Начало помощи Льва Толстого голодающим, 1891 г

Роман Алтухов
                Глава Первая.
                САМОМУ И ЛЮБИТЬ, И КОРМИТЬ!
           (Прелюдия Яснополянская. Июнь – октябрь 1891 г.)

   ОТРЫВОК ИЗ БОЛЬШОЙ КНИГИ.
   Предыдущий отрывок здесь: http://proza.ru/2022/05/31/403
   Начало книги здесь: http://proza.ru/2022/05/25/869

  В наш век роскоши мы дошли до того,
что нанимаем посторонних людей
для совершения за нас добрых дел.

  (Джон Стюарт Милль)
   

  В книге мемуаров «Моя жизнь» Софья Андреевна Толстая, супруга писателя, вспоминает, что первые сведения о грядущем голоде докатились до Ясной Поляны ещё в мае 1891 г.: дочь Толстого Мария, смотревшая на жизнь народа вполне по-отцовски, писала матери из Данковского уезда Рязанской губ., что у местных крестьян «в полях всё пропало от холода и отсутствия дождя; все с ужасом ждут голода, каждый день все молятся и все плачут» (Толстая С.А. Моя жизнь: В 2-х кн. М., 2014. Книга вторая. [Далее сокр.: МЖ – 2.] С. 201).

   В Ясной Поляне никаких признаков грозящей засухи не появлялось. Урожай пшеницы был даже больше обыкновенного, трава уродилась высокой. Толстой, по обыкновению, участвовал в её косьбе, а также опробовал в этом году своего рода «хлебный огород» — возделывание пшеничного поля без эксплуатации животных, своими силами и одной только лопатой.

   В воспоминаниях двоюродной тётки писателя Александры Андреевны Толстой, гостившей этим летом в Ясной Поляне, сохранились точно не датированные, к сожалению, сведения о настроениях Льва Николаевича летом 1891 года по отношению к слухам о предстоящем голоде: достаточно скептические, свидетельствующие о характерной сформировавшейся позиции Толстого и одновременно — о моральной неприготовленности к нравственной уступке в убеждениях, не только осуждавших буржуазную благотоворительность посредством денег, но и отрицавших пользу и благо самой денежной системы:

   «Один из приятных вечеров был прерван приездом тульского предводителя дворянства Раевского. Это была пора наступавшего в 1891 году голода; глубоко погружённый в мысли об этой напасти, Раевский не мог говорить ни о чём другом, и это раздражало Льва, не знаю, почему; он противоречил каждому слову Раевского и бормотал про себя, что всё это ужасный вздор, и что если бы и настал голод, то нужно только покориться воле Божией и проч., и проч.

   Раевский, не слушая его, продолжал сообщать графине все свои опасения, а Лёв не переставал вить ; la sourdine свою канитель, что производило на слушателей самое странное действие» (Толстая А.А. Мои воспоминания о Л.Н. Толстом / В кн.: Л.Н. Толстой и А.А. Толстая. Переписка. М., 2011. С. 72).

   Дневник Льва Николаевича содержит мысли близкого направления — в «чистом» виде, не перетолкованные предубеждённой тётушкой, и явившиеся, вероятно, вследствие разговоров о голоде — и таким образом помогает нам точнее датировать их период. Так, ещё 17 июня появляется в Дневнике такая запись: 

   «Дети иногда дают бедным хлеб, сахар, деньги и сами довольны собой, умиляются на себя, думая, что они делают нечто доброе. Дети не знают, не могут знать, откуда хлеб, деньги. Но большим надо бы знать это и понимать то, что не может быть ничего доброго в том, чтобы отнять у одного и дать другому. Но многие большие не понимают этого, особенно женщины» (52, 40).

  Здесь же — великолепные мысли, прозревающие духовный корень не только голода, но многих бедствий народной России:

   «…Кишит детвора. Родятся, растут, чтоб сделаться пьяницами, сифилитиками, дикарями. При этом толкуют о спасении жизни людей и детей и об уничтожении их. Да зачем плодить дикарей? Что тут хорошего? Не убивать их, не перестать плодить их надо, а надо все силы употреблять на то, чтобы из дикарей делать людей. Только это одно доброе дело. И дело это делается не одними словами, но примером жизни» (Там же. С. 42).

   А 25 июня — мысль не менее глубокая и безусловно именно христианская, хотя и ещё более далёкая от возможности быть понятой и принятой А. А. Толстой и её церковно-православными, в особенности богатыми, единоверцами в России:

  «Спасение жизни материальное — спасение детей, погибающих, излечение больных, поддержание жизни стариков и слабых не есть добро, а есть только один из признаков его, точно так же как наложение красок на полотно не есть живопись, хотя всякая живопись есть наложение красок на полотно. Матерьяльное спасение, поддержание жизней людских есть обычное последствие добра, но не есть добро. Поддержание жизни мучимого работой раба, прогоняемого сквозь строй, чтобы дать ему его 5. 000 <ударов>, — не есть добро, хотя и есть поддержание жизни.

   Добро есть служение Богу, сопровождаемое всегда только жертвой, тратой своей животной жизни, как свет сопровождается всегда тратой горючего матерьяла. Очень важно разъяснить это. Так закоренело заблуждение — принимать последствие за сущность» (Там же. С. 43).

   В этот же день, 25 июня:

   «Все говорят о голоде, все заботятся о голодающих, хотят помогать им, спасать их. И как это противно! Люди, не думавшие о других, о народе, вдруг почему-то возгораются желанием служить ему. Тут или тщеславие — выказаться, или страх; но добра нет.

   Голод всегда — (нищих всегда имеем), т. е. всегда есть, кому и для чего жертвовать; ни в одно время не может быть больше нужна моя жертва или служба, чем в другое, потому что материальное самое большое моё дело будет a/; [«неизвестное, делимое на бесконечное»], т. е. ничто, а духовно всегда определённая величина.

   Нельзя начать по известному случаю делать добро нынче, если не делал его вчера. Добро делают, но не потому, что голод, а потому, что хорошо его делать» (Там же. С. 43 – 44).

   Легко заметить, что, в идейном плане, эти критические суждения о господской «благотворительности» аналогичны тем, которые несколькими днями позднее Л. Н. Толстой выскажет в письме Н. С. Лескову. Действительно, подобно тому как «богослужением» для христианина может быть только повседневное и всечасное служение Богу, как работника в мире хозяину, А НЕ храмовое идолопоклонство и колдовство, как у язычников или церковных обрядоверов — так и «благотворительность» не может между христианами быть неким временным предприятием, актом, совершаемым “по случаю” и опосредованным деньгами, а может и должна быть, как и пишет Толстой — «жертвой, тратой своей животной жизни» понемногу, но во ВСЯКИЙ день и час.

   Но вот, уже 27-го — запись о впечатлениях, наносивших удар по “броне” этих соображений — глубоких, справедливых, но более актуальных всё же в какой-то иной общественной обстановке, при более разумном и справедливом общественном строе:

   «От 1 до 3 писал хорошо об обжорстве <статью «Первая ступень». – Р. А.>. Выясняется хорошо. После обеда грустно, гадко на нашу жизнь, стыдно. Кругом голодные, дикие, а мы... стыдно, виноват мучительно. Отче, помоги мне делать волю Твою.

   […] Ошибка о возможности христианской добродетели без воздержания происходит от представления о возможности любви без самоотречения» (Там же. С. 44).

  13 июля — ещё одно правило жизни для мира будущего, в котором восторжествует христианское понимание жизни и не будет места голоду: «Вор не тот, кто взял необходимое себе, а тот, кто держит, не отдавая другим, ненужное себе, но необходимое другим» (Там же. С. 45).

   Ведь удерживать от других заставляют человека недоверие, расчёт и страхи, а они, в свою очередь — признаки недоверия Богу, самого отвратительного БЕЗВЕРИЯ человека, гнуснейшего, нежели любой атеизм. Это животная поведенческая программа, унижающая в человеке всё собственно человеческое и побеждаемая именно благодатью христианской веры.

  А в записях Дневника под 13 сентября — вот эта эмоциональная мысль, отсылающая нас уже к идеям ещё не написанной, даже пока не замысленной Толстым статьи «О голоде»:

  «Неужели люди, теперь живущие на шее других, не поймут сами, что этого не должно, и не слезут добровольно, а дождутся того, что их скинут и раздавят» (Там же. С. 51).
 
