Феникс

Марина Ильяшевич
1.ОБРЕТЕНИЯ И УТРАТЫ
 
Всё было ещё хуже.
 
Вот теперь все пазлы складываются.
 
Когда рассказываешь честно.
 
Они пришли за ней в общагу, но к Жене поехали не в тот раз. Вдоволь насытившись осенним Свердловском, неожиданно сухим и солнечным днём посреди вереницы сырых, весёлая ватага завалилась в дом.
 
Теперь становится понятным, куда вместились все эти разговоры - о знакомых ребятах Зандро, патлатых кумирах, державших внимание его города и сводивших с ума местных девчонок, о музыке, о литературе. Собственно, тогда он и приговорил её к аборту — извергнуть из нутра нарождавшуюся поэтессу. Все ещё не родившиеся строки - эти оплодотворённые словом яйцеклетки боли - замерли в ней от ужаса предстоящего небытия.
 
Зандро счёл, что это будут уродцы. Да, её «тяжёлая безвыездность дорог», обрушенная богом «на расцветающие плечи» и с которых «изъезженных, некуда свернуть», была совсем не то, что его «все дороги ведут в тупики». У него всегда всё выходило ясно и прямо. Единственно возможные слова.
 
Как этот его вердикт — не писать. Оглашённый в этой компании тех, кто баловался пером. Включая Женю.
 
Ну, это не существенно. Никто не заметил потери бойца. Зандро вообще не для стихов её вытащил из общаги в то утро. Она должна была стать его анестетиком на оставшиеся дни, обезболить прощание с городом. Да чёрт! Никто не заботился от том, что переживает она сама.
 
Кроме Жени.
 
Ему явно было жаль её. Он станет её ангелом-хранителем и защитником на всё время в Свердловске, но против единственного друга был беспомощен.
 
Они терпеливо выслушали все её теории о том, как выполнить завещание их общего духовного отца, Джима Моррисона. Она с радостью узнавания своих увидела, что предводителя группы «Двери» в этой компании любят все, некоторые — боготворят. А она придумала, как выйти в эти двери вовремя, да ещё как следует хлопнув ими напоследок. Так, чтобы Земной шар сошёл со своей оси.
 
Это вообще был её конёк — часами, гоня сон, размышлять о том, как всё устроено и почему так неуютно человечеству в этой вольере космического зоопарка. Результатами ночных изысканий своего бессонного мозга она охотно делилась с теми, кто готов был слушать.
 
Дура, они просто следили за движением твоих губ. Женщина да молчит!
 
Была в её кунсткамере представлений о жизни и такая: хорошо бы не иметь близких. Вообще никакой родни. Ни одного живого человека. Они делали её уязвимой. Вынуждали время от времени оглядываться, не опалило их жаром устроенных ею поджогов. Повсюду тлели пожары. Залить их можно было только рислингом.
 
Она осталась в тот вечер. Никем не принуждаемая. Влекомая лишь волей рока. Зандро вставил её в строку последних свердловских дней вместо обычного в своих черновиках отточия, пока он не найдёт точное слово. Вставил вместо так невовремя отлучившейся Ани. Как всегда - менял слова на новые, лучше ложившиеся в размер или отчётливее проясняющие смысл. Заполнил паузу между сказанным. Вот и всё.
 
Пельмешка была чуть позже. И Женька не зря тогда обратит внимание на синхронность их движений. С ревностью зафиксирует для себя, что всё, чего бы он не хотел и, если б мог, не позволил, уже произошло.
 
И тогда, в ночном трамвае, когда они ехали от больного Женьки и она что-то пискнула, что надо было остаться, Зандро внезапно зло оборвал её: «Ну так оставалась бы! Сейчас остановка, ещё добежишь обратно». Он вообще не монтировался в устроенный ему иконостас, был неврастеник, часто капризничал. Не то, что выдержанный, сохраняющий внешнее спокойствие, вежливый и бережный  Женя.
 
Она не знала почему, но именно таким и даётся дар. А может, они становятся такими, дёрганными, получив этот подарок небес, перекидывают его, обжигающий, с ладони на ладонь, дуют на него своим рваным дыханием.
 
