Филатов говорит, что это инфлуэнца, которая через три дня совсем пройдёт.

  Мама принесли более трех тысяч рублей, и она присылает нам 1000 р. от Морозова и 273 р. за статью пап; в "Русских ведомостях".

  Меня опьяняет это количество денег, но и неприятно: куда мы их все денем, как распределим и не стал бы папа куда-нибудь стремиться с ними.

  […] Кажется, мальчики <Раевские> теперь относятся к нам совсем дружественно. Я бы этого желала. Я люблю, когда нас и меня любят, и всегда готова платить тем же. Иван Александрович приехал с мальчиками. Он тих и жалок мне тем, что он как будто всегда напоминает сам себе, что он — управляющий и должен знать своё место. Он — славный малый и очень скромный.

  Сегодня приезжали из Екатериненского за запасами, и завтра моё "призрение" откроется, но надо будет открыть там же другое, а то велика деревня – 76 дворов.

  […] 11 часов. Спать хочется, а надо бы […] кончить письмо к Свечину, которое папа поручил мне написать ему, чтобы сообщить о том, что у нас делается, и спросить, как употребляется у него кукуруза. <Помещик Ф. А. Свечин организовал раздачу по школам Тульской губернии хлеба, спечённого пополам из ржаной и кукурузной муки. Подробности своего замысла он изложил в письме к Л.Н. Толстому от 24 ноября 1891 г. – Р. А.>

  Папа ввёл в здешнем "призрении" овсяный кисель, который имел большой успех. Он питателен и дёшев, так что мы хотим везде его ввести. Сегодня Иван Иванович нашёл купить дров, чему очень рад, а то торфом не умеют топить, а может быть, и нельзя. Иван Иванович выписал пекаря из Епифани и делает разные пробы хлеба с суррогатами. Самый лучший вышел с картофелем: на 2 пуда муки — один пуд картофеля, который предварительно варят и протирают, и выходит чудесный хлеб. Нам его подают к обеду, и разница с чистым хлебом незаметна. Выгода его ж в том, что он дешевле и что, тогда как картофель нельзя перевозить в мороз, хлеб можно.

  Пробовали печь хлеб с свекловичными отбросками, которые на сахарных заводах продают по 2 копейки за пуд и которые содержат в себе много питательного, но первая проба не вышла: хлеб сел и вышел мокрый; а теперь попробуем из них варить борщ.

  Был поднят вопрос о том, можно ли варить мёрзлый картофель и свёклу. Сделали пробу, и вышло, что если его не оттаивать, а прямо варить, то разницы нет с не мёрзлым.

  Многому научит нынешний год. Чем только он кончится? […]

 9 ноября 1891 г. 2 часа дня.

  Ходила сегодня утром в Екатериненское, и по дороге домой мне пришло в голову попробовать открыть хоть одно "призрение", не делая списков для приходящих едоков, а пускать всех, кто только захочет прийти. Мне пришла эта мысль потому, что я почувствовала, что мне совестное иметь участь этих людей в своих руках и рассуждать du haut de mon luxe [фр. с высоты своей роскоши], кто более и кто менее голоден. Вообще мне никогда не было так стыдно быть богатой, как это время, когда приходят ко мне старухи и кланяются в ноги из-за двугривенного или куска хлеба. А у меня в столе — сотни рублей, от которых зависит их судьба. Нет, не следует иметь денег, что-то тут не то. Недаром так стыдно всегда иметь дело с деньгами.

   […] Папа очень одобрил мой план о том, чтобы пускать в столовую без разбору, а Иван Иванович боится, что будет беспорядок, но тем не менее я это попробую. Выберу для этого Горки, так как они близко и хоть каждый день можно ходить туда. Папа говорит, что его первоначальная идея такая и была» (Сухотина-Толстая Т.Л. Дневник. Указ. изд. С. 251 – 254).

  Как можно видеть из записей Татьяны Львовны Толстой, помощников у семьи Толстых день ото дня прибавлялось. Для наглядности ролей и значения таких добровольцев мы, помимо упоминаний в общем изложении, проследим ниже ретроспективно судьбы некоторых из них. Так, 15 ноября 1891 г. Толстой записал в дневнике: «Утром приехали Тулинов и Поляков. Милые ребята» (52, 58). Это были «ребята», и прежде знакомые Толстому — посетители его в Москве. Григорий Александрович Поляков, выходец из купеческого сословия, во второй половине 1880-х учился в Москве на естественном факультете и к тому времени завершил учение. Тулинов Николай Иванович — знакомый Полякова по студенчеству, тоже из купцов, юрист, окончивший как раз в 1891 г. О них Толстой упоминает в письме к врачу Владимиру Васильевичу Рахманову от 19(?) ноября 1891 г. из Бегичевки: «Ещё на днях приходили двое – один юрист, другой естественник, кончившие курс купцы из Москвы, и тоже открывают столовые. Везде это дело распространяется как сыпь. И много есть тут хорошего. Есть и дурное – именно свой произвол, который нельзя вполне устранить, и ложная роль, которую играешь» (66, 93).

  Очевидно, отец и дочь Татьяна делились в личных беседах своими настроениями, ибо на письме, в дневниках и письмах своих, рассуждали иногда буквально в унисон.

  Толстой направил Полякова и Тулинова в село Монастырщину Епифанского уезда, в 16 км от Бегичевки. Там они открыли на свои средства столовые. В ходе работы Толстой подбадривал Тулинова и Полякова, уберегал от контрпродуктивных шагов, диктуемых часто усталостью: «Смотрите же, не унывайте, милые друзья, — писал он им 4 февраля 1892 г. из Бегичевки. — Я сам всё собираюсь унывать и всё бодрюсь. Я думаю, что так и надо. Дело не весёлое, как кажется издалека, а трудное, тяжёлое. Не забывайте нас» (66: 153). Тогда же в письме к С. А. Толстой он отметил: «Сейчас написал письмо Тулинову о горохе, который он просил у нас, и, между прочим, желая подбодрить их, высказал то, что сам чувствую. Много есть тяжёлого, и самое тяжёлое это попрошайничество, недовольство, требовательность, зависть и т. п. И мы на это досадуем. Нам кажется, что всё должно идти гладко, ровно, без тяжести борьбы и напряжения, — не напряжения труда (его не много нужно, и он лёгок), а напряжения доброты, насколько её есть; а как же это может быть, когда находишься в исключительном положении и делаешь исключительное дело. Всё кажется — и нам так казалось сначала — что это что-то вроде partie de plaisir <фр. прогулки>; но чем дальше входишь в дело, тем тяжелее, и попрошайничество есть показатель исключительного положения» (84, 114). Известно письмо обоим Толстого из Бегичевки, уже 1892 г. (не ранее середины апреля, точно не датируется): «Милые друзья сотрудники Николай Иванович и Григорий Александрович, как вы поживаете, что делаете? Довольны ли вашей работой? Не ищете ли более плодотворной деятельности? У вас, говорят, мера пересыпана верхом. Если так. направьтесь в Скопинский, Раненбургский уезды. Там ещё много нужды, к несчастью. Во всяком случае, не унывайте и верьте, что лучшего ничего делать нынешний год нельзя. Можно только лучше делать то, что мы делаем, с большей любовью. Вот это-то и будем стараться делать» (1892. Апреля 14...июля 08? - 66: 238). Тулинов и Поляков в Скопинском и Раненбургском уездах Рязанской губ., однако, не работали. Их дальнейшая судьба не выяснена.

   «Матвею Николаевичу Чистякову от Черткова» — наше особенное внимание. Матвей Чистяков (1854 – 1920) был управляющим у приближённого (с 1883 г.) друга Толстого В. Г. Черткова на хуторе Ржевск Воронежской губ. и навещал Л. Н. Толстого в Ясной Поляне ещё ранее 1891 года — по обыкновению с поручениями от Черткова, так что Лев Николаевич наконец остроумно окрестил вестуна «живой грамотой» (как называл, кстати, и А. Н. Дунаева).

   Толстой почти ежедневно писал из Бегичевки жене, и почти в каждом письме упоминал о М. Н. Чистякове, который «хорошо и много помогает», с которым обсуждаются дела «вместе спокойно и любовно» (84, 102, 106). «Матвей Николаевич всё у нас. Я его не пускаю, и он ждёт, и нам полезен и приятен», — сообщал он С. А. Толстой 19 ноября 1891 г. (84, 101). С Чистяковым T. Л. Толстая ездила в дальние деревни открывать столовые. Когда «милый Чистяков» уехал, Толстой радовался, что он «оставил дела в большом порядке» (84, 154), и писал ему 11 февраля 1892 г. из Бегичевки: «Дорогой друг Матвей Николаевич. [...] Поминаем вас с самым хорошим чувством все. Много нового, есть новые помощники, но вас никто заменить не может. [...] Но я говорю и думаю, что М. Н. везде нужен» (66: 158 – 159).

  Помощники притекали не к одному Толстому, но и к жене его. Так, 12 ноября Софью Андреевну посетил в Москве замечательный старичок, богатый помещик и земский гласный Мосальского уезда Калужской губернии Нил Тимофеевич Владимиров (? - 1897) с не менее замечательным предложением о помощи крестьянству, за которое сам он, крестьянин по происхождению, искренне болел всей душой. Софья Андреевна, выслушав, направила его в Бегичевку с таким рекомендательным письмом мужу:

  «Милый друг, податель сего, Нил Тимофеевич Владимиров, по-видимому, горячо занятый делом народного бедствия, просил меня написать тебе, чтоб ты его принял на один час, чтоб поговорить о разных вопросах. А именно: он владетель 3000 десятин земли в Калужской губ., сам и его знакомые берут на даровой корм крестьянских лошадей, жертвуют овёс, картофель и т. д. Сам он из крестьян, но теперь гласный и помещик.

  Впрочем, всё это он сам тебе передаст. Мы здоровы все и живём хорошо.

  Целую всех, напишите словечко мне с подателем сего.

  С. Толстая» (ПСТ. С. 464).

  Духовный, интеллектуальный и финансовый русский богатырь Нил Владимиров оказался не просто помощником, а настоящим сокровищем, бесценной находкой для Льва Николаевича. С. А. Толстая вспоминает в мемуарах:

  «Некто Владимиров, человек энергичный и горячий, возымел хорошую мысль взять на прокормление лошадей крестьян и, взяв 80 голов себе, распределил ещё многих среди крестьян других, не голодающих мест. Сам он ещё пожертвовал вагон овса и обещал прислать ещё лык для лаптей и льна для баб, чтобы дать заработок крестьянам» (МЖ – 2. С. 234).

  Судя по Дневнику Л. Н. Толстого, Нил Тимофеевич прибыл в Бегичевку уже 16 ноября, и сразу произвёл на Толстого и присных самое благоприятное впечатление (см.: 52, 58). С первой же беседы могучие ум и деловая хватка Нилушки Владимирова, его предложения по дополнительным мерам помощи крестьянам вызвали горячее одобрение Льва Николаевича. На следующий день он отправил самого Владимирова к Н. Я. Гроту с рекомендательным письмом, где дал Нилу Тимофеевичу восторженную характеристику:

  «…Очень горячий земский деятель Калужской губ. и человек очень много и разумно думавший о продовольственном вопросе и о теперешнем голоде. Очень бы желательно популяризировать его мысли. Он крестьянин-автодидакт и очень своеобразно и дельно судит. Если <В. С.> Соловьёв в Москве, познакомьте его с ним и от меня рекомендуйте его редактору «Русских ведомостей» (66, 88). Кроме того, рекомендательное письмо было отправлено и к издателю газеты «Новое время» А. С. Суворину, где Владимиров был так же характеризован как «очень оригинальный и замечательный человек» (Там же. С. 89).

  С учителями наставниками, с одной стороны, как И.И. Раевский, а с другой — со всё прибывающими помощниками деятельность Л. Н. Толстого в Бегичевке налаживается. По сведениям из писем к Н.Н. Ге (14 – 16 нояб.), Н. Н. Страхову (около 17 нояб.) и А. Н. Дунаеву (18 нояб.), к середине месяца открыто было 23 столовых (из которых шесть — только лично Н. Н. Философовой), в которых получали пропитание до 1000 человек. Приметой благополучного хода дела является то, что, помимо статьи “на злобу дня” «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая», Толстой теперь находит силы и время для продолжения писанием любимого, хотя и мучительного своего дитя — религиозно-философского трактата «Царство Божие внутри вас».

  Силы зла по имени «государство Российское» между тем не дремали. 17 ноября Николай Яковлевич Грот, тот самый, кто, как мы помним, своим одобрением статьи «О голоде» и попытками “продвижения” её в свой журнал сыграл в бегичевской предыстории довольно двусмысленную роль, сообщает С. А. Толстой о том, что во все газеты уже разослан приказ от Главного управления по делам печати — не публиковать НИ ОДНОЙ статьи Л.Н. Толстого. Доносы Победоносцева и консервативных журналистов, к несчастью, делали своё дело!

  Спустя два дня газете «Русские ведомости» министром внутренних дел было объявлено второе предостережение за помещение статьи Л. Н. Толстого «Страшный вопрос» и других статей и корреспонденций о голоде. Как и любой халтурный политический режим, российский с нарастающим раздражением следил за общественным, отчасти народно самоуправляемым, активизмом в связи с гуманитарной катастрофой в ряде регионов, а особенно — за дискурсами по её поводу в печати. Если активизм была надежда в несколько приёмов (по известному «правилу сучьей ****ы») “зарегулировать”, то общественной мысли, по обыкновению, требовалось просто заткнуть глотку!

  Ничего ещё не зная о новых репрессиях, которые сделали неизбежными невольно — Николай Грот и вполне сознательно — Константин Победоносцев, Лев Николаевич в эти дни с радостью встретился с сыном, Львом-младшим. Лев Львович, употребив на помощь голодным все наличные и присланные мамою деньги, теперь ехал к ней самой — взять ещё денег, а главное, отдохнуть расстроенными нервами от мучительных впечатлений бедствия в Самарском крае.

  17 ноября Толстой отписал жене и отправил в путь-дорогу вместе с сыном вот такое послание:

  «Не пишется, потому что нынче ждал почты и известий о тебе, милый друг.

  Письмо это свезёт тебе H. Т. Владимиров. Он очень замечательный тип нового русского деятеля из крестьян: деятельный, умный, практичный и общественный. Хотел я с ним послать несколько слов о нашей деятельности и список полученных пожертвований и целое утро писал, но не кончил и решил подождать. Главное: у меня есть написанная, не поправленная, большая статья о столовых <«О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая»>, потом у Грота статья <«О голоде»> и эта. Надо подождать, выдет ли гротовская, чтобы не было повторений и недосказанного. Да и нынче голова тяжела, оттепель. Не торопясь, соображу завтра.

  Лёва тебе всё про нас расскажет. И кроме хорошего, ничего и рассказывать нельзя. Все здоровы, бодры, заняты, дружны. Нынче видел во сне Сашу. Что она, поцелуй её особенно от меня. Я как будто забывал о ней. И теперь, насколько забывал, настолько живо помню и люблю её.

  Последнее время, с приездом Элены Павловны <Раевской> и мальчиков, было очень суетно. Да и кроме того постоянно приезжают то тот, то другой. Матвея Николаевича <Чистякова> я задержал здесь в надежде окончить последнюю главу большой статьи. <В.Г. Чертков ждал от Толстого рукописей последних глав книги «Царство Божие внутри вас», которая, однако, как оказалось позднее, была ещё далека от завершения. – Р. А.> Это очень бы развязало меня.

  Ты спрашиваешь меня, куда и как употребить деньги? Я думаю, что нам надо теперь, сейчас — хлеб подешевел — купить несколько вагонов ржи, — по крайней мере, такое количество, которое обеспечило бы нам около 20 столовых, на которые нужно хлеба до новины тысяч 8. Впрочем ничего загадывать нельзя и не надо, а жить и действовать по мере требований обстоятельств. Владимиров много хорошего придумал и обещал. Посмотрим, что будет?

  Посылаю тебе мои черновые двух статей, которые я готовил. Ты всё разберёшь. Прочти их и скажи своё мнение. Список пожертвований надо начать с тех, которые присланы тебе.

  Ну, прощай, голубушка. Не пишется, во 1-х, потому что Лёва расскажет, а во 2-х, потому, что нынче получу от тебя известие. Только бы дал Бог, чтобы ты была здорова и добра, как ты последнее время; но чтобы здорова была, как была летом. Зима верно тебя поправит.

 Постоянно думаю о тебе и люблю. Л. Толстой» (84, 98 – 99).

