24

Ааабэлла
                (предыдущее http://proza.ru/2022/06/05/778)


  Сны

  Мир стал чёрно-белым, мертвецки белым, поэтому пришлось привыкать к лицам, больше напоминавшим посмертные маски. Но к чему только не привыкает человек? Пожалуй, он – самое приспосабливаемое млекопитающее на земле. Единственно, что выживают, обычно, не лучшие, а самые приспосабливаемые. А это, согласитесь, не одно и то же.

  Доша с другом поехали покататься на лыжах, пока свет, в сторону поля, куда никто не решался пойти. С той стороны не было ледяной стены, а лес виднелся на большом отдалении контурами.
Когда дошли до середины поля, ничего удивительного не заметив, остановились по пашиному знаку. Он обернулся. Никого. Тогда он достал из бокового кармана фляжку и протянул Доше:
- Хлебнёшь?
Тот взял её, отвинтил крышку на цепочке и понюхал. Самогон. Хлебнул и вернул другу.
Паша тоже выпил, завинтил крышечку и спрятал в карман.
- Хотел спросить, - услышал Доша мысль друга, - ты видишь сны?
Доша слегка удивился вопросу. Вспомнил про Аристарха (других снов он не видел).
- Про старца, которого мы вместе с тобой видели на чужом крыльце.
- А о своём прошлом?
- Нет. Его я не помню.
Паша шумно вздохнул и с сожалением признался:
- А я про него вижу сны.
- Интересно, - подумал Доша, - расскажешь?
- По правде говоря, не хотелось бы. Но хочется облегчить душу. Если не тебе, то кому же?
Доша кивнул, приготовившись слушать.
Паша ещё раз вздохнул и начал:
- Думаю, мне не зря шинель досталась. Сны про то, как я молодым служил в другой стране. Воевал, короче. Как учили меня убивать, как постиг я эту науку. Как боялись мы местных, от них ожидая подлян. Они все ненавидели нас – от мала до велика. Всегда можно было ждать удара в спину. И мы убивали. Убивали женщин и детей. Мы такое творили… что сказать нельзя. Если бы это любая женщина знала – не одна бы за меня не пошла. А Пате или кому – боже упаси!
- Понял, - кивнул Доша.
Паша ненадолго замолчал, глядя в сторону.
Потом продолжил:
- Тебе повезло, что не помнишь. Но я помню нашу первую встречу здесь, как ты чуть не убил меня топором. Думаю, у тебя тоже подобное в прошлом.
Доша опустил голову и признал:
- Не исключено… Твоя правда, могу… особенно в гневе или в момент опасности.
Помолчали. Затем Доша спросил:
- Паш, а не помнишь, под каким флагом воевал?
Друг удивлённо взглянул:
- Дош, нас там никто не ждал и не хотел. Какая разница под каким флагом, когда ты убийца… Ведь грязь и мразь, в какой ты цвет её не крась…
Доша не возразил. Опять помолчали.
- Всё бы ничего, Дош, но они мне снятся. Те, кого я убил. На меня смотрят. Страшно во сне… кричу, просыпаясь. Не даю Пате спать. Не объяснишь же… Пришлось на ночь перебраться в другую комнату.
Паша вздохнул снова.
- Давай ещё хлебнём.
Хлебнули.

- А Полковник, думаешь, тоже не зря свою офицерскую шинель получил? – спросил Доша, желая отвести мысли друга от его снов.
Паша пожал плечами.
- Не исключаю. А Маресий, похоже, особистом или следователем был.
- Похоже, - согласился Доша.
Они ещё постояли. Доша спросил:
- Ну, что, поедем дальше?
- Что мы там забыли? – удивился его друг.
- Но ты же сам предложил разведать…
Паша улыбнулся.
- Это предлог. Чтоб поговорить без чужих ушей.
- Голов, - уточнил Доша.
Паша хмыкнул. А потом махнул рукой, соглашаясь:
- Давай съездим к тому лесу! Погода хорошая.
И они пошли дальше через поле.

