Тень

Сергей Бояринов
Глава первая. Dubito - est
        Не знаю, как мне быть теперь. Я – человек без тени сомнения. Мне свойственно от природы сомневаться. Сколько я помню себя, постоянно сомневаюсь во всем, прежде всего, в самом себе. Но совсем недавно, второго дня точно, я перестал сомневаться в самом себе. Это так непривычно и страшно. Прежде сомнение заставляло меня находиться в раздумьях. Для меня думать было обычным занятием. И в размышлении я находил для себя место. Я понимал, что сомнение – это мышление, а мышление – это существование, бытие.
        Но как только я перестал сомневаться, то перестал и думать. Вот это и страшно для меня. Теперь я не сомневаюсь, что существую. Но прежде это сомнение было непременным признаком моего существования/, моего бытия. Теперь же я не сомневаюсь. Но существую ли я на самом деле? Может быть, меня уже нет?
        Зовут меня Иван Петрович Язов. Мне уже под сорок. Я продолжаю чувствовать время, но не могу найти свое место, как говорят, «под солнцем». Но теперь стоит ли его искать, если я перестал сомневаться и продолжаю думать лишь по инерции?
        Мне довольно непривычно вот так, не сомневаясь в самом себе, быть в этом мире. Теперь я верно знаю, что существую. Но точно не в себе. Но как называют человека, который не в себе? Психически ненормальным, сумасшедшим? Но я не сумасшедший, в норме. Однако так говорят все сумасшедшие, которые считают себя нормальными. Это все остальные с точки зрения ненормальных ненормальны. Но в чем заключается моя ненормальность? В том, что я сомневаюсь. Между тем именно эта сомнительность в качестве неуверенности в себе, в окружающих есть признак уже некоторой ненормальности. Но тогда я, напротив, стал нормальным, похожим на других, уверенных, здравомыслящих людей.
        Сомневается тот, кто не знает. Так думает большинство людей, имеющих мнения. На основании своего мнения, представления, собственной идеологии или мифологии (уже фантазии, игры не представления, а воображения, находятся в образе, играют на чужих нервах) они и судят, осуждают и рядят, говорят, оценивают окружающих и самих себя.

Глава вторая. Мыслящий
        Как же думаю я? Иначе, по-своему, не как все, поэтому и сомневаюсь На самом деле все люди или подавляющее большинство из них думают одинаково, как усвоили это занятие бессознательно, естественно с молоком матери, по инстинкту или по научению в семье у родителей, в школе у педагога, на улице у сверстника. Поэтому имеют навык, привычку думать, как представлять, мнить (от «мне» иметь мнение). Напротив, я как мыслящий, мыслитель думаю по-своему, в соответствии со своей идеей, музой, внутренним человеком, демоном (даймонием), с духом, с тоном, с резоном, с разумом, с тоном, тонусом, умонастроением, установкой интенцией, собственной философии, выраженной соответствующим логосом. Словом, пропозицией, предложением, суждением, рассуждением, размышлением.
        В этом смысле мы, мыслящие, мыслители есть исключение из правил мышления многих. Так обстоит дело в мышлении, в философии, - всеобщее доступно только в личном ангажементе, вовлечении в дело мысли, если у тебя есть идея, если ты идейный человек. Большинство же людей довольствуется своим естеством, если и тяготится им, то утешается собственной мечтой, фантазией, игрой воображения в силу своей креативности, творческой состоятельности. Если же испытывает в ней недостаток, то довольствуется чужой фантазией как потребитель стереотипом. Есть архетип как основа, как начало, и есть стереотип как среднее, средство в употреблении. Поэтому нас как оригиналов в мысли никто не может понять, кроме нас самих или таких же, как мы.
        Нам дается испытание в мысли. Таким путем, методом мы приобретаем опыт мысли. В ментальном опыте появляется смысл. Смыслом наделяется и сфера, лежащая ниже ума, мир чувств, тонких форм. Это душевный мир. Смысл там является в виде значения. Какое это имеет для меня или ко мне значение?

Глава третья. Нет экзистенции – нет человека
        На смысле завязана экзистенция. Сегодня я понял, что экзистенция есть только у человека. Понял ли это хотя бы один экзистенциалист?  Вряд ли. Ни у кого из них в сочинениях я не встретил такого утверждения. Скажу и спрошу больше: понял ли это хотя бы один из людей? Но кое-кто из мыслителей и поэтов находился на пути к такого рода откровению. Это откровение не от Бога, а от человека. Прав был Рудольф Штайнер, когда занялся не теософией, а антропософией. Помимо мудрости Бога есть еще и мудрость человека, от него откровение. У человека есть то, чего ни у кого нет, нет этого и у Бога. В этом заключается тайна, таинство человека. У Бога нет экзистенции. У него есть трансценденция. Поэтому не только человек нуждается в Боге, в Его трансценденции, которая открывает врата Царства Бога, врата в вечность, в вечную жизнь, но и Бог нуждается в человеке для того, чтобы найти смысл во времени.
        Бог бессмертен. Бессмертен Дух, бессмертно всеобщее. Бог не знает смерти. Человек же знает смерть. Он смертен. Животное не знает смерти. Только у человека есть сознание собственной смерти. В ней ему открывается его экзистенция, его место в бытии, которое уникально своей осмысленностью. Смысла жизни нет в вечности. Он есть только в жизни, подлежащей смерти. В жизни к смерти появляется смысл – смысл жизни. Его ищет Бог в человеке. Но находит ли?
        Нашел ли Бог в человеке смысл жизни, став Иисусом Христом? Нет, не нашел. Но его тревожит то, что не дано Ему и что ему неведомо. Поэтому он нуждается в человеке, которому ведомо то, что значит быть живым смертным. Через него как посредника возможна коммуникация между трансценденцией и экзистенцией, между Богом и человеком. Но Христос (Спаситель), став Иисусом, так и не стал человеком. Он спасает человека для вечности. Но в вечности человек теряет себя. Там, в вечности, в Царстве Бога нет места человеку. Там есть место только духу. В вечности человек теряет самого себя, человека, свое Я. Там есть Я, но Бога, а не тебя. Вот это не может понять Бог. Чего же Он не может понять? Того, как можно быть Я в жизни к смерти. Ничто в мире не существует просто так, тем более человек. Человек есть в мире для того, чтобы быть сверхценностью, которой не может быть даже Бог. Поэтому бытие человека, его существование, экзистенция есть чудесное событие явления Я не в Я, а в не-Я. В этом смысле и только в этом смысле не все имманентно Богу, но есть то, что трансцендентно даже Ему. Поэтому человек есть тайна не только для себя\, но и для Бога. Он – человек – есть сверхценность, превосходящая саму себя.
        То, что Бог попытался стать человеком, в этом сказалась не Его милость, а его нужда. Ему нужен человек. Но для чего? Для того, чтобы понять, что Он наделал, натворил. Но знает ли сам человек, кто он есть, дорожит ли он тем, что не подвластно даже Богу? Бог, Дух есть всеобщее. Но он не есть личность. Личность есть человек благодаря своей экзистенции как тому месту в бытии, откуда можно спросить о том, зачем я есть, если меня не было и не будет.
        Часто экзистенцию понимают, как отношение, которое имеет значение, и это значение является ценным, потому что оно имеет смысл жизни к смерти. Но смерть не может стереть этот смысл. В этом заключается ценность смысла, превосходящая саму себя. Именно это не до конца понял Ницше, когда заявил о переоценке ценностей. Эта переоценка заключается не в преодолении человека ради сверхчеловека, а в сущем и в существенном понимании того, что значит быть человеком как волей не к власти, а к смыслу в жизни, не имеющей смысла в перспективе смерти. Этот смысл не найти ни в детях, ни в делах, ни в вещах (артефактах), ни в Боге. Он уже есть в человеке.
        Понять человеческую экзистенцию трудно, особенно философу, который мнить себя ученым, философским ученым. Затруднение заключается в том, что такого рода философ, точнее, философский работник, специалист, занят изучением, исследованием всеобщего, а не того, что есть экзистенция, которая с точки зрения философии понятия, а не идеи определяется, классифицируется как понятие особенного. В философии понятия как философской науке экзистенция истолковывается как особенное выражение, точнее, выраженное универсального, всеобщего в единичном, индивидном, отдельно взятом из класса подобных сущих (вещей), абстрактно уникальном. Экзистенция же есть конкретно неповторимое. Но философы по необходимости ищут в ней нечто всеобщее и, естественно, находят его в том, что видят в силу собственной меры (ума) разрешения представления, сводя (редуцируя) либо к духовному, либо к социальному, либо натуральному или т.п. основанию.
        Тем более это ценно для философии как уже не творчества идей посредством не вещей, а мыслей, но использования идей для построения понятий в мысли в виде уже теорий, учений по ходу течений философии. Такое использование мы находим в философской специализации как социальной институции и политической вовлеченности в превращенной форме идеологии (партийности). Можно ли говорить о собственной философской состоятельности, если не позиционировать себя как специалиста в области философских исследований (познаний) в качестве философского ученого, научного работника, научного философа (когнитивиста) или, вообще, ученого (учебного) философа как учителя от философии?
        Вероятно, нет. Ведь в таком качестве я невольно становлюсь не самим собой, а частью корпоративной группы (общности), причастным к ее коллективной жизни и деятельности, творчества. Но тут возникает вопрос о возможности коллективного творчества. Оно, конечно, возможно, при условии, что каждый участник коллективной жизнедеятельности вносит свой собственный вклад (лепту) в «общее дело» творения, созиданию жизни и в жизни. Но что это за вклад такой и какой собственно вклад является философским, какой монетой, символом, словом он может быть обеспечен. Философский вклад – это вклад чем и чего? Вклад мыслью идеи. Помимо такого чисто философского вклада так называемого «генератора идей» есть вклады еще ученого-аналитика, системника-синтетика, критика-полемиста и стилиста-декоратора, доводящего до ума уже не смысловое содержание, но логичное изложение идеи.
        Сколько ни вкладывайся, но поступаться придется. Главное: не поступиться своими принципами, в данном случае философии, своими идеями, ибо идеи и есть принципы философии. Это дело принципа: дело идеи – мышление с мыслью в придачу как результат. Но идея является тем всеобщим, которое есть предмет философии. Это всеобщее может быть высшим всеобщим – теосом (пневмой) теологии (спиритологии), или генеральным (главным) или региональным (второстепенным) всеобщим – космосом онтологии или, наконец, - личным всеобщим – душой психологии. Последнее понимается сущность человека, его человечностью. Но эта человечность подается философией под соусом абстракции. Конкретизацией собственно человеческой сущности стало экзистенциальное мышление. Но это мышление так и не избавилось от конкретно-всеобщего понятия экзистенции. Понятие экзистенции не есть сама экзистенции, даже если мыслить уже не понятием, а умонастроением, то есть, собственно не мыслить, а переживать экзистенциалом (философский аффект), вроде настроенности на бытие на манер хайдеггерианского «поэтического мышления» через дефис. У Хайдеггера мы находим то, что он подбирает вместо отвергнутой Ницше «химеры совести» как интенции на морализаторство такой экзистенциал как «бытие к смерти», что отвечает немецкой «экзальтации смерти».
        Другой аспект экзистенции был разработан французским философом Жан-Полем Сартром. Он, напротив, утверждал о бессмысленности смерти. Поэтому он акцентировал свое внимание не на конце, а на начале становления человеческой экзистенции, на ее творении из ничто, на неантизации как ее истоке.
        Но ни тот, ни другой, как и в XIX веке Киркегор и Ницше, не смогли схватить экзистенцию, которую кстати ввел в культурный оборот не Киркегор, а датский поэт середины XIX века Йохан Людвиг Хейберг, который соблазнялся песнопениями эльфов, возродил на датской сцене водевиль и любил щеголять спекулятивной фразеологией Гегеля с его диалектической триадой: «тезис-антитезис-синтез». Но Киркегор придает экзистенции иной смысл, чем тот, который нашел у Гегеля Хейберг в качестве dasein как явления essentiae (res, сущности). То, что у Гегеля внутри, то У Киркегора снаружи, и, наоборот, что у Гегеля снаружи, то У Киркегора внутри.   
        Гегеля не волнует человек лично. Его занимает Абсолют в идее. Он слишком серьезен и занят размышлением обо всем вообще. Но таким путем нельзя подойти к разгадке того, для чего существует человек. Диалектической логике Гегеля доступен не сам человек, но его типы господина и раба. Спекулятивный гений Гегеля заворожен сущностью (эссенцией). Тогда как Киркегор увлечен существованием (экзистенцией) человека, тем, как он существует в отчаянном положении, в котором оказался в результате грехопадения. Страх вызывает в Киркегоре веру в то, что вопреки разуму возможно спастись в Боге. Наедине с Ним, когда у человека ничего нет за душой, в ничто он может обрести, выбрать самого себя. Но такой отчаянный выбор есть то, что тебя уже выбрал Бог. Вот здесь и дает о себе знать экзистенция человека как его тайна, неведомая самому человеку. Это тайна иронического рождения человека как повторения Бога во времени, сдвигающем человека с того места, на котором он совершает прыжок веры, пытаясь вернуться в прошлое, из которого вышел, в будущее, в котором оказался.
        Прыжок веры абсурден. Его делает абсурдным то отчаяние, которое испытывает человек в страхе и трепете перед Богом как всем и одновременно ничем конкретным. Киркегор не может определиться с Богом, ибо Бог остается необъективируемым, незримым, неведомым, потусторонним для него, обрекая на болезненное влечение к смерти, от которой голова у него идет кругом. Не найдя Бога вовне, Киркегор чувствует Его в себе. Трансценденция отсылает его к экзистенции, которую нельзя объективировать, иметь, как и трансценденцию Бога, но она твоя, личная. Экзистенция нужна Киркегору для того, чтобы сделать Бога своим. Присваивая Бога в себе, человек обретает Его в своей частичности, в своей причастности к Богу. Таково обращение Киркегора.