  Встречному письму С. А. Толстой от 17 ноября предшествуют ещё два: 13 и 15 ноября. Приводим, вместе с нашими пояснениями и комментариями, их тексты ниже в хронологическом порядке.

  13 ноября:

  «Посылаю вам квитанцию на чечевицу и горох для ваших столовых. Жаль, что пришлось платить за провоз; если б у меня были бланки Красного Креста, можно бы посылать даром. Не знаю, с кем отправить куски разных бумажных материй, пожертвованных Морозовым. Жду дарового провоза. По всем получаемым сведениям, от вас и от других, я вижу, что всё растаивает, как, если б в бочку воды бросили кусок сахару, и что помощь благотворительная не только не спасёт, но спутает народ, и всё мрачнее и мрачнее смотришь на всё.

  Был у меня сегодня Грот, рассказывал, что статья «Страшный вопрос» подняла недовольство правительства. — «Он нас спутал этой статьёй», — сказал министр внутренних дел. От дирекции театральной денег ещё не получила и известий никаких. — Однако, после статьи «Страшный вопрос» немедленно дали сообщения и приказали до 20 ноября счесть весь хлеб. Говорят, что будет высочайшее повеление всем, у кого есть хлеб, продать его правительству по известной таксе. Я нахожу, что это давно пора.

  Денег у меня около 10 000. Я дала Писареву 3000 на распоряжение твоё, Лёвочка. Он предполагал купить ржи; вы сговоритесь с ним. Надо получше распределить то, что мне все дают с такой любовью. Я получаю трогательные письма.

  […] Сегодня пишу письмо министру внутренних дел <И. Н. Дурново> по поводу статей «Московских ведомостей». По-моему они зажигают революцию своими статьями, приравнивая Толстого, Грота и Соловьёва к какой-то воспрянувшей, по их мнению, либеральной партии, которая, воспользовавшись народным бедствием, хочет что-то делать в смысле политическом. Рассказать всю эту подлость — трудно. Достаньте «Московские ведомости» 9-го и 11 ноября и прочтите. Мысль, которую я хочу провести министру, есть та, что если революционерам указывают на эту мнимую опору лучших представителей интеллигенции и нравственного влияния на общество, то они поверят своему счастью и поднимутся опять. А в настоящее время это ужасно и даже опасно.

— Я только вчера узнала, что двое из главных деятелей «Московских ведомостей» были рьяные революционеры и надели теперь личину правительственно-православную. — И как они видны из-под этой личины!

  Получила ваши письма <от 11-го>, милый Лёвочка и Таня… Ив. Ал. <Бергер> пишет тоже, что вы все здоровы и очень веселы: играете, поёте, что все у Мордвиновых, даже Лев Николаевич, играли в petits jeux. Как всегда весело вне ПРЯМЫХ обязанностей! Вот посидели бы с горящими капризными детьми 10 дней, как я, — не развеселились бы. Да и сама я не совсем всё здорова. — Я думаю, вы притерпелись к зрелищу голода, а мне отсюда, и всем в Москве, кажется очень плохо. — Я рада, что вы все вне инфлуенцы <гриппа. – Р. А.> и давящей московской атмосферы. Понимаю теперь, как всё труднее с годами менять образ жизни и приравниваться к обстоятельствам. Так-то всегда было тебе, Лёвочка. — Я совсем никуда не езжу и не хожу; даже дом не убрала, точно вот, вот куда-то уеду. — Уж не на тот ли свет? — Впрочем, я это говорю, не бывши больная, и напрасно вас смущаю. Прощайте, напишите БЕЗ ОБМАНА, какие ваши планы и намерения в будущем. Одного прошу — ДЛЯ МЕНЯ ни одного шагу не делайте и ничего не изменяйте. Я не настолько сильна духом и нервами, чтоб, когда вы приедете, — выносить молчаливые упрёки. А чутка я на это довольно. Прощайте! Отец Иоанн Кронштадтский прислал мне 200 рублей. От Лёвы открытое письмо с хутора Бибикова. Вот где ужасы настоящие — это в Самарской губернии. Целую всех.

 С. Т.» (ПСТ. С. 465 – 466).

  К сожалению, нервная болезнь Софьи Андреевны — следствие многих, проистекающих из её религиозного маловерия, раздражений и страхов — приняла к началу 1890-х затяжной характер, хотя ещё и не развилась в заболевание очевидное душевное, как оказалось к концу 1900-х… На это состояние любимой Л.Н. Толстым жены нам следует указать, так как оно сыграет в дальнейшем развитии «бегичевской эпопеи» довольно существенную роль.

  Мы видим по письму, что Софья Андреевна, помимо собственно христианских религиозных побуждений мужа к работе на голоде, верно оценивает и его (а значит и её!) политическое положение: как помощников правительства, а отнюдь не оппозиционеров. Давным-давно, ещё до женитьбы, Толстому уже приходилось вполне сознательно занимать такую позицию: накануне отмены крепостного права, в 1856 году, он готовил и предлагал своим крепостным проект освобождения. Немало пообщавшись с ними, он “уловил” настроения, о которых в июне того же года писал гр. Дмитрию Николаевичу Блудову (1785 – 1864), главному тогда «законотворцу» Российской империи (председателю Деп-та законов Госсовета и главн. упр. II Отд. собств. е. и. в. канц.), приложив черновик письма к грустной истории неудачной попытки облагодетельствовать свою «крещёную собственность». Вот отрывки из того письма:

  «Теперь не время думать о исторической справедливости и выгодах класса, нужно спасать всё здание от пожара, который с минуты на минуту обнимет [его]. […] Пролетариат! Да разве теперь он не хуже, когда пролетарий спрятан и умирает с голоду на своей земле, которая его не прокормит, да и которую ему обработать нечем, а не имеет возможности кричать и плакать на площади: дайте мне хлеба и работы. […] Ежели в 6 месяцев крепостные не будут свободны — пожар. Всё уже готово к нему, недостаёт изменнической руки, которая бы подложила огонь бунта, и тогда пожар везде» (5, 256 – 257).

  Соничка знала грустную историю мужа с крестьянами, не принявшими его проекта освобождения их с выкупными наделами из боязни барского обмана. Конечно же, своими взглядами и умонастроениями она была и гораздо ближе к настроениям именно ТОГО Л. Н. Толстого, молодого помещика и аристократа середины XIX столетия, нежели сам автор процитированных нами драгоценных строк — спустя 35 лет после их написания. Но она понимала, что справедливая, с христианских позиций, социальная критика, очень остро, местами до бойкого задора, выраженная Л. Н. Толстым в связи с голодом, не равнозначна НРАВСТВЕННО НЕВОЗМОЖНОЙ для него манифестации либеральных или, тем более, революционных настроений. Невозможной не только как нравственная грязь, но и как пошлость, чуждая ему по внушениям детства, по сословному воспитанию и по эстетическому восприятию окружающей жизни чутьём художественного гения. Не столько из дискурсивного пространства актуальной общественной мысли, сколько по наследству от мужа и отца, Соня с детьми “подхватили” эти настроения: надо спасать и личное своё положение, и весь общественный строй от «пожара» голодных бунтов! Надо спасать от их опасности и самих крестьян: пропагандистской сволочи по деревням в 1880 – 1890-х гг. шастало куда больше, чем в 1850-х. Уже в 1909 г., пиша мемуары «Моя жизнь», Софья Андреевна не только вспомнила свои с мужем настроения того времени, но и процитировала некоторые интимные записи одной из дочерей, умненькой Тани:

  «В деятельности семьи моей иногда возникали тяжёлые сомнения. Лев Николаевич говорил про Россию, что, сколько ни старайся, впереди крушение… Таня думала, что результатом того положения, в котором находилась тогда Россия, будут или рабы, хуже крепостных, или восстания. Последние можно было предвидеть…

  В своём дневнике Таня пишет, что, впрочем, “ничего нельзя предвидеть, и что только каждый должен класть свои силы, чтобы сделать вокруг себя, что может… Папа стал часто говорить и пишет в письмах, что дело, которое он делает, не то, а что это УСТУПКА. Я этому рада, значит, я не ошиблась”» (МЖ – 2. С. 234).

  Это цитируется мамой из записей в дневнике дочери, Т. Л. Толстой, на 17 ноября. Там же сообщается о приезде помощников, о которых мы уже рассказали выше, и о новых впечатлениях от народного бедствия в повседневно совершающемся служении:

  «Пожертвования мы продолжаем получать, и меня это всё пугает. У нас теперь 17 столовых.

   На днях я ездила с Чистяковым открывать столовые в двух дальних деревнях — Грязновке и Заборовке. Последняя особенно бедна. Дворы почти все протопили. У некоторых их и не было. В одну такую избу я вошла. Муж, жена, пятеро детей. Земли на одну душу. Изба не своя — нанимают у брата за 7 рублей в год. Отец с дочерью пасли скотину летом, получили 35 рублей, которые прожили. Теперь ничего нет. Когда соседи дадут хлеба взаймы, тогда он и есть. Я им сказала, что открывается "призрение" и чтобы они посылали детей. Они обрадовались и благодарили. Я вспомнила, что мне в другой избе сказали, что у них на семерых одни лапти, и спросила, в чём они ходить будут? Мужик взял девочку на руки, запахнул полой полушубка и говорит:

   — А вот так и буду их туда носить.

  Со мной была моя шаль. Я её отдала им. Они сперва остолбенели – не поняли, что я её отдаю им, а потом, как вce теперь, которым что-нибудь даёшь, заплакали. Мне было приятно отдать эту шаль, и вот это единственно возможная благотворительность — это отдать своё, и не свои деньги, а то, что мне нужно и чего я лишаюсь для другого. И это зависти не возбуждает — отдала, что есть. Другой шали на мне нет, так и никто не спросит её и не будет ожидать. Теперь я отдаю шить поддёвочки. Это совсем будет другое: всякий, кто узнает, что они у меня есть, будет бояться пропустить случай выпросить их у меня. И я не сумею выбрать того, кому они более всего нужны.

  В Заборовке почти все дети раздеты и разуты, и вот там-то придётся мне с этими поддёвками распоряжаться.

  Рядом с избой, о которой я писала, стоит такая же, но ещё меньше и с одним окном. Я зашла и туда. Там хозяина нет. Баба больная, по-моему чахоточная, кормит ребёнка. Тут же дети постарше и девка – соседка. Баба рассказала мне, что со вчерашнего дня не ели. Дети голодные, муж ушёл на мельницу молоть 1 пуд ржи, которую им вчера выдали. Баба плачет, рассказывая это. Девка слушает, и у неё слёзы тоже так и капают.

  У старших детей не по годам серьёзное и грустное выражение лица. Только маленький грудной улыбается и хватает мать за рот и подбородок, чтобы обратить на себя её внимание.

  Мне дети особенно жалки. Вчера я ходила проведывать трёх, которые вторую неделю больны рвотой и поносом, лежат все рядом на печи, такие покорные, жалкие, бледные. Мать — вдова. Сегодня она приходила ко мне. Я ей дала круп, чаю, баранок, лекарства и гривенник на хлеб. И при каждой вещи, которую я давала, она принималась всё сильнее и сильнее плакать. Жалкий, жалкий народ. Меня удивляет его покорность, но и ей, я думаю, придёт конец.

  Елена Павловна говорит, что в Москве удивляются, что мы не боимся тут жить, а мы все ходим одни и, кроме самого ласкового отношения, ничего не видим. Вообще понятие горожан о том, что тут делается, совершенно превратное. Мне очень хотелось бы написать в газеты многие свои наблюдения, но не хватает умения. Между прочим, хотелось бы заявить, что вот уже три недели, как я живу тут, и ни одного пьяного не видала» (Сухотина-Толстая Т.Л. Дневник. Указ. изд. С. 255 – 257).

  Соничка и Танюша таки немножко ошибались. Мы уже сказали выше, в каком смысле Лев Николаевич полагал свою деятельность благотворения с участием денег «уступкой». В начале 1890-х ему, как христианину, уже дела не было до судьбы “здания” государства, России. А вот отманить от гибели физической (голодной смерти) и нравственной (бунта, убийств, грабежей, ненависти…) людей трудящегося народа — он хотел и мог. Конечно же, деятельной любовью. И лишь в той степени, в которой, включившись в эту любовную деятельность, приходилось зависеть от людей безбожных, безверных, порабощённых суеверием о “необходимости” денег и богатства, о “необходимости”, столь же мнимой, государства и всей машины системно организованного насилия — лишь в этой степени неизбежно было уступать их бреду наяву и использовать деньги, как свои, так и добровольных жертвователей.

  Христианское религиозное понимание жизни стало для Толстого 1880 – 1890-х гг. во главу угла, но и опасения социального взрыва он, со СВОИХ ПОЗИЦИЙ, понимал и мог разделить со своими собеседниками и помощниками того времени.

  Конечно, не все они улавливали этот тончайший нюанс: главным образом, по причине христианского безверия. Упомянутый выше Софьей Андреевной Иоанн Ильич Сергиев (1829 – 1908), в то время протоиерей Андреевского собора в Кронштадте и ярый, до смерти, ненавистник христианского исповедничества Льва Николаевича — хрестоматийный образчик такого непонимания. Но у него была веская причина: возлюбленная им церковь православия, которую много лет атаковал критикой Лев Толстой. Церковь, давшая ему, выходцу из простого крестьянского семейства, земные блеск и честь в глазах миллионов церковных обрядоверов. Отец Иоанн не был корыстолюбив, но в отношении греха тщеславия — был куда более уязвим, нежели жестоко язвимый, уличаемый церковниками в этом даже посмертно Лев Толстой. У Софьи Андреевны же причины для выстраивания «барьера непонимания» в отношениях с мужем — никогда не были столь благородны и основательны.

  На очереди письмо С. А. Толстой от 15 ноября — о новой хорошей добровольной помощнице Льву Николаевичу на голоде:

  «Милые друзья, едет к вам эта барышня с намерением служить лично народу, и ей хочется очень изучить дело столовых.

  Прислана от Грота. Кажется, очень серьёзная и милая и имеет свои средства. Приласкайте её, люди нужны. […] Эта барышня 2 года училась медицине и может лечить.

  Примите её по лучше» (ПСТ. С. 467).

  Конечно же, Грот отправил и от себя письмо Толстому с характеристикой новой волонтёрки, Екатерины Павловны Чертковой:

  «Это — друг нашей гувернантки, А. П. Татариновой, — очень образованная и энергичная девушка. Она неспособна ни на какое дурное дело — не нигилистка и не социалистка, а только желает помочь кормлению голодных. Она была 2 года на медицинских курсах и 2 года на курсах Герье, и великая почитательница ваша. Везёт она с собою своих собственных 100 р. для Скопинского уезда, где нужда страшная (хуже, чем в Данковском)» (Цит. по: Там же).

  Обратим внимание, что для обоих, Толстого и Грота, это была важная положительная рекомендация кандидатки: отсутствие убеждений или связей революционаристского толка!

  Наконец, письмо Софьи Андреевны от воскресенья, 17-го ноября, с неприятными известиями о цензурном запрещении любых газетных публикаций — персонально для Льва Николаевича:

  «Милый друг Лёвочка, вы живёте там в тишине, и не подозреваете, какую тут грозу на вас направили. Сейчас был Грот, он говорил, что во все газеты послан приказ из главного управления по делам печати, чтоб никакую статью Толстого не печатать нигде. «Московские ведомости» прокричали тебя революционером за «Страшный вопрос», и злобе в сферах правительства и «Московских ведомостей» нет границ. И как это правительство не видит, что «Московские ведомости» систематически готовят революцию — тогда спохватятся.

  Но теперь вот в чём вопрос: статья о столовых крайне необходима. Я читаю публике выписки из ваших писем, все страшно интересуются. Статьи твои запрещены. Выхода два: пусть будет подписано: Татьяна Толстая. Она ведь хотела тоже писать, или дай я пошлю государю цензоровать самому. Только вложи в статью побольше чувства, ты это так умел прежде, когда был художник; разбуди его — и забудь о всяком задоре и тенденции. Как чувство самое маленькое получает немедленно отголосок — это поразительно! Мужички самарские пришли и в восторге, что я их поместила; и я в восторге. Вчера писала Маше. Сашу всё лихорадит, остальные здоровы. Снег валит.

С. Т.

  Целую всех вас, кланяюсь Ивану Ивановичу. Что-то Ваня? Денег жертвованных всё прибывает; сегодня принесли узел с платьями и мешок с сухарями.

  Пусть Маша осторожнее разбирает платья, не с больных ли? Я всё держу в сарае» (ПСТ. С. 467 – 468).