  Жена писателя, Софья Андреевна, между тем выгодно завершила семейный имущественный раздел; немалую выгоду принесли ей и хлопоты, с визитом весною лично в Петербург и к царю, о разрешении новой и скандальной повести мужа «Крейцерова соната»: 13-й том издаваемого ею собрания сочинений мужа с текстом этой повести, изданный первоначально тиражом в 3 000 экземпляров, читатели моментально смели с прилавков, и хитроумная Соня распорядилась о допечатке этого тома — ещё в 20 000 (!) экземпляров, которые, несмотря на спекулянтскую цену, тоже были быстро раскуплены (МЖ – 2. С. 206). Всё, казалось, шло только к лучшему… но только не для бедной Софьи Андреевны, бывшей, как следует признать, просто гением негативистского мышления и мастерицей в умении сделать себя и окружающих несчастными. Записи её дневника фиксируют повторения тех же психосоматических нарушений, приступов (с сердцебиением, стеснением в груди, ощущениями удушья, иногда со слезливыми истериками), которые сопровождали её уже в весенней поездке в Петербург и после возвращения — в Ясной Поляне. Скандалы с мужем делаются нормой, и главный повод их в лето 1891 г. — готовящееся Л. Н. Толстым заявление в газеты об отказе от авторских прав на сочинения ПОСЛЕ 1881 г., то есть, с точки зрения Софьи Андреевны — от денег за публикации этих сочинений, необходимых для семьи, для её детей. 21 июля, после особенно яростной ссоры, Софья Андреевна намеревается покончить с собой: сперва на железной дороге, затем — утопившись в реке. «Желание смерти было так сильно, что и детей не было жаль» (Там же. С. 213). Стечение ряда обстоятельств не даёт ей в тот день совершить рокового шага. Коренная же причина такого поведения открывается нам из записей дневника Софьи Андреевны, сделанных в тот же день, 21 июля:

  «И опять, и опять та же “Крейцерова соната” преследует меня. Сегодня я опять объявила ему, что больше жить с ним как жена — не буду. Он уверял, что только этого и желает, и я не поверила ему» (Толстая С.А. Дневники. М., 1978. Том первый. [Далее сокр.: ДСАТ – 1] С. 202).

  Идейное содержание повести Толстого, на самом-то деле, посвящено было ПОЛОВОМУ ВОЗДЕРЖАНИЮ и критике чуждого христианскому, евангельскому учению института БРАКА и семейной жизни. В этом смысле повесть существенным образом может быть связана и со статьёй «Первая ступень», главами её о посте, то есть религиозно-этическом ПИЩЕВОМ ВОЗДЕРЖАНИИ, а через неё — с позднейшими статьями о голоде. Эту связь видел, например, американский сектант-шекер, старец и аскет Фредерик У. Эванс (Frederic W. Ewans, 1808 — 1893), судя по письму его к Толстому от 6 декабря 1892 г. (в оригинале англ.): «Ты русский Святой — Спаситель. Глядя на тебя, нация должна учиться, как ей спастись от заблуждений христианской религии. Вся система должна быть и будет изменена. Ты это видишь. Разве не удивительно, что тысячи людей, голодая, продолжают зачинать детей, увеличивая тем самым количество голодных ртов?» (Л.Н. Толстой и США. Переписка. М., 2004. С. 432 – 433).

  Великое видится лучше с расстояния. Но бедная Соня жила рядом с мужем, входила много лет в одну супружескую постель с ним… и он входил в неё. И верная жена восприняла повесть как публичную, уничтожающую и унижающую, жестокую критику многолетних отношений ЛИЧНО С НЕЙ. В «Моей жизни» Софья Андреевна дополнительно поясняет вышеприведённые свои слова так: «...Тяжело было сознавать, что я вся завишу от периодов страстности и охлаждения Льва Николаевича. “Крейцерова соната”, объяснившая мне отчасти моего мужа, постоянно восставала в моём представлении. Как ни покорна я была как жена, я и себе, и ему сказала, что быть только любовницей я не хочу, что это унизительно, гадко» (МЖ – 2. С. 213).

  Но гадко ли, не гадко, а спала она, кстати сказать, в последующую за ссорой ночь — всё-таки с мужем, и утром они снова, как обычно, помогли друг другу освободиться от полового желания (Там же).

  А теперь, наоборот, пусть дополнит мысли мемуаристки её дневник. Из записей 15 августа 1891 г.:

  «Если в молодости жили любовной жизнью, то в зрелые годы надо жить дружеской жизнью. А что у нас? Вспышки страсти и продолжительный холод; опять страстность и опять холод. Иногда является потребность этой тихой, нежной, обоюдной ласковости и дружбы, думаешь, что это всегда не поздно, и всегда так хорошо, и сделаешь попытки сближения, простых отношений, участия, обоюдных интересов, и ничего, ничего, кроме сурово, брюзгливо смотрящих удивлённо глаз, и безучастие, и холод, холод ужасающий. А отговорка, почему вдруг стали мы так далеки — одна: “Я живу христианской жизнью, а ты её не признаёшь; ты портишь детей” и т. д.» (ДСАТ – 1. С. 207).

  Таким образом, бунт Софьи Толстой был вполне оправданным БУНТОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ДОСТОИНСТВА. Протестом против экзистенциальной выхолощенности её семейной, общественной повседневности, ограниченности возможностей самореализации, социальных ролей и прав для женщины в исконно лжехристианской, патриархальной России. Но хотела Соня, увы, невозможного: быть в той степени согласия с мужем и играть в его жизни, в его делах такие роли, которые подразумевают не простое сожительство, а ДРУЖБУ, то есть огромную степень согласия с мужем в самых значительных для него вопросах. Такое согласие, какого она, по собственным же многочисленным признаниям, не могла иметь, потому что не могла разделить с мужем его ПОСЛЕДОВАНИЯ ХРИСТУ.

  Вопрос о переезде на зиму в Москву стал для неё ещё одним поводом для «сезонных» семейных сцен. И в этих скандалах Соня пыталась добиться невозможного: чтобы муж не просто был СОГЛАСЕН, под её давлением, на переезд с нею и с детьми на осенне-зимние месяцы в Москву, но был СОГЛАСЕН ОХОТНО, то есть радовался бы перспективе ещё нескольких зим (пока учатся младшие дети) провести в ненавистном городе. Радовался бы с тою ощутимой степенью искренности, при которой она могла не опасаться его последующего за переездом недовольства — как это случилось в 1881 и 1882 гг. Исключительно ради этого вечером 29 августа, когда переезд был уже решён, она вновь подняла этот вопрос, увязавшись за мужем на прогулку. И получила вдруг принципиальный, раздражённый отказ: «…Я этого не хочу! Ты — непременно поезжай и отдай детей <в гимназию>, потому что ты считаешь, что так надо и так лучше». – «Да, но ведь это развод, ведь ты ни меня, ни 5-х <младших> детей не увидишь всю зиму!». – «…Ты будешь ко мне приезжать». – «Я? Ни за что!» (ДСАТ – 1. С. 208 – 209).

  Последовали припадок и скандал, в ходе котороых Софья Андреевна винила супруга в «безнравственной» попытке «разорвать семью пополам», в «бессердечном выбрасывании её из своей жизни». Толстому удалось отговориться и, по существу, бежать в соседнюю с Ясной Поляной деревню Грумант, а Софья Андреевна пошла домой лесом, в слезах, так что встреченные ею по пути мужики и бабы смотрели на неё с удивлением (Там же. С. 209). Дети точно 1 сентября были доставлены на учёбу — «свезены в омут», как ворчал их отец (Там же. С. 210). В постоянном присутствии обоих родителей они, учась в гимназии, не нуждались, но тем не менее, вернувшись в Ясную Поляну, в последующие дни Софья Андреевна не раз возобновляла разговоры о переезде мужа, в том же эмоциональном стиле, так что и сестра её Татьяна наконец, не выдержав, прикрикнула на неё: «Довольно, Соня, ты мне всё сердце растерзала!» (Там же).

  Такова была тяжелейшая для Толстого нравственная атмосфера, в которой ему приходилось обдумывать не только свои творческие работы, но и ситуацию с надвигающимся на сельскую Россию страшным голодом.

  Следующий эпизод предыстории великого исторического служения Л. Н. Толстого и членов семьи его — связан уже непосредственно всё с тем же письмом Толстого от 4 июля к Н. С. Лескову, о котором мы говорили выше.

  Как мы помним, знакомы писатели к этому времени были ещё не очень давно — с весны, точнее же 20 апреля, 1887 года. Ко времени письма Толстого — не виделись уже более года. Кроме того, Лесков всегда старался позиционировать себя писателем и мыслителем, от авторитетов и общественных мод независимым. На деле его уже “подхватила” летом 1891 г. волна общественного беспокойства по случаю засухи и неурожая. Он ждал от Толстого, которого знал как великого народолюбца, примерно таких же суждений о необходимой помощи крестьянству, какие гуляли в прессе — и, вероятно, ещё до получения ответа бессознательно был расположен уже к идее так или иначе ОПУБЛИКОВАТЬ ответ Толстого — испросив, конечно же, на то особенное письменное его разрешение. И вдруг… приходит письмо с ответом, но довольно неясным, какое-то ощутимо «недоговорённое», оставляющее СЛИШКОМ МНОГО СМЫСЛОВ «между строк». Или же похожее на оборванный устный монолог, в котором говорящий не совсем удачно выразил мысли. Деликатный Лесков не лезет к Толстому с новыми вопросами, а решает, для возможных разъяснений, тихонечко показать письмо близкому единомышленнику Толстого Ивану Ивановичу Горбунову, одному из издателей литературы основанного Толстым в 1884 году, в Санкт-Петербурге, народно-просветительского книгоиздательства «Посредник».