        Только на таком условии, на условии экзистенции можно сделать потустороннее, трансцендентное посюсторонним, имманентным человеку, своим. Так всеобщее становится частным, личным, экзистенциальным. Экзистенциальность человеческого существования проявляется как частичность, как выход из себя. Но это такой выход (эк-) из себя как части, который есть вход (ин-) в целое части. Ведь, выходя из себя, выпрыгивая из времени, моментом, мигом ты оказываешься в вечности как целом вне разделения на время   
        У младшего современника пастора Киркегора филолога Фридриха Ницше мы находим уже не человека, но сверхчеловека как сверхценность человека, который преодолевает себя как ценность ради ценности самой ценности. Такой сюрреалистической ценностью для Ницше является воля к жизни. Жизнь волит, повелевает, управляет человеком. Самоутверждение жизни в человеке и есть сверхчеловек, который выстукивает ее в человеке, слышит звон, зов жизни в человеческой скорлупе. Человек для Ницше есть оболочка, в которую облечена жизнь как пустота. Чтобы освободить жизнь, выпустить ее на свободу, необходимо разбить форму человека, которая ее сковывает. Чтобы найти самого себя, человеку следует утвердить себя в качестве того, что утверждает жизнь, подтвердить свое алиби в жизни. Иначе он виновен как человек.       


Глава четвертая. Что потом
        Как я понял, человек – это вершина угла между бытием и сознанием. Он есть и есть возможность не только быть в качестве экзистенции, но и сознавать себя таковым – экзистенциальным существом. До меня стала доходить эта, в принципе, элементарная, простая истина, как только я оказался на границе между жизнью и смертью. Нет, я не умер, но и живым, каким я был прежде, нельзя назвать меня. Теперь я живу в перспективе смерти, чувствуя и зная своей собственной шкурой, истончившейся кожей, что значит жить, в чем ее суть, сущность и как, где и когда она заканчивается. Но что есть после жизни и не в жизни? Вот в чем заключается вопрос для смертного. Он остается во времени. То, что он остается в нем, является остатком и есть смерть как прах жизни.
        В этом материальном мире человек остается и после своей смерти, как и при жизни, за исключением его сознания. Правда, предметом сознания почти всех людей является тоже нечто материальное, вещное. Тогда что сознавать можно после смерти. Саму смерть, что ли? Или post mortem есть что-то помимо смерти?
        И потом еще одно соображение: само сознание даже не по книгам или по рассказам других людей, а по собственному опыту связывается всеми с работой головного мозга, который является вещественным телом, заряженным электрической энергией, в качестве его функции, деятельного свойства. Когда же орган сознания, как и весь организм перестанет функционировать, что произойдет с сознанием? Оно, естественно, отключится и человек умрет. Это очевидно и каждый человек рано или поздно узнает об этом, оказавшись свидетелем чей-то смерти.
        Для него смерть другого человека станет наличным фактом. По смерти тела он, естественно, будет судить о смерти сознания. И это логично: как может существовать свойство тела, когда само тело перестало существовать в живом виде? И это понятно, но только при условии явления сознания в качестве свойства человеческого тела. Ведь свойства части тела является свойством самого тела как целого своих частей. Но если сознание или душа, как звали сознание в прошлом, не является свойством тела, то что с ним (с ней) происходит после смерти тела? Оно освобождается от мертвого тела. Но такое освобождение не может не являться для души превращением во что другое. Ее воплощение в телесную оболочку сменяется раз-воплощением, и она превращается обратно в дух.
        В таком случае душа перестанет быть душой и станет бесплотным, невещественным духом. Но будет ли дух помнить себя в качестве прежней души, находившейся в еще живом теле? Вероятно, будет, ведь что останется от прежней жизни? Ничего, кроме воспоминания как свойства, качества сознания, точнее, модуса его существования в новых условиях. Правда, такие идеалисты, как Платон, полагают, что воспоминания души забываются при переходе ее в другое, уже не физическое, состояние. Мало того: такой переход означает прекращение ее существования как души. Та ли это душа в духе? Нет, не та. Поэтому и здесь можно говорить о смерти души. Но такая смерть есть условная категория сущего, тогда как в материалистической теории она носит безусловных характер.
        Итак, в обычной, материальной жизни душа, условно, аллегорически или символически выражаясь, есть тень тела. Но чем она является, когда становится духом? Что за тело она приобретает в духовном существовании? Этим телом может быть само сознание в чистом виде в качестве разума. У духа уже не материальное или душевное тело, но разумное.
        Кстати, слово «потом» имеет условный, не прямой, а переносный смысл для духа, ибо дух живет не во времени, как душа, но в вечности, в которой нет таких модусов времени, как ни «до», ни «после», «потом», без которых немыслимо время.
        Чтобы лучше разобраться в том, что в человеке есть то, что остается после его смерти и что можно назвать условно над-человеческим элементом, можно обратиться к известному положению (тезису) Курта Геделя, согласно которому в открытой системе есть такие истинные утверждения (про-позиции), которые не выводятся из правил образования (порождения, генерирования, доказательства истинности и рационального обоснования) самой системы.
        О чем это говорит? О том, что это система, в данном случае человеческая система (психо-соматическое единство), является составной частью более общей или всеобщей системы, правила которой (части) представляют модификацию, частный случай действия, проявления более общих генеративных правил мета-системы, выступающих в качестве законов ее развития. Такие утверждения системы человека, как, например, бессмертие его души, не могут быть доказаны средствами самой системы: душа-тело, но быть не менее истинными, чем утверждения, суждения относительно телесной смертности.
        Но тогда не существует ли более общая система, чем сама мета-системы как Абсолют Духа? Да, существует, но уже не как Не-Иное (Бог), а как Иное Самому Богу как Пределу совершенства в качестве Беспредельного.
        Так в моем уме тема души как тени моего существа навела меня на мысль об искусственном интеллекте (AI -  artificial intelligence). Но он не может существовать как программное обеспечение или сумма программ (software), задающее преобразование данных (data processing), без материальных средств (hardware) исполнения указанных приказов (директив). Но если живая душа способна превратится в бестелесный дух, то искусственный, мертвый интеллект никогда не обратится в вечный разум. Он способен только заниматься вычислениями. Интеллект способен считать, считывать и высчитывать информационные биты. Причем разум, но никак не интеллект, выполняет роль духовного тела.
        Душевное тело и духовное тело – это тела разного порядка существования. Душевное тело человека смертно. Между тем духовное тело Бога вечно. Но что означает вечное существование? Может ли вечно существовать конкретное, отдельно взятое сущее, вроде человека? Конечно, нет. Вечно существует сущее всеединое. На время оно положительно как преемственность сущих. Вне времени оно отрицательно относительно этих сущих.
        Что же конкретно происходит с человеком, когда он уходит в иной мир и становится обитателем царства мертвых? Об этом можно узнать из рассказа, который мне поведал один незнакомец, сошедший в «царство мертвых» за своей любимой.

Глава пятая. Сказ о том, как Орфей нашел Эвридику
        Была такая сказка у греков в древности, в сказочное время, про Орфея и Эвридику. Ее мне напомнил некто, кого я встретил на кладбище. Находится оно на краю моего родного города. Пришел я туда уже после родительского дня почтить память своих предков во втором поколении: бабушку и дедушку. Это кладбище старое, почти заброшенное, на нем уже давно никого не хоронят. Многие могильные холмики уже сравнялись с землей, кресты покосились или, вообще, лежат рядом с огороженными памятниками. Дело было накануне лета. Солнце стояло высоко. Время было около полудня. Кое-где у изголовья памятников лежали свежие цветы. Было тихо: на кладбище не было ни одной живой души, естественно, кроме меня. Лишь одни птички скрашивали мое одиночество своим щебетанием и певучими трелями.
        И тут внезапно я услышал скрип песка под чьим-то башмаком у меня за спиной. От неожиданности у меня похолодело в груди и тут же оцепенели ноги. Кто бы это мог быть, - пронеслось у меня в голове. Место было пустынное. Всякое могло случиться. Возможность этого я почувствовал затылком своей головы, по которому вполне могли хрястнуть, например, лопатой и рядом в яме закопать мой бездыханный труп, предварительно обыскав мои карманы в поисках денежной наличности. А что, неужели такое не могло случиться в нашей полной на всякие подлости жизни? Конечно, могло, но, к счастью, не случилось.
        - Не извольте беспокоиться, милостивый сударь! Мое вам почтение. Зовите меня просто графом или Львом Толстым, - представился скрипучий как несмазанное колесо голос за спиной.
        - Как вас зовут по батюшке? – спросил я с заметным облегченьем в голосе и обернулся.
        Передо мной стояло странное исхудавшее существо, можно сказать, древнего, архаического возраста, относительно опрятно одетое. Оно уставилось на меня, проницая и как бы сканируя всего меня целиком стального цвета глазами, под которыми располагались желтоватые круги с набрякшими мешками. Серое лицо незнакомца было испещрено мелкой сеткой морщин и покрыто синюшными пятнами. Но, на удивление, от него ничем не пахло. Тем не менее было видно, что он с трудом стоит на ногах и его бьет мелкая дрожь то ли с перепоя, то ли от сильного озноба, то ли потому, что он паркинсоник.
        - Зовите меня Львом Николаевичем, - коротко ответило существо и в подтверждение своих слов протяжно крякнуло.
        -  Как вы хорошо сохранились, Лев Николаевич, - заметил я, невольно усмехнувшись.
        - Что остается делать, молодой человек. Знаете, могильный холод надолго сохраняет былую свежесть, - ответил он, нимало не смутившись от своей очевидной лжи. Может быть, у него было такое кладбищенское чувство юмора. – Позвольте узнать ваше имя, сударь.
        - Меня зовут Иваном Петровичем.
        - Странное дело, вас зовут, как моего слугу, о котором я только сегодня видел сон на рассвете.
        - Извините граф, но у нас нет слуг.
        - Оно и видно. Я знаю: теперь все господа. И правильно. Я давно говорил о необходимости равенства господ и слуг.
        - Как же быть с диалектикой господина и раба?
        - Вы до сих пор не забыли Гегеля? Похвально, - отметил странный незнакомец и после минутного молчания прибавил, -  Да, вы правы. Где я не был бы, везде встречал господ, бывших рабами, и рабов, ставших господами. Такова природа людей, противная природе вещей.
        - Лев Николаевич, неужели и там, где вы были, тоже есть господа и слуги?
        - Шутить изволите, милостивый государь?! Вы вот так просто думаете, что я заявился к вам прямо с того света? – обиженно спросил меня мнимый граф Толстой.      
        - Что вы, Лев Николаевич. Как можно. С того света не возвращаются. Вы просто где-то потерялись во времени. Но о вас не забыли.
        - Не говорите со мной так, Иван Петрович, как будто я сбежал из дурдома. Я сам не знаю, как так получилось, что я ожил. И напрасно вы сомневаетесь в том, что на том свете ничего нет и оттуда не возвращаются.
        - Хорошо, Лев Николаевич, давайте присядем на лавочку. Вот здесь. И успокоимся, - предложил я самозванцу, сбрендившему от старости.
        - Пожалуйста, - поблагодарил меня старец и шумно присел на лавку. – Не говорите мне о том, что вы не признали во мне графа Льва Николаевича Толстого. Признайтесь, второго дня вы читали мой роман.
        - Да, действительно я читал роман «Война и мир», - признался я, уставившись в одну точку, элементарно онемев от неожиданного для меня прозрения старца.
        - Вот видите, - убежденно проговорил Лев Николаевич.
        - Вы, может быть, и Лев Николаевич, но не тот Лев Николаевич, роман которого я читал. При этом вы могли написать тоже роман под таким же заглавием. То, что вы случайно или еще каким-либо другим способом угадали еще никак не связано с тем, что ваш роман есть роман того Льва Николаевича, который жил в XIX веке.
        - Иван Петрович, вы сами поняли, что сказали? Очевидным образом вы запутали себя. Не проще ли вам признать, что я тот же самый Лев Николаевич, который написал всемирно известный роман «Война и мир». Недавно я воскрес из мертвых и явился вам воочию.
        - Даже если существует возможность для возвращения мертвецов с того света, то вы – это вы, а не Лев Николаевич Толстой. Вы совсем не походи на графа Толстого.
         - На какого из графов Толстых? 
         - На того самого. Впрочем, вы вполне можете быть его родственником, потомком, возомнившим себя своим предком. Это ведь логично?
        - Я понимаю ваше сомнение в моих словах. Но что сделаешь: пребывание на том свете непоправимо изменяет внешность.
        - Да, вы что говорите? Неужели…
        - Вы, Иван Петрович, все еще мне не верите. Не верите тому, кого вы в свой черед сделали одним из героев уже вашего романа.
        - Так вы решили меня удивить своим всезнанием? Хорошо… Значит, по вашему мнению, воскресшие обладают знанием не только прошлого, но и будущего?
        - Конечно. Ведь мы, жители иного мира, который вы зовете миром мертвых по своему недомыслию или, не буду столь категоричен, точнее, незнанию, не имеем прошлого, как и будущего, раз живем в вечности.
        - Но поэтому, очутившись обратно в нашем мире, вы уже находитесь в настоящем, в котором у вас появляется и прошлое, и будущее. Так?
        - Так. Видите, вы способны здраво рассуждать, когда не находитесь в предубежденном состоянии сознания.
        - Неужели в ваше время так изъяснялись?
        - Естественно, и так тоже.
        - Хорошо, отложим на время проверку. Что вы скажите на то, что есть только этот мир, в котором мы находимся. Даже если мы находимся в сознании, то сознание находится в мире. Значит, в сознании мы находимся в нем.
        - В мире или в сознании?
        - Я слышу, вы понимаете меня. Я говорю о бытии в мире. Как можно быть в том, в чем ничего нет, и, следовательно, нет и его самого.