  Умная и многоталантливая, как мама и отец, Татьяна Львовна, действительно, поддержала отца и на публицистическом фронте. Вообще «девочки», дочери, жившие и работавшие с отцом в голодной Бегичевке, стали в эти дни его не только деловой, но и моральной огромной опорой, о чём он, в числе прочих известий, не без радости сообщает жене в очередном письме, 19 ноября:

  «Известий о нас тебе теперь много с разных сторон, но хочется тебе написать, милый друг. Получили 3-го дня твои два письма нам <Вероятно, от 13 и 15 ноября. – Р. А.> и одно Ивану Ивановичу <Раевскому>. Во всех трёх мне слышна была горькая нота, и мне это было очень больно. Но дело в том, что тебе больнее, и я тотчас же хотел ехать к тебе. Но девочки советовали ехать всем вместе. И после совещания решили подождать ещё известий, но во всяком случае ехать к тебе всем, не откладывая, поручив здесь продолжение дела, кому можно.

  Девочки все три кашляют и в насморке, но в общем здоровы. Я совершенно здоров. Не сглазить, давно не было даже изжоги.

  Вчера я с вечера усердно писал статью, описывающую нашу деятельность, сегодня утром проснулся в 7-мь и писал, не выходя из комнаты. Пустая статья, но нужна тем, что сообщает другим приёмы заведения и ведения столовых. Она ещё не переписана, и едва ли к завтраму кончу. С Владимировым я ошибся и послал тебе какую-то другую рукопись. <По ошибке Толстой послал жене рукопись неоконченного рассказа «Кто прав?» - Р. А.>

  Потом в 10 часов поехал верхом по всем дальним столовым и проездил по прекрасной погоде до 5 часов. Положение становится всё напряжённее и напряжённее: проедаются последние средства, и количество совсем неимущих всё увеличивается. Главное топливо и праздность и мужчин, и женщин. Нынче пишу Владимирову о высылке нам лык для работы лаптей. Лён на днях получится. Знаменательный признак нужды, что по 3-м небольшим деревням в один день набралось охотников отдать на прокорм 80 лошадей, и приходят ещё и ещё просить взять лошадей. Отдают незнакомому человеку, неизвестно куда своих лошадей, и всё хороших, молодых. Очевидно, считают этот риск выгоднее верной погибели, если оставить у себя лошадь.

  В последнюю почту получено нами повесток на 3300 рублей. Твои, т. е. тобой собранные, пожертвования очень хороши. Поразительны 1500 аршин материи и комична вермишель. Её надо будет раздать в праздники. <Даже в 1909 г. Софья Андреевна вспомнила эти «20 пудов вермишели от купца Усова из Петербурга» (МЖ – 2. С. 232). – Р. А.> Материя же тоже поразительно нужна. Нынче я видел вдову с детьми, положительно голую. Только один мальчик может выходить. Я ещё не видел такой бедности.

  Таня написала нынче маленькое письмо в газеты, — не знаю, пошлёт ли, в котором она пишет, как устройство столовой, присутствие людей извне, посещения — ободряют людей. Это совершенно справедливо и очень заметно.

 Нынче Иван Иванович уехал в Данков, и мы одни. Теперь у девочек сидит Маргарита Ивановна <Мордвинова> и пьют чай, а я пишу. Матвей Николаевич <Чистяков> всё у нас. Я его не пускаю, и он ждёт, и нам полезен и приятен. Ну, пока прощай. Целую тебя и детей от Вани, через Сашу, Мишу, Андрюшу до Лёвы. Надеюсь скоро увидеться. Дай только Бог тебя найти здоровой. Надеюсь на мороз. Что-то даст завтрашняя почта, т. е. какие известия о тебе?

  Л. Т.» (84, 100 – 101).

  Напомним читателю, что Маргарита Ивановна Мордвинова (1856 — 1912) была младшей дочерью Екатерины Ивановны Раевской, в цитате из дневника которой выше уже упоминалась, то есть сестрой Ивана Ивановича Раевского. 

   Статья Т. Л. Толстой в виде анонимного фельетона «Даровые столовые в деревнях» была опубликована в «Новом времени» от 20 ноября, № 5650. В мемуарах Софья Андреевна любовно цитирует некоторые строки этих добрых писем к ней дочери, давших Татьяне Львовне материал для статьи. Для примера, вот отрывок из письма 11 ноября:

   «Положение народа с каждым днём ухудшается, и приходится в каждой деревне открывать вторую столовую. Я думаю, что и по три открыть, и то не будет слишком много. Вчера ходила на ужин в свою столовую. Хозяйка очень проворная, отлично готовит и ласкова с детьми. Сидят крошки, матери их приводят и кормят — сами не едят. Все и весёлые, и довольные. Весело смотреть на эти обеды и ужины, и те, которые жертвуют на это деньги, были бы вознаграждены за это, если бы видели, как жертвованные деньги идут прямо на то, чтобы утолять голод людей» (Цит. по: МЖ – 2. С. 244).

  Вот и ещё, из письма Танюши маме от 17 ноября:

  «Присланные вами пожертвованный чай и сахар многих осчастливливают. Больные и старые очень радуются. Также и холстинки <мануфактура на шитьё одежд. – Р. А.>. Сегодня я отрезала одному вдовцу 4 аршина холстины девочке на рубашку, так он заплакал. Платье очень нужно. Третьего дня была я в одной деревне очень бедной, открыла там столовую и стала ходить по дворам узнавать, кто ходить будет в столовую. В одном дворе на семерых одни лапти и одна шуба и два рваных кафтана. Я спросила: “Как же дети в призрение <в столовую. – Р. А.> ходить будут?” Мужик взял девочку на руки, завернул полой полушубка и говорит: “А вот так и буду носить их”. Я отдала им свою шаль, так они пришли сперва в недоумение: не знали, как это принять, а потом, как всегда теперь, <как все> которым что-нибудь дашь, расплакались» (Цит. по: Там же. С. 246).

    Это было разрешением общих сомнений в ожидании социальной и политической катастрофы. Надо делать, по-Божьи, то, что должно… а что будет с разбойничьим гнездом по имени Россия и со всею лжехристианской цивилизацией — это не важно. Пусть будет так, как будет!

____________


3.7. Силы зла не дремлют. Гибель друга. Привал

  Содержание очередных писем Л. Н. Толстого к жене, от 23 и 24 ноября, продолжает тему столовых и иной помощи народу. Но из-за трудностей сообщения и чрезвычайной занятости ознакомиться с очередными письмами от жены и ответить на них Толстой не смог раньше 25-го. Поэтому здесь мы немного отступим от строгости хронологического принципа в пользу диалогового. Приводим ниже тексты писем Толстого к жене от 23 и 24 ноября, а уже после — письмо С. А. Толстой к супругу от 20 ноября.
   
  23 ноября:
   
  «Каждый день вижу тебя во сне, милый друг. Дай Бог, чтобы ты была здорова и спокойна. Мы все совершенно здоровы и изо всех сил бережём друг друга. Таня пишет страшный вздор: предвидеть ничего нельзя, а предвидеть дурное даже дурно.

  [ ПРИМЕЧАНИЕ.

  Т. Л. Толстая писала С. А. Толстой (почтовый штемпель 22 ноября): «Вчера заболел у нас Ив. Ив. и сегодня ещё лежит в жару. Богоявленский говорит, что грипп, но всегда страшно, когда старики заболевают» (Цит. по: 84, 102).

  Дочь Толстого беспокоилась не напрасно: в несколько дней простуда и воспаление лёгких убьют Ивана Ивановича Раевского, а ещё через 19 лет – и самого Л. Н. Толстого. Грустно предвидеть дурное, но бывает, что и полезно. – Р. А. ]

 Наташа обещала приехать в воскресенье, и мы было решили, получив от неё самые свежие известия, ехать в Москву. Теперь болезнь Ивана Ивановича невольно задерживает нас. И дело нельзя бросить, и его, милого человека, которого я, чем больше с ним живу, тем больше люблю.

  Занят я очень. Статья моя о столовых <«О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая»>, кажется, готова, но ещё не переписана. Надеюсь завтра выслать её тебе. Ты просмотришь и пошлёшь к <Павлу Александровичу> Гайдебурову <т.е. в газ. «Неделя», которую издавал Гайдебуров. – Р. А.>. Он всегда так желателен, а я его обхожу для «Русских ведомостей», совсем мне чуждых. Кроме того, он скорее других напечатает. Впрочем делай, как знаешь. Я вижу, что ты живёшь этим делом не меньше нашего. То писанье, то разговоры с народом, приходящим с разными требованиями и просьбами, то поездки — весь день полон.

  Нынче был исправник, льстивый человек, который будто представлялся. Завтра, говорят, приедет губернатор рязанский. Очевидно, их беспокоит наше присутствие.

 [ ПРИМЕЧАНИЯ.
   1) На дальнейшие неприятности с цензурой из-за статей Толстого Павел Александрович Гайдебуров (1841 — 1893), с 1876 г. редактор газеты «Неделя», напросился, что называется, сам: по поводу «О средствах помощи населению…» он “скромно” канючил в письме к дочери Толстого Татьяне Львовне, чтобы та повлияла на отца: «за что ваш батюшка меня забыл?» (Цит. по: Мат-лы к биографии. 1886 – 1892. С. 251). Толстой тогда разумно доверился решению Софьи Андреевны, выбравшей для публикации «Русские ведомости», а Гайдебурову передал “обречённую” на цензурные преследования статью «О голоде».

   2) Данковский уездный исправник по фамилии Праль был командирован для надзора за деятельностью народных кормильцев. Как будет видно из представленного ниже, в Приложении № 3 к данной главе, документа, этому приезду уже предшествовали тайные наблюдения за Толстым с последующим докладом в Департамент полиции. Приехавший вслед за ним губернатор Рязанской губернии Дмитрий Петрович Кладищев соревновался с Пралем в сочинении реляций на внушавшую опасения деятельность Толстого и его команды. Эти доносы, один из бессчётных позоров Российской Империи, были опубликованы лишь в 1939 г. в «Красном архиве» (№ 5, стр. 221 и сл.). – Р. А.]

  Столовых открыто теперь 28, и всё просят открывать новые. Помощников никого ещё нет. Матвей Николаевич остаётся у нас, видя, что дела много, и хорошо и много помогает. Денег у нас тысяч 6, кажется, и мы на все покупаем хлеба. На днях был премилый человек, Протопопов, бывший моряк, стоявший со мною вместе на 4-м бастионе в Севастополе, а теперь Председатель Епифанской Земской управы. Мы ему поручили купить нам ржи. Завтра буду писать ещё. Теперь ждёт посланный с телеграммой в Клёкотки. Прощай, до свиданья, целую тебя и детей. […]

  Л. Толстой. […]» (84, 101 – 102).

  Николай Петрович Протопопов (1834 – ?) — один из тех людей на жизненном пути Льва Николаевича, о которых даже скудные уцелевшие сведения вызывают глубочайшую симпатию и уважение. Отставной капитан-лейтенант флота, в 1891 г. — уездный предводитель дворянства, он своим характером и нравственными качествами был похож на Ивана Ивановича Раевского. Раевский во всякой трудной ситуации в ходе борьбы с голодом, как вспоминал о нём сам Лев Николаевич: «…беспрестанно говорил злу: “Живые в руки не дадимся!”» (29, 261 – 262). Так и офицер Протопопов: воспринимал бедствие голода и сопротивление делу помощи правительственных чиновников, торгашей и стихийных обстоятельств — как ВЫЗОВ НА БИТВУ, в которой надо победить. 8 декабря 1891 г., в письме к А. А. Толстой, Лев Николаевич сообщал:

  «Я встретил у Раевского моряка Протопопова, с которым мы вместе были 35 лет назад на Язоновском редуте в Севастополе. Он очень милый человек, теперь председатель управы, хлопочет, покупает хлеб. Он очень верно сказал мне, что испытывает чувство, подобное тому, которое было в Севастополе. “Спокоен, т.е. перестаёшь быть беспокоен, только тогда, когда что-нибудь делаешь для борьбы с бедой”. Будет ли успех, не знаешь, а надо работать, иначе нельзя жить» (Л.Н. Толстой и А.А. Толстая. Переписка. – М., 2011. С. 465).

  На очереди следующее письмо Л. Н. Толстого жене, от 24 ноября:

  «Сейчас 6 часов утра, 24-го. Пишу ещё. Вчера отослал письмо с вечера. Ив. Ив. всё в жару и очень беспокоен. Всё заботы об общих делах, а сидеть едва может. Написал однако письмо <своей жене> Элене Павловне.

  Сейчас отправляется отсюда в Тулу человек верный с письмами и с нашими деньгами, 6000, которые мы посылаем Писареву, чтобы положить в Тульский банк и выдавать за купленный хлеб, который будет приобретать вместе с земским Протопопов, председатель земской управы епифанской.

 Меня немножко мучает совесть перед Эленой Павловной, что я не известил её тотчас же <о заболевании Раевского. – Р. А.>. Но вышло так, что, когда он 20-го вернулся из Данкова, не стоило посылать, казалось, что ничтожный грипп, который пройдёт, тем более, что на другой день он был совсем свеж и здоров утром и свалился опять к вечеру 21-го. 22-го мы ждали перерыва, чтоб он сам написал. И вот послали только 23-го. Он сам написал письмо Элене Павловне. С большим трудом. […] Нам будет легче, когда она будет здесь. Богоявленский каждый день бывает и не находит ничего опасного. […]

 Мы все совершенно здоровы и были бы бодры, если б эта болезнь и хозяина, и дельца главного, и милого и дорогого человека не подавляла нас. Целую тебя и детей.

  Л. Т.» (84, 103).

  Уже хорошо нам известная Екатерина Ивановна Раевская, мама Ивана Ивановича, рассказывает в дневнике своём обстоятельства роковой простуды сына:

 «Погода была отвратительная, и сын, проводив жену и детей обратно в Тулу, несмотря на уговоры жены остаться дома и отдохнуть, захотел непременно ехать на экстренное земское собрание в уездный наш город Данков. Там спорил, горячился и на следующий день с температурой в 40 градусов проехал сорок вёрст в открытых санях, при страшном ветре, прозяб дорогой и слёг, чтоб более не вставать...» (Раевская Е. И. Указ. изд. С. 386).

  Настало время для письма С. А. Толстой от 20 ноября. Начало его — о не оконченном, вынужденно брошенном рассказе Л. Н. Толстого «Кто прав?», отправленном к С. А. Толстой, как мы помним, по ошибке:

  «Спасибо тебе, милый друг Лёвочка, за письмо и статьи. Вчера вечером собрались у меня Грот с женой, <сестра> Лиза с Машей <Колокольцовой?>, Наташа с Вакой <Брат С. Н. Толстой, Владимир Николаевич Философов. – Р. А.>, и я им прочла вслух. Все очень заинтересовались повестью и очень пожалели, что дальше нет. — Хорошо кур ловят, очень картинно. — Разумеется, ясно, к чему клонит рассказ; и ты видно хочешь, чтоб ВИНОВАТЫХ не было. Но чувство проскочит невольно настоящее, кто именно прав.

  О коротенькой статье я такого мнения: как отчёт — не довольно полный и ясный; как статья — не довольно интересна и чувству ничего не говорит. Так что она не удовлетворяет. Прости, что говорю тебе это.

  Гротовская твоя статья <«О голоде»> запрещена бесповоротно. Был у меня Оболенский, совсем неправда, что ему запретили «Сборник»; ему только статью его о «Сборнике» запретили, и он очень ждёт и расчитывает на обещанное тобою. Тут и дочери его и жена.

  <Напомним, что огромный поток пожертвований, благодаря жене и дочери Толстого, сделал писание «Кто прав?» именно для сборника Д. Д. Оболенского ненужным. Издание сборника превратилось для Толстого в неактуальный замысел малоудачливого друга семейства, человека лично не близкого, который сам, однако, не терял надежд повлиять на Толстого через жену и заполучить таки в свой сборник его новый рассказ. – Р. А.>

  Приезд Лёвы меня очень оживил и стало легче и веселей. Впрочем, главное хорошо, что все дети выздоровели; Ваничка сегодня гулял в первый раз; дня через два и Сашу выпущу.