У неё пока не было теории на этот счёт. Она впервые столкнулась с такой Эоловой арфой, или — она затруднялась в определении — звукоснимателем, под которым дрожала контрабандная (вначале она написала «драгоценная») пластинка с музыкой Высших Сфер. высших сфер, точнее. С маленькой буквы. Он же высмеял её склонность к пафосу и барочность образов.
 
Он её ничем не утешил, когда понял, что больно и ей — это же у него была теория о непрерывном перетекании из любови в любовь, сосуществовании разнонаправленных любовей, этой единственной формы жизни на Земле и во Вселенной. А её тогда ничто не защищало: она не чувствовала себя влюблённой и уже этим оправданной, а только предательницей.
 
И ведь они ещё два года после переписывались с Аней: у неё самой уже росла дочь, Аня донашивала сына. В письмах она делилась счастьем, заполнившим всё её существо; счастья было так много, что оно рвалось наружу, но она не давала ему расплескаться. Сберегала дочь, которую почувствовала с первых дней в утробе, когда врач ещё не мог сказать определённо, но она-то знала, что носит в себе сокровище сокровищ.
 
Дочь она честно вылежала. Первый раз на сохранение попала до Нового года, врач в консультации удивилась, что она безропотно поехала собирать сумку в больницу (женщины обычно отнекивались и торговались, боялись оставить мужей без пригляда). И затем укладывалась под присмотр врачей ещё дважды. Последний раз — поздней весной, и заведующий, азербайджанец Акбар, ей сказал: «Без ребёнка уже не выпущу».
 
Ей передавали всякие вкусности из дому, а она не могла впихнуть в себя больше ложки: ребёнок стиснул все внутренности, подпирал к горлу. Она не ожидала, что дитя окажется таким крохотным. Точнее, дочь. С первой минуты (тогда не было УЗИ) она знала, что это дочь и вязала ей пинетки и шапочки тёплого, абрикосово-розового тона. Этой приметой — нельзя ни шить, ни вязать - она тогда не прониклась, и зря: дочь извлекли на свет обвитую по шее пуповиной.
 
Неизвестно ещё, разродилась бы она, если б на счастье в ту смену не дежурил Акбар. Он наперечёт знал, чего и сколько ей вливали все эти месяцы (сам назначал), чтобы удержать плод в матке, и наорал на акушерскую бригаду, которая заставляла её тужиться без нужного медицинского пособия. Она порвалась вся и ещё долго лежала на столе в родзале, пока её зашивали. Несколько месяцев после ей было запрещено садиться, только лежать или ходить.
 
Она даже не поняла, что рожает — ещё был далеко не срок. Если бы срок — это значило бы, что она преступница и привезла драгоценное дитя из Свердловска. Жени не должно было остаться в её жизни. Она это твёрдо решила. Замуровала всякое воспоминание о нём.
 
Но в то утро ей было не до подсчётов. Встала она ни свет ни заря: мучительно хотелось, как ей казалось, в туалет. Ужасные тянущие боли, которые она попыталась утихомирить, поднимаясь и спускаясь по лестнице старого (куда поступали все проблемные) роддома. Так она и сновала туда-сюда, пока её не хватились нянечка и медсестра. Повели в смотровую, определять степень раскрытия. Она всё ещё надеялась, что нет, не пора. А после все чувства и мысли вытеснила боль. Пережить эту физическую боль помогла только её неотвратимость. Эти грозовые ворота не минует ни одна женщина. Женщиной становятся через роды, а вовсе не через дефлорацию - всего лишь оборвали лепестки, помяли крылышки, велика важность! Роды - такая инициация придумана для нашего пола.
 
Когда кроху принесли на первое кормление (единственную девочку на восьмерых мамаш в палате, остальным достались горластые противные маленькие мужики), дочь спала, и она с недоумением рассматривала её почти белые реснички и светло-русые бровки. Не решалась отодвинуть чепчик. К школе светленькая дочь потемнеет. Белокурость у младенцев не редкость. Пожалуй, только она сама всегда была угольком.
 