        - Да, вы что? Нет того, в чем ничего нет? Может быть, то, в чем ничего нет, есть в том, в чем есть все, в том числе и ничто?
        - Это схоластический спор, умножающий сущности без натуральной необходимости.
        - …
        - В ничто оно тоже есть?
        - Ну, да, в что есть ничто и в ничто есть что. Что есть? Что, что ничто, бытие не-бытия. Конечно, в самом бытии есть помимо не-бытия само бытие как основа его самого. Что есть сущность. Да, сущность есть, есть есть, есть бытие. Это бытие сущности. Есть сущность бытия (сущность есть) и бытие сущности (есть сущность). Не-сущность – это ничто. Смерть есть ничто как результат уничтожения (умирания). Жизнь в вашем мире, в этом мире есть задержка уничтожения, уничтожения уничтожения. Это становится очевидным для каждого, кто становится старым. Как остановить старение? Нужно умереть вовремя, до срока смерти. Вот, например, я. Я умер не вовремя, прежде срока. И поэтому вновь вернулся в этот мир.
        - Но я не видел никого, кто вернулся бы с того света, уйдя не вовремя туда, -возразил, поколебавшись, я.
        - Это говорит только о том, что вы не дождались их возвращения.
        - Интересно получается. Но если вы правы и ваши слова справедливы, то под какими именами они появляются?
        - Естественно, под чужими. Видите ли, Иван Петрович, не все покойники таким образом возвращаются, но только те, кто не потерялся на том свете.
        - Так значит, мертвые теряются в царстве мертвых. Что за глупость!
        - Никакая это не глупость, если считать жизнь на том свете не за царство мертвых, а за царство живых. Мертвые – это те, кто потерялся в этой жизни. Но если здесь люди теряются, то они теряются и в мире ином тоже.
        - Странная у вас логика. Если мертвые – это люди, потерянные здесь, то соответственно в силу противности указанных миров потерянные люди в царстве мертвых оживают в царстве живых. Но у вас не так выходит на словах. Вы говорите другое. Как могут пропасть еще раз те, кто уже пропал?
        - Вы не правильно понимаете мои слова. Есть такие смертные, которые не смогли совершить полный переход из одного мира в другой. И они, застряли, потерялись между мирами. Теперь понятно?
        - Теперь понятно, что ничего не понятно. Оказывается, есть не только живые и мертвые, но и те, кто не является ни живым, ни мертвым. Какие же они?
        - Неопределенно какие. С ними трудно определиться. Таких большинство из смертных. Кто определенно умирает, тот возвращается в этот мир, но в другое место и время. Ясно?
         - Ладно, уговорили. Но что же происходит с теми, кто умирает в свой срок и час?
        - То и происходит, что они исчезают навсегда. Их нет ни здесь, ни между мирами.
        - Значит, они находятся в мире мертвых?
        - Да, при всей условности смысла «находиться» применительно к миру мертвых.
        - Выходит, мертвые мертвы на самом деле?
        - Вы откуда это знаете, если умерли прежде своего срока и вернулись обратно в наш мир?
        - Там, на месте мертвых сразу приходит знание о том мире и о мире в промежуточном состоянии.
        - Кажется, у буддистов он называется «бардо», - вспомнил я, покопавшись в своей дырявой памяти.
        - Правильно кажется.
        - Но тогда вы не сразу покинули царство мертвых. Так ведь?
        - Так и не так. Как только я почувствовал себя мертвым, так сразу переместился из иного мира в наш мир. В нашем мире, независимо от мест и времени, все наше и свое. В ином же мире все чужое, в том числе и я сам. Вот именно это я и почувствовал в момент смерти – почувствовал отчуждение от самого себя. Но потом сразу же вновь стал самим собой. И это было уже в нашем мире.
        - Да-а?
        - Да-да.
        - Значит, судя по вашему ощущению, свою смерть можно почувствовать. Хорошо. Но что это за мир – царство мертвых. Где он расположен? Вы это почувствовали, поняли? 
        - Как можно понять то, что является потусторонним для нас? Вы лучше спросите у тех, кто умер полностью и навсегда.
        - Как у них спросишь? Из царства мертвых никто не возвратился.
        - Как же я?
        - Вы – другое дело. Вы живой.
        - Я о том же говорю.
        - Но может быть вам просто привиделось, что вы умерли?
        - Да, нет же. Как можно объяснить то, что я оказался в другом месте и другом времени.
        - Да, вам это приснилось.
        - Щас, приснилось. То же мне сказали. Я что сосунок, сон не отличу от реальности?
        - Вы сказали, что почувствовали себя чужим себе в момент смерти. Вы смерть тоже почувствовали или определились в ней уже после, вернувшись снова в наш мир, правда, в другое время и в другом месте. Эти время и место стали косвенным подтверждением того, что вы были, пусть даже на мгновение, мертвым? 
        - Сколько много слов, в них легко запутаться. Я реально был мертвый – я почувствовал себя таким.
        - Значит, вы были не живой. Но как вы это почувствовали? Чем почувствовали? Не очком же, телом. Другими словами, вы непосредственно ощущали себя мертвым или осознали себя таким потом в том смысле, что к вам вернулось сознание?
        - Как это?
        - Вы осознали себя мертвым так, что смерть стала фактом самого осознания смерти?
        - Иван Петрович, да вы философ. Нет, чтобы выразиться, как выражаются все нормальные люди.
        - Но смерть не норма. И как тогда нормально понять ненормальное. Приходится вывернуть сознание, зафилософствовать, чтобы это понять. Неужели не понятно?
        - Да, понятно. Но у вас все, как не у людей.
        - Вам понятно, что понятно?
        - Вот вы повторяете одно и то же и думаете, что благодаря этому умнее меня?
        - Я только хочу прояснить ситуацию, в которой, опять же, по вашим словам, вы оказались. Вы сами то понимаете это? Понимаете, то, что путаетесь, противоречите самому себе, говоря о том, что в смерти являетесь живым. Какой вы после этого Лев Николаевич Толстой.
        - Да, с вами нужно завидное терпение, чтобы не разозлиться, - признался так называемый граф Толстой.
        - Это плата за заявление себя тем, кто умер в 1910 году.
        - Но я воскрес и стою прямо перед вами. Вот вам крест!
        - Да, ладно. Знаете, какой сегодня год?
        - Знаю: 2022.
        - С момента вашей смерти прошло 112 лет. Где вы были все это время? В каком времени?
        - Я был в прошлом, в далеком прошлом, в том времени, когда Орфей спускался в Аид за своей Эвридикой.
        - Час от часу не легче. Вы были не только Толстым, но еще и Орфеем, что ли, или Эвридикой?
        - Шутить изволите, Петр Петрович? Я и сейчас являюсь Толстым. Вам не удастся сбить меня с толку. Я сопровождал Орфея в Аид.
        - В качестве кого? Харона?
        - Нет, в качестве спутника по несчастию. Я тоже влюбился в Эвридику и сопровождал Орфея как его проводник по царству мертвых и хроникер путешествия на тот свет и возвращения на этот.     
        -  Но вы же только сейчас говорили о том, что были мертвым только миг. И как можно быть при таком условии проводником по миру, которого нет в качестве местности как собрания мест. Неужели вы думаете, что возможно быть другому миру и называться «миром мертвых», по которому можно ходить. И что вы там видели? Не попахивает ли ваше описание выдумкой?
        - Как может выдумка пахнуть?
        - Это я сказал в переносном смысле.
        - Говорите прямо, чтобы вас можно было ясно понять.
        - Хо-ро-шо. Вы, Лев Николаевич, как я погляжу закоренелый натуралист. И что вы нашли в аду, бродя по нему с Орфеем в поисках Эвридики?
        - Я нашел Эвридику и вывел ее с Орфеем из Аида.
        - Кого или что вы там видели? Не закрыв же глаза, вы там бродили. Правда, были ли у вас глаза в мире мертвых? Ведь мертвым закрывают глаза. Кстати, вы, значит, не разделяете веру в перерождение?
        - Знаете, Иван Петрович, одно другому не мешает. Там может быть все, что угодно. Можно видеть, не имея глаз. Можно продолжать быть Львом Николаевичем Толстым и одновременно стать двойником Орфея. Аид сродни месту, где люди, вернее, мертвецы сходят с ума.
        - Вот вы, батенька, Лев Николаевич Толстой, и признались, что сошли с ума.
        - Нет, Иван Петрович, вы опять ничего не поняли, я признался вам не в том, что являюсь сумасшедшим, а в том, что в Аиде или, по-нашему, «в аду», мертвые сходят с ума. Но я там был живой. Поэтому у меня был шанс там выжить, сориентироваться и выйти не только самому из ада, но и вывести из него свою любимую.
        - Так значит это про вас сочинили миф про Орфея, который спускается в ад за Эвридикой.
        - Про меня. Я и сам сочинил этот миф.
        - Выходит, в другой жизни вы были Орфеем, что является подтверждением того, что вы верите в переселение душ.
        - Ну, конечно, Иван Петрович. Но это вас так забавляет, что вы не можете скрыть своего превосходства надо мной, принимая меня за сумасшедшего.
        - Лев Николаевич, поставьте себя на мое место. Чтобы вы сказали о человеке, который утверждает, что одновременно есть граф Толстой и был Орфеем?
        - По крайней мере, я дал бы ему высказаться, не задавая глупых вопросов.
        - Я внимательно слушаю вас, ваш рассказ.
        - Ну, вот. Дело было так, - начал Лев Николаевич историю своего загробного путешествия.      

История Льва Николаевича о пребывании в царстве теней
        Не помню, как я оказался при смерти. Память мне не сохранила конкретных обстоятельств моей смерти, точнее, умирания. Но сознание, к счастью, вернулось ко мне в самый момент смерти. В это момент мое сознание проснулось, пробудилось, и во мне развернулось все то, что было свернуто в жизни в настоящем. Там были все времена и прошлого, и будущего. Мне явилось не только это, но и то, чего никогда для нас не будет ввиду райского, идиллического представления, и то, что было, но не пришло на память ввиду его травматического, адски кошмарного характера.
        Потом тут же меня унесло потоком времени в далекое прошлое античной эпохи, В это благословленное время богов и героев я появился под именем Орфея. Тем и интересен момент смерти, что он является отправной точкой запуска истории людей от богов до героев и правителей с воинами и народом-кормильцем в придачу. Если прежде история была легендарной в качестве истории героев и правящих династий, то теперь она стала историей народов и отдельно взятых людей.
        Моя история была еще былой историей, былью, которая теперь кажется героической сказкой. Народ окрестил меня Орфеем за мою любовь к музыке, которой я украшал свою жизнь и работу. У людей вошло в привычку видеть меня поющим и играющим на подходящем инструменте, своей семиструнной лире (кифаре) в ходе работы и после нее на отдыхе. Поэтому сначала в шутку, а потом и всерьез они стали говорить, что светлой музыкой я возвожу города и укрощаю животных. Но на самом деле это они, вдохновленные моим пением, строили города, возводя городские стены и приручали диких животных. А я все пел и пел, прославляя их героический труд.
        Даже сами бог бы удивлены моим пением, так что покровитель искусств Аполлон, восхищенный моим умением, усыновил меня.   
        Мое огненное пение растопило ледяное сердце гордой красавицы Эвридики. Именно меня потом, уже в средние века, бедные менестрели выбрали своим покровителем. Я научил их искусству обольщения музыкой суровых нравом прекрасных дам –жен их сеньоров. И в культурном обществе появился культ служения прекрасной даме с каменным сердцем, которое может смягчить только певучая поэзия.
        Но однажды моя Эвридика, гуляя со своими подругами – нимфами в лесу, отвлеченная пением, наступила нечаянно на змею. Та в страхе ужалила ее и Эвридика в муках умерла. Моему безутешному сердцу не было покоя. Поэтому я пытался утешить себя и заглушить сердечную боль утраты любимой своей гармоничной музыкой. В результате я покорил не свое, но сердце Аида, который разрешил мне спуститься в свое царство за Эвридикой. Плывя на кифаре по волнам моей с-покойной музыки, которую люди окрестили Стиксом - рекой забвения, – царстве теней, я вплыл в царство мертвых, укротив тем самым, свое нутро, собственное чудовище, которое живет в каждом человеке и называется греками Цербером. Именно оно стережет вход в «сонное царство мертвых», притупляя сознание умирающих. В полном сознании я оказался в царстве теней. Моя любовь позволила мне найти среди теней ту, что прежде там, на поверхности сознания, была моей любимой. Пробудив любимую тень своей музыкой, я стал выводить ее наружу сознания, но не слыша шагов за своей спиной, стал оглядываться назад в поисках тени.
        Мне было невдомек, что в царстве теней нет звуков. Звуки моей музыки звучали в моих ушах и в сердцах богов, но не в душах вечного сна, которые навсегда забылись. Единственно только Эвридика помнила мою музыку, потому что была ее музой. Аид предупреждал меня о том. Что нельзя оборачиваться в царстве теней, обращаясь светом сознания в непроглядную тьму пустоты. Иначе пустота станет смотреть на тебя и сможет сделать твое сознание пустым от прекрасных образов. Так ты потеряешь образ любимой. Естественно, поэтому произошло то, что не могло не произойти, - я потерял тень любимой в темноте неведения, забыл ее в царстве мертвых.
        В итоге я вышел на свет сознания из темноты неведомого Аида, но уже не Орфеем, а тем, кем был, - автором многих других историй.

Глава шестая. Тупики и выходы понимания
        Я молча сидел на деревянной лавочке перед могилами моих далеких предков, находясь под впечатлением сказанного Львом Николаевичем. Но время шло, он ждал и мне пришлось сказать несколько слов похвалы в его адрес рассказчика.
        - Что ж, Лев Николаевич, вам удалось произвести на меня приятное, но грустное впечатление своим рассказом. Он интересен прежде всего новым толкованием, которое вы придали известному мифу. Надеюсь, я понял вашу идею смерти как стимула творческого деяния. Забвение не утешает нас, но подталкивает к пробуждению сознания и его откровению.