  […] Мне неприятно было, что вы Лёву и Наташу послали как будто адвокатами, чтоб они исследовали, как я отношусь к вашему возвращению. Ведь это же видно — их дипломатия. Какая может быть дипломатия между нами? Вот я понимаю Таню. Она пишет: “нужно вам меня, всё брошу, приеду сейчас же”. Иногда мне и приходило в голову, чтоб её выписать, помочь мне. Очень было трудно и страшно грустно во время болезни детей. — Я, таки, расчитывала, что тебе станет хоть немножко жаль меня и ты приедешь меня проведать. Но и опять ошиблась. Девочек же мне не хотелось отрывать от дела; да думала, что телеграммой испугаешь и дорого она стоит, а писать, чтоб приезжали помочь, — пока дойдёт письмо и пока приедут — бог даст все выздоровеют. Так и вышло. Теперь же я наладила и жизнь свою, и дела, и сердце. Мне никто не нужен. — Пусть все живут при деле. Дело во всяком случае несомненно прекрасное и полезное. Я всей душой ему сочувствую и помогаю, чем могу.

  Сказал ли ты Писареву, чтоб он на данные ему мною 3000 рублей был так добр и купил бы ржи на ваши столовые? Надо ему написать, если вы его не видали. Пожертвования пошли гораздо тише; вероятно, и совсем прекратятся; кто хотел, дал. — Большую часть я отдам Лёве; там нужнее всего помощь и нужда ужасающая. Лёва пригласил с собой старшего брата Цингера и ещё едет с ним наш Иван Александрович, если мать пустит. Он был тут. — Мне страшно за Лёву, и за его нервы, и за здоровье, и за молодость в таком обширном практическом деле; но думаю, что он делает хорошо, что едет. — Без него опять опустеет тут и будет грустнее. Да что делать, — такие времена.

  Сегодня не пишу Тане; всё равно все прочтут, а очень её благодарю за письмо и всегдашнюю заботу обо мне. Если ей много писать, пусть не устаёт ещё мне много писать, я довольствуюсь и короткими, лишь бы частыми извещениями о всех вас. Верочке напишу отдельно. Машу целую и всех вас. Маша, я думаю, счастлива, что к настоящему делу примкнула. Наташа мало о вас рассказала.

  Так вот, Лёвочка, попроще со мной, пооткровеннее и подобрее надо быть, я только одного прошу. — А что я ХОЧУ, что мне НУЖНО, — право, опять того же: попроще, подобрее и чтоб вам же всем было хорошо.

  С. Т.» (ПСТ. С. 468 – 470).

 Текст письма, в особенности же эмоциональное его завершение, доказывает, что, как ни отрицай этого Соня, а дипломатия в отношениях с нею была нужна. Она могла быть — и раздражённой, и подозрительной, и по-своему мстительной. Это доказывает самая судьба ошибочно, вместо статьи о столовых, посланной Львом Николаевичем рукописи с наброском “семейной” по сюжету повести «Кто прав?». Как показалось Соне, сюжет подразумевал развитие темы любовных отношений “испорченного половым грехом” мужчины с юной, “невинной” девушкой — что сблизило его в глазах Софьи Андреевны не только с ненавистной «Крейцеровой сонатой», но и с собственной её судьбой. И она совершает акт своего рода мазохистского (мучительного ей самой) мщения: устраивает, пусть и в семейном кругу, но ПУБЛИЧНОЕ ЧТЕНИЕ чернового наброска — с обсуждениями и пр. А также делает ряд собственных, отдающих паранойей, выводов о возможном продолжении и завершении сюжета. Эта выходка имела для Софьи Андреевны больше негативных последствий, нежели для Толстого. Автор воспользовался “тучками на горизонте” нового семейного скандала как поводом для себя — чтобы отложить это художественное писание, ставшее, как мы сказали, лично для него избыточным на фоне притока пожертвований, да и слишком обременявшее его в Бегичевке, в условиях множества практических проблем помощи голодным. К сожалению, позднее он, хоть и планировал вернуться к рукописи, но так и не вернулся… А вот жена Толстого “пережёвывала” в себе негативные собственные впечатления от… того, чего и не было в черновике повести, но что ПРЕДСТАВИЛОСЬ ей — практически до конца жизни. Присовокупив эти впечатления к таким же — от «Крейцеровой сонаты». Не без влияния отрывка «Кто прав?» она создаёт собственную повесть с характеристическим названием «Чья вина?» — в которой, разумеется, виноват во всём муж, мучитель и убийца жены умной, талантливой, во всём невинной, но глубоко несчастной с похотливым и ревнивым супругом. Эта повесть считается “зеркальным” ответом Софьи Андреевны на «Крейцерову сонату», но не с меньшим основанием её следует считать и ответом на НЕНАПИСАННУЮ Толстым повесть «Кто прав?».

  На деле, судя по черновикам уже 1893 года, когда Толстой пытался продолжить писание повести, замысел его был значительно шире: это была своеобразная художественная ретроспективная иллюстрация к идеям и выводам статьи «О голоде». Толстой в острой форме поднимал столь близкую для голодных лет тему барской «благотворительности» народу — в условиях чудовищного неравенства положений, поддерживаемого эксплуатацией и ограблением этого самого народа. Характерен и эпиграф Толстого, взятый для повести из евангелия: «Аще не будете, как дети, не внидите в Царствие Небесное» (Мф., 18: 3). Судя по этому эпиграфу и по фиксируемому исследователями в Дневнике Толстого “рабочему” названию повести «О детях», Толстой «хотел поставить в ней вопрос: кто прав — дети, которые забывают о том, что они “господа”, беззаветно отдаются помощи голодающему народу и входят в непосредственное общение с ним, или их родители, пытающиеся свести всё к расчётливой и “приличной” благотворительности. Как и в статьях о голоде, Толстой в этом рассказе намерен был осудить господ, равнодушных к народу и прикрывающих это равнодушие лицемерной маской заботы о “меньшом брате”» (Опульская Л. Д. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1886 по 1892 год. М., 1979. С. 250).

  25 ноября Толстой отвечает сразу на два письма Софьи Андреевны: от 17 и от 20 ноября.
 
  «Вчера, 24-го, получили твои два письма, милый друг. Ты напрасно меня упрекаешь в дипломатии: не дипломатия, а дело такое, что я, зная тебя, знаю, что ты будешь скрывать всю тяжесть своего состояния, а нам лучше знать. И, разумеется, всё брошу и приеду к тебе, и буду жить с тобой не с упрёком, а с радостью. Я совсем собрался ехать к тебе на той неделе, после получения тех писем, но девочки не пустили, просили подождать, а тут заболел Иван Иванович.

  Вчера вечером, в 10, приехала <жена Раевского> Элена Павловна. Она и не уезжала в Москву; говорит, тоска была и не хотелось уезжать. Ему не лучше. Называют это инфлуенцой, а это горячка по-старинному. Лежит в жару, 39° почти, бредит, тяжело дышит. Богоявленский тут постоянно, и говорит, что опасного нет. Но нам всё время страшно и жалко и его и Элену Павловну.

  Не потеет, кашель. В лёгких ничего нет. Пишу всё это и для сыновей, чтоб они знали всю правду.

  Вчера получили опять пожертвований тысячи на 2 с лишком и письма. Столовые расползаются как сыпь. Теперь уже 30, и идут хорошо. Я вчера вечером посетил две; трогательно видеть, как ребята с ложками бегут толпою. Попался нищенка мальчик из чужой деревни. Его пригласили и накормили, и спать положили в столовой.
  Послал я тебе нечаянно начало повести. Ты не угадала, — хотя всегда угадываешь, — к чему клонит. Спиши и пришли мне, если я прежде не приеду. Приеду же я, как только поправится Ив. Ив.

  Вчера, прочтя твои письма, страшно захотелось тем сердцем, которое ты во мне отрицаешь, не только видеть тебя, но быть с тобою.

  Статью мою, гротовскую, пожалуйста возьми в последней редакции без смягчений, но с теми прибавками, которые я просил Грота внести, и вели переписать, и пошли в Петербург Ганзену и Диллону, и в Париж Гальперину. Пускай там напечатают; оттуда перейдёт и сюда, газеты перепечатают. Адресы Гальперина, Ганзена и Диллона сейчас впишу, если они найдутся у Тани; а если нет, то пошли к Лескову (его адрес в «Русской мысли»), он отдаст и Ганзену, и Диллону, а Гальперина можно узнать через Рише. A Рише знает Грот.

  Мы все здоровы. К нам приехала Бибикова, дочь Василия Николаевича, на лошадях. Мы её выписывали, чтоб ей передать деньги и научить её, как вести столовые. <Анна Васильевна Бибикова (1873 – ?) > — дочь старого знакомого Толстых Василия Николаевича Бибикова, помещика села Успенское-Кобылинки (ныне с. Успенское, Тепло-Огарёвский район Тульской обл.). – Р. А.>

 […] Мальчикам Раевским скажи, что теперь, 9 часов утра 25, температура 38,8. Пульс хорош. Это слова Богоявленского. Элена Павловна говорит, что если им очень хочется приехать, то она не запрещает этого, но никак не вызывает их» (84, 104 – 105).

  Имперская Россия, что называется НАРВАЛАСЬ сама со своими запретами — и не в последний раз! Получив жёсткое цензурное запрещение для публикаций статьи «О голоде» в России, Толстой справедливо и разумно прибег к помощи представителей свободного и цивилизованного мира. С учёным-физиологом и масоном (парижская ложа «Космос») Шарлем Рише (1850 – 1935) Толстой успел познакомиться через Н. Я. Грота в августе 1891 г. (конечно же, его заинтересовали антивоенные взгляды Рише). На писателя, переводчика с русского на французский Илью Даниловича Гальперина-Каминского (1858 – 1936) Толстой оттого и рекомендовал жене выйти через Рише и Грота, что лично с ним на тот момент знаком не был. Зато хорошо знал Толстой Петера Эмануила (Петра Готфридовича) Ганзена (1846 – 1930), агента в России «Датской телеграфной компании», большого поклонника русской литературы, с середины 1880-х гг. переведшего ряд его сочинений на датский язык. Желая первым заполучить Послесловие к «Крейцеровой сонате», тот в 1890 г. приехал к Толстому лично в Ясную Поляну и, с разрешения автора, переписал для себя текст Послесловия. А Толстой после этого… отобрал у него готовый список и сделал в нём, что было для писателя весьма обыкновенным, гигантское количество поправок. После, кажется, ПЯТОГО списка бесплатный переписчик наконец что-то понял и уехал восвояси — очень расстроенный, но и очень зауважавший не только литературные таланты, но и житейские ум и сообразительность своего русского кумира. Наконец, Эмилий Михайлович Диллон (E. J. Dillon, 1854 – 1933) — англичанин, доктор восточных языков и литературы, живший в 1880-х и 1890-х годах в России, сильно обрусевший. Так же был переводчиком книг Толстого (включая «Крейцерову сонату» и Послесловие к ней) — разумеется, на английский язык… а также постоянным корреспондентом газеты «Daily Telegraph», представлявшим для читателей этой газеты события российской действительности. С Толстым успел познакомиться в декабре 1890 г., так же при личном визите в Ясную Поляну. С его переводом статьи Толстого «О голоде» будет связан неприятный скандал, о котором мы расскажем в соответственном месте нашей книги.

* * * * *

  Итак, участь Ивана Ивановича Раевского решалась в эти дни в Бегичевке роковым образом — по сочетанному влиянию ряда негативных факторов, не последним из которых было отсутствие доступа к более качественной медицине, нежели та, которую олицетворял в себе волостной лекарь Богоявленский. Именно тогда, когда Лев Николаевич особенно сблизился со своим старым, но никогда прежде не близким знакомым — узнал его сердце… И это сердце отсчитывало в эти мрачные ноябрьские дни последние удары: совершенно как и сердце Л. Н. Толстого, в такие же ноябрьские дни, через девятнадцать лет.

  Потеря Раевского и нарастающая угроза здоровью жены, заждавшейся его в Москве и измучившей себя этим ожиданием — обстоятельства, проложившие как психологический, так и внешне-биографический рубеж первому акту бегичевской драмы Толстого. Неизвестно, сколь быстро заполучила бы Софья Андреевна мужа в Москву насовсем, без новых выездов «на голод» -- если бы остался жив Иван Иванович. Но смерть благословившего его и приютившего в своём доме всю его «команду» христианского трудника сделала Толстого нравственно обязанным в продолжении, с отдачею всех сил, и максимально благополучном завершении всего, начатого в этой местности именно покойным Раевским, благотворительного предприятия. Ускорить разрыв с ним Толстого могло бы отсутствие средств, к приобретению которых сам Л. Н. Толстой отнёсся, как мы помним, как минимум нерасчётливо. Но Софья Андреевна сама вызвала огромный поток пожертвований! Не раскаивалась ли она в том в эти ноябрьские дни?

  На очереди — последние три письма супругов: письма от 21 и 26 ноября С. А. Толстой и письмо от 28 ноября (перед самым отъездом из Бегичевки) Льва Николаевича Толстого. Приводим их тексты ниже в хронологическом порядке.

  С. А. Толстая, письмо от 21 ноября:

  «Мне ужасно совестно, милый друг Лёвочка, что я так дурно на вас действую. Ты пишешь <19 ноября>, что во всех моих письмах горькая нота. Я думала, что моё письмо к Ивану Ивановичу очень холодно и поскорей написала ему другое, а письма к вам я не помню. Очень я не ровна, и я, право, воспитываю себя, и всё лучше и лучше живу и привыкаю к своему положению. Но что-то во мне надломилось, и этот надлом подчас заставляет меня метаться, тосковать и мучить себя и других. Многому этому виною и голод народный, и положение всех нас в этом году. Тут грозят со всех сторон такими ужасами, что спать спокойно нельзя. Завтра я покупаю на десять тысяч золота, чтоб было с чем пережить то смутное время, которое предсказывают. Сейчас был Дунаев, он болен и взволнован хуже меня.

  Ты пишешь, что вы хотите все приехать ради меня. Пожалуйста, не ездите ради меня. Взад и вперёд ездить очень утомительно, особенно всем; теперь же девочки кашляют, им немыслимо ехать. Кроме того поступают пожертвования, некоторые вещи не получены, некоторые столовые едва возникли. Вам, вероятно, совсем теперь не следует уезжать. Подождите ещё, из-за меня одной бросать стольких, пожалуй, что не хорошо.

  Ведь всё это я вижу и понимаю, и гораздо даже справедливее мне одной хоть вовсе погибнуть, чем оставлять погибать многих. Но я совсем не погибаю.

  […] Лёвы всё дома нет и всё он ворчит на ту же тему объеданья и баловства, но я всё-таки рада, что он тут. Не знаю ещё, когда он едет.

  Об отправке гороха и чечевицы я могу сказать следующее: квитанция послана в Чернаву из Москвы 13-го ноября. Почтовая расписка у меня, конечно, цела. Справлюсь завтра на почте. Самый же горох, чечевица и мука посланы в Клёкотки. Туда же посланы и вещи, и материя, но это только вчера утром. Во всяком случае вам ехать сейчас не надо, распределите хоть то, что послано. Пусть девочки подождут выезжать вообще с кашлем, столько воспалений в лёгких! Вот если б такой человек, как Матвей Николаевич <Чистяков>, вас мог заменить, — можно бы спокойно уехать, а то на кого вы всё оставите?

  Сегодня получила из Берлина газету «Welt», и в ней с большим уважением и сочувствием перепечатано моё письмо и следует воззвание к немцам с указанием моего адреса о пожертвованиях с их стороны. Сегодня из Мюнхена получила 50 рублей и из Женевы 13 рублей и пишет: «vous demandez avec une grace si touchante» [вы просите так трогательно.] И чем я так угодила в этом простом письме, — не понимаю! А отзывы о нём удивительно симпатичные.
 
  Как вспомню, что вы вдруг будете все тут — и для меня — меня ужас берёт. И вдруг ты ещё захвораешь, и Маша не будет знать, куда приткнуться, и Таня молчаливо мне будет упрекать. Не надо, не надо, не ездите; ваше дело стоит моей временной скуки, и не ставьте меня в то положение, что я буду сама себя съедать упрёками за то, что оторвала вас от здоровой жизни и хорошего дела. Целую вас всех.

  С. Т.» (ПСТ. С. 470 – 472).

  …А между строк читается: «Пожалуйста, пожалуйста, поскорее приезжайте!»

  Толстой умел хорошо читать между строк письма любимой супруги. Её настроение жертвы во имя «великого общего дела» — не могло нравиться ему. И он готовил отъезд — на время, когда пойдёт на выздоровление его новый бесценный друг… Судьба, однако, распорядилась иначе.