  Но тихонечко не получилось. В конторе «Посредника» по каким-то делам оказался в дурной час некто А. Фаресов. Он послушал, вместе с Горбуновым, чтение письма вслух, рассыпался в дифирамбах автору, и тут же выпросил у Лескова копию толстовского письма. А 4 сентября текст письма вдруг появился в газете «Новости» (№ 244), причём со странными, явно намеренными, искажениями текста и комментирующей заметкой авторства самого Анатоля Ивановича Фаресова (бывшего репортёром этой газеты), под псевдонимом “Фрейшиц”. Лескову не оставалось ничего, как объясняться с Толстым и газетной публикой и сожалеть о случившемся. В письме к Толстому от 6 сентября он изложил все подробности конфузливого случая и 14 сентября получил от него свидетельство примирения — затерявшееся, к сожалению, письмо, на которое радостно ответил в тот же день следующим:

  «Сегодня я был обрадован, Лев Николаевич, Вашими строками, в которых есть упоминание о напечатании выдержек из Вашего письма. Очень был обрадован. Я чувствовал себя сконфуженным не столько перед Вами, как перед графиней Софьей Андреевной, Татьяной Львовной и Марией Львовной, которые могли подумать: "Что за разгильдяй такой!" А мне не хочется, чтобы они были мною огорчены, и, получив снисходительные слова от Вас, я теперь почему-то начинаю думать, что и они меня не осуждают за волшебный выстрел моего Фрейшица» (Л. Н. Толстой. Переписка с русскими писателями: В 2-т. Т. 2. М., 1978. С. 258 — 259).

  С А. И. Фаресовым мягкосердечный Лесков тоже быстро и совершенно примирился и имел впоследствии деловую переписку с ним.

  Софья Андреевна проводит эти дни в Москве, с младшими детьми и работой над 13-й книжкой Собрания сочинений мужа, бесценной по ожидаемым доходам: ведь туда должна была войти новая, ожидавшаяся читателями и уже успевшая стать скандальной повесть Толстого «Крейцерова соната».

  Вот отрывок из её письма к мужу от 9 сентября, дающий представление о тогдашнем восприятии слухов о голоде в семье Льва Николаевича, да и в целом в неравнодушной, просвещённой и общественно-активной части российского общества:

  «Дунаев и Наташа рассказывали о голодающих и опять мне всё сердце перевернуло, и хочется забыть и закрыть на это глаза, а невозможно; и помочь нельзя, слишком много надо. А как в Москве это ничего не видно! Всё то же, та же роскошь, те же рысаки и магазины и все всё покупают и устроивают, как и я, п;шло и чисто свои уголки, откуда будем смотреть в ту даль, где мрут с голода. Кабы не дети, ушла бы я нынешний год на службу голода, и сколько бы ни прокормила, и чем бы ни добыла, а всё лучше, чем так смотреть, мучаться и не мочь ничего сделать» (Толстая С.А. Письма к Л.Н. Толстому. [Далее сокр.: ПСТ] М., 1936. С. 446 – 447).

  И тут же, кстати вспомнив о еде, Софья Толстая делает приписку для сестры Тани, рекомендуя покупать детям побольше арбузов и фруктов и поменьше — вредных пирожных… Кастовая черта ощутима. Но и влияние Льва Николаевича, его воззрений и дум — несомненно. Оно выразилось даже в фразеологии письма: Соничке хочется отнюдь не деньгами откупиться от совести, а самой «УЙТИ НА СЛУЖБУ ГОЛОДА», то есть лично трудиться и жертвовать для пострадавшего народа. Мы увидим из последующих её известий, что так она и сделала.

  15 сентября, успокоенная устройством на учение детей, Софья Андреевна возвращается в Ясную Поляну… как раз вовремя для того, чтобы стать свидетельницей и участницей ПОПАДАНИЯ В ИСТОРИЮ — вместе с мужем, дочерьми и даже с сыном Львом, ничего пока не подозревающим и разрешающим в Москве свои осенние проблемы с университетом.

  Впервые в приведённом выше письме Софьи Андреевны Толстой и в нашей книге появляется весьма незаурядный и значительный в биографии Л. Н. Толстого и членов его семьи человек. Александр Никифорович Дунаев (1850 – 1920) был старшим сыном богатого московского купца и табачного фабриканта, успевшим проявить себя в делах патриотических (снабжение армии в Русско-турецкую войну 1877 – 1878 гг.) и в благотворительности. Как и Чертков, А.Н. Дунаев ещё до знакомства с Толстым (состоявшегося в 1887 г.) сделался «богоискателем», недовольным своим образом жизни, и пережил духовный кризис. Друзья своеобразно поняли причины его депрессии и, после пожара на фабрике и разорения… устроили на работу в Московский торговый банк, где этот покладистый и приятный человек сделал, как это принято называть, карьеру — вплоть до должности первого директора. 

  В семействе Толстых он только вёл сперва денежные дела, но… проникшись Божественной истиной христианской проповеди Льва Николаевича, немедленно стал его учеником.

  Кажется, сблизила их именно хромая судьба. Это были два человека, пришедшие к истинной христианской вере слишком поздно: уже СЛИШКОМ крепко, неразрывно связав себя отношениями с избранными любимыми людьми, и, как следствие — с миром и с мирскими приманками и лжами. Об этом Дунаев интимно жаловался Толстому в письме от 6 ноября 1889 г.: «Всё, что около меня, всё кричит мне: я ложь и зло. И дома, и семья, и электричество, и банк, и те разговоры, которые я слышу, и деятельность людей, которую я вижу, их заботы, суета, удовольствия, занятия, верования, желания, всё осязаемое и чувственное, невещественное и отвлечённое, всё целый день стоит передо мною во всей своей наготе и мучает меня. И я ни в чём не могу остановиться, чтобы отдохнуть…» (Цит. по: Летописи гос. лит. музея. Кн. 12. Л.Н. Толстой. М., 1948. Т. 2. С. 27).

   Толстой часто навещал семью Дунаевых в маленьком московском особнячке на Девичьем поле. Он поддерживал Дунаева морально, включил его в круг своих друзей и часто обращался к нему с просьбами и поручениями. Благодаря своим обширным связям, тот исполнял все поручения легко и с радостью, находя в этом некоторое оправдание своей служебной деятельности. По просьбе Толстого он доставал для нуждающихся деньги, посылал ходатайства, навещал в тюрьме заключённых, пересылал сочинения Толстого высланному в 1896 г. в Англию приближённому другу Толстого Владимиру Черткову и даже саморучно делал выписки из книг, необходимые Толстому для работы над статьёй об искусстве. Дунаев был хорошо образован, и Толстой доверял его вкусу, прислушивался к его рекомендациям в выборе книг.

  В эпопее помощи голодающим крестьянам 1891 – 1892 гг. Дунаев проявил себя блестящим помощником и Льва Николаевича, и Софьи Андреевны Толстых.

  Дневник С. А. Толстой и мемуары зафиксировали главные вехи вдруг ускорившихся и драматизировавшихся событий. Днём 16 сентября Толстой достигает давно желанного: отправляет-таки — конечно же, в сопровождении Соничкиного ворчания — в газеты «Русские ведомости» и «Новое время» письмо с объявлением об отказе от части авторских прав (на сочинения с 1881 г.):

   «М. г.

   Вследствие часто получаемых мною запросов о разрешении издавать, переводить и ставить на сцене мои сочинения, прошу вас поместить в издаваемой вами газете следующее моё заявление.

   Предоставляю всем желающим право безвозмездно издавать в России и за границей, по-русски и в переводах, а равно и ставить на сценах все те из моих сочинений, которые были написаны мною с 1881 года и напечатаны в XII томе моих полных сочинений издания 1886 года, и в XIII томе, изданном в нынешнем 1891 году, равно и все мои неизданные в России и могущие вновь появиться после нынешнего дня сочинения.

   Лев Толстой» (66, 47).

   Заявление это было напечатано в газетах 19-го сентября.

   Публичный отказ всемирно известного писателя от авторских прав на свои последние произведения вызвал бурную реакцию. Он привёл к обострению семейного конфликта Толстых. В Дневнике того периода Лев Николаевич с горечью писал о непонимании его поступка: «Не понимает она и не понимают дети, расходуя деньги, что каждый рубль, проживаемый ими и наживаемый книгами, есть страдание, позор мой. Позор пускай, но за что ослабление того действия, которое могла бы иметь проповедь истины?» (52, 44).

   А далее события развивались как в ехидном мультике: словно бы в насмешку по отношению к отрекшемуся от «законных» своих денег писателя. Уже вечером того же дня, 16 сентября, Толстой оказывается под очень неприятным впечатлением от прочитанной им, вместе с лесковским письмом от 6-го, газетной критики своей позиции о голоде, выраженной в частном письме к Н. С. Лескову — различных политических лагерей, объединённых одним: неспособностью понять христианскую мысль автора письма. Соня поняла — сердцем, но не могла, после его ТОЛЬКО ЧТО совершённого отречения от части писательских доходов, совершенно сочувствовать мужу и в этой его позиции:

  «Лёвочкино письмо нескладно, местами крайне, и, во всяком случае, не для печати. Его взволновало, что его напечатали, он не спал ночь и на другое утро <т.е. 17 сентября. – Р. А.> говорит, что голод не даёт ему покоя, что надо устроить народные столовые, куда могли бы приходить голодные питаться, что нужно приложить, главное, личный труд, что он надеется, что я дам денег (а сам только что снёс на почту письмо с отречением от прав на XII и XIII том, чтоб не получать денег; вот и пойми его!), и что он едет немедленно в Пирогово <в имение брата Сергея. – Р. А.>, чтоб начать это дело и напечатать о нём. Но писать и печатать, чего не испытал на деле — нельзя, и вот нужно, с помощью брата и тамошних помещиков, устроить две, три столовые, чтоб о них напечатать.