        - Вот не думал, что вы, Иван Петрович, именно так, сознательно-познавательно, проинтерпретируете мое сказание.
        - Да? Интересное словосочетание вы привели. Кстати, Лев Николаевич, ваш рассказ составлен у вас вполне в духе упомянутой эпохи коротких историй, составленных еще в то, древнее время, в виде антологий мифов.
        - Рад стараться.
        - Так-то оно так, но это сказка.
        - Скоро сказка сказывается, да не скоро дело, действительность делается. Плохо мы еще знаем, как сильно человек влияет на события своей жизни. И не только жизни.
        - Вы имеете в виду смерть?
        - Разумеется.
        - Это понятно. Но влияет ли на человеческое понимание тот момент смерти, который вы имели в виду?
        - Вы, Иван Петрович, намекаете на тот животрепещущий вопрос, который связывает смерть со смыслом. Имеет ли она смысл.
        - Да-да. Но меня интересует эта связь не в связи с жизнью собственно, а собственно имеет ли смерть сама по себе смысл и если имеет, то в качестве чего?
        - Нет, она имеет смысл только в качестве того, относительно чего желательна и позитивна любая жизнь, какой дурной она ни была бы. Однако это может знать в полной мере только тот человек, который ее потерял. В этом состоит парадокс смысла жизни, определенной через смерть. Кто вернулся с того, света, тот доволен любой жизнью. Она для него благо и превыше всего. Он и есть тот, кто вернулся из ада. И поэтому для него главное - воля к жизни. Он начинает понимать силу жизни, ее власть над ним. Жизнь есть воля к власти над человеком. Только он может ценить жизнь и понимать, что все хорошее, лучше которого ничего нет, уже случилось в его жизни. Поэтому теперь можно умереть, получи полное моральное удовлетворение.
        - Но это не свобода. Свобода есть освобождение от связи, разрыв паутины желания.
        - Нет. Это не вся свобода, а только «свобода от». И такую негативную, отрицательную свободу дает смерть. Но есть нечто важнее смерти. Это «свобода для».
        - Свобода для – это свобода жизни, живая свобода?
        - Нет. Свобода от понимается как возможность свободы. Одновременно она есть освобождение от себя. Поэтому я сказал, что смерть дает ощущение власти над собой. Но это не полная свобода. Это внешняя частичная свобода, свобода от принуждения.
        Другое дело свобода для. Это внутренняя свобода. Это свобода самоопределения. Такая свобода и есть личное бытия, бытие быть самим собой, быть Я.
        Таковы две стороны свободы как возможности и актуальности, состоятельности, полноты. Полная свобода заключается в творчестве самого себя как творца. Творя нечто, некто творит себя.
        Двойственность свободы есть ее противоречивость, ибо человек отказывается от себя ради себя. Он не удовлетворяется тем, что есть. То, что есть, есть благо. Человеку этого мало. Он хочет быть лучше, лучше самого себя. Такова антиномия двуединства свободы как свободы от и свободы для.
        Если свобода от есть свобода смерти, мертвая свобода, а свобода для есть свобода жизни, живая свобода, то свобода как таковая есть свобода в жизни на полную катушку накануне смерти. Свобода от есть смертельная свобода, свобода для есть свобода для творения, свобода творчества. Человек творит себя. Но творение как факт, как результат есть смерть. Человек творит себя, чтобы умереть.
        - Вы, Лев Николаевич, заблуждаетесь, противоречите самому себе. У вас получается, что смысл в жизни обретается в смерти, что человек живет, творит для того, чтобы умереть, Он не становится, не творит, не является творчеством, вернее, не является творческим субъектом, а уже стал сотворенным, явился в качестве артефакта самого себя, стал вещью. Это вещная свобода. Она заключается в свободе, возможности не быть, не быть самим собой.
        Между тем человеческая свобода заключается в том, чтобы быть человеком, самим собой, творить себя.
        Духовная же свобода заключается в том, чтобы быть не человеком, но духом, свободным от привязанности быть, от желания быть, точнее, от желания быть и не быть. Это цель, а человек лишь средство. Поэтому быть духом, богом – это значит, преодолеть самого себя ради бога. И все потому что человек есть подобие бога, но не сам бог, есть подставка Я, но не само Я.
        - Знаете, Иван Петрович, и вы, и я, мы думаем не так, как думали бы, как думают те, кто является сторонником общезначимого. По их мнению, свобода от есть отрицательная свобода как условие самоутверждения свободы для. Но свобода для двояка: она либо для себя и тогда она является эгоистической свободой индивидуалиста, либо для других и тогда она является этической свободой коллективиста. Духовную же свободу человека поклонники общего назвали и называют иллюзорной, ибо она достижима лишь для духов. Либо эта свобода заключается в служении не просто другим, но самому надличностному всеобщему, богу.
        - Вот так, начав решать вопрос о жизни и смерти, пытаясь определиться в том, в чем заключается их смысл, мы перешли к вопросу о свободе. Почему у нас, Лев Николаевич, так получилось? 
        - Наверное, потому что свобода есть атмосфера поиска смысла в жизни, а смерть есть лишь средство нахождения такого смысла. Конечно, можно ограничиться самой жизнью. Но она неотделима от своей тени – смерти, как неотделимо тело от своей тени – души.
        - Но тогда ваша и моя душа есть лишь нечто второстепенное, только средство утверждения телесной жизни, утверждения материи в мире, потому что душа дает большую степень свободы в мире, нежели ее отсутствие. Вы не задумывались над таким поворотом в мысли, в рассуждении о смысле жизни и смерти и о связи тела и души?
        - Куда вы клоните, Иван Петрович? Остановитесь.
        - Зачем, Лев Николаевич? Надо договаривать свою мысль до конца, до ее самоубийства. Ведь выходит так, если рассуждать в вашей манере, что душа есть иллюзия или, в лучшем случае, нечто искусственное, искусное в качестве соблазна жизни. Жизнь соблазняет нас тем, чего на самом деле нет как того, что есть само по себе. Душа есть чисто функциональное явление, функция тела, нужное телу для самоублаготворения.
        - Ну, вы дали маху. Скажите больше: душа нужна телу для самосовокупления.
        - Это не я так говорю, а вы, чтобы выговориться до конца. Вот до чего мы договорились, заняв вашу позицию. Нет, душа не тень тела, не его функция, она имеет собственное значение, она само-сущая относительно тела и есть явление в теле иного – духа. И вот тут возможна различная трактовка характера духа: теологическая, культовая или секулярная, культурная, а возможно еще и мистическая.
        - Вы, Иван Петрович, сторонник какой трактовки?
        - Лев Николаевич, вы, вероятно, в другой жизни были не только музыкантом, но еще и ученым.
        - Это почему?
        - Потому что во всем ищите точность. Дух – это понятие богословское, а также мистическое. Именно в такой последовательности. Ну, так принято. Для высоколобых спекулятивная или культовая теология, для простодушных демонология, колдовство, магия. И в стороне от тех и от других, для анахоретов, уклонистов оккульт, мистика. С душой еще проще: она для тех, кто любит мечтать и фантазировать, у кого разыгралось воображение. Это для поэтов и артистов. Или для моралистов. Есть такая категория людей, которым сказать нечего, вот они и читают мораль, совестят долгами, вроде начальников и педагогов. Правда, между прочим о самой душе уже и не вспоминают.
        - Вы все еще не сказали про себя. Только других характеризуете.
        - Узнаю Льва Николаевича, моралиста. Про себя скажу так: мне ближе мистическая трактовка. Но в ней есть опасность скатиться к магической версии, свести дух к душе. И это понятно, так как душа нам ближе. Мы ведь в теле. Тело у нас не духовное, а душевное. Душа вдохновляется, возвышается, но живет как кровь в теле. Жизнь течет как кровь, омывая, обнимая тело. Опять же здесь и сердце как орган души. Оно отзывается совестью, вестью, предупреждает о том, чего не надо делать. Вот здесь к месту «свобода от». В ней есть этический момент. Но важнее не просто не делать зла, а делать, творить добро, благо, использовать «свободу для». Следовательно, свобода от зла и свобода для добра, свобода от лжи и свобода для истины, свобода от безобразия, низости и свобода для красоты, возвышения, святости.
        - Вот вы все талдычите о морали и моралистах. Между тем я художник слова. Мне ближе не должное, а сущее, явленное в слове.
        - Не обижайтесь, Лев Николаевич. Мне тоже оно ближе, но уже не как поэту, как писателю, а как мыслителю. Ведь мысль тоже выражается словом.
        - Не только словом. Вы, Иван Петрович, забыли о телепатии.
        - Да, вы, Лев Николаевич, не только художник, поэт, но и мистик. Кстати, вы разве не помните, что исторический Лев Николаевич был художником и моралистом, который терпеть не мог мистику. Вы не находите это странным?
        - Нет, не нахожу.
        - Ну, ладно. Мы к этому еще вернемся, когда продолжим разговор о смерти. Теперь же, с вашего позволения, я хотел договорить свою мысль. Мышление – это внутренняя речь. Если вы шли от искусству к науке, то я шел, наоборот, от   науки к искусству. И мне трудно было нащупать свое, потому что в науке нет ничего своего, а есть только общее, единообразное или наукообразное. И вот я, наконец, нашел свое в философском диалоге, в котором есть понятие, от науки, от философии, и слово от искусства.
        И все же я не вполне согласен с тем, что говорят так называемые экзистенциалисты, которые клянут философское понятие за его абстрактность, которую производят от абсолютизации предмета философии в качестве всеобщего. Я тут не говорю о том, что всеобщее может быть конкретным в мысли, но говорю о том, что даже экзистенциал, который экзистенциалисты противопоставляют понятию все равно не является сущим. Он есть не сама субстанция (quo), то, что, но субсистенция (quod), то, посредством чего является сущее нашему сознанию, будь то понятием сущности или аффектом, переживанием в представлении (восприятии), в качестве феномена. Это не сам феномен, не само событие, но со-бытие, сознание-бытие.
        Но тем не менее, дух непосредственно является мысли как идея, в форме мысли. Слову как выражению не мысли, но чувства близка материя представления и переживания. И поэтому экзистенциалисты увлекаются не идеей (понятием увлечены ученые), которая трансцендентна миру, явленному в переживании (чувстве, аффекте) представлению (перцепту), как реакции на него, но имманентной человеку экзистенцией. Ее можно непосредственно переживать и экзистенциально понимать как некоторый экзистенциал, вроде da-sein (вот-бытие) или l’etre de soi (быть самим собой).   
        Возьмем ваших классических поэтов, поэтов вашей классической эпохи. Они были у нас больше, чем поэты, - еще пророки, но не мыслители, может быть, только за исключением вас. Они не размышляли, как мыслители, а изрекали как профеты, как провидцы, как пророки. Это есть и у вас только в прозе. От этого происходит и ваше морализаторство, проповедование. Говорили не от себя, а от Бога и от народа. Поэтому они и считаются национальными, народными поэтами, а вы – народным писателем и писателем для народа, - достаточно вспомнить вашу Азбуку.
        Другое дело следующее поколение словесников. Это романтики. Они и есть те, кто говорили от себя. Это родственники, но не экзистенциалистов, а экзистенциально мыслящих, вроде Киркегора, Шопенгауэра, Ницше и пр.
        И, наконец третье поколение уже символистов, декадентов. Они заняты не самочувствием, но его толкованием. Потому что самого натурального чувства уже нет, как в предыдущую эпоху самой веры уже не было, поэтому Киркегор заговорил о парадоксе веры, а есть, осталось от него лишь культурная форма в языке. Недаром мыслители современной эпохи занялись языком, словами, а не мыслями.
        В наше, уже ультрасовременное время, мы заняты словами слов ссылками на чужие слова. Мы говорим не то, что «я думаю», но «я говорю, что думаю о том, что говорят другие». Остались одни слова, как скорлупы уже не мыслей, а самих слов. И в самом деле, разве может быть что-то другое у «ходячих мобильников»?
        - У кого-кого?
        - У носителей не разума, а информационных устройств. Что до вашей телепатии, то когда о ней говорят, то имеет в виду не сами мысли, а душевные состояния и переживания сообразно первоначальному значению слова «телепатия» (передача на расстояние не мысли, но чувства, пафоса).    
        - Надо же. Какой вы занятный ученый. Все знаете. Я этого не знал.
        - Лев Николаевич, все вы знаете.
        - Ну, зачем тогда вы прочитали мне лекцию по этимологии?
        - Да, не читал я никаких лекций. Это мои мысли вслух. Вот я сейчас после беседы с вами подумал, что неправильно думать так, что с каждым днем я умнею, пишу лучше от одного сочинения к другому.
        Может так статься, что то, что я понимал прежде намного умнее настоящего сочинения, того, что я говорю сейчас.
        - Правильно думаете, Иван Петрович. Не могу с вами не согласиться. У людей есть привычка искать в будущем ответ на тот вопрос, который предъявляет им настоящее. В следующем предложении они ищут смысл предыдущего предложения, как если бы оно было посылкой, в следующее предложение его заключением. Между тем следует искать смысл здесь и теперь, а не там и тогда.
        Хотя понятно, что смысл есть связь одного с другим, его отношение к нему. Но этим другим может быть само одно, разделенное на себя.         
        - Не знаю, как вы, а я рад, что встретился с вами. Лев Николаевич. Хорошо, что мне представился случай поделиться с вами, с великим писателем своими впечатлениями от литераторов и литературы. Когда еще представится такой случай, ведь все считают, что вы умерли еще в 1910 году, а сейчас уже 2022 год. То есть, прошло, с момента вашей признанной смерти целых сто двенадцать лет.
        - В самом деле? Что ж, время летит так быстро там, куда я попал, что я даже не почувствовал.