  Следующее по времени написания, и заключительное до отъезда из Бегичевки Льва Николаевича письмо С. А. Толстой, писано было в роковой день смерти И. И. Раевского, 26 ноября:

  «У нас у всех такая паника, милые друзья, по случаю тревожных известий об Иване Ивановиче, что никто ни о чём другом не может ни думать, ни говорить. Как ужасно быть так далеко от всех вас. Бедный Петя в ужасном положении. Сдержанный, бледный, он ничего не говорит, но так и видно, каково у него на душе.

  Неужели плохо? Неужели плохо только от жара без осложнений? Если же воспаление в лёгких, поставьте скорей ПИЯВКИ; такому сангвинику, как Иван Иванович, это не может быть вредно, а только хорошо. При первой возможности, умоляю вас, пожалуйста, Таня, телеграфируй мне опять.

  И как Елену Павловну жаль, сколько ей сердечной тревоги! Не смею слова сказать теперь об отъезде вашем, но умоляю, приезжайте, как только будет возможность, т. е. когда всякая опасность минует.

  У нас все здоровы… Сейчас вечер, принесли твои два письма, милый друг Лёвочка. Меня немного успокоило, что вчера утром было 38 и 8; следовательно, не 40, и есть надежда, что болезнь, ожесточившись сегодня, судя по телеграмме, переломится и пройдёт. У дяди Кости была инфлуенца, он сегодня был, говорит, жар был страшный, он похудел, но здоров. Захарьин говорит: “никакой ИНФЛУЕНЦЫ нет, есть простуда, берегитесь её и ничего не будет”.

  Только бы, Бог дал, выздоровел Иван Иванович и ещё никто не захворал. Берегись, милый Лёвочка, и девочек не пускай рисковать ничем. Боже мой, когда же я увижу всех вас! Теперь ещё жутче стало. […] Мы позвали Петю Раевского до отъезда его, чтоб показать твои письма и ободрить его, бедного. Вероятно, вы послали телеграммы во все стороны, оттого что жар к ночи стал сильнее и вы все перепугались. Дай Бог, чтоб это был кризис к лучшему.

  Если вы все мной интересуетесь, то я положительно стала поправляться. КРАСНЫЙ ШАР, выпустив весь свой дух, стал опять надуваться, а приедете все, то вовсе оживу. <«Шуточное сравнение меня с шаром, которое Лев Николаевич любил повторять». – Примеч. С. А. Толстой.> Только бы опять что меня не подкосило. Тогда не скоро справишься, а чувствуешь себя всё-таки центром и даже нужным для семьи моих малышей четырёх. И право, я вас всех так горячо люблю, что и всем вам холоднее покажется на свете без любви моей. Всех вас, по одному, себе представляю с восторгом, что скоро увижу.

  […] С. Т.

  Что-то все девочки, как им, я думаю, грустно и жутко и за ИванаИвановича и за тебя, Лёвочка» (ПСТ. С. 472 – 473).

  Мама Ивана Ивановича, Екатерина Ивановна Раевская, пишет в своём дневнике о гибели сына следующее:

  «Скончался он 26 ноября 1891 г. Потеря громадная для вдовы, детей, для всего нашего семейства, скажу даже, для всего края. — Нет такого мужика, который бы не говорил: “Хотел идти просить Ивана Ивановича, да вот их нет!”

  Увидя Льва Николаевича, я зарыдала...

  — Большое вам горе, — сказал он сочувственно.
  — Не первое, — рыдала я.
  — Хорошую жизнь прожил он...

  Ответить не могла... меня душили слёзы.

  Когда невестка моя Елена Павловна Раевская была у нас в первых числах ноября, видя, какую тоску на меня и на дочь наводит голодный год, она сказала: “я сама не знаю, куда от тоски деваться. Мне всё кажется, что надвигается на нас какая-то каменная стена, готовая на нас обрушиться и нас всех раздавить”.

  Стена обрушилась!»

  (Раевская Е. И. Указ. соч. С. 386).

  С таким же надрывным, смертным ужасом пережила и Софья Андреевна известие о смерти Раевского — настигшее её в одной из телеграмм (вероятнее всего, от дочери Татьяны), прежде, чем успел сообщить в письме Лев Николаевич. В мемуарах она пишет о тех днях:

  «Меня эти две смерти — Дьякова и Раевского — повергли в полное отчаяние. Мне стало ясно представляться, что умрёт и Лев Николаевич» (МЖ – 2. С. 237). Ужас только увеличивала простудная эпидемия в Москве, которой переболели осенью 1891-го все младшие дети Софьи Андреевны. Кроме того, отодвигалась в неизвестность будущего надежда жены и матери на то, что возлюбленные семейные воротятся скорее в Москву и более не будут подвергать себя опасности: прежде, как сообщает сама в мемуарах, Софья Андреевна надеялась, «что, дав ход делу помощи и имея для этого достаточно денег, дело пойдёт и без нашей семьи под руководством милого Ивана Ивановича Раевского, живущего у себя в имении, где он был дома» (Там же).

  В Дневнике под 26 ноября потрясённый утратой Лев Николаевич записывает мужественно и кратко: «Он умер в 3 часа, мне очень жаль его. Я очень полюбил его» (52, 59).

  И это последняя запись в Дневнике Льва Николаевича в это пребывание его в Бегичевке. Только одно маленькое благо и было в трагическом исходе болезни Раевского: Лев Николаевич мог больше не ждать, получая из Москвы тревожившие его письма жены, а немедленно, и с дочерьми, выехать к ней, в заслуженный отпуск. 29 ноября Толстой ненадолго покидает Бегичевку, а накануне, 28-го, пишет одним душевным порывом прекрасный некролог в память ушедшего друга и — последнее перед отъездом — письмо к жене, такого содержания:

  «Ты уж знаешь страшное событие. Теперь 12 часов ночи 27-го, полон дом наехавшими родными... Теперь 11/2 суток, что он умер. Умер он легко, без страданий — инфлуэнца, перешедшая на лёгкие. <Сын его> Ваня застал его, но уже без памяти. Элена Павловна страшно жалка, также и дети.

  Сейчас получил и твоё письмо… Мы все совершенно здоровы и желали бы пробыть здесь несколько дней после похорон, чтобы не было того впечатления людям, что всё дело оборвалось и кончилось со смертью Ивана Ивановича. Я говорю: желали бы, но всё будет зависеть от твоего мужества. Я понимаю, что тебе страшно жутко, но вместе с тем не могу не видеть, что нет никаких оснований для беспокойства. — Всё решится само собою. Одно знаю, что люблю тебя всей душой и стремлюсь тебя увидеть и успокоить.

  Нынче Таня сестра пишет Вере, что в Петербурге слух прошёл, что мы уезжаем, и что ропщут, говоря, что нельзя оставлять дела, на которое сделаны такие пожертвования. — И действительно нельзя. Теперь на время здесь остаётся Матвей Николаевич; но он не может один вести дело. Но впрочем всё обсудим вместе спокойно и любовно.

  Посылаю тебе статью о столовых <«О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая»>. Мне хотелось не обидеть Гайдебурова, который прислал тоже пожертвования из своей газеты и скромно писал Тане: за что ваш батюшка меня забыл? Но я готов согласиться и с тобой и отдать в «Русские ведомости». — Ты прочти её, исправь, перепиши (можно и не переписывать), впиши пожертвования твои и Танины и приложи. Если что-нибудь не ладно или задержка выйдет в чём-нибудь, то мы подъедем, и я поправлю.

  Тороплюсь писать, чтобы отослать письмо с Писаревым. Мне ужасно жалко его. Я очень, очень его полюбил. И не могу простить себе, что я так не понимал его прежде. Но зато как нам радостно, молодо, восторженно было часто последнее время вместе быть и работать. Я начал было нынче несколько слов о нём написать и хотел напечатать, и потом раздумал. Впрочем, не знаю.

  Ну, до свиданья, целую тебя и детей. […] Л. Т.» (84, 105 – 106).

  Статья Толстого «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая» была помещена в сборнике «Русских ведомостей» «Помощь голодающим», а через несколько дней выпущена редакцией газеты в виде отдельной брошюры. Любопытно, что Л.Н. Толстой усвоил уроки цензурных стеснений быстрее симпатизировавших его деятельности либеральных журналистов. Сборник, вышедший из печати в начале 1892 г. был назван явно неполиткорректно: «Помощь голодающим». Для сравнения: тематически схожий сборник 1899 г. выйдет уже с заголовком, копирующим «подцензурное» название статьи Толстого: «Помощь ПОСТРАДАВШИМ ОТ НЕУРОЖАЯ».

  Интересно, что “хвостиком” к этой полезной, замечательной статье издателям сборника удалось протащить чрез цензуру ранее запрещённую сказку Толстого «Работник Емельян и пустой барабан» - под названием «Сказка» и с следующим добавлением в конце: «Из народных сказок, созданных на Волге в отдалённые от нас времена, восстановил Лев Толстой» (Помощь голодающим. М., 1892. С. 593). До того сказку эту, намекавшую на явно НЕ ОТДАЛЁННЫЕ временем порядки в России, запретили даже Софье Андреевне для включения в дорогое и малодоступное народу «Собрание сочинений гр. Л. Н. Толстого» (в часть XII): сказка была опасливо удалена из уже свёрстанного тома. Вообще общество и властные структуры отнеслись к благотворительному изданию значительно снисходительней, нежели когда-либо — к издательским стараниям Софьи Толстой, в которых с существенной долею правды узревали КОРЫСТНЫЙ интерес. Так, при подготовке в 1885 году самого первого ещё “доходного” издания неопытная Софья Толстая получила от Писчебумажного товарищества богатого купца 1-й гильдии Михаила Гаврииловича Кувшинова бракованную, непригодную для печати «отвратительную бумагу, почти всю из древесной массы» (Толстая С.А. Моя жизнь. Указ. изд. Том первый. С. 464). Для благотворительного же издания Товарищество, напротив, сделало существенную скидку в 200 руб. (при тираже в 6100 экз.), за что и получило в предваряющем основное содержание слове от заведующего изданием Д. Анучина особую благодарность (Помощь голодающим. М., 1892. С. II [Предваряющая часть книги.] Дата: 14 декабря 1891 г.).

  Одновременно с публикацией в России Толстой предложил Э. Диллону перевести её для английской публикации. Перевод был поручен блестящей — и ещё не раз явящейся в нашей книге светлым лучиком — Элизабет Флоренс Хэпгуд и, конечно, одобрен Толстым (66, 232).

  В воспоминаниях «Моя жизнь» Софья Андреевна сообщает:

 «От 30-го ноября до 9-го декабря Лев Николаевич и дочери мои погостили со мной в Москве. Радость свиданья была большая, но продолжалась недолго. Мы оба чувствовали, что смерть Ивана Ивановича Раевского нас теснее связала с делом кормления голодающих и ГЛАВОЮ этого дела остался один Лев Николаевич» (МЖ – 2. С. 237).

  При этом Толстой совершенно не поддался мирским толкам о смыслах и значении своего участия в «благотворительном», на взгляд большинства, предприятии. Не благословил он и денег, хотя понимал неизбежность дальнейшего консенсуса с этим общественным злом и свидетельством религиозного безверия христианского мира. Это хорошо видно из беседы Льва Николаевича утром 19 ноября с молодым, а оттого настроенным слишком максималистски толстовцем М. Н. Чистяковым, доверенным лицом В. Г. Черткова, выше нами упоминавшимся. По счастью, этот разговор частично подслушала для нас и записала в своём дневнике всё та же умнейшая, блестящая дочь Толстого, Татьяна Львовна:

  «Чистяков спрашивал пап;, как он объясняет то, что он теперь принимает пожертвования и распоряжается деньгами и считает ли это он непоследовательным с его взглядами?

  Чистяков говорил слишком резко и хотя без малейшего оттенка досады и с большой любовью к папа, но я видела, что папа это было больно до слёз. Он говорил:

  – Спасибо, что вы мне это сказали, как это хорошо, как хорошо!

  Но ему было больно. Он сам прекрасно чувствовал и доходил до того, что это – не то и незачем было ему это говорить.

  Чистяков говорит, что от теперешней деятельности пап; до благотворительных спектаклей и до деятельности отца Иоанна совсем недалеко, что он не имеет права вводить людей в заблуждение, так как многие идут за ним и ждут от него указаний и что за теперешнее его дело все будут хвалить его, тогда как оно не хорошее. Папа сказал:

  – Да, это, как тот мудрец, который, когда ему стали рукоплескать во время его речи, остановился и спросил себя: не сказал ли я какой-нибудь глупости?» (Сухотина-Толстая Т. Л. Дневник. Указ. изд. С. 258).

  Позднее, уже около 6 декабря 1891 г., в письме из Москвы всё к тому же М. Н. Чистякову, который временно замещал его в Бегичевке, Л. Н. Толстой изъяснился спокойней, честней и достойнее: «Я не могу выскочить из колеса, в которое попал, и колесо это вертится всё быстрее» (66, 105).

  Уже 9 декабря он поедет обратно на место своего христианского служения — в голодную Бегичевку.

                Здесь Конец Третьей Главе
 
                ______________



Прибавления к третьей главе


Прибавление Первое.


Лев Николаевич Толстой.
ПАМЯТИ РАЕВСКОГО

  Вчера, 26 ноября 1891 года, в 3 часа дня умер в своём доме, в деревне Бегичевке, Данковского уезда, Рязанской губернии, Иван Иванович Раевский.
  Он умер на работе среди голодающих, — можно сказать, от сверхсильного труда, который он брал на себя. Он умер, отдав жизнь свою народу, который он горячо любил и которому служил всю свою жизнь.
  Но это утверждение могло бы показаться преувеличением, фразой. А тот, о ком я пишу, больше всего в мире ненавидел всякое преувеличение и всякую фразу. Он всю жизнь свою делал, а не говорил. Он был христианином, бессознательным христианином. Он никогда не говорил про христианство, про добродетель, про самопожертвование. У него была в высшей степени черта этой встречающейся в лучших людях pudeur [фр. застенчивая стыдливость] добра. Он как бы боялся испортить своё дело сознанием его.