  На этом сегодня собственные страдания Паши закончились. До ночи.
Настоящая же ночь теперь не наступала. Её определяли сами мерой усталости, как прежде, когда царил круглосуточный мрак.
Подобных Паше в посёлке оказалось немало. И не обязательно на войне. Воюют ведь не столько, сколько воюют друг с другом в мирное время. Это касается и женщин.
Верно было сказано одним персонажем-политиком, предложившим помощнику накопать компромат на мешавшего ему как будто образцового человека: Требуя компромат, заказчик сказал: «Человек зачат в грехе и рожден в мерзости, путь его — от пеленки зловонной до смердящего савана. Всегда что-то есть». И помощник нашёл то, что убило образцового, ибо сам помощник оказался незаконным сыном образцового человека. 

  Стыдное не только для чужих ушей, но и для собственных, далеко запрятано у людей, в самых потайных уголках памяти, завалено всяким последующим хламом, чтоб никогда не вылезло. А теперь оно вылезало – в сны, мучая, заставляя кричать, лить слёзы, просыпаться в холодном поту, вспоминая и путая сон и реальность. А как писал поэт:
«И в тёмной памяти не трогай
Иного – страшного – огня».
Очутившиеся в посёлке не были настолько стары, чтоб успеть уверить себя, что всё происшедшее было совсем иначе, искренне потом думая так. 
Поэтому посёлок погрузился в депрессию.
Однако осталось много людей, чья совесть не то чтоб была чиста, а у кого её изначально не было. Это не были негодяи или подлецы в чистом виде, нет, обыкновенные, не слишком далёкие люди, убеждённые в своей безгрешности. Небольшие грешки за собой они готовы признать («кто ж без греха?»), а в остальном считают себя «средними людьми», которые как все, и если что творят, то только с разрешения сверху.  «Мы – люди маленькие».
Это те, о ком предупреждал казнённый журналист, «бойтесь людей равнодушных — именно с их молчаливого согласия происходят все самые ужасные преступления на свете». Те, что потом говорят: «а мы ничего не знали», «а мы верили».
Эти «средние» просто не в состоянии испытывать муки совести за неимением оной. Нет, они способны страдать, но совсем от других вещей. От потери денег, к примеру, что в посёлке было не актуально. Значит, ими пришлось заниматься той троице, что явилась уничтожить Гордея. И тут, когда отступились его коллеги, больше работы оказалось у бившего Гордея глухоголосого, также потерпевшего с ними поражение.
Избитые не поняли, чего от них хотели «Гости», решив лишь затихнуть на время. 


  Да, посёлок погрузился в депрессию.
На время.
Но…
никто не наложил на себя руки.

  А что наш пиит-графоман Пафнутий? Ему тоже снилось, но снились… стихи. Не его, посредственные, а чужие, гениальные. От них, просыпаясь, Пафнутий приходил в восторг, а затем плакал, украдкой от Пафы, от собственного ничтожества в сравнении. «Я –ничто… - тихонько всхлипывал он в подушку, - от меня ничего не останется. Бездарь!»
Стихи же из сна были в тему его отношения к происходящему вокруг.
Чего только стоили эти строчки:

«Человек привыкает
Ко всему, ко всему.
Что ни год получает
По письму, по письму
Это в белом конверте
Ему пишет зима.
Обещанье бессмертья –
Содержанье письма.
Как красив ее почерк! –
Не сказать никому.
Он читает листочек
И не верит ему.
Зимним холодом дышит
У реки, у пруда.
И в ответ ей не пишет
Никогда, никогда».