        - Не говорите. Я вот о чем хотел сказать. Сравнивая свои сочинения с сочинениями современных популярных авторов, я не нашел в их публикациях ничего такого, что превосходило бы мои. Странно, почему я не популярен и даже больше, - неизвестен?
        - Иван Петрович, вы меня удивляете. С вашим ясным умом и такие наивные вопросы. Наверное, вы просто не умеете писать так, чтобы нравится широкой публике.
        - Как? И вы, Лев Николаевич, отказываете мне в таланте автора?
        - Помилуйте, голубчик, причем тут я? Нашли тоже великого ценителя литературы. С меня хватит того, что я столько написал. Не хватало мне читать еще других авторов, тем более непопулярных. Нет, увольте.
        - Даже меня?
        - Что вы? Вы мне интересны не как писатель, а как умный человек, с которым можно перекинуться словом со смыслом. А вы мне шьете ваше дело рассказчика.
        - Лев Николаевич, на вас трудно обижаться. И все же подскажите, как сделать так, чтобы меня читали.
        - Вам меня мало?
        - Что вы!
        - Пишите лучше, чтобы самому было интересно. Если другим будет неинтересно, то есть вы.
        - Слабое утешение.
        - Только писатели дураки пишут для читателя, умные авторы пишут для себя. Если одному понравилось, то понравится и другому.
        - Это вы говорите от себя или от Льва Николаевича?
        - Вы до сих пор не верите, что я и есть граф Лев Николаевич Толстой? – свысока спросил меня мой собеседник.
        - Ну, почему вы правдоподобно играете графа Толстого.
        - Вот видите: я играю! Что и требовалось доказать.
        - Да, Бог с вами. Будьте Толстым: я не против. И все равно вы не ответили на мой вопрос. Если вы действительно известный писатель, дайте совет начинающему писателю. С вас не убудет.
        - С меня то не убудет, но к вам прибудет ли. Да, задали вы мне задачку. Я пока думаю, скажите, как вы находите мои произведения? Какие из них вам нравятся?
        - Да, все произведения нравятся из тех, что я читал. Правда, из них я предпочитаю «Войну и мир», «В чем моя вера», «Исповедь».
        - Какое впечатление на вас произвели «Анна Каренина», «Детство. Отрочество. Юность», «Воскресенье», наконец, «Смерть Ивана Ильича», моей рукой отредактированное Евангелие и Догматическое богословие?
        - Хорошо. Скажу несколько слов о каждом упомянутом вами сочинении. «Анна Каренина» - хороший роман. Но у меня много «но» и к автору персонажей, и к идее произведения. Начнем с самой Анны. Сначала общее замечание относительно женских персонажей всех ваших романов. Ни одна из них не вызывает у меня симпатии. Пустышки какие-то. И с приветом.
        - Вы это о себе?
        - Покорно благодарю, Лев Николаевич. Продолжу. Неужели нет умных женщин?! Муж, Алексей Каренин, конечно, скучный человек. Сановник. Чиновник. Из высшего света, лицо, близкое двору. Понятно, что такой не удержит страстную женщину на коротком поводке. Обязательно сорвется, эта… женщина. Благо, под руку попался граф Алексей Вронский, светский повеса, гвардейский офицер, любитель лошадей и женщин. Кстати, Анна в исполнении Татьяны Самойловой в экранизации Александра Зархи от 1967 г. своей внешностью и судьбой напоминает любимую лошадь графа «Фру-Фру». И вот семейная идиллия закончилась и начался адюльтер. Какая пошлость. Скандал. И скандальный роман Он напоминает другие произведения именитых авторов европейских романов. Взять хотя бы «Мадам Бовари» Гюстава Флобера. И тот, и этот романы есть романы воспитания. Но кого? Неверной замужней женщины. Одно извиняет Эмму Бовари, что ее муж «набитый дурак», напоминающий двух других дебильных персонажей незаконченного произведения Флобера – Бувара и Пекюше. Недаром Жан-Поль Сартр написал целое исследование об этом авторе под таким заглавием «В семье не без урода» (ума, короче, идиота, - добавлю от себя).
        Кстати, про Анну Каренину можно сказать так: это Наташа Ростова, которая попала не в те мужские руки. Ирония судьбы заключается в том, что в экранизация Зархи графа Вронского играет актер Василий Лановой, который развелся с Татьяной Самойловой накануне фильма. Он же, этот хохол-красавчик, играл в экранизации «Войны и мира» другого хохла, Сергея Бондарчука ту же самую роль Ловеласа, но уже в образе Анатоля Курагина. И тут мне на память приходит другой персонаж совсем другого писателя, который вам и в подметки не годится, - Николая Островского. Этот персонаж, знакомый мне с детства со школьной программы по советской литературы, - образ фанатика Павки Корчагина в экранизации 1956 г. двух режиссеров Александра Алова и Владимира Наумова (они сняли вместе не один фильм – интересно, что их связывало, наверное, то же самое, что Маркса и Энгельса, - творчество, так сказать). Как сейчас вижу горящие злобным пламенем революционного пожара прищуренные глазки Павки, задрав голову стоящего в расстегнутой шинели с буденовкой и судорожно сжимающего цепкими пальцами красное знамя. 
        Я думаю, вы специально написали такой роман, чтобы вынести смертельный приговор неверной жене в качестве закоренелого моралиста.
        - Иван Петрович, мне просто смешно вас слушать. Какое нелепое подозрение. Мне интересно: вам больше нравятся книги или фильмы?
        - Ну, конечно, книги. Но фильмы помогают своей приземленностью, техничностью понять слабые места книг.
        - По-вашему выходит, что фильмы, которые снимаются по книгам, «опускают» их в клозет?
        - Да, Лев Николаевич, долгие годы пребывания в аду, mille pardons, в царстве теней испортили ваш вкус. Однако вернемся к вашему Константину Левину. Это вы собственной персоной?
        - Это такой же Лев Николаевич, как и сама Анна Каренина.
        - Такое мог сказать только Флобер: «Мадам Бовари – это я»! Но вам такое выражение не к лицу. Ведь вы моралист.
        - С чего вы взяли?
        - С ваших опубликованных размышлений. Или взять те же «Детство. Отрочество. Юность». Ну, зачем вам было выдумывать идею совершенствования? Вы выдумали ее из тщеславия? Мало вам было всего, что вы имели? Вам захотелось того, чего не дала мать-природа? Решили усовершенствовать свои задатки? Такое взяли на себя обязательство, задание? Как и потом, уже в пожилые годы, решили, напротив, упростить себя? Шарахались из одной крайности в другую. Показали свой характер эпилептоида.
        Но больше всего меня удивили три другие ваши сочинения: роман «Воскресение» и повести «Смерть Ивана Ильича» и «Крейцерова соната», о которой только сейчас вспомнил. Эта соната автобиографична?
        - Что вы, голубчик.
        - Не называйте меня так, Лев Николаевич.
        - Что так?
        - Да, так и точка.
        - Воля ваша, Иван Петрович. Ну, и все?
        - Нет, не все. Не буду много говорить о сонате. Но в ней вы мне напомнили Джованни Боккаччо, этого возрожденца, этого триумфатора плоти с его культом любви в «Декамероне». Но чем он кончил? «Вороном» - этим злословием в адрес женщин, написанным на склоне лет. Или вот смерть чиновника. Намного лучше вы описали ожидание смерти на примере князя Андрея Болконского в «Войне и мире». Или «Воскресение»? Это воскресение чего или кого? Князя Дмитрия Нехлюдова? Или служанки Катюши Масловой?
         - У вас все сословный подход к моим произведениям и ко мне самому. Сейчас другие времена. Это не актуально, не своевременно
        - Но зато исторически верно. Правда, при одном условии, что вы тот, за кого выдаете себя. Так вы не ответили на мой вопрос.
        - Напомните мне.
        - Переформулирую вопрос. В чем заключается смысл воскресения князя Нехлюдова?
        - Смысл воскресения заключается в пробуждении самосознания героя. Он понимает всю ответственность за Катюшу, которую соблазнил и бросил. Кто виноват в падении и преступлении Катюши Масловой? Он, князь Нехлюдов.
        - Чем же вам нравится «Война и мир»?
        - Тем, что его герои не только живут в тексте, но и тем, что они заняты поиском смысла в жизни. Найдя его, как, например, князь Болконский, они умирают. Но роман слишком подробный, - для всех и вся, на все лады и вкусы читателей. Кто в нем находит мир, а кто войну, кто историю, а кто любовный, семейный роман. Для меня важны не только описания природы и быта, психологические и социальные характеристики героев, но и их рассуждения, а также, главным образом, размышления самого автора, образ которого довлеет над всей совокупностью образов персонажей.
        Интересно сравнивать ваши романы с романами Федора Достоевского. У того, напротив, образ его самого скрывается за размышлениями персонажей. Если у вас романы философские, то у него романы идеологические. Образы героев его романов, как, например, «Подростка», «Преступления и наказания», «Бесов», «Идиота», «Братьев Карамазовых» находятся в постоянном если не идейном, то обязательно идеологическом конфликте друг с другом. В борьбе идей разворачивается сюжет любого повествования этого автора. 
        - Для вас, как я понял, идейный смысл и идеологический равнозначны?
        - Ни в коем случае. Я нахожу между вами, точнее, вашими творениями различие как раз в том, что сами вы идейны, а герои ваших произведений являются исполнителями ваших желаний, за которые вы наказываете их. У Достоевского же герои самостоятельны в том, что являются авторами своих идей, которые навязывают друг другу в произведении. Именно это различие между вами дало повод литератору Дмитрию Мережковскому утверждать, что он нашел в вас ясновидца плоти, а в Достоевском – ясновидца духа. Вы как бы половинки того, чем был Иисус Евангелия как дух, ставший плотью. Поэтому вы дополняете друг друга, предоставляя возможность христианскому читателю художественно, творчески разобраться в том, что и кто является идеалом Человека – Иисус Христос.
        На мой же скромный взгляд вы есть ясновидец, очевидец явления не плоти, но желания, которое не сплошь плотское, но астральное, хотя вы с предубеждением относитесь к спиритизму, духовидению. Вы астральный писатель. Но как мыслитель вы есть художник уже не желания и тем более не плоти, но идеи. Правда, ваша слабость состоит в том, что вы понимаете эту идею не как то, чем видят, а как то, что видят, то есть, принимаете ее за мысль, ментально, и тут же ищете ей практическое, моральное значение. Вам мечтаете и принимаете свои желания за мысли, которые гоните от себя как соблазны, наказывая себя за них, несете жертвы, и обижаетесь, если эти жертвы люди не спешат принять. 
        У Достоевского другая слабость. Он одержим не желаниями, не грезит, не мечтает, отдавая себе отчет в том, что жизнь не греза, нет, он принимает мир своего воображения за символический мир языка, слова, представляет словами то, чего нет в окружающем мире. Поэтому его герои, которыми он представляет себя, как правило, являются гостями в этом мире, они не от мира сего. Именно это дает повод Мережковскому принять его за очевидца духа, за спирита, в чем он глубоко заблуждается. Достоевский - духовидец, он идеолог, символист.
        - Да, вы, Иван Петрович, психолог, «инженер человеческих душ», как стали говорить после меня идеологи от литературы. Я не идеолог, как мой собрат по перу, Федор Михайлович, и даже не про-видец, и не ис-поведник, я про-поведник, я про ведание, про сознание.
        - Я вот про что думаю: мыслитель ли вы? Совместим ли мыслитель с проповедником?
         - Не вижу тут проблемы. Я думаю и с тем, что надумаю, делюсь со своими читателями. Естественно, не со всем, что мне приходит в голову, я делюсь с ними, но только тем, что, по моему мнению, не будем им во вред.
        - Как вы относитесь к своим последователям – толстовцам?
        - Как к ним можно относиться, если они давным-давно исчезли. Вот когда они были, то я часто не соглашался с ними. И это понятно: не одно и тоже Толстой и толстовцы с их толстовством. Я не отношусь к ним. Это они происходят от меня, а не я происхожу от них.
        - Оно и понятно. Так и с Ницше: одно дело Ницше, и совсем другое дело – ницшеанцы. Или Достоевский и «достоевщина». Или Платон и платоники, а тем более неоплатоники. Ну, и ладно.  Хотя яблоко от яблони не далеко падает.
        Но мне не дает покоя вопрос о том, как вы понимаете, в чем суть вашей веры в Бога и чем для вас является смысл в жизни и в мысли?
        - Да, батенька, горазды вы на такие вопросы, ответить на которые вот так сразу затруднительно. В чем моя вера? И как я понимаю ее и бога? Моя вера находится в руках бога, в его воле. Как он скажет, внушит, так я и сделаю.
        - Вы, значит, говорите с Ним и слышите Его? 
        - Многие утверждают, что говорят с ним, но не слышат его. Почему? Я вот слышу.
        - Как слышите?
        - Отчетливо. Слышу его веления в своей душе как внутренний голос. Со мной периодически кто-то говорит и, как правило, спустя некоторое время после моего вопроса или предположения. Я полагаю, что это и есть бог. Так я устанавливаю с ним связь по вере. Вера является каналом сообщения с ним. Он сообщает, придает моей жизни смысл. Мне он ближе всех. Хотя дальше его нет никого. 
        = Я все не могу взять в толк, зачем вам, Лев Николаевич, понадобилось реформировать христианство. Неужели вы стали лес городить только из-за своего, как бы это помягче сказать, строптивого, неуступчивого характера? Если вы беретесь за дело, то обязательно переиначиваете на свой манер?
         - Иван Петрович, вы «будто в воду глядите», так стремитесь угадать тайну моего творчества.
        - Да, именно в таком реформировании сказалось своеобразие вашего гения. Как художник слова с развитым чувством воображения вы взялись за Евангелие и Догматическое богословие. Но что у вас получилось в результате модернизации христианства? Вы превратили, упростили его до тривиального морального учения, освободив его от чудесного элемента, который придавал ему неповторимое очарование. Что за чудо вы сотворили, разочаровав учение Христа? Ваша демифологизация обнажила и обострила все противоречия христианства, сделала его спорной религией. Вы оспорили христианство как религию, лишив ее тайны. Тайна христианства заключается в загадке самого основателя христианства, которого разгадать не под силу человеку.