  Да ему и некогда было замечать, потому что не переставая делал христианские дела. Не оканчивалось ещё одно, как начиналось другое дело не для себя, а для других: для семьи, для друзей, для народа, который, — повторяю ещё раз, потому что это была его характерная черта, — он восторженно любил всю свою жизнь.
  Последнее время, которое я провёл с ним, эта любовь выражалась страстною, лихорадочною деятельностью. Все силы своей души и могучего организма и всё своё время он отдавал на работу по прокормлению голодающего народа и умер не только на этой работе, но прямо от этой сверхсильной работы, отдав свою жизнь за друзей своих. А такими друзьями его были все русские крестьяне. И это — не красивая фраза, которую говорят обыкновенно о мёртвых, а несомненный факт. С утра до вечера он работал с одной этою целью: по прокормлению народа.
  Работа его может показаться не трудной и не убийственной: он писал письма, закупал хлеб, сносился с земскими управами, попечителями, нанимал, рассчитывал возчиков хлеба, делал опыты печенья хлеба с различными суррогатами, помогал нам в устройстве столовых, приглашал людей на помощь, устраивал для них удобства, делал учёты, ездил в земские собрания, уездные и губернские, ездил в собрания попечителей по Данковскому и Епифанскому уездам, принимал крестьян, как попечитель по двум попечительствам, и ездил по другим попечительствам, подбодряя тех, у которых, он знал, дело не идёт, и сам лично помогал, как частный человек, тем крестьянам, которые обращались к нему.
  Дела эти кажутся не трудными и не убийственными для тех, кому не дорог, не важен успех дела, — но для него это всегда был вопрос жизни и смерти. Он видел опасность положения и не переставая работал так, как работают люди из последних сил для спасения жизни других, не жалея своей жизни. И потому дело его спорилось и росло, — его энергия заражала других.
  — Нет, живые в руки не дадимся, — говорил он, возвращаясь с работы или вставая от письменного стола, у которого проводил по 8, по 6 часов сряду.
  — Не-ет! живые в руки не дадимся, — говорил он, потирая руки, когда ему удавалось устроить какое-нибудь хорошее дело: закупки дешёвого хлеба, дров, устройства хлебопечения с картофелем, с свекольными отбросами или закупки льна для раздачи работ бабам.
  — Знаю, знаю, — говорил он, — что нехороша эта самоуверенность, но не могу. Как будто чувствую этого врага — голод, который хочет задавить нас, и хочется подбодриться. Живые в руки не дадимся!
  Так он работал во всех делах; не умел работать иначе как с страстностью. От этого работа кипела у него, и от этого-то вокруг него люди работали так же энергично, заражаясь от него, — и от этого он заработался до смерти.
  Физически он не знал никаких препятствий, и никаких у него не было требований: всё ему было хорошо, ничего для него не было нужно и всё было возможно. Ему было 56 лет, — стало быть, он был старый уже человек, но привычек, требований у него никаких не было: спать где и когда — ему было всё равно, — на полу, на диване; есть ему было всё хорошо — хлеб с отрубями, каша, щи, что попало, — всё ему было хорошо, только насытиться, чтоб голод не мешал заниматься делом; ехать он мог по всякой дороге, во всякую погоду, в санях ли, в телеге ли.
  Так он в последний раз, оторвавшись от дел, которыми был завален дома, поехал за сорок вёрст в Данков на земское собрание с тем, чтобы вернуться в тот же день, а на другой день ехать в Тулу по закупке хлеба, но заболел, приехал больной на другой день и свалился, проболел инфлюенцей, как определил доктор, и через шесть дней умер.
  Вчера, когда он уже умирал, я, проходя по деревне, сказал мужику, что Иван Иванович умирает. Мужик ахнул: «Помилуй Бог! — сказал он, — что без него делать будем? Воскреситель наш был».
  Для мужика он был «воскреситель», а для нас он был тем человеком, одно знание о существовании которого придаёт бодрость в жизни и уверенность в том, что мир стоит добром, но не злом: не теми людьми, которые махают на всё рукой и живут как попало, а такими людьми, каков был Иван Иванович, который всю жизнь боролся со злом, которому борьба эта придавала новые силы и который беспрестанно говорил злу: «Живые в руки не дадимся!»
  Это был один из самых лучших людей, которых мне приходилось встречать в моей жизни.
  Отношения мои с ним были очень странные (для меня, по крайней мере).
  Мне было под 30 лет, ему было с чем-то двадцать, когда мы встретились. Я никогда не был склонен к быстрым сближениям, но этот юноша тогда неотразимо привлек меня к себе, и я искал сближения с ним и сошелся с ним на «ты». В нём было очень много привлекательного: красота, пышущее здоровье, свежесть, молодечество, необыкновенная физическая сила, прекрасное, многостороннее образование. Элегантно говоривший на трёх европейских языках, он блестяще окончил курс кандидатом математического факультета. Но больше всего влекла меня к нему необыкновенная простота вкусов, отвращение от светскости, любовь к народу и главное — нравственная совершенная чистота, теперь редкая между молодыми людьми, а тогда составлявшая ещё более редкое исключение. Я думаю, что он никогда в жизни не был пьян, не участвовал в кутеже, не говоря уж о других увлечениях, свойственных молодым людям.
  Мы тогда сблизились с ним как будто только на интересах охоты (мы ездили вместе на медвежью охоту) и гимнастики, но в глубине этого сближения, думаю, лежало ещё и что-то другое.
  Странное дело: сближение это продолжалось недолго. Мы не разошлись, встречались с удовольствием, оба одно время занимались школой и виделись, хоть и очень редко; а потом как бы совсем потеряли друг друга не из вида, а из сердца. Каюсь: он женился, занимался хозяйством, — и мне думалось, что он очерствел, сделался сухим дельцом, семьянином, что моё увлечение им не имело основания. Когда мы встречались и он говорил мне о школах, о народе, о своей общественной деятельности, — мне казалось, что он говорит это по старой памяти, но что уже это не интересует его. Мы почти разошлись и жили так более 30 лет.
  И вот надо же было случиться, чтобы теперь, в эту тяжёлую годину, мы опять сошлись на общем деле и чтобы я увидал, что не только он не опустился, не стал эгоистом, но, напротив, сдержал в возрасте близком к старости то, что он только обещал в молодости.
  Тогда было с его стороны лишь смутное, неопределённое стремление к народу, теперь была уже деятельная любовь к народу и служение ему с самоотвержением и самопожертвованием. Он не только не очерствел за эти 30 лет, но он, откинув все те соблазны молодости, которые мешали его служению народу, теперь весь отдался ему.
  Он представлял удивительное соединение страстной, восторженной любви к своей семье и, вместе с тем, к народу. Одна любовь не только не мешала другой, но содействовала ей. Любовь его к детям, к сыновьям выражалась тем, что он научил их любить народ, служить ему, натаскивал их на это.
  Никогда не забуду, с какой любовью рассказывал он мне, как посланный им для переписи бедствующих селений сын его пропадал за этой работой до ночи.
  Надо было слышать его рассказ об этом, надо было видеть его лицо во время этого рассказа, чтобы как следует понять и оценить этого человека. ;

Лев Толстой (29, 260 – 263).
_

Лев Николаевич не завершил писанием и не публиковал этого некролога.
___



Прибавление Второе.

О СРЕДСТВАХ ПОМОЩИ НАСЕЛЕНИЮ,
ПОСТРАДАВШЕМУ ОТ НЕУРОЖАЯ

  Помощь населению, пострадавшему от неурожая, может иметь две цели: поддержания крестьянского хозяйства и избавления людей от опасности заболевания и даже смерти от недостатка и недоброкачественности пищи.
  Достигает ли этих целей помощь, оказываемая теперь в виде выдачи муки от 20 до 30 ф. в месяц на едока, считая или не считая работников? Я думаю, что нет. И думаю я так по следующим соображениям. Все крестьянские семьи всей земледельческой России можно подвести под три типа: 1) богатый двор — от 8 до 16 душ, в среднем 12 душ семьи, от 3 до 5 работников, в среднем 4. От 3—5 лошадей, в среднем 4. От 3 до 5 наделов, в среднем 4. И от 3 до 9 десятин наёмной земли, в среднем 6. Это богач. Такой мужик не только кормит свою семью своим хлебом, но часто нанимает одного, двух работников, скупает земли у бедняков, ссужает их хлебом, семенами. Всё это делается, может быть, и на невыгодных для бедняков условиях, но результат тот, что там, где в деревне десять процентов таких богачей, — земля не гуляет, и в нужде всё-таки бедняку есть средство добыть хлеба, семян, даже денег.
  Второй тип — это средний мужик, с большим напряжением сводящий концы с концами на своих двух наделах при семье от 3 до 5 душ и при одном или двух работниках и одной или двух лошадях. Этот двор кормится почти своим хлебом. Чего не достаёт — добывает член семьи, живущий на стороне.
  И третий тип — бедняк с семьёй в 3 – 5 душ с одним работником, часто без лошади. У этого никогда не хватает своего хлеба, он всякий год должен придумывать средства извернуться и всегда находится на волоске от нищенства, и при малейшей невзгоде побирается.
  Помощь, выдаваемая в виде муки населению неурожайных мест, распределяется по составленным имущественным спискам крестьянских семей. По этим спискам делаются соображения о том, сколько кому следует выдавать пособия; и пособие это выдаётся только самым бедным, т. е. семьям 3-го типа.
  Двору первого типа — богачу и среднему крестьянину, у которого есть ещё несколько четвертей овса, есть 2 лошади, корова, овцы, — не полагается никакой помощи. Но если вникнуть в положение не только среднего, но и богатого мужика, то нельзя не видеть, что для поддержания крестьянского хозяйства этим-то хозяевам более всего нужна помощь.
  У богатого крестьянина, положим, остаётся ещё немного ржи, есть 20 или более четвертей овса, есть и 5 лошадей, и две коровы, и 18 овец и, потому что всё это ещё есть у него, ему не полагается пособия. Но сочтите его приход и расход и вы увидите, что он в такой же нужде, как и бедняк. Чтобы поддержать свой заведённый круг с наемной землей, ему нужно посеять около 10 четвертей. То, что у него останется на 40, 50, даже 60 руб. хлеба, — ничто в сравнении с тем, что ему нужно на семью в 12 душ. На 12 душ ему нужно 15 пудов по 1 р. 50 к. — 22 р. 50 к. на месяц, 225 рублей на 10 месяцев. Ему нужно кроме того 40, 50, 70 рублей на уплату аренды за наемную землю, ему нужны подати, которые с него требуют, как с богача. Члены его семьи, живущие в людях, в нынешнем году или меньше получают, чем прежде, по дорогому хлебу, или вовсе рассчитываются. Ему нужно рублей 350, а он не соберёт и 200, а потому ему остаётся одно — не нанимать земли, продать семенной овес, продать часть лошадей, на которых нет цен, т. е. спуститься на степень среднего мужика и даже ниже, потому что у среднего семья меньше.
  Но и среднему, если у него есть ещё овес и лошадь или две, — не дают помощи, или дают так мало, что он должен продать свою землю исключительным богачам, проесть овес семянной, а потом и лошадь. Так что, при том распределении помощи, которая существует теперь, — богатый должен неизбежно спуститься на состояние среднего, а средний на состояние бедного. А по условиям нынешнего года, за исключением особенных богачей, почти все должны спуститься на эту степень. Для подания помощи как будто бы ожидают того, чтобы крестьянин разорился. Вроде того, как бы вытаскивающий утопающего дожидался для подания помощи того, чтобы утопающий перестал пускать пузыри. Выдача, как она производится теперь, не достигает цели поддержания крестьянского хозяйства, во-первых, потому, что она попадает преимущественно только тем людям, — которые уже разорены, во-вторых, потому, что помощь эта, если и попадает в не вполне разоренные дворы, то она слишком незначительна, — в-третьих, потому, что эта помощь даровая, не органически происходящая от труда, которую поэтому не ценят и редко употребляют бережно и осмотрительно. Но мало того, что помощь эта не достигает своей цели, она, кроме того, как всякая даровая помощь, неравномерно распределяемая, производит в народе ничем не утоляемое неудовольствие и даже опасное раздражение, сначала из зависти друг против друга, а потом и против тех, которые раздают её.
   Выдача, производимая мукою, не достигая цели поддержания крестьянского хозяйства, не достигает и второй цели — обеспечения людей от голодных болезней и смертей. Выдача мукою на душу не достигает этого по следующим причинам.
   Во-первых, потому, что при такой выдаче мукою всегда есть возможность для получившего её поддаться соблазну и израсходовать, пропить полученное, чего и были, хотя и редкие, случаи; во-вторых, потому, что, попадая в руки бедных, помощь эта спасает их от голода только в том случае, если в семье есть ещё какие-нибудь свои средства. Наибольшая выдача составляет 30 ф. на человека. И если 30 ф. муки при картофеле и какой-нибудь примеси к муке для печения хлеба может прокормить человека в продолжение месяца, то — при полной бедности, когда не на что купить даже лебеды, чтобы подмешать в хлеб, — 30 ф. муки съедаются в виде чистого хлеба в 15 – 20 дней, и люди, оставаясь на 10 дней совершенно голодными, могут заболевать и даже умирать от недостатка пищи. В-третьих, выдача муки в бедные семьи, даже и в такие, в которых ещё есть свои средства, не достигает своей цели обеспечения людей от голодных болезней и смертей потому, что в семье, где сильные люди легко переносят дурную пищу, — слабые, старые и малые заболевают от недостатка и недоброкачественности пищи.
  Во всех местностях, поражённых неурожаем, все — и богатые и бедные семьи — едят хлеб дурной с лебедой. (Странно сказать: теперь, в большей части случаев, самые бедняки при получении хлеба от земства едят хлеб чистый, тогда как в богатых семьях едят почти все с лебедой, с отвратительной незрелой лебедой нынешнего года.)*
_______________
  *) То, что нынешний год лебеду везде употребляют в пищу, можно объяснить только преданием, тем, что ее едали прежде, — и пословица есть о том, что «не беда, что во ржи лебеда», — и тем, что она родилась на ржаном поле и вымолочена вместе с рожью. Мне кажется, что если бы не было предания и не была бы она в ржаном поле, то скорее бы мешали в хлеб солому овсяную, опилки, чем это вредное вещество. А его мешают везде.