Ещё из впечатлений роддома помнит, как перебирала в зашитых рукавах байковой распашонки крохотные пальчики — и вдруг со страхом обнаружила, что их шесть! Прибежавшая нянька рассеяла страхи — всё у вашей девочки нормально. Только маленькая. Недоношенная.
 
«Преждевременные патологические роды» - написали в больничном и назначили к оплате дополнительные 56 дней. Эти 56 дней успокоили её совесть.
 
Порой ей казалось, что в зачатии не поучаствовал никто из мужчин. Настолько дочь была вся её. Но случаев парфеногенеза современная история не знает. Прижимая дитя к груди (она кормила больше года, железы уже не вмещались в аккуратную «двоечку», и мама привезла ей на выписку свой бюстгальтер четвёртого размера), она много об этом размышляла. Со временем в дочери стали проступать черты отца: верхние фаланги пальчиков на руках и ногах были «лопаточкой», как у мужа, в ту же кассу шли папины полные губёшки, а когда дитя начало говорить (в год и очень быстро перешла на словосочетания и даже короткие фразы, говорю же, дочь гениальна! Всё же ментальная, ноосферная, телегония точно существует!), обнаружилась и фамильная легкая картавость, которую они в итоге побороли.
 
Дочь стала оправданием её безалаберной жизни. Наполнила всё собой.
 
Наверное, не случайно судьба оставила дочь единственным ребёнком.
 
Второго она нечаянно растрясла в кресле икаруса на дорогах Чехии. Успела из Чопа через ненавистную Москву - с толпами и беготнёй с вокзала на вокзал - вернуться на юг за дочерью, куда дитя отправляли на долгое лето в руки бесчисленных бабушек и двух дедов (двоюродных и пра) набраться витаминов. В первую после дороги ночь утонула в горячей липкой луже (матрас пришлось выбросить), бабуля прибежала с ведром, она не могла с него встать — всё роняла и роняла струйки и сгустки; вызвонили бабушкину сестру, медика, та приехала с настойкой водяного перца; в больницу истерзанная начавшимся самопроизвольным абортом внучка ехать отказалась. В ведро выпал микроскопический, меньше пальца (ей не показали) пупсик, его вылили в выгребную яму.
 
Отпуск заканчивался, ехать было с пересадкой опять в Москве, где её встретила двоюродная сестра-студентка и помогла сесть в следующий поезд (вещей было много, трёхлетняя дочь на руках и не переставшая кровоточить матка). Дома встретил муж, напугавший отвыкшего за длинное лето ребёнка незнакомой отросшей бородой.
 
Следующего ребёнка они через год с небольшим отнесли в абортарий. Срок был совсем маленький, это был «новогодний» ребёнок. Бесчинствовала лигачёвская антиалкогольная компания, на её родном Юге вырубали и выкорчёвывали двухсотлетние виноградники, не то что детей. Агрономы один за другим стрелялись, а плакаты со стены женской консультации угрожали и обвиняли участников пьяного зачатия.
 
Муж договорился со знакомой медсестрой (средний персонал, барменши и парикмахерши все ходили у него в подружках), а та ещё с кем-то, и ей вкатили укол — самое болезненное, что оказалось в этой процедуре. Она только слышала звук поедающей плоть кюретки, равнодушно глядела на себя из-под потолка, куда вознёс её наркотик, впервые легальный, затем поспала часа два, и муж забрал её домой (через одно здание от роддома); свекровь кричала «Что вы натворили!», они разминулись, когда выходили из дому, она не успела остановить.
 
Утром она уже вышла на работу.
 
Четвёртый их ребёнок (третий из нерождённых) замер на большом сроке. Только раз она почувствовала его шевеление, в Перми на сессии, и он затих, а она всё ждала, когда повторится толчок в живот. Перед этим они слетали в отпуск в Сочи, отдыхали в «Жемчужине», но в целом поездка не задалась, словно сигналила о беде. Летели они из Свердловска (Господи, опять!), вернее, уже Екатеринбурга, а туда добирались поездом и в вагоне какой-то пьянчужка задирал их с ребёнком, и муж высадил буяна на ближайшей станции; сочувствовали, как водится на Руси, алкашу, а не беременной молодухе с дошколёнком. Обратный перелёт был ужасен: две бабы со шкетом заняли их места и ни в какую не согласились перейти на свои.
 