        - Это почему же?
        - Потому. Тайна Христа есть тайна самого человека. Из этой тайны вы сделали культ морали. Вам же пенял Иван Сергеевич, что вы залезли не туда, куда следует ходить художнику слова. Писали бы свои истории, Но, нет, стали поучать людей, навязывать им свои спорные идеи, занялись проповедью не от Бога, а от себя лично. Стали выдумывать христианство. Вы стали вышибать клин религиозной сказки, мифа клином вымысла. Но что получили в результате? Обедненное религиозное учение, освобожденное от того, что в нем больше всего привлекает верных адептов.
        Я не случайно спросил вас о том, в чем заключается суть вашей веры. Если для вашего антипода - Федора Достоевского – камнем преткновения в истолковании сути христианства стала выдуманная им вздорная легенда о Великом Инквизиторе, или еще для одного своеобразного гения русского духа – Владимира Соловьева – была идея Софии, то для вас им послужило само официальное догматическое богословие традиционного, православного христианства. Разве можно верить в то христианство, которое вы лишили догматов церкви? Конечно, нет. Именно в них вся суть религии. Глупо бороться с каноническим религиозным учением, с самой традицией церкви, пытаясь остаться в ее лоне. В результате вы обязательно будете исторгнуты из нее самой. Что и случилось: вас отлучили от церкви. И правильно сделали. Если вы желали заняться религиозным творчеством, следовало вам основать свою религию, как Иисусу Христу или Будде. Неужели у вас сложился комплекс Будды? Видимо.
        Наверное, догматы церкви нужны верующим для того, чтобы пройти по краю пропасти впадения в грех ложного толкования истин веры, неверной рационализации тайны веры. Вы же как художник слова не можете не знать, что объяснение тайны лишает ее очарования, разочаровывает пользователя.
        В итоге вы сами отказались от толстовства, от своего уродливого и скверного детища, отвернув от него свой нос. Чем стало пахнуть ваша модернизация образа и учения Христа? Вонью сектантства. Не вынесла тонкая душа писателя, имеющая развитый эстетический вкус, грубости варварского морализаторства. Ведь ваша поза заскорузлого пахаря в лаптях как неудачная стилизация и имитация, подделка под народ обличает в вас барина-самодура. Народ простой, но не юродивый, не простодырый, на такой наивный и простодушный, чтобы клюнуть, польститься на вашу карикатуру на него. Вы замахнулись на сам народ и его веру. Вы лишили христианство чуда и в результате оказались сами чудиком, тем юродивым, от которого отказалась православная церковь. Во всем нужна мера, даже в безмерной наглости.
        - Вы, Иван Петрович, я вижу, довольны своей наглой клеветой на меня и мое творчество, - вона как лоснитесь от самодовольства.
        - Да, что это я так разошелся. Простите меня, Лев Николаевич, за мое вольномыслие.
        - Какое вольномыслие. Это прямо какой-то злой навет, - сдавленно ответил его именитый собеседник, надувшийся от обиды.
        - Да. Не обижайтесь вы так на меня, Лев Николаевич. Как будто сами не были в моей шкуре зоила!   
        - Признаюсь был. Тем не менее, от кого угодно, но от вас не ожидал услышать такой шквал обвинений в ереси и фанфаронстве.
        - Как же ваша исповедь?
        - Что позволено Юпитеру, не позволено быку.
        - Для чего же тогда «лес городить», выносить из-под себя горшок и пахать в зипуне и в лаптях, а не во фраке и в туфлях?
        - Это уже не критика, а чистое критиканство. Какой все же вы поверхностный человек, если судите по лаптям о состоянии души.
        - Ваша правда. Лапти лишнее, их нужно оставить в передней, чтобы встретиться в гостиной с великим писателем.
        - Вам, Иван Петрович, ирония не дает жить, что ли? Уж лучше подтрунивайте над самим собой, как это делал упомянутый вами Владимир Соловьев, подражая Сократу.
        - Тогда давайте серьезно поговорим о вашей ереси. Для чего она нужна вам?
        - Чтобы со стороны рассудка, здравого смысла посмотреть на то, на что надеется народ, люди. Религия, этика нужны не для жизни потом, когда «суп с котом», а теперь и тут, а не неведомо где, «за гробом».
        - Так вы, Лев Николаевич, реалист вещей, а не идей?
        - Нет, Иван Петрович, я реалист не в вещах, а в делах. Должен – отдай, а не ссылайся на авось и не жди с моря погоды.
        - Да, вы, Лев Николаевич, в делах веры и долга прагматик.
        - Не вижу в этом, в таком прагматизме, как вы сказали, ничего плохого.
        - Слава Богу, вы не только здравомыслящий человек, но еще и человек слова в том смысле, что умеете из него создавать шедевры и отвечаете за них. Они настолько кажутся реальными, совершенными, что достойны самой реальности. Это искупает все ваши грехи.
        - Спасибо на добром слове, Иван Петрович.
        - Но одно «но» тревожит меня. Я так и не могу понять вашу идею. С желаниями все ясно, ясно и с идеологией, и с вашей манерой мыслить безраздельно с внушением, проповедью. Вам нельзя отказать в мысли, но она не самодостаточна, а является не то, что руководством, указателем к действию, но уже предвзято, тенденциозно ориентировано на него. К моему сожалению, вы человек действия, а не созерцания, не духовидец вы, не философ.
        - Слава богу, что к вашему сожалению, а не к моему. Одним умных слов мало, нужны еще дела.
        - Неужели. Я думаю, что мысли сами по себе имеют смысл, а не только в связи с делами. Конечно, они связывают дела друг с другом. Но для созерцателя идей, для философа они значимы еще сами по себе.
        - По-вашему, сама по себе мысль и есть идея?
        - Нет. Мысль не есть идея, она есть ее явление в сознании, на уме человека. Мысль сама по себе не существует, но только в поле идеи. Идея придает мысли значение. Мысль указывает на идею, является аспектом идеи, ее смыслом, тем, как дается идея как объективное, независимое сущее (самосущее, дух) человеку в сознании.
        Меня интересует не ваша мысль, а та идея, которая направляет вас в мысли.
        - Понятно. Вероятно, моя идея – это установка на тот круг чтения, которым я округляю свою мысль. Я пишу и тем самым задаю границы читателям того, что следует читать, чтобы быть продвинутым читателем.
        - Ты посмотри, какой стимул для роста читателя: от примитивного потребителя комиксов до продвинутого чтеца толстых литературных журналов.
        - Делать нечего, - приходится заниматься воплощением замысла, ткать по канве живого слова.
        - Вот-вот. Для художника слова важна грамматика текста. Вы вышиваете текст произведения, сочиняете из совокупности слов целую жизненную историю по главам и сериям, вырабатываете из слова роман чувств. Вместе с автором текста в вас соприсутствует мыслитель. Для мыслителя важна логика мысли, смысл задуманного (идеи). Смысл идеи становится замыслом слова, предложения, текста. Текст для мыслителя не является целью, но является только средством выражения мысли, ведомой идеей. Для автора текста сам текст, его сочинение есть цель.
        Я думаю, что вы в процессе писания стали мыслителей, шли от письма к мышлению. У меня же обратное превращение мыслителя в автора. Вы шли от слова к мысли, я же иду от мысли к слову. Вы в словах находите мысли в качестве смысла, осмысляя их, а я в мыслях нахожу слова, представляя их. Вам нужны мысли для смысла слов, а мне нужны слова для представления смысла. Причем это представление есть не просто иллюстрация смысла идеи, но его представитель в сознании, в осознании идеи. Таким представителем, доверенным лицом, олицетворением идеи становится сам мыслитель. Вроде этого и писатель становится доверенным лицом, представителем сочинения, текста в самом тексте в качестве образа автора.
        - Если я понял вас правильно, то вы как мыслитель есть медиум идеи, а я как писатель есть медиум слова?
        - Да, только вы являетесь не только писателем, но и еще мыслителем, а я соответственно являюсь не только мыслителем, вернее, мыслящим, но еще и автором. И в том, и в другом случае слово и мысль внушены писателю и мыслителю музой искусства или богиней мудрости, то есть, высшей инстанцией творчества. Такого рода внушение есть особого рода вдохновение; оно совершается с божьей помощью. Тут возможны разного рода толкования лишь относительно доли участия в творчестве как самого творца, так и помощника-покровителя: от пассивного созерцания медиума или визионера до соучастного деяния, сотворчества работника мысли и слова. У нас творческое задание усложняется, ибо речь идет одновременно и о мыслителе, и об авторе. Причем идейное влияние высшей инстанции должно ограничиться позволением или, по крайней мере, внушением как подсказкой, склонением к задуманному самим мыслителем или к игре воображения автора.
        - В вашем толковании акта творчества не вполне ясна роль ценной инстанции. Ей отведена роль интуиции, продуктивного воображения или еще чего?   
        - По-моему, интуиция мотивирует дискурс, рассуждение мыслителя, она выступает мотивом, толчком, импульсом, искрой, из которой разгорится пламя самостоятельной мысли. Таким пламенем для автора является игра воображения, запалом которого становится желание в качестве искуса, искушения соблазна. В таком случае действует внушение как искушение со стороны музы или самого Аполлона, но больше всего Диониса, который прямо опьяняет автора из рога изобилия фантазии.
        - Хорошо, прекрасно протекает наша беседа. Мне интересно, как вы сравниваете мое творчество с творчеством моего антипода Федора Михайловича Достоевского. Что нас, по-вашему мнению, отталкивает друг от друга?
        - По-моему суждению, вы различным образом подходите к материалу, из которого сплетаете свой текст. Вы, Лев Николаевич, не отличаете себя от текста и от того материала, из которого он соткан, ибо он соткан из вас самого. Для Федора Михайловича этот материал имеет свойство быть не только своим, но и чужим. Поэтому он как автор видит в своих героях не себя, но тех, кто соблазняет его или прямо желает сбить его с толку. Он предоставляет им мнимую свободу от своего повеления, от воли автора в их поведении. И читатель его сочинений покупается на такого рода разведение, развлечение или отвлечение внимания. Такая манера писания была не чужда и Фридриху Ницше, и Серену Киркегору.
        - Кто сей фрукт?
        - Это земляк и ровесник Ганса Христиана Андерсена, вроде Михаила Юрьевича Лермонтова. Такой же ироник, как Сократ, только на романтический лад.
        - Фаталист?
        - Да, фаталист свободы. По его фантазии, бог мучает человека свободой, от которой у человека по жизни голова идет кругом на краю разверстой бездны, ямы смерти.
        - И в чем заключается ирония?
        - В том, что все оценивается со стороны не того, что есть, а того, чего нет внутри. Да, я не отметил еще того, что ваши герои есть вы сами. Между тем, у Достоевского он как автор есть его герои. Он находится в плену у своих героев, принимая их за воплощения идей, которые искушали его. Идеи Достоевского были не ангелами, а демонами его души. В этом смысле Достоевский есть жертва идей. Поэтому он идеологический писатель. Вы же не идеологический писатель, а писатель-моралист.
        - И чем идеолог отличается от моралиста?
        - Тем, что идеолог сам жертва как козел-провокатор, ведущий скот на убой. Он ставит их на свое место, подставляет под нож. Не будет их, он сам пойдет под нож. Вы не идеолог, вы, как пастырь, как пастух, не ведете, но храните стадо на время до суда, до убоя. Вам нужна мораль для равновесия, для того, чтобы быть равноудаленным от всех.
        - Вы обвиняете Достоевского в том, что он подставляет вместо себя своих героев, чтобы они соблазнили читателей на грех, и те погибли в итоге?
        - Что вы, Лев Николаевич, это вы обличитель как моралист. Я просто намекаю на то, что Федор Михайлович сам является жертвой своей затеи.
        - Тогда я в чем виноват?
        - Вы виноваты уже в том, что вам хочется кушать, творить, учить.  Вы используете своих читателей в качестве свидетелей того, что это ваши герои, а не вы, во всем виноваты. Вспомните свою Анну Каренину. Вы только пастырь, поверенный их греховных тайн. Правда, вы нарушаете тайну исповеди своих героев, обвиняете их как прокурор и выносите им приговор как судья.
        - Это не я, а бог воздает им.
        - Этим богом в произведении являетесь вы как его автор. Бог то не настоящий, а сочиненный вами для морали. Учтите, Лев Николаевич, я не обвиняю вас, я констатирую факт вашей пристрастности. Вы же человек и как человек ошибаетесь. Но как человек вы и прощаете, защищаете своих героев в качестве адвоката от самого себя как моралиста.
        - Я замечаю у вас, Иван Петрович, уклон в юриспруденцию.
        - Это не у меня уклон, а у вас как моралиста, который рано или поздно доходит до закона как до ручки. Поэтому автору важно победить в себе моралиста, не гневаться, не выходить из себя, вроде обвинителя, не отвлекаться, - не плакать, как виновнику, не смеяться, как публике, - не судить как судье, но понимать то, что он написал.
        Спасает тот, кто понимает, а не тот, кто обвиняет или судит, - те только сбывают с рук, их умывают.
        Я задумался. О чем я думал, бог его знает. Это было сродни восточной медитации. Я думал, чтобы не думать. Внезапно я поймал себя на мысли, что молчу не только я, но и мой именитый собеседник. Я снова вернулся к сознанию реальности. Но в ней уже не было Льва Николаевича. Я сидел один на лавке перед могилами своих дальних предков. Вокруг царило молчание. Только птицы щебетали на деревьях, да цикады трещали в траве. Вокруг меня не было ни души. Мне стало так тоскливо и одиноко, что я невольно подумал о смерти, о том, что там никого нет. Мне было нужно позарез хоть чье-то общество.