  …Если б он это сделал потому, что сердце кровью обливается от боли при мысли о голодающих, я упала бы перед ним на колена и отдала бы многое. Но я не слыхала и не слышу его сердца. Пусть своим пером и умением расшевелит хоть сердца других!» (ДСАТ – 1. С. 211).

   Откуда же явилась у Толстого идея открытия благотворительных столовых для голодавших крестьян?

   По сведениям Н. Н. Гусева, в этот же день, 17 сентября, Толстого навестил давний знакомый, земский деятель, князь Георгий Евгеньевич Львов (1861 – 1925), будущий член Временного правительства, а в то время, в 1891 г., молодой богатейший аристократ, предприниматель и благотворитель, переживавший как раз увлечение толстовством (Гусев Н.Н. Летопись жизни и творчества Л.Н. Толстого. 1891 – 1910. С. 42). В 1891 г. он переехал из Москвы в Тулу, где занял должность непременного члена губернского присутствия. Этим быстрым, значительным повышением он обязан Ник. Ал. Зиновьеву, тульскому губернатору в 1887—1893 годах, хорошему знакомому Л. Н. Толстого.

  В те годы убеждённый свободный христианин — один из тех, кого именовали «толстовцами», — Г. Е. Львов стал активным участником в борьбе с голодом, охватившим Россию. Львов привлекал прессу, вместе с Рафаилом Алексеевичем Писаревым (1850 – 1906), другом В. Г. Черткова, а в то время уполномоченным Российского Общества Красного креста (РОКК), помогал пострадавшим от неурожая (см.: 76, 41), возглавлял врачебно-продовольственный комитет с благотворительными целями, создавал пекарни, столовые, санитарные пункты для голодающих, погорельцев и малоимущих. Не случайно Толстой посылал ему собранные миром деньги для голодающих с просьбой непременно называть имена жертвователей (Там же. С. 79). Кн. Львов неоднократно приезжал в Ясную Поляну, бывал и в Пирогове, где много беседовал с Толстым о голоде.

  Вероятно, именно разговор с Львовым навёл Л. Н. Толстого на счастливую ИДЕЮ благотворительного предприятия со столовыми; если же быть совершенно точным, то НАПОМНИЛ о существующем таком способе поддержки бедствующих в крестьянской общинной жизни. Теперь, осенью 1891-го, Толстой уже сознавал масштабы народного бедствия и был морально подготовлен к нравственной необходимости участия в борьбе с ним. В Дневнике его под 18 сентября читаем:

  «Был Львов, говорил о голоде. Ночь дурно спал и не спал до 4 часов, всё думал о голоде. Кажется, что нужно предпринять столовые. И с этой целью поехал в Пирогово» (52, 53).

  Поехал, кстати, не один, а со старшей дочерью Таней.

  По некоторым сведениям, единомышленником Г. Е. Львова, навестившем Л. Н. Толстого в эти же дни (вероятнее всего, позднее, не вместе со Львовым — иначе он обязательно был бы упомянут Толстым в Дневнике как спутник Львова) и с этими же замыслами, был ещё один замечательный участник предстоявшей эпопеи помощи голодавшим, о котором упоминалось уже выше, но на котором теперь мы благодарно и любовно задержим внимание читателя.

   Дворянин, помещик, земский деятель Данковского уезда Рязанской губернии Иван Иванович Раевский (1835 – 1891) родился 26 октября 1835 года и был старшим сыном Ивана Артемьевича и Екатерины Ивановны Раевских. Жажа, как его звали в семье, с детства удивлял всех своими умственными способностями. В возрасте семи лет он свободно говорил по-французски и по-немецки, отлично читал и писал по-русски и знал все четыре действия арифметики. После гимназии Иван поступил в Московский университет на физико-математический факультет, который успешно окончил кандидатом по чистой математике. Некоторое время он служил чиновником по ведомству народного просвещения, но затем его потянуло в деревню, где он погрузился не только в хозяйство, но и в общественную деятельность. Раевский стал одним из самых активных земских работников Данковского уезда Рязанской губернии. 

  Он принадлежал к просвещённым помещикам, которые стремились поставить хозяйство на научную основу. Он выписывал из-за границы машины и удобрения. Ему доставляли «гуано» из Чили — чилийский навоз. Мужики смеялись над ним: «Барин наш молодой из-за моря теперь говно покупает, видать, своего хватать не стало» (Раевский С. П. Пять веков Раевских. М., 2005. С. 45 – 46).

  С Львом Толстым Раевский познакомился в 1857 г. в зале гимнастического общества Пуарэ на Большой Дмитровке в Москве. Молодой Толстой, в своё время разорвавший связи с университетом, был не меньшим поклонником гимнастики, нежели окончивший университет молодой Раевский — поклонником науки. В некрологе памяти Раевского Толстой вспоминал: «Мне было под 30, ему было с чем-то двадцать, когда мы встретились. Я никогда не был склонен к быстрым сближениям, но этот юноша тогда неотразимо привлёк меня к себе, и я искал сближения с ним и сошёлся с ним на “ты”». В нём было очень много привлекательного: красота, пышущее здоровье, свежесть, молодечество, необыкновенная физическая сила, прекрасное, многостороннее образование... Но больше всего влекла к нему необыкновенная простота вкусов, отвращение от светскости, любовь к народу и главное – нравственная совершенная чистота, теперь редкая между молодыми людьми, а тогда составляющая ещё большее исключение. Я думаю, что он никогда в жизни не был пьян, не участвовал в кутеже, не говоря уже о других увлечениях» (29, 262).

   «Вопросы личной морали и общественной этики […] вносили оттенки в отношения между Толстым и Раевским. Толстой стремился к самосовершенствованию — и это стремление, захватывая все его мысли и чувства, вносило в его беседы с окружающими почти исключительно этические темы, постоянный самоанализ и исповедание. Раевский избегал говорить о морали. Он и охотился, и ел мясо, и курил, и мог казаться слишком уж толстым для человека с тонко развитым моральным миром», — писал в своей статье «Л. Н. Толстой и И. И. Раевский» учитель детей Раевского, а затем Толстого Алексей Митрофанович Новиков (1865 – 1927).

   Эти свойства обеспечили совпадение многих мнений друзей, не лишая каждого из них своего критического взгляда. Вообще скрытые интенции сближения Толстого с такими людьми, как Раевский или Писарев объясняют коренную причину известного иронического отношения Льва Николаевича к толстовцам: он любил людей, не враждующих с известной им, но не принимаемой ими высокой истиной, при этом же и не раболепствующих перед ней, не останавливающих дальнейшего поиска на поклонении идее или кумиру.

  Правнук Ивана Ивановича, К.С. Раевский, в своём очерке об отношениях прадеда с Л.Н. Толстым отмечает, что «общее» у друзей было, вероятно, «не в характерах или вкусах, но во взглядах, общественных идеалах, духовных исканиях»: «глубокий гуманизм и высочайшая, почти болезненная требовательность к себе» (Раевский К.С. И.И. Раевский и его отношения с Л.Н. Толстым // Яснополянский сборник. 1982. Тула, 1984. С. 202 – 203). Но тут же К. С. Раевский повторяет об отношениях прадеда с Толстым слова, удивительным образом сходные с суждением Л. Н. Толстого о Лескове: «Не слепой последователь и подражатель, а неизменно доброжелательный друг и справедливо строгий критик», и до такой даже степени, что, как думается правнуку, Толстому «было неприятно такое несогласие с его взглядами» (Там же. С. 204). Это весьма вероятно, если вспомнить приведённое нами выше воспоминание А.А. Толстой о первом разговоре Толстого с Раевским по поводу голода. В записях Дневника Толстой был достаточно красноречив в своём давнем скепсисе на предмет благотворительности, от Раевского же, памятуя своё застарелое впечатление о “неблизости” с ним по вере, как будтио старался скорее отделаться!

  Но Толстой ошибался о давнем друге… и был немедленно наказан за это обстоятельствами! Подобно тому, как в Самарском голоде 1873 г. Толстого опередила замыслом и начинанием жена, Софья Андреевна, в голоде 1891 года его, в числе множества в России нравственно чутких людей, опередил Иван Иванович Раевский. Он раньше Толстого начал бороться с голодом.