- Не драться же мне с ними, - заключила бортпроводница.
 
Ей пришлось втискивать живот в узкий задний ряд, муж с дочерью летели в другом салоне.
 
Вернувшись с сессии и пойдя в душ, она обнаружила сукровицу на белье. Поехала в роддом немедленно. Её положили в палату, пришла врач, пощупала живот, назвала срок — он был на месяц меньше, чем прошло от зачатия. Это напугало и её, и врача.
 
- Когда последний раз шевелился? - спросила врач, и всё в ней обрушилось, она поняла, что в этом контексте значит слово «последний».
 
Утром ей нужно было идти в соседний корпус на УЗИ, она не заснула этой ночью, прислушиваясь в безумной надежде, вдруг оттуда, из её несчастной утробы, дитя подаст признаки жизни.
 
- Не убивайтесь вы так, - утешал им с мужем врач-узист, выйдя за ней из кабинета. - В таком сроке плод просто так не гибнет. Благодарите Бога, только он знает, от чего вас избавил.
 
Её перевели вниз, где лежали абортницы. В соседней палате были женщины, кому в околоплодные воды ввели соль, и теперь каждая ждала, когда соль выжжет их ребенка и их заберут на чистку.
 
Она позвонила мужу рассказать об этом варварстве, муж связался с её коллегой и подругой Ларисой, та позвонила своей - и Наталья взяла её на аборт без этой ужасающей процедуры.
 
Пол ребёнка определить не смогли — слишком долго, месяц, он пролежал в могиле её утробы. Как она не умерла от заражения крови, осталось медицинским казусом.
 
Ни конфет, ни денег Наталья не взяла.
 
- Это ведь не роды, - печально сказала она. - Вот придёте за живым ребёнком…
 
Но эту тему они для себя навсегда закрыли.
 
Она облачилась даже не в траур — в саван. Лежала дни напролёт в постели, на работу не пошла (начальник отнёсся с пониманием), пила камфору стаканами, но молоко не останавливалось. Белые струйки сбегали в бельё, она по нескольку раз в день меняла тряпочки, лифчики и ночные сорочки. В этот раз она легко выкормила бы и двоих.
 
Всё в ней умерло вместе с этим ребёнком. И теперь она не замечала, что убивает и тех, кто рядом — мужа и дочь, накрывая их непроницаемой могильной чернотой своей тоски. А ведь они тоже горевали; втроём, приникнув друг к другу, им было бы легче пережить оставшийся год. Они нуждались в ней, а она не видела и не слышала ничего. Заточила себя в одиночную камеру. Потому что считала себя убийцей.
 
Она помнила свою первую мысль, когда поняла, что беременна. «Как не ко времени!» - подумала она тогда. Нет, она бы ни за что не стала избавляться от этого ребёнка. Просто отметила про себя, что он немножко сдвинет их планы. Теперь ей казалось, что завязавшийся плод, услышав эту её мысль, сжался от ужаса в матке, ставшей пытошной камерой для его предыдущего брата или сестры. Да, это она убила его своей неосторожной мыслью.
 
Она верила в такие вещи.
 
Из своего склепа, из своего заточения она выбралась через много месяцев, к следующему лету. Вернулась к семье. Но боль ещё долго подступала к её горлу. С мужем они больше об этом не говорили. Как долго он в одиночку ходил по этому кладбищу надежд, она не может сказать.
 
Первенец, страстно любимый, обожаемый птенец, спора, занесённая из космоса, остался единственным.
 
Как далеко мы ушли от Жени, правда?
 
Мы сейчас к нему вернёмся. Но прежде — к Ане.
 