  И постоянно случается то, что сильные члены богатой семьи переносят лебедный хлеб, а слабые, старые, больные прямо чахнут и мрут от него.
  Так, приходит больная женщина из богатого двора, принося в руке комок чёрной лебедной лепёшки, составляющей её главную пищу, и просясь в столовую только потому, что она больна, и то только на время своей болезни.
   Другой пример: прихожу к мужику, который не получает пособия и считается богатым. Их двое с женой, без детей. Застаю их за обедом. Картофельная похлёбка и хлеб с лебедой. В квашне новый хлеб; ещё с большей примесью лебеды. Муж с женой веселы и бодры, но на печи старуха, которая больна от лебедного хлеба, и говорит, что лучше раз в день есть, только бы поесть хорошего хлебца, а то этот душа не принимает.
  Или третий пример: приходит баба из богатого двора просить о том, чтобы допустить в столовую её 13-тилетнюю дочь, потому что её не кормят дома. Дочь эта прижита незаконно, и, вследствие этого, её не любят и не дают ей есть вволю. Примеров таких очень много, и потому выдача пособия мукою на руки не обеспечивает старых, слабых и нелюбимых членов семьи от болезней и умирания, вследствие недоброкачественности и недостатка пищи.
  Как ни больно высказать это, несмотря на ту замечательную энергию и даже самоотвержение большинства земских деятелей, деятельность их, состоящая в раздаче пособий хлебом, не достигает — ни цели поддержания крестьянского хозяйства, ни предупреждения возможности голодных смертей и, кроме того, имеет вредное влияние на народ, раздражая его.
  Но если то, что делается теперь, не хорошо, то что же хорошо? Что же нужно делать?
  Нужны, по моему мнению, две вещи: для хоть не поддержания крестьянского хозяйства, а противодействия его окончательному разорению, — учреждение работ для всего могущего работать населения и — устройство во всех деревнях голодающих мест даровых столовых для малых, старых, слабых и больных.
  Учреждение работ должно быть такое, чтобы работы эти были доступны, знакомы и привычны населению, а не такие, которыми никогда не занимался или даже не видывал народ, или такие, при которых тем членам семей, которые никогда не уходили, надо уходить из дома, что по семейным и ещё другим условиям (как отсутствие одежды) часто невозможно сделать. Работы должны быть такие, чтобы кроме внедомашних работ, на которые пойдут все привыкшие и могущие ходить на заработки работники, домашними работами могло быть занято всё население голодающих местностей — мужчины, женщины, свежие старики, подростки — дети.
  Бедствие нынешнего года заключается не только в недостатке хлеба, но и в неменьшем совершенном недостатке не только заработков, но прямо работы, — в принужденной праздности нескольких миллионов населения. Если хлеб, нужный для прокормления населения, есть под руками, т. е. может быть доставлен туда, где он нужен, за доступную цену, то голодающий народ мог бы сам выработать себе этот хлеб, будь только у него возможность работы, материал для работы и сбыт. Если же у него не будет этой возможности, сотни миллионов будут безвозвратно потрачены на раздачи даровых пособий, но бедствие всё-таки не будет устранено. Но дело не в одной материальной трате: праздность целого населения, получающего извне даровую пищу, имеет страшное развращающее влияние.
  Работы внедомашние могут быть учреждены самые разнообразные, и на зимнее и, тем более, на летнее время, и дай Бог, чтобы как можно скорее и как можно в больших размерах были учреждены эти работы. Но, кроме этих больших отхожих работ, предоставление народу возможности, не выходя из дома и из своих привычных условий, работать свою привычную работу и сбывать её, хотя бы по самой дешёвой цене, — есть дело настоятельной необходимости и огромной важности.
  В деревнях неурожайных мест не родились ни конопля, ни лен; овцы почти все проданы, и у баб нет пряжи, нет тканья. Бабы, девушки, старухи, обыкновенно занятые, сидят без дела.
  Мало того, мужики, оставаясь дома и не имея денег для покупки лык, тоже сидят без своей обычной зимней работы — плетения лаптей. Ребята тоже болтаются без дела, так как школы большей частью закрыты. Население, имея перед собою только самые мрачные представления о всё более и более увеличивающейся нужде, лишенное привычного и более чем когда-либо необходимого им средства рассеяния и забвения — работы, сидит целыми днями, сложа руки, перебирая разные слухи и предположения о выдаваемой и имеющей выдаваться помощи, о богачах, не хотящих делиться с ними, а главное, о своей нужде. «Скучают, тоскуют, оттого больше и болеют», — сказал мне умный старик.
  Не говоря уже об экономическом значении работы для нынешнего года, нравственное значение её огромно. Работа, какая-нибудь работа, которая могла бы занять всех праздных нынешний год людей, составляет самую настоятельную необходимость.
  Пока не будут ещё устроены те большие работы, о каковых были разные, весьма разумные проекты, которые теперь, как слышно, учреждаются и которые принесут огромную пользу, если только при учреждении их примутся во внимание привычка и удобства населения, — если бы только во всех неурожайных деревнях дать возможность всем остающимся людям работать привычную работу, — мужчинам хоть только плести лапти, а женщинам прясть и ткать, и дать возможность продавать и то и другое, что приобреталось бы этим трудом, то и это было бы если и не поддержкой крестьянскому хозяйству, то по крайней мере большой задержкой в его упадке. Если допустить, что будет найдено помещение холсту хоть по 8 к. аршин (а помещение холста возможно в огромных количествах) и будут скупаться лапти, которые могут сохраняться, не портясь, годами, по 10 к. за пару, то заработок каждого человека будет, самое меньшее, около 5 к., т. е. 1 р. 50 к. в месяц. Если при этом допустить, что в каждой семье, в среднем, не более 1/4 членов, не могущих работать, то окажется, что на каждое лицо в семье будет заработано 450/1, т. е. 1 р. 12 к., т. е. значительно больше того, что теперь с таким напряжением, ссорами, спорами и вызывая такое всеобщее неудовольствие — выдается от земства.
  Таков бы был расчёт, если бы работалась самая дешевая и несомненно доступная и известная всем деревенским жителям работа.
  Средства получились бы б;льшие, чем те, которые теперь получаются от даровой или заимообразной выдачи, не было бы той неразрешимой трудности распределения и, главное, того недовольства и раздражения, которые вызываются душевою выдачею.
  Для достижения этого нужно бы было только затратить не очень большие суммы на покупки материала для работ — льна и лык — и обеспечить помещение этих произведений.
  Устройством таких работ — доставлением бабам прядева и продажей вырабатываемого ими тканья, уже занимаются многие лица и отчасти ведомства, хотя ещё и в очень малых размерах. Мы тоже начали это дело, но до сих пор не получили ещё выписанного льна, шерсти и лык. Предложение наше крестьянам заняться работою — на продажу — лаптей и холста встречалось везде с восторгом. «Хоть три копейки в день выработать, всё лучше, чем без дела сидеть», — говорили нам.
  Само собою разумеется, что всё это относится только до 5 зимних месяцев; в остальные 4 летние месяцы, до новины, работы могли бы быть гораздо более производительны.
  Для достижения цели, если не поддержки крестьянского хозяйства, то хотя задержания его разорения есть, по моему мнению, только это средство — устройство работ.
  Для достижения же второй цели — спасения людей от заболеваний и смерти вследствие дурной пищи и недостатка её, по моему мнению, единственное несомненное и действительное средство есть устройство в каждой деревне даровой столовой, в которой каждый человек мог бы насытиться, если он голоден.
  Устройство таких столовых начато нами уже более месяца тому назад и до сих пор ведётся с успехом, превзошедшим наши ожидания. Столовые устроились следующим образом:
  В поездке моей в Епифанский уезд в конце сентября я встретил моего старого друга, И. И. Раевского, которому я передал моё намерение устроить столовые в голодающих местностях. Он пригласил меня поселиться у него и, не отрицая всякой другой формы помощи, не только одобрил мой план устройства столовых, но взялся помогать мне в этом деле и, с свойственной ему любовью к народу, решительностью и простотою приемов, тотчас же, еще до нашего переезда к нему, начал это дело, открыв около себя шесть таких столовых. Приём, употребленный им, состоял в том, что он, по самым бедным деревням, предложил вдовам или самым бедным жителям кормить тех, которые будут ходить к ним, и выдал им от себя нужную для того провизию. Староста же с уполномоченными составил список детей и старых людей, подлежащих кормлению в столовых, и в 6 деревнях открылись столовые. Столовые эти, несмотря на то, что они открыты были одними старостами и прикащиком Раевского, без его личного наблюдения, шли очень хорошо и продержались около месяца. Ко времени же нашего переезда сюда, совпавшего с первой выдачей пособия от правительства, 5 столовых закрылись, так как лица, ходившие в них, стали получать месячину и потому как бы не нуждались в двойной помощи. Очень скоро, однако, несмотря на выдачу пособия, нужда так увеличилась, что почувствовалась необходимость возобновления закрывшихся столовых и открытия новых. В продолжение проведенных нами здесь 4 недель открыто нами 30 столовых. Сначала мы открывали их по собираемым сведениям о наиболее бедствующих деревнях, теперь же, уже более недели, с разных сторон нам заявляют просьбы об открытии новых столовых, которые мы уже не успеваем удовлетворять.
  Дело открытия столовых состоит в следующем, — мы, по крайней мере, поступали так: узнав про более нуждающуюся деревню, мы приезжаем в неё, идём к старосте и, объявив о нашем намерении, приглашаем кого-нибудь из стариков и спрашиваем про имущественное состояние дворов с одного края деревни до другого. Староста, его жена, старики и ещё кто-нибудь, из любопытства зашедший в избу, описывают нам состояние дворов. «Ну, с левого края: Максим Антохин. Как этот?» — «Этот плох. Ребята, сам семь. И хлеба давно нет. От этого стоит ходить старухе да мальчику». Записываем — от Максима Антохина двух. Дальше — Фёдор Абрамов: «Тоже плох. Ну всё может ещё кормиться». Но вмешивается старостиха и говорит, что плох и этот и стоит взять мальчика. Дальше идёт старик, николаевский солдат. «Вовсе с голода помирает». Демьян Сапронов. «Эти прокормятся»... И так обсуживается вся деревня. Доказательством того, с какою правдивостью и без сословного чувства крестьяне определяют нуждающихся, видно из того, что, несмотря на то, что многие крестьяне были не допущены в первой же деревне, в деревне Татищеве Рыхотской волости, в которой мы открывали столовую, в число несомненно бедных, которых нужно принять в столовую, были назначены крестьянами без малейшего колебания вдова попадья с детьми и дьячиха. Таким образом, все перечисляемые дворы разделяются обыкновенно по показаниям старосты и соседей на три сорта: на несомненно плохие, из которых некоторым лицам следует ходить в столовую, на несомненно хорошие — такие, которые сами прокормятся, и на такие, в которых есть сомнение. Сомнение это обыкновенно разрешается количеством людей, ходящих в столовую. Кормить более 40 людей становится уже тяжело хозяевам. И потому если число ходящих менее 40, то сомнительные принимаются, если же более, то приходится отказывать. Обыкновенно некоторые лица, несомненно подлежащие кормлению в столовых, оказываются пропущенными, и по мере заявления делаются изменения и прибавления. Если же набирается в одной деревне очень много несомненно нуждающихся, то открывается в той же деревне другая, а иногда и третья столовая.
  В общем как в наших столовых, так и у соседки нашей, Н. Ф., ведущей дело независимо от нас, количество людей, кормящихся в столовой, всегда составляет 1/3 всех наличных душ. Охотников держать столовую, т. е. печь хлебы, готовить, варить, служить обедающим, за право тут же кормиться и топиться, очень много — почти все дворы. До такой степени все охотятся держать столовые, что в обеих первых деревнях, в которых мы открывали столовые, старосты, оба богатые крестьяне, предлагали сделать у себя столовые. Но так как держащий столовую совершенно обеспечен и топливом, и пищей, то мы обыкновенно выбираем самых бедных, только бы они были в середине деревни, так чтобы недалеко было ходить с обоих концов. На помещение мы не обращаем внимания, так как и в самой крошечной 6-аршинной избе свободно кормятся от 30 до 40 человек.
  Следующее за тем дело в том, чтобы отпустить продовольствие на каждую столовую. Дело это делается так. В одном месте, находящемся в центре столовых, устраивается склад всех нужных припасов. Таким складом была для нас сначала экономия Раевского, но при расширении дела устроены, или скорее избраны теперь, три другие склада, в имениях зажиточных помещиков, там, где есть и амбары, и некоторые продажные предметы продовольствия.
  Как скоро выбрано помещение столовой и переписаны лица, имеющие приходить в неё, — назначается день, в который хозяева столовых или очередная подвода приезжают за запасами. Так как теперь, при большом числе столовых, хлопотно выдавать каждый день, — определены два дня в неделю, вторник и пятница, в которые выдается провизия.
  В складе выдаётся хозяину столовой книжка, т. е. тетрадка, следующей формы…
 
   По этой книге получается провизия и записывается.

   Кроме провизии, в один определенный день из всех деревень, в которых есть столовые, ездят подводы за топливом: сначала это был торф, теперь, так как торфа больше нет, дрова. В тот же день, когда забрана провизия, ставятся хлебы, а на третий открываются столовые. Вопрос о посуде для варки, о чашках, ложках, столах разрешается самими хозяевами столовых. Каждый хозяин употребляет свою посуду. А чего нет, он достает у тех, которые ходят к нему. Ложки носит каждый свои.

   Первая столовая открылась у слепого старика с женой и сиротами внуками. Когда я, в первый день открытия этой столовой, в 11 часов, пришел в избу к слепому, у бабы уже было всё готово. Хлебы вышли из печи и лежали на столе и на лавках. В истопленной и закрытой заслонкой печи стояли щи, картошки и свекольник.

   В избе, кроме хозяев, были две соседки и одна старуха бездомная, которая тут же попросилась перейти в эту избу с тем, чтобы здесь и кормиться и жить в тепле. Народа ещё не было. Оказалось, что дожидались нас, не повещали. Мальчик и мужик вызвались повестить. Спрашиваю у хозяйки — как же все усядутся? «Да уж я устрою, как должно, будьте спокойны», — говорит хозяйка. Хозяйка эта — коренастая женщина лет 50, с робким и беспокойным, но умным взглядом. Она до открытия столовой побиралась и тем кормилась с семьей. Про неё её враги говорят, что она пьяница. Но, несмотря на эти наговоры, она располагает к себе своим отношением к сиротам, внукам её мужа, и к самому исчахшему, чуть живому, слепому старику, лежащему на нарах. Мать этих сирот умерла год тому назад, отец бросил детей, ушёл в Москву и там завихрился. Дети — мальчик и девочка — очень красивые, особенно мальчик лет 8, несмотря на бедность, хорошо одеты и обуты, и жмутся к бабушке и требовательны к ней, как бывают требовательны балованные дети.

«Всё будет, как надо, — говорит хозяйка, — и стол достану. А какие не усядутся — после поедят. Хлебов, — сообщает она мне, — вышло 9 из 4 пудов и кроме того затерла квас. Только с торфом измучилась, — говорит она. — Не горит. Уж я своей соломки понадёргала с сарая. Раскрыла сарай, а то торф не горел».
  Так как мне тут делать нечего, я иду за овраг, в столовую другой деревни, боясь, что и там меня дожидаются. И действительно, и здесь дожидали. И здесь то же самое, тот же запах горячего хлеба, те же ковриги по столам и лавкам, и те же чугун и горшки в печи и любопытный народ в избе. Так же добровольцы бегут повещать. Поговорив с хозяйкой, которая так же жалуется на то, что торф не горит, что ей пришлось исколоть корыто, чтобы испечь хлебушки, я иду назад в первую столовую думая, что встретятся какие-нибудь недоразумения или затруднения, которые надо будет устранить. Прихожу к слепому. Изба полна народа и кишит сдержанным движением, как летною ночью открытая колодка пчёл. Из двери валит пар. Пахнет хлебом и щами и слышно чавкание. Изба крошечная, тёмная, два крошечные окошечка, и то с обоих боков толсто заваленные навозом снаружи. Пол земляной, очень неровный. Так темно, особенно от народа, спинами загораживающего окна, что сначала ничего не разглядишь. Но, несмотря на эти неудобства и тесноту, стол идёт в величайшем порядке. Вдоль лицевой стены, налево от двери, два стола, вокруг которых со всех сторон степенно сидит обедающий народ. В глубине избы — от наружной стены к печке — хоры, на которых уже не лежит, а сидит, обняв руками худые голени, изможденный слепой, слушая говор и звуки еды. Направо, в свободном углу перед устьем печи, стоят хозяева и добровольные помощницы. Все они следят за нуждами обедающих и служат им.
  За столом, в переднем углу под образами, николаевский солдат, потом деревенский старик, потом старушка, потом дети. За вторым столом, ближе к печи, спиной к простенку, жалкого вида попадья, кругом дети — мальчики и девочки и дочь попадьи, взрослая девушка. На каждом столе чашка со щами, и обедающие хлебают, закусывая теплым душистым хлебом. Чашки со щами опоражниваются. «Кушайте, кушайте, — весело и гостеприимно, подавая через головы ломти хлеба, говорит хозяйка. — Ещё налью... Нынче только щи да картошки, — говорит она мне, — свекольник не поспел. К ужину будет». Старая, чуть живая старушка, стоящая у печи, просит меня давать ей на дом хлеба, она нынче насилу дотащилась, а каждый день ходить не может, а мальчик её тут ест, так он носить будет. Хозяйка отрезает ей кусок. Старуха бережно прячет его за пазуху и благодарит, но не уходит. Дьячиха, бойкая женщина, стоящая у печи и помогающая хозяйке, словоохотливо и бойко благодарит за свою девочку, которая тут же ест, сидя у стенки, и робко просит, нельзя ли и ей самой, дьячихе, тут поесть. «Давно уже и не пробовала хлебушка чистого, нам ведь это, как мёд, сладко».