  В 1891 г. Раевский стал попечителем двух участковых подведомственных земским собраниям попечительств по оказанию помощи голодающим. С возникновением угрозы голода он пришёл ещё к одной мысли. Смысл существования помещичьего хозяйства заключается в том, чтобы быть «страховым капиталом народа». С мирских позиций — тех самых, с которых оправдана была и барская «благотворительность» посредством денег — это была вполне рациональная идея: крепкое помещичье хозяйство как гарантия благоденствия народа, живущего вокруг богатого феодала, «спасения» его в неурожайные годы. Но она явно противоречила взглядам, к которым пришёл Толстой-христианин. Тот факт, что Толстой не просто согласился сотрудничать с Раевским, но и на первых порах оказался в роли его помощника, гораздо больше говорит о Толстом-человеке, чем его статья о голоде. А то, что Раевский с готовностью уступил Толстому первенство в этом деле и даже большую комнату в собственном своём имении, переехав сам в каморку, многое говорит нам о характере Раевского.

  В «Моей жизни» С. А. Толстая сообщает о нём и первом (в связи с начатым предприятием) общении с ним Льва Николаевича следующее:

  «Иван Иванович Раевский был первый, который утвердил Льва Николаевича в его намерении ехать кормить голодающих в их краях посредством столовых. Он рассказывал, что исстари ещё во время голодовок устраивали такие столовые, которые народ называл “сиротскими призреньями”.

  Лев Николаевич тогда же решил, что он поедет в те края, куда указывал Иван Иванович, и тут же взял у меня денег <90 рублей> на закупку свёклы, картофеля и тех продуктов, которые надо было перевезти на разные пункты — до морозов» (МЖ – 2. С. 223).

  Подробнее о начале деятельности Раевского и Толстого по борьбе с голодом в 1891 г. читаем у А. М. Новикова: «Раевского, видимо, задевали и более глубокие идеи Толстого, вопросы богатства и бедности, личного труда и капитала. Он […] тяготился своей барской разобщённостью от крестьян и страдал, не находя выхода из своего положения. Но настали события, и для Раевского сверкнула надежда. [...] Раевский с юношеским жаром ухватился за неё и не выпускал до конца своей жизни... Таким лучом, как это ни странно, было общественное бедствие — надвигавшийся голод. [...] Возвратясь в половине июля 1890 г. с экстренного епифанского земского собрания, И.И. Раевский пригласил меня и трёх своих сыновей ехать переписывать одну из соседних волостей. [...] Перелетая с собрания на собрание, И.И. Раевский между двумя сессиями завернул и в Ясную Поляну. Он задумал подвинуть и Л.Н., чтобы тот стал в ряды кормильцев голодного народа. Но начал Раевский с того, что рассказал о картинах голодного края и уговорил Льва Николаевича проехаться и посмотреть. Л.Н. любил такие поездки.

  И он поехал в голодный край, чтобы с наибольшим знанием дела написать статью о голоде. Поехал на 1 – 2 дня и остался там 2 года.
 
  Раевский уже раскинул ряд учреждений для кормления голодающих, хотя и в незначительном размере и на небольшом пространстве, когда Толстой согласился поселиться в Бегичевке у Раевских. Приехав туда, он начал в скромных размерах — на деньги, вырученные от своих статей, и на пожертвования — оказывать помощь крестьянам и открывать столовые.

  Известно, как потом разрослась эта помощь. [...] Толстой, его две дочери, племянница и И.И. Раевский мирно, бодро и необыкновенно дружно жили в Бегичевке» (Новиков А.М. Л.Н. Толстой и И.И. Раевский // Международный толстовский альманах: О Толстом. М., 1909. С. 195 – 198).

  Итак, 18 сентября Толстой выезжает, для начала дела, к брату Сергею в имение его Пирогово — уже «вооружённый» и вдохновлённый замыслом о столовых, но ещё не уверенный в том, что его роль в этом будет большей, нежели в Самарском крае в 1873 году: опросить, описать, опубликовать, привлечь благотворителей...

  Софья Андреевна, дневник:

  «В Пирогове Серёжа, брат, встретил их очень недружелюбно, говорил, что они учить его приехали, что вы, мол, богаче меня, вы помогайте, а я сам нищий и т. д.» (ДСАТ – 1. С. 214).

  О том же — и в Дневнике в ночь с 18 сентября Л.Н. Толстого, вместе с сомнениями, связанными, однако, с христианской верой Льва Николаевича, а никак не с тем, что брату Сергею удалось убить энтузиазм в брате Льве:

  «Из столовых до сих пор ничего не выходит. Боюсь, что я ошибся. Не надо искать, а только отвечать на требования. О деньгах думал. Можно так сказать: употребление денег грех, когда нет несомненно нужды в употреблении их. Что же определит несомненность нужды? Во 1-х то, что в употреблении нет произвола, нет выбора, то, что деньги могут быть употреблены только на одно дело; во 2-ых (забыл). Хочу сказать — то, что неупотребление денег в данном случае будет мучать совесть, но это неопределённо. Теперь 12 час. Я в Пирогове. И мне не хорошо и телом и духом» (52, 54).

  В письме от 8 октября к духовному единомышленнику (толстовцу) П.Г. Хохлову Лев Николаевич изложил свои мысли о деньгах уже более обдуманно и зрело:

  «О деньгах вы правы […], что это тонкий соблазн, который надо избегать, сколько возможно, и я вижу теперь это с помощью голодающим. — Но деньги сделались таким необходимым условием жизни, что нельзя всегда обойти их. (Говорю не про себя, потому что я вполне обхожусь без приобретения, удержания и расходования их; но то ли бы я заговорил, если бы я, например, остался вдовцом с малыми детьми?)

   Я думаю так: главный грех денег есть власть, которую они дают над людьми, — власть употреблять их так или этак, т. е. заставить людей делать то или это, — сознание того, что я могу этот рубль проесть, проехать на железной дороге или отдать.

   И потому тем меньше греха в деньгах и расходовании их, чем несомненнее их употребление. Умирающий человек хочет меня видеть и присылает мне 200 рублей на дорогу за границу, или я беру 15 коп. и покупаю себе винограду, который могу не купить. В первом нет греха, во втором грех» (66, 54 – 55).

  Порок жадного деньгопоклонничества именно ради выбора греха — наследственная черта многих Толстых. И в наши дни, в путинской России, управляющие Музеем-усадьбой «Ясная Поляна» члены семейства и дружки потомка Льва Николаевича, В. И. Толстого, члена партии уголовников, “корешей” В. В. Путина «Единая Россия», явно воспринимающие государственные Усадьбу и Заповедник как личное хозяйство, готовы ухнуть миллионы бюджетных денег в собственные блажь и выдумки, как фестивали, спортивные состязания на территории Заповедника, или же как разгульное празднование в 2021 году столетнего юбилея Музея, но зато для не СВОИХ, не БЛАТНЫХ, для не желающих пачкаться общением с этой полукриминальной с 1990-х годов московской и тульской шайкой, никогда не найдут не то, что копейки денег, но и штатного места для работы в Музее.

   Явно не поддержав отца в этих — слава Богу, не всеобщих — сволочных интенциях толстовской породы, Вера Сергеевна Толстая (1865 – 1923), молодая дочь Сергея Николаевича от добросердечной цыганки Маши Шишкиной, то есть племянница Льва Николаевича, взялась, на пару с Танечкой дочерью, сопровождать Льва Николаевича в дальнейшем, морально очень непростом его пути.

   В Дневнике есть свидетельство, что 22-го Толстой снова заезжал к брату, и брат нанёс по брату новый убийственный удар критики: «22 у Серёжи было натянуто. Осталось дурное расположение духа. Говорил с Варей, чтоб она училась» (Там же). Вероятно, и Варя, средняя дочь Сергея Николаевича Толстого, хотела, по примеру старшей и вместе с ней, поехать на голод с Толстым, и это взбесило отца.

  Для справедливости здесь стоит заметить, что, сотрудничая с Российским обществом Красного Креста, Сергей Николаевич имел основания считать себя опытней младшего брата в деле помощи и благотворительности (равно как и личного общения с лицами, вдохновившими Льва Николаевича на участие в общем деле) и взирать на энтузиазм брата с раздражённым скепсисом.

  Изгнанный из богатейшего усадебного рая Пирогово, царь Лев, уже с двумя верными спутницами, объехал верхом окрестные деревни. Вечером 19 сентября он нашёл приют у очень бедного, но зато доброго старинного своего друга, Василия Николаевича Бибикова (1830 – 1899), жившего в родовом имении при селе Успенском (Кобылинка тож). С его помощью Толстой объезжает ещё ряд деревень Ефремовского и Богородицкого уездов. Для действительно нищего Бибикова благодарный ему за помощь Толстой впоследствии собрал 400 рублей на открытие столовой в его деревеньке.

  Объезжая поместья, Толстой, с грустью христианского духовного учителя, наблюдающего глупости и пороки рабов и жертв мирского обмана, констатировал контраст нищеты множества крестьян и роскошной жизни зажиточного меньшинства, среди которого, разумеется, оказались и помещики, которых посетил Толстой. В его Записной книжке уже на 19 сентября читаем:

  «У Бырдиных помещичья семья, барыня полногрудая с проседью, в корсете, с бантиком на шиньоне, хозяйка, расплачивается с подёнными, угощает и кофеем, и кремом, и котлетами, и грустит о том, что дохода нет... а на детей нужно 1500 р. […] Когда говоришь, что этого не нужно, особенно для дочери, она согласна, но “что же делать”. За столом подали водку и наливку и предложили курить и объедаться» (52, 192).