АНЯ. ПИСЬМА. СНОВА ПОТЕРИ
 
Аня писала ей, что сейчас она в Свердловске, что хочется прижаться к водосточной трубе, пусть промокнут ноги, хочется, чтобы дождём поливало сверху, быть окутанной брызгами воды, солнца и счастья. И пусть рождаются дети! До этого она сообщила, что работает в своей маленькой уральской газете и исправно раз в неделю купает рыжего мопса — кто-то подарил ей эту резиновую игрушку, может, Зандро, ведь он бывал и сентиментальным,— и в этом было столько трогательной детскости, столько Аниной невесомости, которую она так полюбила ещё с их абитуры!
 
Они познакомились в общаге на Чапайке: она вошла в комнату, где в компании уже сидела эта сотканная из света бесплотная девочка, с личиком сердечком и длинными кошачьими глазами, как у молоденькой Мишель Пфайфер, понятно, почему Зандро писал ей такие пронзительные стихи.
Она же вошла резко; лихо, с порога, не садясь за стол, накатила предложенные полстакана рома (вкус всего — не только алкоголя — она тогда знала только по книжкам) из бутылки с мулаткой на этикетке; жидкость обожгла язык и горло, но она, как индеец, которого в насмешку угостили горчицей, не подала виду. Только просидела в оцепенении с полчаса, не в силах шевельнуть мгновенно окаменевшими конечностями; разговоры доносились до неё глухо, издалека, как рокот прибоя, перебиравшего чёрную гальку на обнажившемся берегу; сидела так, пока высокий светлокудрый немец Сашка Галтер, старшекурсник с физфака, не поднял её за плечи и не вывел на улицу - под едкий отрезвляющий запах промытой ливнем тополиной листвы, смешанный с испаряющейся на полуденном солнце влагой со свежего асфальта. (Вот нафига они пили в такое время, Борисовна говорит, печень начинает перерабатывать этанол только после трёх пополудни!)
 
Когда они вернулись, Женька (да нет же, не этот, ещё другой, со звучной еврейской фамилией, змей, пройдоха, нашедший себя в девяностые) сказал, что смотреть на эту парочку нестерпимо больно и что надо или убить их прямо здесь, или дать друг друга любить; сказал - вывел всех и закрыл за собой дверь из комнаты. Они увидели только его спину.
 
Казалось бы, что общего между двумя этими юными девицами: одна — тающее виденье, другая — мясо, только что освежёванная дичь, но они привязались друг к другу. И относились очень бережно.
 
Пока на следующий год в её жизнь не ворвался кометой Зандро и не проделал в её сердце дыру не меньше, чем на Тунгусских болотах. Женя стянул края этой сладкой раны, накладывая по стежку на два шва.
 
… Ещё Аня писала, что не простит девчонкам, разорившим старый дом на узкой улочке. Ох, как всё замерло у неё внутри, когда она дошла до этой строчки! Судя по тому, что письмо всё же пришло ей, Аня не её имела в виду. Но не она ли запустила эту цепную реакцию разрушения?
 
Ей очень дороги были редкие Анины письма - в них жил воздух Свердловска, и её порадовало известие, что Аня носит ребёнка от Зандро. Это значило, что она невиновна, ничего не испортила, ничего не оборвала.
 
Письма прекратились поздней осенью. Аня успела известить, что у неё родился сын. Затем молчание, которое она никак не истолковала — была поглощена ребёнком, и много позже узнала, что Аня своего похоронила. Несчастный отец ненадолго пережил его. Это был оглушительный финал.
 
Она только потом, начав терять своих детей, познала, каково это — словно ударился локтем, всё немеет внутри.
 
Когда появились соцсети, у всех (кто ещё оставался в живых) всё уже отболело — она надеялась на это, но всё же не посмела разыскивать Аню. И только этой, на удивление снежной, как будто кто-то усиленно запасался бинтами, зимой, нашла и постучалась в друзья. Аня ответила - не знаю, узнала ли по фото, переговорить они не успели. Началась война, и Аня удалила свою страницу.
 
Может, она найдёт её в Свердловске, когда поедет туда этим летом. Нельзя уходить без прощения. Она его заслуживает. Ведь она стольким заплатила! Её быстро жившее сердце совсем истёрлось. Надо успеть.
 
НЕМОТА.
 