Поутру он читал Пафе приснившееся, не говоря, чьё оно. Подобные стихи, не посвящённые ей, оставляли жену равнодушной. Она лишь замечала, что Пуф стал писать лучше, профессиональнее.
Часть стихов Пафнутий даже не решался ей прочесть. К примеру, такое:

«Я пpocнулcя тoнущий в бoли,
И нe мoг измeнить иcхoд.
Я cнapужи кaзaлcя вeceлым,
А внутpи был дaвнo ужe мёpтв».

или

«Кpoвь мoя хoлoднa.
хoлoд ee лютeй
peки, пpoмepзшeй дo днa.
Я нe люблю людeй».

Эти сны были одновременно наградой и наказанием для него.
Днём он твердил про себя услышанное во сне с блаженной улыбкой и не мог дождаться ночи. Пафа, слышавшая его мысли, стала опасаться за психику мужа. Она уводила его гулять, беседуя на посторонние темы, но  в ответ слышала, едва отвлечётся:
«Над домами, домами, домами
голубые висят облака —
вот они и останутся с нами
на века, на века, на века.

Только пар, только белое в синем
над громадами каменных плит…
никогда никуда мы не сгинем,
Мы прочней и нежней, чем гранит.

Пусть разрушатся наши скорлупы,
геометрия жизни земной, —
оглянись, поцелуй меня в губы,
дай мне руку, останься со мной.

А когда мы друг друга покинем,
ты на крыльях своих унеси
только пар, только белое в синем,
голубое и белое в си…»

Подумав, Пафа это ещё принимала благосклонно. Воодушевлённый её отношением, Пафнутий пустился во все тяжкие по переделыванию присвоенных стихов, чтоб они нравились его половине, и она не осуждала его. Поэтому теперь много времени днём у него уходило на это занятие. Сам он считал такие операции кощунством, утешая себя тем, что старается вмешиваться по минимуму. Поэтому после кромсания и подгонки стихи всё же сохраняли нечто изначальное, вложенное в них:
«Мне не хватает нежности в стихах,
а я хочу, чтоб получалась нежность —
как неизбежность или как небрежность.
И я тебя целую впопыхах.

О, муза бестолковая моя!
Ты, отворачиваясь, прячешь слезы.
а я реву от этой жалкой прозы,
лица не пряча, сердца не тая.

О, Пафа, я к щеке твоей прилип.
Как старики, как ангелы, как дети,
мы будем жить одни на целом свете.
Ты всхлипываешь, я рифмую «всхлип»».

Его беспокоила строчка с «бестолковой музой», что супруга явно приняла бы на свой счёт. Не найдя ей подходящей замены, он брался за подгонку нового стихотворения.
Испортив его, начинал бить себя по рукам и бегать вокруг дома в отчаянии. Пафа не получала своего стихотворения.
Ночью, словно в награду за отказ от кощунства, он опять замирал в восхищении, слушая:

«В длинной сказке
   Тайно кроясь,
Бьёт условный час.

В тёмной маске
   Прорезь
Ярких глаз.

Нет печальней покрывала,
   Тоньше стана нет…

- Вы любезней, чем я знала,
   Господин поэт!»

И на следующий день он читал изъятие оттуда супруге:

«Верь мне, в этом мире солнца
      Больше нет.

Верь лишь мне, ночное сердце,
      Я – поэт!

Я какие хочешь сказки
      Расскажу,

И какие хочешь маски
      Приведу.

И пройдут любые тени
      При огне,

Странных очерки видений
      На стене.

И любой колени склонит
      Пред тобой…

И любой цветок уронит
      Голубой…»

Это Пафе нравилось, она целовала своего Пуфа в лоб, одобряя «обращённое к ней», как она думала.

 «Я – негодяй, - говорил себе Пафнутий, убедившись, что супруга спит, - вор! Приписываю себе чужое, будучи не в состоянии и близко подобное творить… Что мне за это полагается?»
Заснув, услышал строфы «Ада» Данте…

Теперь каждую ночь ему снилась новая песнь Ада. Иные стихи пропали.


                (если буду жив и жив ноут, то завтра продолжится)