  Наверняка эта картина напомнила Толстому собственных супругу и семейство — с их рабством у сословных и иных мирских установлений тех «злодеев», которые «ограбили народ» (49, 58).

  Такую же картину Толстой наблюдает уже 20 сентября и у богатого помещика Фёдора Александровича Свечина (1844 – 1894), владетеля имения Ситово, страстного охотника, содержавшего великолепный дом, винокуренный завод, конный двор, псарню, голубятню… Тот встретил титулованного гостя как потенциального приятеля по увлечению: верхом, «в чекмене, с наборным ремнём», и немедленно отвёл на псарню, где взору морально измученного Льва Николаевича предстали хорошо раскормленные «Налетай, Урывай и т. д.» (52, 192).

   «Интересы […]: именье, доход, охота, собаки, экзамены детей, лошади», — отмечает Лев Николаевич в Записной книжке. 

  И в той же Записной книжке на соседних страницах читаем:

  «Ознобишино. — Картофеля нет. Побираются почти все».
  «Мещёрки. 6 душ. Сын в солдатах. Раскрыто. 5 четвертей овса. — Побирается, принесла хлеба».
  «Третья. Хлеба нет. Испекли два хлеба с лебедой. Овса три четверти. Картофеля нет».
  «Лебеда нынешнего года зелёная. Её не ест ни собака, ни свинья, ни курица. Люди, если съедят натощак, то заболевают рвотой. От кваса, сделанного из этой муки, люди <дальше вырван лист. – Р. А.>» (Там же. С. 191— 193).

  За вырванным листиком в Записной книжке следуют уже размышления о мерах борьбы с голодом: «…похлёбку картофельную и кисель овсяный и хлеб с отрубями. Для этого нужно скупить картофель и отруби и устроить пункты столовых. От второй беды <нехватки топлива. – Р. А.> нужно в засеке собрать дрова артелями и выслать их по железной дороге» (Там же. С. 192).

  И ещё, очень важное наблюдение о том, почему именно бедняку нельзя помогать деньгами:

  «Самый бедный это самый нравственно слабый. Как им ни помогай, всё пройдёт тунью, как прошло прежде. Одно — кормить» (Там же. С. 193).

  В тот день, 20-го, Толстой увидел наконец настоящую, голодную нищету народа, и страшно устал — и тем драгоценней, нужнее физически, хотя и тяжелее морально был для него приют и ночлег у Свечина. Тот помог ему впоследствии довольно оригинально: отправил в печать как раз готовый к тому времени сборник своих охотничьих воспоминаний, а все доходы от издания передал в пользу крестьян.

  22 сентября Толстой, после второго спора с братом Сергеем, возвращается в Ясную. А 23-го, уже с результатами первого своего объезда, он навестил тульского губернатора Николая Алексеевича Зиновьева, вероятно, именно с этими, приготовленными в Записной книжке, вопросами:

   «1) Есть ли хлеб в России?
   2) Сколько надо считать голодных?
   3) Почему не дают леса?
   4) Почему собирают недоимки?
   5) Какие меры в Тульской?
   6) Какие слышно в других губерниях?» (Там же).

   От губернатора, однако, Толстой в тот визит нового «узнал мало» (Там же. С. 54).   

   В тот же, вероятно, день состоялась, как радостный контраст общения с губернатором, и новая встреча Толстого с другом молодости Иваном Раевским, заглянувшим в гости, ибо тогда же, 22 сентября, Толстой решает поехать в Епифанский уезд, чтобы и там познакомиться на месте с положением народа. На этот раз Льва Николаевича сопровождала другая его дочь, Мария Львовна. В уезде их неприятно поразила не просто нищета, а МОРАЛЬНАЯ СЛАБОСТЬ высочайшей русской пробы, какая-то просто зоологическая опущенность здешнего народа: «разваленные дома, ничего нет, и ещё пьют» (Там же). В Епифани они остановились у местного земского деятеля Рафаила Алексеевича Писарева (1850 – 1906), и прежде знакомого Толстому. 

  Рафаил Алексеевич Писарев служил в гвардейском полку, где сблизился с В. Г. Чертковым. Оставив военную службу, в Русско-турецкую войну 1877—1878 гг. стал уполномоченным Общества Красного креста. С 1897 г. поселился в своём родовом имении Орловке, Тульской губ., Епифанского уезда. Был гласным епифанского уездного и тульского губернского земств, затем епифанским уездным предводителем дворянства. В голодные 1891—1893 гг. служил председателем епифанского попечительства Российского общества Красного креста (РОКК).

   Знакомство Писарева с Толстым началось со странного пассажа, о котором впоследствии поведала свояченица писателя Т. А. Кузминская: в октябре 1871 г., вспоминает она, «приехал в Ясную знакомый нам всем молодой человек — Писарев, светский, милый, но самый обыкновенный. Он редко бывал у нас. Соня, сидя у самовара, разливала чай. Писарев сидел около неё. По-моему, это была его единственная вина. Писарев помогал Соне передавать чашки с чаем, оказывая и другие мелкие хозяйственные услуги. Он весело шутил, смеялся, нагибаясь иногда в её сторону, чтобы что-либо сказать ей. Я наблюдала за Львом Николаевичем. Бледный, с расстроенным лицом, он вставал из-за стола, ходил по комнате, уходил, опять приходил и невольно передал мне свою тревогу. Соня тоже заметила это и не знала, как ей поступить. Кончилось тем, что на другое утро, по приказанию Льва Николаевича, был подан экипаж, и лакей доложил молодому человеку, что лошади для него готовы» (Кузминская Т.А. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. М., 1986. С. 278). Уже в дневнике Толстого 1884 г. есть записи о встречах с Писаревым. 24 апреля записано: «Писарев близок, боюсь, что заблуждаюсь» (49, 86). 2 мая: «Писарев неподвижен. Кажется, таким и останется» (Там же. С. 89). Затем через семь лет, 25 сентября 1891 г.: «С Писаревым и Богоявленским был оживлённый разговор о жизни. Писарев жив».

  Писарев, действительно, был «живым», то есть принципиально всё же СПОСОБНЫМ уяснять новое знание и развиваться — прежде всего духовно, религиозно, хотя человеком, идейно не самым близким Толстому: православным консерватором. В Дневнике Л. Н. Толстого под 25 сентября о нём читаем: «Писарев прекрасный тип земца — находящий смысл в служении людям. И жена милая, кроткая» (52, 54).

  Это была первая ценнейшая человеческая находка Толстого: Писарев с огромным воодушевлением отнёсся к идее о заведении «сиротских призрений» (так в народе называли общественные столовые).

   Второй же, непомерно ценнейшей встречей Толстого была упомянутая нами выше, уже вторая за эти дни, радостная встреча ещё с одним знакомцем, когда-то весьма близким (в молодости они были на «ты», что для Толстого в отношениях даже с друзьями редкость!), земским деятелем Иваном Ивановичем Раевским: человеком, как мы помним, навестившим Толстого, как вестник Свыше, в часы его сомнений и раздумий в Ясной Поляне. Раевский с пониманием и страстно поддержал энтузиазм Толстого.

   Наконец, между мужами Христова служения было решено поселиться на всю голодную зиму в скромном именьице И.И. Раевского Бегичевке — в 8-ми верстах от имения Писарева, уже в Рязанской губ., но почти на границе с Тульской, — чтобы устраивать в деревнях столовые. Основатель бегичевского имения Иван Иванович Раевский переехал туда с семьёй в начале 1880 года из родового имения Никитское, когда был отстроен новый усадебный дом.

   Начались закупки провианта, в которые Толстой с сожалением, но и с надеждой, внёс свою, очень скромную в тот день, лепту. Дело завязалось!

  Облегчение полученной поддержкой и тем, что дело началось, Толстой выразил в Дневнике позднее, под 25 сентября, проездом, на станции Клёкотки Сызрано-Вяземской ж. д.: «Доехали до Клёкоток и собираемся дальше. Мне хорошо» (Там же).

  Но легко догадаться, что так же хорошо и легко не стало на душе Софьи Андреевны, когда, воротившись 22 сентября домой, Толстой впервые объявил ей о решении жить и трудиться в имении Раевского. Как и в доме брата, его поспешили поддержать перед матерью юные дочери — теперь уже его Таня и Маша, но это лишь “накалило” атмосферу. В Дневнике Л.Н. Толстого о краткой ссоре утром 23-го писано, как всегда, покаянно и сдержанно-кратко:

  «Утром я сказал о том, что здесь есть дело, кормление голодающих. Она поняла, что я не хочу ехать в Москву. Началась сцена. Я говорил ядовитые вещи. Вёл себя очень дурно» (52, 54).