Несмотря на суровость приговора Зандро, она иногда ещё потела рифмами.
 
«Здесь заперта я в ветхих стенах, любви и горечи полна; вином разбавленная в венах, ко мне ласкается волна, с морскою пеною на коже зовёт в объятия песок — а я здесь вдавливаюсь в ложе из неоструганных досок» - нацарапала она карандашом прямо на обоях в простенке между окон (она на долгие часы застывала там в кресле с серой от старости обивкой), и это было совсем не про Женю.
 
Про дочь она не написала ни строчки — такое это было невместимое чувство, ни один алфавит на Земле не был бы ей помощник, здесь требовались другие сигнатуры, семемы, другой способ звукоизвлечения. Зандро бы нашёл. Она — нет. И Женя нет. Может, это его и убило — трезвое понимание своей безъязыкости, оскорбительной скромности своего  дара.
 
Была ещё одна попытка плеснуть чувства на бумагу — когда они с мужем проскользили по ледяной дорожке и упали в первый, осенний ещё снег, под светом фонарей в парке, - про «дыханье несмелое» и про «снег в пахших яблоком волосах» и про то, как в тот миг «что-то белое-белое перевесило на незримых весах». Действительно, перевесило. Там, откуда сыпало этим чистым снегом, наконец, было решено, что ей следует жить.
 
Последний раз она разразится стихами, когда уйдёт муж. Уйдёт внезапно - ей некогда было расслышать тревожные звоночки, она работала как проклятая в тот год, возвращалась домой в служебной машине, разлепляя глаза только при всполохах светофоров и решая (это была единственная ещё бодрствующая мысль в её отупевшей голове), чего она хочет больше: поесть или спать.
 
Иногда она сталкивалась с мужем в калитке (он всё ещё работал в ночном клубе и его смена начиналась, когда всё доброе ложится, а всё недоброе встаёт), но чаще вовсе не заставала его. Они не дотянули восьми месяцев до двадцатипятилетия официального брака, а она вообще-то рассчитывала, наконец, на кольцо на серебряную свадьбу (женились они без колец, вернее, взяли на время у родственников, а надо было верить в свадебные приметы, да).
 
Вот тогда и появились строчки, непривычные, ломанные: «я думала, это прорезаются крылья (боже! опять эти крылья, мучившие её всю юность!), а у тебя там оказался парашютный ранец уложен».
 
И - «любимый, спасибо, что взял НА СЕБЯ грех расставанья. Я пью разлуки нашей льдистую воду, я ликвидирую очаг остыванья».
 
И ещё, теперь уже точно в последний раз, когда нарисовался и принялся её возрождать из пепла боец, с которым она познакомилась на чемпионате. Но она — возможно, впервые - не позволила ничему быть, написала (не ему, конечно, его телефон она просто кинула в ЧС): «вот если бы хоть немногим ранее» и про то что мертва для чувств, что она свечной огарок, от неё не исходит ни тепла, ни света, а лишь одна чёрная копоть. И что вспыхнула она напоследок, случайно, и не хочет никого обжечь.
 
За ней и так уже стелилась длинная вереница пепелищ, и по этим углям ей идти на последний суд.
 
Ты увидишь их всех, напугала Борисовна.
 
Нет, там она хочет видеть только Женю.
 
Это он подарил ей, девочке, стеснявшейся спросить у прохожих, который час, или нужную улицу, космическое ощущение, что от неё все «ссут кипятком», и с этой уверенностью она прошла по жизни, притягивая удачу и успех и принимая их как должное.
 
Это всё он, Женя. Его щедрый прощальный подарок.
 
Вспомнилось — когда приехали студентки, они немного удивились, что квартира в доме уже занята ею. Она сослалась на Аню, а  позже, когда всё устаканилось и на пару дней  Аня сама заглянула их навестить, боялась разоблачения. Собственно, на ту квартиру, где в итоге все благополучно разместились, она имела даже больше прав, чем её соседки. Ей вручили сразу два «ордера», два ключа: Зандро, уезжая, и Женя, который тоже здесь жил прежде. Но признаться в этом было невозможно, она не хотела огорчить Аню.
 