Глава седьмая. Наедине
        Когда я пришел домой, то оказался в привычной обстановке знакомых вещей. Нажитое гнездо уняло смертельную тревогу и убаюкало меня.  Я, наконец, почувствовал себя на своем месте. Но я понимал, - для этого ума хватало, - что собственное место ненадежно и непостоянно в этом мире постоянного непостоянства. Скоро, совсем скоро у роковой черты придется подводить итог прожитой жизни. Что я сделал, что натворил, - вот вопрос, который встал передо мной, как тот часовой, что сторожит покой души. Как не уронить себя, своего лица на краю бездны не-бытия, выстоять под грузом грехов и лет? Что может послужить порукой душе, поддержать в жизни, как не Дух Божий?
        Но присутствие Духа Божьего непосредственно не ощущается человеком, ибо дух проницает все сущее, не задерживаясь в нем. Это дух проницает человека, а не человек проницает дух. Их отношения не являются симметричными. Поэтому человеку трудно удержать в себе дух. Ему легче удержаться в духе. Он удерживается в духе своей душой. Точнее сказать так: душа есть то, что остается в человеке от духа. Человек прямо не сообщается с духом. Посредницей в этом общении выступает душа. Обыкновенно о ней судят как о человеческом Я, как о сознании в смысле самоощущения, самочувствия, не менее реальном, чем все остальное в мире. Однако более реальным является весь человек, включая в него не только душу, но и тело. Человек ощущает душой себя как тело. Душа в нем есть субъект, который объективируется в качестве тела среди других тел мира.
        На самом деле все, что ни есть в мире, в том числе и сам человек, он воспринимает и представляет реальным своим сознанием, своей душой, своим Я. Дух позволяет ему освоить и присвоить Его Я. Но это присвоение не является полным. Что-то в нем остается посторонним и даже потусторонним для человека. Эта потусторонность является ему в виде ничто, то есть, не является ничем конкретным, предметным. И этим самым человек ограничивается самим собой. Самоограничение человека ввиду потустороннего присутствия Духа Божьего является его экзистенцией. Человек выходит из себя в смерти. Экзистенция как граница, разделяющая, но и соединяющая человека с трансценденцией Бога, служит ему самоопределением. На границе с Богом человек узнает и признает себя как Я. Бог является ему как его Я. Таково Откровение Бога человеку. Но не все в Боге открывается человеку. То, что для него остается скрытым в Боге, воспринимается им в качестве Другого Я. Это Другое Я не есть alter ego. Оно и есть Само Я, Я не от человека, а от Бога. От человека Я есть только образ Я в само-представлении, само-референции человека, в его перфомативе.
         Другим Я уже в этом мире для человека является другой человек. Сам мир вещей является не Я, но не-Я. Для человека его не-Я выступает собственное тело. Оно является средством самоутверждения. Человеческое Я не является духом и человек не обладает возможностью проницать вещи, он обязательно застревает своим телом в среде объектов. Проницательность человека ограничивается сферой интеллекта. Он становится проницательным в понимании. Выходит, что интеллект является субститутом, заместителем духа для человека. Он руководствуется им как рассудком в привычной, обыденной жизни. Но рассудок абстрактен, его действие конкретизируется в массе данных чувств. Чувства непосредственно связывают людей друг с другом. Рассудок абстрактен, ибо имеет дело с общим, а не отдельно взятым. Он имеет дело с отдельно взятым, с единичным только в границах общего, выделяя единичное сущее из общего термина особым образом посредством понятия. И только на вершинах всеобщего рассудочное оперирование знаками (терминами) как представителями (репрезентантами) в сознании вещей превращается в разумное мышление о сущности вещей. Это мышление становится конкретно всеобщим, то есть, способным связывать уже не вещи в представлении и переживании (аффекте) для выражения, реакции на них, но мысли. В мыслях человек интуитивно проницает вещи. Его проницательность становится ему самому понятной, как только он начинает разбираться, анализировать, дискурсивно (рассудительно) объяснять частное общим и связывать, синтезировать части в единое целое. Вот тогда его проницательность становится осмотрительной, предвзятой, критически ориентированной. Она становится действенной, если опирается на память о том, что связывает.
        Другое дело, когда человек задумывается уже не о самом мире и своем месте в нем, а о том, посредством чего становится возможным сообщение в мысли не с себе подобным, душевным существом, - здесь царит язык, слово, которое следует помнить, - но с тем, что находится за границей слова, о чем нельзя иметь память. Здесь приходится обращаться к предположениям, догадкам. Порукой в отгадывании служит идея как условие интуитивной проницательности и критического (рефлексивного или спекулятивного, зеркального) понимания.
        Оставшись наедине с самим собой, со своим Я, я занялся спекулятивной логистикой, выстраиванием отношением с собственной персоной. Для этого необходимо было встроится в самого себя, предстать самому себе в качестве единого целого, центра личной активности. В такой позиции душа берет на себя функцию духа, точнее, его тела – ума. Это та душа, которая вразумлена идеей. Она обладает самосознанием и является разумной, идейной душой. Именно она была приводным ремнем писательской активности Федора Михайловича Достоевского, когда он выстраивал мир идей своих героев. У него герои становятся идейными, самими идеями, которые соблазняют его. Ему самому стыдно было так думать, как его героям. Поэтому свои постыдные мысли он приписал вымышленным персонажам собственных художественных историй. Когда его мысли обросли художественной плотью героических образов, они стали вожделенными предметами его внимания, объектами навязчивого влечения, фиксации на них коннотативных мыслей. Он постоянно к ним возвращался в своих мыслях. Вокруг этих идей как вершин фигуры смысла он стал выстраивать человеческие взаимные отношения, которые, естественно, нашли свое законное место в тексте художественного (игрового, воображаемого) описания.
        В данном случае - случае замысла – Достоевский шел от идеи к слову, к описанию ее возможных положений относительно других идей. Так идеи становились персонажами, обрастали сетью обстоятельств, которые связывали, обусловливали их, врастали в сам текст повествования. Из идей рождались имена и характеры персонажей, вступавшие друг с другом в неизбежный драматический конфликт, завязка и развязка которого в координатной сетке времени и места действия складывались в сюжетную историю. Упрощенной моделью последней выступала фабула произведения. Сам сюжет приводился в движение интригой, которая носила у Достоевского идейный характер. Она была борьбой идей-героев, их спором друг с другом. На самом деле спорил не с кем-то, а с собой сам Федор Михайлович, выдавая себя за героев. Вот они пускай и отвечают за его крамольные мысли. Он только писатель, беспристрастно описывающий то, виновником чего они лично стали. Незачем ему собственно предъявлять претензии. Он как писатель не несет никакой ответственности за то, что натворили его герои, кроме той ответственности, которая положена пишущему человеку: грамотно описать то, что было или могло быть в предлагаемых обстоятельствах времени и места действия.
        В чем же конкретно заключался спор идей? В том, кем быть герою: положительным или отрицательным персонажем, с кого можно брать пример читателю или послужить мишенью критики и насмешек с его стороны. Критиковать можно было злого и хитрого персонажа, а смеяться над глупым. Хвалить же следовало доброго и умного героя. Но как всегда бывает у писателей, и Достоевский среди них не является исключением, наиболее интересными читателям являлись не положительные, а как раз отрицательные персонажи. В них было больше жизни, ведь жизнь заставляет нас страдать от зла, которое жалит до смерти. Так что нам жалко этих персонажей.
        Положительные же персонажи нужны в сочинении для обострения жалости читателей к самим себе. Настолько они хорошие, совершенные, что им неуютно жить в нашем грешном мире. Положительные герои чувствуют себя в нем как чужие, не от мира сего. Поэтому они похожи на тени людей, напоминают призраков, бледно выглядят на контрастном фоне более ярких отрицательных персонажей. Именно потому что в реальной жизни мы чаще встречаем людей отрицательных, они лучше и конкретнее смотрятся в литературных, драматических произведениях, чем положительные герои, которые кажутся нам хуже и схематичнее. Их схематизм (абстрактность) вызван тем, что они изображаются такими, какими мы должны быть с точки зрения моралистов, которые заранее знают, что правильно, а что неправильно, в противопоставлении отрицательным героям, которые есть такие, какими мы сами являемся.
        Возьмем для примера двух героев последнего романа Федора Достоевского: Алексея и Ивана Карамазовых. Алексей – положительный персонаж, Иван – персонаж отрицательный. На чьей стороне наше внимание? Разумеется, на стороне Ивана. Почему? Потому что он интереснее. Почему же он интереснее своего младшего брата? Потому что он похож на самого автора. Алексей же Карамазов лишь бледная копия, тень автора, которую тот вынужденно, из моральных соображений, бросает на плетень повествования. Сам Алексей, эта «субтильная овца», оживает, становится нам интереснее, когда соблазняется, заражается от брата злобой сострадальца за несправедливость. Таков «жестокий талант» писателя выставлять читателя пособником злодея-совратетеля. Ведь кто находится на месте Алексея как жертвы автора-садиста? Сам читатель. Именно его автор пытается замучить одной слезинкой ребенка. И в итоге такого рода сентиментальная пошлость заставляет читателя пережить садомазохистский катарсис. 
        На словах мы хвалим хороших персонажей, но переживаем за плохих, которые причиняют страдания хорошим. Это в порядке вещей. По таким правилам живут люди, без понятия о том, что есть в идее. Так обстоит дело и в библейских притчах, в которых бог больше заботится не о хороших, праведных, а о плохих, заблудших своих творениях. Все почему? Потому что есть не только закон духа, но и закон плоти, которому следуют те, в ком дает о себе знать ничтожная природа их происхождения. Так как таких подавляющее большинство, то и приходится богу, прежде всего, на них обращать свое пристальное внимание, наказывать, подавлять их своей заботой, вместо того, чтобы оставить в покое. В покое свободными остаются только праведники. Так устроен не сам мир, но человеческое сознание.
        Сознание Ивана Карамазова одержимо идеей наказания злодея за одну слезинку убитого невинным ребенка (как будто можно убить ребенка за вину). Эта же идея тревожит его воображение тут же, но уже не в связи с ребенком, но с самим Спасителем, которого осуждает Инквизитор в выдуманной Иваном Карамазовым Легенде. На самом деле эту идею подсказал автору немецкий поэт и драматург Фридрих Шиллер, который в драме-поэме «Дон Карлос» рассуждает устами Великого Инквизитора о необходимости казни во имя справедливости.  Можно ли оправдать злодейство справедливостью? Можно ли наказать человека за всепрощение? Даже невинный Алексей Карамазов допускает возможность воздаяния.
        Где проходит экзистенциальная граница прощения для братьев Карамазовых? А где она проходит для нас, живых людей? Все ли мы можем простить? В чем смысл прощения? Он имеет меру или прощению следует быть безмерным? Богу в силу его трансцендентной беспредельности все возможно. Человеку не все возможно, возможно только то, что имеет смысл, а он знает свою меру. Неразумно все прощать. В таком случае, чтобы не погрешить против истины, следует самому Богу предоставить право казнить и миловать: «Бог простит», может быть. Здесь, в прощении, разумность состоит в том, что способно ли оно изменить в лучшую, хорошую сторону того, кто виноват. Иначе получается, кто прощает, тем самым умывает руки в том смысле, что он сделал все, что мог, - простил подлеца.
        Умное созерцание идей как интеллектуальная интуиция получает свое действенное воплощение в опыте мысли. Помимо чувственного и ментального опыта есть еще опыт веры и сверхчувственного представления или переживания. Последним опытом пользуются визионеры, описывающие свои удивительные впечатления от контакта с реальностью такими словами, которые лишены строгого логического (разумного) смысла, то есть, являются философски бессмысленными.
        Опыт веры свойственен верующим, которые веруют, принимая на веру свою веру. Итак во всем, с чем они имеют дело. Со временем верующие приобретают опыт верить. Они изучают веру, как следует верить, чтобы уверовать. И потом уверяют других в том, во что веруют. С помощью чего они верую? С помощью слов. Слова обладают магической властью над человеком, ибо с помощью слова был создан человек как общественное, общительное существо. Слово сообщает. Слово веры сообщает о том, во что верит человек. Человек верит в Бога. Что означает такое сообщение: человек верит в Бога? Что он принимает на веру его существование. Потому что иначе, другим способом, восприятием, знанием, доказательством бесспорно подтвердить такое сообщение невозможно. Бога не видел никто никогда, так говорится в святой книге – в Евангелии. Как можно знать то, что не видел? И на каждое доказательство существования Бога можно привести его опровержение. Поэтому человек только верит в бытие Бога. Почему ему так важно в это верить? В чем заключается смысл веры в Бога, в Его бытие? В том заключается, что если Он есть, то и все есть, ибо в Него верят, как в Творца.
        То, что Он невидим в мире тел, где по явлению судят о сущности, делает Его Духом, который есть везде и всегда. Его нельзя локализовать, ведь он является всеобщим, всеединым сущим.
        То, что Он есть Творец, делает его гарантом существования всего в целом как частей целого. В Нем вечная жизнь. Поэтому вера в Него как вечное существо через верное причастие обеспечивает верующим, причастным Ему через веру, вечную жизнь в Нем, в Его Царстве. Где Его Царство? Нигде локально, конкретно, не в нашем измерении, в котором все меняется, переходит с места на место, течет во времени, протекает, минует и исчезает.
         Поэтому верующий верит в Бога, надеется на Него в спасении себя в Нем. Но что такое вера и надежда без любви? Потому верующий еще и любит Бога, пытается слиться с Ним, стать Им, Тем, Кем не является. Из веры в Бога рождается поклонение Богу. Ведь люди поклоняются тем, кого любят, обожают.