  В своём дневнике Софья Андреевна свидетельствует: «…Я пришла в ужас. Всю зиму врозь, да ещё 30 вёрст от станции, Лёвочка с его припадками желудочной и кишечной боли, девочкам в этом уединении, а мне с вечным беспокойством о них» (ДСАТ – 1. С. 214). Не могла сперва понять она и смысла затеи со столовыми: «Вопрос о столовых для меня сомнителен. Ходить будут здоровые, и сильные, и свободные люди. Дети, роженицы, старики, бабы с малыми детьми ходить не могут, а их-то и надо кормить» (Там же. С. 215). Впоследствии Соничке предстоит узнать, насколько она была не права: народ оттого и окрестил благотворительные столовые «сиротскими призрениями», что понимал очень хорошо их смысл, состоявший в поддержке слабейших. Не только мужик, даже голодный, но и девушка крестьянская, пока могли хоть как-то держаться на ногах, не посещали по совести эти столовые. Это было практическим и христианским мудрым разрешением той дилеммы, которую Толстой выразил в письме Н. С. Лескову в образе птиц, сильных и слабейших, клюющих корм.

  Софье Андреевне, москвичке и дочери немца, не было это народное, русское и христианское, сознание ни понятно, ни близко. В дневнике, посетовав снова на мужа и предстоящие расходы, она прибавляет:

  «Если дам денег, то на распоряжение <сына> Серёжи, он секретарём Красного Креста в их местности. Его прямое дело служить делу голода…» (Там же).

  Брюзжание очень знакомое. Схоже судит и всякий почти городской обыватель в современной буржуазно-капиталистической и гнусно-индивидуалистической России. «Зачем должны делать что-то мы, если на то есть особые службы, должностные лица и т. п.?» Все эти суждения обличают лишь эгоизм, фобии, тупость и несамостоятельность таких судителей, да к тому же ощутимо восходят к страшным словам библейского первоубийцы Каина: «И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему?» (Быт., 4:9). Чт; нам за дело до наших братьев? Есть «службы», и мы охотно проплатим их «услуги»… но нас в нашем образе жизни не трожьте!

  Насколько отличным от такого образа мыслей было христианское сознание Льва Николаевича, может видеть всякий читатель, который возьмётся познакомиться со статьёй Толстого «О голоде», начатой писанием буквально в день его возвращения домой из объезда нищих и голодных деревень — 26 сентября. Толстой накануне, 25-го, ещё у Писарева, «немного писал о Непротивлении» — это будущий трактат «Царство Божие внутри вас». Зная близость религиозного христианского замысла обоих статей, мы, не имея в Дневнике Толстого точных указаний, всё-таки условно можем отнести вот это авторское суждение того же дня о «Царстве Божием» и к статье «О голоде», замысленной, быть может, в тот же день:

  «К стыду своему испытываю иногда некоторое неудовольствие при мысли о ругании меня во всех журналах и думаю о том, как будут ругать за статью. Надо: не думать, а делать для Б[ога]» (52, 54 – 55).

  Настроение писателя над работами прерванной и начатой было одним и тем же! Но созидание «Царства Божия» было отложено царём Львом, ДУХОВНЫМ царём России ради более насущного дела: выперхнуть на газетные листы те впечатления и заразить читателя теми чувствами милосердного сострадания к народу, с которыми воротился он из кратких, но грустных своих командировок.

  В статье «О голоде» Толстой начал излагать свежие свои впечатления от поездок и планы помощи крестьянам — там, где необходимость таковой обнаружилась. Попутно изложил публицист и свои общественно-этические выводы, весьма радикальные как по содержанию, так и по резкости, «задору», который хорошо ощутила как всегда прочитавшая статью едва ли не первой супруга писателя. Это был задор трактата «Царство Божие внутри вас», котороый позднее откровенно напугает Софью Андреевну Толстую и о котором Н.Н. Страхов позднее, в письме к Толстому от 29 октября 1893 г. сообщит не без одобрительного удовлетворения: «Ваша книга “Царство Божие” встречена тихо, но очень враждебно, как и следовало ожидать. Цензура объявила, что это самая вредная книга из всех, которые ей когда-нибудь пришлось запрещать» (Цит. по: 87, 235). H. Н. Страхов здесь имеет в виду цензуру для иностранных изданий, которая отказалась допустить в Россию изданный в это время за границей французский перевод «Царства Божия». Но если бы само Главное управление по делам печати при МВД изволило где-нибудь в конце 1890-х гг. опубликовать своеобразный «рейтинг нецензурности» толстовских запрещённых сочинений — безусловно, статья «О голоде» заняла бы позицию в тройке лидеров!

  В письме к ещё пока толстовцу (в те годы) М. А. Новосёлову, датируемом приблизительно 8 октября, Толстой сообщает: «Пишу теперь о голоде. Но выходит совсем не о голоде, а о нашем грехе разделения с братьями. И статья разрастается, очень занимает меня и становится нецензурною» (66, 52).

  Как, скажем, и позднейший, 1908 года, знаменитый манифест Л.Н. Толстого «Не могу молчать», это одно из тех сочинений, о котором советское толстоведение полюбило выражаться штампованными фразами: «противление оружием слова» (пущена в ход Г.В. Плехановым), «срывание всех и всяческих масок» (Ленин, от суждений которого, как ни парадоксально, не чисто сознание даже самых молодых российских толстоведов), «писано кровью сердца» и т.п. Ещё о таких сочинениях исследователи более разумного, религиозно-консервативного лагеря, а особенно публицисты из оного, и до сего дня обожают подмечать, что оно местами очень горячо, страстно, бойко — слишком даже для смиренного христианина, для «непротивленца злу».

  Не задача наша и этой книги анализировать неправды таких воззрений на статью «О голоде» или даже, вослед передовой толстоведческой мысли XXI века, в очередной раз подчёркивать искренность христианской проповеди, и, в то же время, несомненную праведность, христианскость даже и гнева Толстого-публициста. Но, пожалуй, как и в отношении некоторых ранних сочинений его посткризисного периода, таких как трактаты «В чём моя вера?» или «Так что же нам делать?», так и в отношении этой пространной статьи, по существу, предшествовавшей всему практическому опыту Л.Н. Толстого, участию его в общем деле помощи крестьянам — надо сожалеть не о том, что Лев Николаевич изваял этот великолепный образец публицистического жанра, а о том лишь, что не явилась статья «О голоде», даже именно в том резком, местами остро-нецензурном виде, как она ушла в печать осенью 1891-го, хотя бы двумя годами позднее: после статьи «Страшный вопрос», после «О средствах помощи…» и других рассудительных и полезнейших статей Толстого на тему неурожая и помощи народу, и даже после отчётов Толстого об употреблении пожертвований. В большей мере, чем вызванный этой статьёй скандал, повредили Льву Николаевичу Толстому и членам его семьи, друзьям, сподвижникам в общем деле — разве что сами голод и эпидемии в стране! В то же время наиболее ценное идейное содержание статьи, вкупе с воспоминаниями о виденных ужасах гуманитарной катастрофы в российских нищих деревнях, не утратило бы своего значения и через эти два года.

  Обосновать наш тезис о преждевременности и непредвиденном автором вреде этой статьи — не столько по причине изложенных фактов, сколько по причине идей и настроений оной — нельзя иначе, как обратившись, хотя бы бегло, к содержанию её.

  Статья «О голоде» начинается ссылкой на сообщения о голоде в печати: «За последние два месяца нет книги, журнала, номера газеты, в которой бы не было статей о голоде, описывающих положение голодающих, взывающих к общественной или государственной помощи и упрекающих правительство и общество в равнодушии, медлительности и апатии» (29, 86).

  Но, помимо фактов, наблюдений в статье изложены и выводы Толстого из оных, больше напоминающие резкие обличения: «Разве теперь, когда люди, как говорят, мрут от голода, помещики, купцы, вообще богачи изменили свою жизнь, перестали требовать от народа для удовлетворения своих прихотей губительного для него труда, разве перестали богачи убирать свои палаты, есть дорогие обеды, обгоняться на своих рысаках, ездить на охоты, наряжаться в свои наряды? Разве теперь богачи не сидят с своими запасами хлеба, ожидая ещё больших повышений цен, разве фабриканты не сбивают цен с работы? Разве чиновники перестают получать жалование, собираемое с голодных? Разве все интеллигентные люди не продолжают жить по городам – для своих, послушаешь их, самых возвышенных целей, пожирая там, в городах, эти свозимые для них туда средства жизни, от отсутствия которых мрёт народ?» (Там же. С. 108).

  Анализируя увиденное во время посещения неурожайных мест, Толстой называет общие хронические причины бедствия, считает, что причиной голода является «не один нынешний неурожайный год». «Нынешний год все это ярче выступает перед нами, как старая картина, покрытая лаком. Мы среди этого живём!» – восклицает писатель, заявляя: «Нынешний год только вследствие неурожая показал, что струна слишком натянута» (Там же. С. 93, 106).

  И он задаёт свои прямые, «толстовские» вопросы о причинах голода народа: «Разве может не быть голоден народ, который в тех условиях, в которых он живёт, то есть при тех податях, при том малоземелье, при той заброшенности и одичании, в котором его держат?»; «Да отчего он и голоден? Неужели так трудно понять это?» (Там же. С. 105, 106).

  Толстой указывает коренные причины народного бедствия, точно ставит диагноз болезни:

  «Мы, господа, взялись за то, чтобы прокормить кормильца – того, кто сам кормил и кормит нас.