Женя опять заслонил её своим широким плечом. Сказал, что он разрешил. К нему и обращались впоследствии, когда с ней что-нибудь приключалось.
 
Несмотря на его неистовость, когда они оставались одни, он был вполне вменяемым, уравновешенным, сдержанным, вежливым, даже предупредительным. Ямочкой на подбородке, всем обликом, выправкой и манерой держаться напоминал красного офицера Ивана Варраву в исполнении Ланового. Он и впрямь воспитывался в семье фронтовика, честного служаки, орденоносца и, наверное, не хотел разочаровывать заслуженного отца, но боже, изнанка его личной жизни была малопригодна для наградного листа.
 
Может, он вообще был не повинен в том, как безумно проходили их встречи. Наверное, она чем-то провоцировала его мирно дремавших в другое время демонов.
 
Как тогда, на мосту, когда они шли менять билет Зандро на новую дату. Шли и мирно болтали о том о сём (Женя столько всего знал, она заслушивалась, этот его импровизированный лекторий много прибавил ей к общему развитию, стал её высшей школой), и вдруг он не выдержал и притиснул её к перилам; не посмотрел, что глазеют из остановившегося вровень с ними автобуса, только прикрыл своей спиной, защищая, но она-то из-за его плеча видела все эти расстреливающие взгляды. Хорошо, что они не попались дружинникам. Как бы он потом оправдывался на службе.
 
Когда он приходил за ней, у неё замирало сердце, но она ни за что не призналась бы ему в этом, она для себя решила — пусть он считает, что это только секс, она больше не хотела боли и разочарований. В её маленьком опыте не было любви, которая длится всю жизнь и заканчивается счастливой смертью в один день; даже в книжках это не так. Одна-единственная Ассоль на тысячи Асей, Анн на железнодорожных путях, Сонечек Мармеладовых и Маргарит, продающих душу дьяволу.
 
Нет уж, пусть не будет никаких любовей. Только кристально честный, правдивый в последнем пределе, секс.
 
Она не спрашивала, что об этом думает сам Женя. Ей было не жаль ни себя, ни тех, кого она мучила, ни тех, кто мучил её.
 
Её не тронуло даже, когда один парень в общаге прошел к ним в комнату с букетом за спиной (по случаю её дня рожденья, куда она никого не звала) по карнизу четвёртого этажа, а она не хотела пустить его в окно, и только жившие с ней девчонки открыли это окно, пока он не сорвался вниз. Почему-то все орали не на этого безумца, а на неё.
 
И она ничего не ответила другому парню, который смотрел в её глаза своими синими, не отрываясь, и пел под гитару из Шкляревского: «ты ноги свесила над бездной, дай мужество тебя понять» - и про корень мандрагоры, который в костре без укора запекала на алых губах ведьма нагая. В песнях и вправду всё было как будто про неё, она рукою шоколадной его к пропасти вела, но вот только одна строчка — про «ветер вечности прохладной твоих волос волнует рожь» — к ней, брюнетке, никак не относилась. Не дождавшись никакого отклика, никакой ответной искры в её почти чёрных глазах, подёрнутых всегдашней обманчивой поволокой, он разбил кулаки о бетонную стену. Кровь на костяшках тоже не тронула её.
 
Её утомляли мальчики, читавшие ей Гиппиус у раскрытых окон в рекреации четвёртого этажа. В третьем часу утра ей только хотелось спать, до песка в глазах, и она вяло соглашалась: да, «измены нет, любовь одна», и уходила в свою комнату, оставляя их трепыхаться в Серебряном веке.
 
Не щадила она и Женю.
 
Веди она себя иначе, кто знает, может, не порвались бы эти золотые ниточки из его зрачков в её, которые тогда, сидя с ними на Жениной кухне, увидел всё-таки чуткий Зандро и проговорил вслух. Должно быть, просто закатные лучи заглянули в окно, но Зандро этой оптической иллюзии двумя словами придал символичности.
 
Наверное, его всё же тревожило, как он обошёлся с ними двумя, и он напоследок благословил их недолгий союз.