        Сама вера рождается из страха оказаться недостойным милости Бога, быть наказанным страданием и смертью, которой заканчивается страдание в жизни. Мы сострадаем людям и другим существам в мире, чтобы они примирились со своим страданием, приняли смерть, в которой мы встречаемся с Богом, ибо в мире мы не можем Его найти. Тогда мы ищем и находим Его в смерти. Обрести вечную жизнь можно только через смерть, через переход от смертной жизни к бессмертной.
        Так из опыта веры выходит ее толкование в слове. Начало веры можно найти в чувстве. Но это особое чувство, не похожее на другие чувства. Поэтому мы выделяем опыт такого чувства в особый вид опыта. Это чувство чуда. Чудо роднит веру с мифом, со сказкой, с тем, что рассказывается человеком человеку и во что он верит. Во что верит человек? В То, что сочиняет, выдумывает. Он рассказывает, сообщает о том, что выдумал, надумал. Выдумка есть плод его фантазии, игры воображения. Поэтому миф и занятие мифом, сказкой, ее изучение - мифология – связаны с искусством, с изготовлением того, чего нет в мире. Поэтому мифы – это рассказы о том, что не от мира сего. Но то, что нереально в этом мире чувственного опыта наяву, реально в другом измерении – в измерении сна. Сон есть явление чуда. Во сне мы видим невидимое, узнаем то, что не видим наяву. Во сне мы пассивно воспринимаем, впитываем то, что нам является. Наяву мы пытаемся воспроизвести то, что происходит с нами во сне.
        Но выходит ли то же самое наяву, что происходит во сне? Конечно, нет. То, что случается во сне, как правило, является либо бессознательным, либо сознательным, но без осознания в качестве явления сознания, без самого различения на явление знания и явление реальности. Почему? Потому что сновидение есть явление сознания и только в этом качестве оно есть в реальности.
        В случае же воспоминания сновидения уже наяву мы способны иметь его в виду как уже отложившееся в памяти явление сознания отдельно от самих себя. Вот эта свобода в мысли наяву отсутствует во сне. Она появляется только в толковании смысла сновидения в меру субъективной произвольности интерпретации.
        Есть ли свобода в мысли мистика в самом акте видения (о маге здесь нет и речи, ибо сама магическая практика (и даже ее теория) не нуждается в медитации прямо и только в исключительных случаях использует ее чисто инструментально в прагматических целях внушения)? Нет, если не считать, не учитывать момента настройки ума на возможное восприятие откровения не обычного, бытового, имманентного мира, но мира трансцендентного, чудесного, необычного, или, если не мира, то потустороннего измерения того же самого мира. Но что такое потустороннее измерение посюстороннего   мира? Это измерение неизмеримого, исчисление неисчислимого, исчерпание неисчерпаемого, определение неопределимого.
        Как же тогда выразить религиозный и мистический опыт? Только символически словом молитвы и прагматически действием служения высшей инстанции поклона, поста и передачи милости от Бога людям.
        Какое же выражение находит мистика в своей литературе? Можно ли говорить о том, что есть специальная мистическая литература, то есть, литература для самих мистиков, и есть популярная мистическая литература, то есть, такого рода литература «для народа», не для специалистов, не для мистиков. Но зачем мистическая литература для мистиков? У каждого мистика есть свой архив мистики собственного изготовления, точнее, галерея видений. Он не нуждается в чужих видениях, когда есть свои. В чужих видениях нуждаются толкователи – это их хлеб, да читатели, если узнают об этих видениях из книг самих мистиков или из книг комментаторов-толкователей. Некоторые толкователи видений мистиков сочиняют из них «мудрецов» или «святых», или самих «небожителей», визитеров, пришельцев, а их путанным видениям или безумным фантазиям приписывают глубокий и сокровенный смысл. Порой они излагают фантасмагорические идеи мистиков, пересказывают их в доступной форме широкой публике.
        Со мной самим случилась совсем недавно такого рода история – мистическая встреча с классиком русской литературы, который умер еще сто лет назад. Действительно ли я встретился с самим писателем, пришедшим ко мне на встречу с того света или мне явился его образ в результате игры воображения? Или, может быть, кто-то понарошку представился им, попросту подшутил надо мной? Или это был городской сумасшедший, возомнивший себя великим писателем? Какая разница? Никакой, если речь идет о пользе для ума и для смысла. Встреча оказалась полезной с философской точки зрения, потому что помогла мне понять смысл моего настоящего отношения к творчеству как упомянутого писателя, так и его оппонентов, да и, вообще, очевидным образом прояснила некоторые моменты собственного понимания важных фундаментальных проблем мышления, познания и литературного мастерства. Какая мне разница в том, что моим собеседником был настоящий писатель или мнимый, я-то был настоящий!
        Другое дело, интерес научный. С научной точки зрения было бы интересно установить факт мистической встречи с духом умершего. Действительно ли существуют духи писателей прошлого? Либо умер не Лев Николаевич Толстой, а его двойник, доппельгангер, он же сам благополучно прожил инкогнито около двухсот лет, что, впрочем, маловероятно.
        Есть еще собственно и конкретно спиритический, магический или мистический интерес относительно меня самого, - способен ли я сам вызывать духов или откликаться на их «говорящее присутствие»? Если это так, то я могу быть магом, медиумом, спиритом, контактером с духами. А, что, неплохая работа, а главное, денежная.
        И, наконец, чисто теоретический интерес в демонологическом, теологическом аспекте: есть ли на самом деле возможность возвращения из «мира мертвых», есть ли, вообще, вечная жизнь и, в частности, для человека?
        Для Бога вечная жизнь есть. С метафизической, собственно философской, а тем более с теологической точки зрения это несомненно, ибо в этом есть свой смысл. А для человека он есть? Спорно, но в это можно верить.
        Сложнее согласиться с тем, что ты оказался свидетелем явления чуда, спиритического феномена или факта переселения душ. Проще все, что намедни произошло со мной, объяснить тем, что у меня разыгралось воображение, что это моя причуда, минутное помешательство или событие встречи с психически ненормальным человеком.
        Конечно, можно отделаться от факта близкой встречи с неопознанным объектом третьей степени тем, что это просто недоразумение или случай, который не имеет никакого объяснения, и просто забыть о нем. И все же, неужели мне явился пришелец, внеземной разум в удобном для меня виде, чтобы установить разумный контакт? Тогда это будет уже уфологический интерес.
        «Все это одни глупости», - скажет иной, сомневающийся читатель. И у него есть на то свои законные основания. Но для меня эта история имеет глубокий личный, персональный смысл встречи с литературой в лице, пусть и мертвого, но для меня живого классика.
        Можно сказать, что явившееся мне лицо было «теневым явлением», с «обратной стороны» жизни. Как все же удивительна жизнь, что она предоставляет нам такие чудесные встречи. Эта жизнь есть самое ценное, что есть в ней. Бывает, иные люди, попусту говорят, что важнее жизни является доброе имя и т.п. Это так, но это, как говорят, уже другая история, для других, еще живых, а не для тебя, уже мертвого. Скажите то, что важнее жизни доброе имя, мертвым. Поймут ли они вас? Вряд ли. Да, и, вообще, понимают ли что-то мертвые?
        Важна сама жизнь. Это в ней, уже потом, важно все остальное. Поэтому, как говорят, «лучше быть живой собакой, чем мертвым львом». В этом есть свой смысл. Об этом стоит помнить всяким фанатиком, сочиняющим сказки про героизм для «пушечного мяса». Конечно, можно пожертвовать собственной жизнью ради жизни других. И в этом есть смысл. Только смысл менее важный для тебя. Потому что жизни неравнозначны. Твоя жизнь для тебя важнее любой другой. Это аксиома, факт, не требующий доказательства. Другое дело, твоя свобода, что ты самопроизвольно, своевольно, а не из-под палки не смеющих требовать от тебя такое, предпочел чужую жизнь своей. Все остальное – пустая болтовня моралистов. Это я знаю точно.
        Следом хочу оговорить еще один момент моего расхождения с моралистами. Вот они часто упоминают всуе слово «совесть» в смысле личной ответственности. Они придумали такую иерархию: есть внешняя инстанция ответственности в форме права государства в виде правовой обязанности гражданина, есть внутренняя инстанция уже не правовой, но личной ответственности в сознании человека в виде совести, и, наконец, есть средняя инстанция моральной ответственности между и перед людьми в обществе в виде долга.
        Правом занимается инстанция правового закона государства. Ты обязан быть законопослушным гражданином. При этом ты можешь быть подлецом, исполняющим закон из страха быть наказанным.
        На следующей линии фронта борьбы с твоим своеволие стоит, не лежит долг, который находится в ведении морали. Ты должен всем людям, возможно и другим живым существам в экологической этике, ибо мораль – это не частная лавочка, а общее правило жизни – жизни по правилам уже не государства, власти, начальства, а общества, народа, жизни с умом, с пониманием, с понятием. 
        И, наконец, последний редут борьбы всех против тебя. Он находится внутри тебя, чтобы ты сам боролся с собой. За кого? За всех против тебя, но в твоих же собственных интересах жизни с другими. Странная логика. Этим редутом моралисты объявляют совесть. Речь идет уже не о правилах, а о понятиях, точнее, понятии, но не долга, как в морали. По правилам права люди живут как вещи. По понятиям морали люди живут уже как люди, но еще не как человек. Это по совести, по своему нраву человек живет как человек. Так труднее всего жить. Почему? Потому что надо думать и решать самому, не другим позволять «ломать» себя, а самого себя заставлять предпочитать себе других. Конечно, для выработки такого умения требуется больше всего силы, личных усилий скрутить себя в «бараний рог» на пользу обществу и государству, ради народа и начальников.
        Если право с правилами для человека есть «Оно» (Id), коллективное бессознательное государства, начальства, то мораль с общими понятиями есть «Сверх-Я» или коллективное сознательное общества, народа, людей. Совесть же нравственности есть твое «Я», твое самосознание, твой нрав как агент внешних инстанций господ власти и народа-суверена внутри твоего сознания. Совесть есть вестник этих инстанций, который представляется твоим голосом внутри тебя. Этот демон, который подставляет тебя, прикидывается тобой, служит не тебе, но общим инстанциям, выдавая общее за твое, частное. В праве и морали дело обстоит напротив так, что твоего нет, есть только общее. В нравственности как в том, что касается твоего нрава, твоего личного, а не морального характера, твое учитывается только в качестве части общего, а не другого общего.
        Именно такое толкование совести моралистами, которые, вообще то занимались лучше своей моралью, Фридрих Ницше подвергает критике, называя совесть «химерой». Что он имеет в виду? Человеческое лицемерие, подкладкой которого является цинизм. Люди цинично обманывают друг друга, призывая к совести. Естественно, нельзя с ним не согласиться, если понимать совесть в чисто моральном духе. Но возможно и философское, умное толкование этой совести, которое предполагает уже не глупое, необдуманное согласие против себя или хитрое «разведение» наивных людей в собственных, корыстных целях, но внятное понимание. Да, совесть есть весть, но кого? Бога? Зачем Ему это надо? Зачем Ему одергивать людей? Для этого Он дал им разум. Может быть, демона, духа? Тем более зачем? Им что есть время заниматься теми, кто иной природы, чем они? Глупо тратить время зря. К тому же они не живут временем, не тратят его. Кто остается? Люди? Но для этого есть право и мораль.
        Не забыли ли мы кого-нибудь еще? Разумеется, мы забыли самого человека, каждого из нас. Совесть есть весть, с которой человек обращается к самому себе. Она есть знак его экзистенции, его отношения к самому себе наедине, на пороге смерти. Поэтому он обращается к самому себе, потому что в одиночестве больше не к кому обращаться. Вот именно тогда, в экзистенции человек становится ближе к Богу как к трансценденции, когда никого нет рядом. Вот тогда Бог незримо соприсутствует человеку, но по ту сторону от него, по ту сторону смерти.
        Сможет ли человек воскреснуть в другом мире или не сможет, это будет уже не сам человек, а его тень в случае его уничтожения, или тень Бога в случае упомянутого воскресения.
        В этой жизни мы, читатели, живые люди. а не тени самих себя. В той жизни с точки зрения этой жизни мы тени того, кто там есть. Кто есть в иной жизни? Бог. Его место из огня, в котором человек сгорит как солома. Царство Бога для человека ад. Адское пламя, в котором человек является горючим, расходным материалом, затемняет рай неверным светом, светом неверия, сомнения, напускает дым, дымовую завесу, бросает тень на чистый райский свет, который не жжет, а греет, просвещает и освещает, освящает.
        Если в аду человек тлеет, то в раю он светится светом знания вечной жизни, в которой нет разделения на добро и зло. Оно есть только в нашем мире. Ад – это иллюзия, которая становится реальной по мере сомнения в том, что несомненно. Именно сомнение препятствует восприятию истины как истины. На нем, на пирроновом огне поядающем, человек и горит как прелая солома, источая удушливый дым, вредный для духа.

Эпилог
        Что я могу сказать вам, внимательный читатель, специально заведя речь от своего имени Ивана Петровича Язова о человеческой тени? Почти ничего нового. Те или другие мыслители и писатели уже много говорили о ней. Трудно жить человеку без своей тени. Достаточно вспомнить Питера Шлемиля, который обменял с дьяволом свою тень на волшебный кошель с деньгами, которые никогда не кончаются. Каких только несчастий он не натерпелся от ее потери, если верить на слово Адельберту Шамиссо, который посвятил этому свою книгу. 
        И какая собственно польза человеку от собственной тени? Какую тень он бросает на плетень? Тень, бывает, нужна для контраста со светом. Например, человек контрастен в том смысле, что является и душой, и телом. В этом контексте душа есть свет, а тело - тень. Душа светит в теле и его тень не объемлет ее. На фоне тени тела выпуклее является свет души. Душа – это Я человека. Свет души – это его сознание. Человек сознает не только то, что он познает в себе и вне себя, но и узнает себя, занимается самопознанием и имеет самосознание, черпая свое знание мыслью, излучаемой идеей, из потаенных глубин собственного существа, поименованных тенью.