  Получив разрешение, дьячиха крестится, перелезает через доску, перекинутую с скамьи на лавку. Мальчик сосед с одной стороны и старушка с другой сторонятся, и дьячиха усаживается. Хозяйка подает ей хлеб и ложку. После первой перемены щей подаётся картошка. Из солонки каждый насыпает себе на стол кучку соли и макает в эту соль очищенный картофель. Всё это — и служение за столом, и принимание пищи, и размещение людей — совершается неторопливо, прилично, благолепно и вместе с тем так привычно, что как будто это то самое, что всегда делалось, делается и не может иначе делаться. Что-то в роде природного явления. Покончив картошки и бережно отложив оставшиеся кусочки хлеба, николаевский солдат первый встает и вылезает из-за стола, и все за ним встают, поворачиваются к образам и молятся, потом благодарят и выходят. Дожидавшиеся очереди неторопливо занимают их места, и хозяйка вновь режет хлеб, раздает и наливает вновь чашки щами.
   Совершенно то же самое было и во второй столовой; особенного было только то, что народу было очень много, до 40 человек, а изба была ещё темнее и меньше первой. Но то же приличие посетителей, то же спокойное и радостное, несколько гордое отношение хозяйки к своему делу. Здесь хозяин мужчина служил, помогая матери, и дело шло ещё скорее. Так же всё происходило и во всех других устроенных нами столовых, с теми же благолепием и естественностью. В некоторых усердные хозяйки приготавливали три и даже четыре перемены: свекольник, щи, похлебка, картофель.
  Дело столовых делается так же просто, как и многие мужицкие работы, в которых все подробности, очень сложные, предоставляются самим крестьянам. В извозе, например, на который нанимают мужиков, ни один наниматель не заботится ни о веретьях, ни о шпильках, ни о пехтерях и ведрах, и о многом другом, необходимом для извоза. Подразумевается, что всё это будет устроено самими крестьянами: и действительно, всё это всегда и везде, однообразно и толково и просто устраивается самими крестьянами, не требуя никакого участия и внимания нанимателя. Так точно это делается и в столовых.
  Все подробности дела исполняются самими хозяевами столовых и так твёрдо, обстоятельно, что для учредителя остаются только общие дела, касающиеся столовых. Таких дел для учредителя столовой остается главных — четыре: 1) приготовления продовольствия в центре, из которого можно отпускать его в разные столовые, 2) наблюдения за тем, чтобы запасы напрасно не тратились, 3) наблюдение за тем, чтобы не были как-нибудь забыты люди, наиболее нуждающиеся, и заменены такими, которые могут обойтись без даровой пищи, и 4) испытывания и применения в столовых новых малоупотребительных пищевых средств, как горох, чечевица, просо, овёс, ячмень, разного сорта хлебов, жмыхов и др.
  Довольно много хлопот доставило нам распределение людей, получающих месячину. Некоторые из членов семьи, получающих недостаточное количество, допускались, некоторые отдавали свою месячину в столовые с тем, чтобы кормиться в них. При этом мы руководствуемся следующими соображениями: при равномерной выдаче, как это делается в нашей местности, 20 ф. на человека, мы принимаем преимущественно из больших семей. При недостаточной выдаче, каковы 20 ф. на месяц, чем больше семья, тем больше совсем необеспеченных пропитанием людей.
  Теория столовых поэтому такая: для того, чтобы открыть от десяти до двадцати столовых, для прокормления от трех до восьми сот человек, необходимо в центре этой местности собрать продовольственные запасы. Таким центром всегда может быть зажиточная помещичья усадьба.
  Продовольственные запасы на такое количество, положим 500 человек, будут состоять (если рассчитывать вести столовые до новины), считая по фунту смеси муки с отрубями на человека на 300 дней, на 500 человек будет 150 000 фунтов, или 3 750 пудов, или 2 500 п. ржи и 1 200 отрубей; столько же пудов картофелю, 12 саж. дров, 1 000 пудов свеклы и 25 пудов соли. 2 000 кочней капусты и 800 пудов овсянки. (Стоимость всего этого составляет по существующим ценам 5 800 рублей, т. е., с увеличением расхода на овсяный кисель, по 1 р. 16 к. на человека.) Устроив такой склад, вокруг него, на расстоянии 7—8 верст в окружности, можно открывать до 20 столовых, которые будут запасаться в этом складе. Открывать столовые надо прежде всего в самых бедных деревнях. Помещение для столовой надо выбирать у одного из самых бедных жителей. Посуду и всё нужное для изготовления пищи и стола надо предоставлять самим хозяевам столовой. Список лиц, подлежащих хождению в столовую, надо составлять с помощью старосты и, если можно, зажиточных крестьян, не посылающих своих семейных в столовую. Наблюдение за столовыми, если бы их было очень много, может быть предоставлено самим крестьянам. Но, само собою разумеется, что чем больше участия примут люди, открывающие столовые, в этом деле, чем теснее будут их отношения как к хозяевам, так и к посетителям столовых, — тем лучше будет идти это дело, тем меньше будет траты, меньше неудовольствий, тем лучше будет пища. И главное, тем радостнее будет настроение людей. Но смело можно сказать, что даже при самом далеком наблюдении, при предоставлении их самих себе, столовые будут удовлетворять потребности и, вследствие наблюдения за ними самих заинтересованных крестьян, напрасной траты провизии будет никак не больше, чем на 10%, если только можно назвать напрасной тратой то, что люди унесут с собой хлеб, или отдадут его тем, у кого его нет. Такова теория устройства столовых, и всякий, кто захочет приложить ее, увидит, как легко и естественно делается это дело.
  Выгоды и невыгоды столовых следующие.
  Невыгода столовых, во-первых, та, что продовольствие в них обходится несколько дороже, чем при выдаче муки на руки. Если пособия выдаются даже и по 30 фун. муки на едока, то в столовых выходят те же 30 фун. муки и сверх того приварок: картофель, свекла, соль, топливо и теперь еще овсянка. Невыгода эта, не говоря уже о том, что столовые более обеспечивают людей, чем выдача на руки, выкупается тем, что при введении новых, дешевых и здоровых пищевых средств, как-то: чечевицы, гороху в разных видах, овсяного киселя, свеклы, кукурузной каши, подсолнечного и конопляного жмыхов, — количество потребляемого хлеба может быть уменьшаемо и сама пища улучшаема.
  Другая невыгода та, что столовые обеспечивают от голода только некоторых слабых членов семьи, а не молодых и средних людей, которые не посещают столовые, считая это для себя унизительным. Так, при определении тех лиц, которые подлежат кормлению в столовых, крестьяне всегда исключают взрослых парней и девушек, считая это для них стыдным. Невыгода эта выкупается тем, что именно стыдливость эта перед пользованием столовыми предотвращает возможность злоупотребления ими. Приходит, например, крестьянин, требуя себе прибавки выдачи месячной и утверждая, что он два дня не ел. Ему предлагают ходить в столовую. Он краснеет и отказывается, а между тем такого же возраста крестьянин, оставшись без всяких средств и не нашедший работы, ходит в столовую. Или другой пример: женщина жалуется на свое положение и просит выдачи. Ей предлагают посылать свою дочь. Но дочь уже невеста и женщина отказывается посылать ее. А между тем дочь-невеста той самой попадьи, о которой я упоминал, ходит в столовую.
  Третья невыгода и самая большая состоит в том, что некоторые слабые, старые и малые, и раздетые дети не могут ходить, особенно в дурную погоду. Неудобство это устраняется отчасти тем, что не могущим ходить носят те, которые ходят из того же двора, или соседи.
  Больше я не знаю невыгод или неудобств.
  Выгоды же столовых следующие.
  Пища без сравнения лучше и разнообразнее, чем та, которая приготовляется в семьях. Есть возможность применять более дешевые и здоровые пищевые средства. Пища приобретается по более дешевым ценам. Топливо на печение хлебов сберегается. Семьи самые бедные, те, у которых устраиваются столовые, совершенно обеспечиваются. Исключается возможность неравенства получения пищи, часто встречающаяся в семьях по отношению к нелюбимым членам; старые и дети получают соответствующую их возрасту пищу. Столовые, вместо раздражения и зависти, вызывают добрые чувства. Злоупотребления, т. е. получения пособий теми лицами, которые менее нуждаются в них, может быть менее, чем при всяком другом способе помощи. Пределы злоупотреблений, могущих быть в пользовании столовыми, положены размерами желудка. Человек может перебрать муки, сколько хочет, но съесть никто не может больше очень ограниченного количества. И главное, самое важное преимущество столовых, ради которого одного можно и должно везде заводить их, то, что в той деревне, где есть столовая, не может заболеть и умереть человек от недостатка или недоброкачественности пищи, не может быть того, что, к несчастью, повторяется беспрестанно: старый, слабый человек, больной ребенок, нынче, завтра получая дурную и недостаточную пищу, гаснет, чахнет и умирает, если не прямо от голода, то от недостатка хорошей пищи. И это самое важное.
  На днях, желая избежать тех разбирательств, которые происходили в прежде открытых столовых, о том, кому ходить и кому не ходить, мы, во вновь открываемой столовой, воспользовались собравшейся по их делам сходкой и предложили самим крестьянам решить, кому пользоваться столовыми. Первое мнение, выраженное многими, было то, что это невозможно, что будут споры, ссоры и они никогда не сойдутся. Потом высказано было мнение о том, что пусть ходит с каждого двора по человеку. Но мнение это скоро было отвергнуто. Есть дворы, где ходить некому, и есть дворы, где не один, а много слабых.
  И потому согласились принять наше предложение — положиться на совесть. «Будут готовить на 40 человек, а кто придет — милости просим, а съедят всё — не взыщите». Мнение это одобрили. Один сказал, что здоровый, сильный человек и сам постыдится придти заедать сиротскую долю. На это, однако, возразил недовольный голос: и рад бы не пошел, да поневоле пойдешь, как я намедни два дня не ел.
  Вот это-то и составляет главное преимущество столовых. Кто бы он ни был — записанный или не записанный в крестьянское общество, дворовый, кантонист, солдат николаевский или александровский, попадья, мещанин, дворянин, старый, малый или здоровый мужик, лентяй или трудолюбивый, пьяница или трезвый, но человек, который два дня не ел, получит мирскую пищу. В этом главная выгода столовых. Там, где они есть, никто не только не может умереть с голоду, но никто не может голодом быть принуждаем к работе.
Мотивами большего или меньшего труда могут быть всё, что хотите, но только не голод. Можно животных дрессировать голодом и заставлять делать противные их природе дела, но пора понять, что стыдно заставлять людей делать не то, чего они хотят, а то, чего мы хотим, посредством голода. Заставлять людей делать то, чего мы хотим, чтобы они делали, посредством голода, — так же постыдно, как заставлять их поступать по нашей воле посредством кнута. Пора уже нам, христианам, пережить этот фазис. Говорят и пишут о том, что крестьяне отказываются от работ и что тем, которые будут отказываться от работ, надо не давать пособия. Пора бы перестать говорить такие вещи. Во-первых, сидеть без работы для всякого человека, а в особенности для крестьянина, привыкшего к работе, есть мученье; а во-вторых, не нам, праздным людям, всегда живущим работой крестьян, говорить о их праздности и лени.
  Но возможно ли везде учреждение столовых? Есть ли это мера общая, которая может быть приложена повсюду и в больших размерах? Сначала кажется, что нет, что это мера только частная, местная, случайная, которая может быть приложена только в некоторых местах, там, где найдутся особенно расположенные к такому делу люди. Так и я думал сначала, когда воображал, что для столовой придется нанять помещение, кухарку, купить посуду, придумывать и определять — какую, когда и на сколько человек готовить пищу; но тот прием столовых, который благодаря И. И. Раевскому установился теперь, устраняет все эти затруднения и делает эту меру самой доступной, простой и народной.
  С нашими небольшими силами и без особенного усилия, мы в 4 недели открыли и пустили в ход в 20 деревнях 30 столовых, в которых кормятся около 1 500 человек. Соседка же наша, Н. Ф., одна в продолжение месяца открыла и ведет на тех же основаниях 16 столовых, в которых кормятся не менее 700 человек.
  Открытие столовых и наблюдение за ними не представляет никаких трудностей, содержание их стоит только немного дороже того, что стоит выдача муки, если она выдается в количестве 30 ф. на месяц. (Хотя мы верно еще не учитывали, но полагаем, что содержание одного человека в столовых обойдется ни в каком случае не дороже 1 р. 50 к. в месяц.)
  Мера эта (устройство столовых), не вызывая дурных чувств в народе, а напротив, вполне удовлетворяя его, достигает главной цели, которая стоит теперь перед обществом, — обеспечения людей от возможности голодной смерти, и поэтому должна бы быть принята везде. Если могут земцы — попечители и администрация учитывать крестьянский достаток и, запасая хлеб, выдавать его нуждающимся, то без сравнения меньше труда стоило бы тем же людям устраивать склады для продовольствия столовых и самые столовые.

—————

  На днях нас посетил калужский житель, привезший в нашу местность следующее предложение: некоторые помещики и крестьяне Калужской губернии, богатые кормами для скота, сочувствуя положению крестьян нашей местности, принужденных расставаться за бесценок с своими лошадьми, которых они за удесятеренную почти цену не купят весной, предложили взять к себе на зиму, на корм, 10 вагонов, т. е. 80 лошадей из нашей местности. С лошадьми поедут выборные из тех деревень, из которых будут взяты лошади, сведут их до места и вернутся назад. Весной опять выборные поедут за лошадьми и приведут их назад.
  На другой день после этого предложения, в двух деревнях, в которых оно было объявлено, заявилось охотников на отправку всех 80 лошадей, и всё молодых и хороших. С тех пор каждый день приходят еще и еще крестьяне, прося взять и их лошадей.
  Не может быть более сильного и определенного ответа на вопрос о том, есть ли голод и в каких размерах. Должна же быть велика нужда, если крестьяне так легко расстаются с лошадьми, доверяя их неизвестным людям. Кроме того, предложение это и принятие его для меня поразительно трогательно и поучительно. Крестьяне калужские, небогатые люди, для неизвестных им, не виданных ими братьев-крестьян, в беде берут на себя немалый и расход, и труд, и заботу, — и здешние крестьяне очевидно понимая побуждения своих калужских братьев, очевидно сознавая, что в случае нужды они бы сделали то же, без малейшего колебания доверяют неизвестным им людям почти последнее достояние, — хороших молодых лошадей, за которых, даже и при теперешних ценах, они все-таки могли бы взять 5, 10, 15 рублей.
  Если бы хоть сотая доля такого живого братского сознания, такого единения людей во имя Бога любви была во всех людях, как легко, да не только легко, но радостно перенесли бы мы этот голод, да и все возможные материальные беды!
Лев Толстой.

  26 ноября 1891 г.
  Бегичевка Данковского уезда.

   (29, 126 – 144)
_________________

Прибавление Третье.

НАЧАЛО ПОЛИЦЕЙСКОГО НАДЗОРА ЗА Л.Н. ТОЛСТЫМ
В ГОЛОДНОЙ БЕГИЧЕВКЕ

Донесение рязанского губернатора
директору департамента полиции,
14 ноября 1891 г.

  Данковский уездный исправник донёс мне, что в имение И. И. Раевского (деревня Бегичсвка) прибыл на врсменное жительство граф Л. Н. Толстой, купил у г. Раевского хлеб и раздаёт таковой бесплатно бедным крестьянам.
  Затем в с. Воскресенское, Ивановской волости в домах крестьян Гераскина и Матюхина граф Толстой 1 ноября открыл общественные бесплатные столовые на сто человек для прокормления беднейших жителей означенного села, пострадавших от неурожая текущего года. В столовых этих отпускаются обед и ужин, состоящие из хлеба, горячих похлёбок, картофеля, свекловицы и каши. Ранее открытия этих столовых на одной из сельских сходок присутствовал граф Толстой и обращался к народу с просьбой о том, чтобы богатые люди не посещали открываемые столовые.
  Об изложенном имею честь довести до сведепия вашего превосходительства.

                Д. К л а д и щ е в.


Предписание
директора Департамента полиции
рязанскому губернатору,
19 ноября 1891 г.

   По дошедшим до меня сведениям граф Л. Н. Толстой находится в настоящее время в Данковском уезде, по видимому для оказания помощи нуждающемуся населению. В виду сего имею честь покорнейше просить вашепревосходительство приказать собрать сведения, чем нменно занимается граф Толстой и в чём выражается его благотворительная деятельность.

                Г. У м о в.

Рапорт
данковского уездного исправника
рязанскому губернатору
27 ноября 1891 г.

   Вследствие телеграммы вашего превосходительства имею честь донести: граф Лев Николаевич Толстой, прибыв во вверенный мне уезд в средних числах минувшего октября месяца, поселился в Лошаковской волости в имении дальнего своего родственника или хорошего знакомого Ивана Ивановича Раевского при д. Бегичевке, Данковского уезда, избранной графом Толстым для оказания помощи нуждающемуся населению вероятно потому, что о нужде в этой помощи могли сообщить ему местные помещики гг. Раевский, Философовы, земский начальник 2-го участка Данковского уезда Мордвинов и другие владельцы, проживающие близ имения, в котором находится теперь граф Толстой, так как они зпакомы с графом. Кроме сего по частным сведениям, мне известно, что деятельность графа в оказании помощи нуждающемуся населению не распространена исключительно па Данковский уезд, но распространяется будто бы на Черньский уезд, Тульской губернии, где находится для этой цели один из сыновей графа; другой его сын послан будто бы в Симбирскую или Самарскую губерпнп, для помощи нуждающемуся населению. Помощь со стороны графа Толстого выражается в открытии в с. Воскресенском, Ивановской волости трёх столовых и пекарен и, предполагаем, ещё одной в деревне Колодезях, той же волости, где всякий нуждающийся может получить даровое пропитание, и в раздаче хлеба исключительно нуждающимся в оном. Помощь организована графом в широких размерах и мне известно, что граф уже получил пожертвования от разных лиц, как России, так равно из-за границы до 20.000 рублей. Деятельность графа Толстого исключительно благотворительная без всяких признаков какой-либо пропаганды, по крайней мере ничего подобного до сего времени не замечено; личное моё свидание с графом и взгляды его на настоящее положение дел не вызывают ничего противозаконного. Сотрудницами графа по оказанию помощи нуждающемуся населению в Данковском уезде состоят две дочери его Мария и Татьяна Львовны и Наталия Философова, которые также [оказывают] некоторую медицинскую помощь населению, страдающему инфлюэнцией, и, благодаря их уходу за больными и здоровыми, питанием, болезнь между населением не принимает широких размеров. При этом имею честь присовокупить, что графа Толстого посещают корреспонденты некоторых газет и лично при мне, при нём находится корреспондент «Нового Времени» г. Майков.
  Вдобавление всего имею честь доложить вашему превосходительству, что за наблюдением порядка и спокойствия, как в столовых, так и нелегального наблюдения за кругом действия графа Толстого, его сотрудников и окружающих, мною лично и через исполнительных чиновников приняты энергичные меры, и в случае проявления чего-либо предосудительного тотчас же будет доложено вашему превосходительству.

                Уездный исправник П р а л ь.

Донесение рязанского губернатора
в департамент полиции,
2 декабря 1891 г.

   […] Вполне разделяя взгляд уездного исправнпка о необходимости надзора за местностью в районе, в которой проявляется деятельность графа Толстого, с одной стороны, а c другой, что надзор этот едва ли удобно возложить на чинов полиции, я имею честь покорнейше просить департамент полиции, не признает ли он возможным отпустить в распоряжение уездного исправника некоторую сумму для найма особого агента, пли не сочтёт ли более удобным вышеобъяснённое наблюдение передать начальнику губернского жандармского управления и его агентам.

                Генерал-майор К л а д и щ е в.


                Здесь конец Прибавлениям к Главе Третьей

                ___________________________