   Грудной ребёнок хочет кормить свою кормилицу; паразит – то растение, которым он питается! Мы, высшие классы, живущие все им, не могущие ступить шагу без него, мы его будем кормить! В самой этой затее есть что-то удивительно странное». И следует жёсткая афористичная, часто цитируемая по сей день формулировка: «Народ голоден оттого, что мы слишком сыты» (Там же. С. 104, 106).

  Такие именно формулировки дали возможность критикам Толстого обвинять его в радикальной социалистической пропаганде. На деле же в статье, кроме собственно полемической её части — либо полезные сведения о положении в голодающих деревнях, либо вполне христианские идеи и образы.

  Писатель призывает изменить своё отношение к народу, верит в силу «любовной деятельности»: «Сила в том, что она заразительна, а как скоро она заразительна, то распространению её нет пределов. Как одна свеча зажигает другую, и одной свечой зажигаются тысячи, так и одно сердце зажигает другое, и зажигаются тысячи. Миллионы рублей богачей сделают меньше, чем сделают хоть небольшое уменьшение жадности и увеличение любви в массе людей. Только бы увеличилась любовь – сделается то чудо, которое совершилось при раздаче пяти хлебов. Все насытятся, и ещё останется» (Там же. С. 113).

  Здесь кстати вспомнить лишённую мистики, но по существу именно ЧУДЕСНУЮ трактовку Толстым в «Кратком изложении Евангелий» знаменитой евангельской истории о пяти хлебах. Приведём её, с комментарием Л.Н. Толстого, по тексту «Краткого изложения евангелий»:

  «Иоан. VI, 1. После этого пошёл Иисус в пустынное место.
   2. И пошло за ним много народа.
   3. И взошёл он на гору и сел там с учениками.
   5. И увидал, что много идёт народа, и сказал: откуда бы нам достать хлеба, чтобы накормить весь народ этот?»
   7. Филипп сказал: и двухсот динариев недостанет, если всем хоть понемногу дать.
  Мф. XIV, 17; Иоан. VI, 9. У нас только есть немного хлеба и рыбы. И сказал другой ученик: у них есть хлеб, я видел вот у мальчика пять хлебов и две рыбки.
  Иоан. VI, 10. И сказал Иисус: велите им всем лечь на траву.
  11. И взял Иисус хлебы, что были у него, и отдал ученикам и им велел отдавать другим; и так все стали отдавать друг другу, что было, и все насытились и ещё осталось много.
  26. На другой день пришёл опять народ к Иисусу, и он сказал им: вот вы приходите ко мне не потому, что вы чудеса видели, а потому что ели хлеб и насытились.
  27. И сказал им: работайте не пищу тленную, но пищу вечную, такую, которую даёт только дух сына человеческого, запечатлённый Богом» (24, 855 – 856).

  Религиозное безверие в человеке, недоверие Богу и Христу Его, непослушание учению Истины отдаёт такого человека под власть низших страхов и страстей его как зверя в природе, как животного. Страхи же и расчёт, зачастую жадный, заставляют прятать от голодного рядом с тобой даже не нужные насущно («на каждый день») излишки. И это стяжание богатств одних и бедность, иногда голодная нищета многих других — красноречивое свидетельство безверия в России, а исторически — и прочем лжехристианском мире.

  Как именно подвёл Иисус слушавших его к НЕДОЛГОМУ, но навсегда оставшемуся в памяти человечества ИСПОЛНЕНИЮ того ЗАКОНА ЖИЗНИ, который мог бы освободить его учеников, его Церковь от зоологической, унижающей человеческое в человеке «заботы о хлебе насущном», от которой множество соблазнов и грехов, и привести к положению свободных детей и работников Божьих в мире — поясняет по приведённому отрывку заслуженный российский толстовед Борис Филиппович Сушков в давнишней, но не утратившей актуального значения статье «Земное Евангелие. (Христианское учение как школа нравственного самосовершенствования, как путь жизни)»:

   «В Евангелии от Матфея читаем, как, узнав о казни Иоанна Крестителя, своего предшественника и наставника, потрясённый Иисус удаляется в пустыню, а народ, услышав об этом, пришёл к нему из ближайших городов и деревень. Там он учил народ и исцелил многих принесённых больных.

  “Когда же настал вечер, приступили к Нему ученики Его и сказали: место здесь пустынное, и время уже позднее; отпусти народ, чтобы они пошли в селения и купили себе пищи.
  Но Иисус сказал им: не нужно им идти; вы дайте им есть.
  Они же говорят Ему: у нас здесь только пять хлебов и две рыбы.
  Он сказал: принесите их Мне сюда.
  И велел народу возлечь на траву и, взяв пять хлебов и две рыбы, воззрел на небо, благословил и преломив дал хлебы ученикам, а ученики — народу.
  И ели все и насытились; и набрали оставшихся кусков двенадцать коробов полных;
  А евших было около пяти тысяч человек, кроме женщин и детей” (Мф., гл. 14, ст. 15 – 21).

  Чудо это, как и все другие, служит в Евангелии для утверждения веры в Христа как бога, дли которого всё возможно, даже насыщение пятью хлебами пятитысячной толпы.

  Толстой в этом насыщении видит не сверхъестественные способности Христа бога, дарящего людям пищу, а проявление самой сути нравственного учения Христа, не через чудо, а через самих людей и ими самими утверждаемого на практике.

  Как же, по мнению Толстого, он это делает? А вот как. Наверняка, говорит Толстой, не все люди, пришедшие к Христу в пустыню, были без еды. Уходя из дома на целый день, да ещё целыми семьями, с детьми и больными, люди, естественно, брали с собой припасы. Но как заставить их поделиться с теми, у кого по тем или иным причинам ничего не было? Заставить можно только личным примером. И Христос — говорит Толстой, — даёт прекрасный урок человеколюбия. Он заставил всех сесть вместе в большой круг — у Марка сказано, что они “сели рядами по сто и по пятидесяти” (Мр., гл. 6, ст. 40) — и тех, у кого была еда, и тех, у кого не было, и повелел своим ученикам, сидящим в общем кругу (или в рядах), предлагать свои хлебы неимущим. Глядя на их пример, стали так же поступать и остальные, делясь едой с теми, у кого её не было. И все поэтому не жадничали, не уничтожали свои запасы хотя бы и через силу, чтобы не делиться с ближним. А ели умеренно, и всем хватило. Что это так именно и было, на это указывают, говорит Толстой, — двенадцать полных коробов оставшихся кусков. (Вот, даже и коробы у людей были! А с чем они были, как не с едой?)

  Это чудо, сотворённое, благодаря Христу, самими людьми своими руками, для Толстого и есть подлинное чудо Христа, и оно несравненно бесценнее любого другого его сверхъестественного чуда» (Сушков Б.Ф. Земное Евангелие // Толстой Л.Н. Евангелие для детей. Тула, Издательство «Посредник», 1991. — С. 11 – 12).

  В побуждении современников и потомков, а прежде всего соотечественников в России, к повседневному повторению этого, вполне посильного человекам «чуда», истинные, религиозные, и именно евангельские, христианские смысл и значение статьи Л.Н. Толстого «О голоде».

  Но не все в «православной», лжехристианской России и через 1800 лет после Христа могли, по примеру первых его слушателей, победить в себе эгоизм и страхи. В письме к П. И. Бирюкову, приблизительно 9 октября, Толстой сообщает о неприятности, которую можно было предвидеть, именно протестациях Софьи Андреевны:

  «Я ездил с Таней и Машей порознь в самые голодные места нашей губернии и хотел написать о том, что по этому случаю пришло мне в голову. Вы верно догадываетесь, что наш грех разъединения с братьями — касты интелигентов; и чем дальше пишу, тем более кажется нужным то, что пишу, и тем менее цензурно. План у нас был с девочками тот, чтобы вместо Москвы поселиться в Епифанском уезде в самой середине голодающих и делать там, что Бог велит — кормить, раздавать, если будет что. И Софья Андреевна сначала соглашалась. Я рад был за девочек, но потом всё расстроилось, и едва ли поедем» (Там же. С. 56).

  М. Л. Толстая в письме к Л. Ф. Анненковой от 8 октября, сообщая о плане отца поселиться в Бегичевке, Данковского уезда, рассказывала: «...Так вот мы хотели так жить. Уже приготовили часть провизии, топлива и т. п. Мама обещала дать нам две тысячи на это, мы так радовались возможности хоть чуть-чуть быть полезными этим людям, как вдруг мама (как это часто с ней бывает) совершенно повернула оглобли.... Ужасно было тяжёлое время. Она мучила себя, и пап;, и нас так, что сама, бедная, стала худа и больна. Мы всё время говорили ей, что сделаем так, как она хочет, доказывали нелогичность и переменчивость её взглядов. Много было тяжёлых споров… […] Нам всем было искренно жалко её. Она так страшно себя мучила. И знаете, как у неё часто бывает, она хочет сказать и думает о том, что она боится, что папа заболеет, и она говорит о том, что он написал заявление о позволении печатать его сочинения, что это лишит её денег, что она не даст денег, что она должна воспитывать детей, что он ни во что не входит, всё на ней и т. д. до самых неожиданных, не касающихся дела вопросов» (Цит. по: Там же. С. 57).

  23-го сентября Софья Андреевна успокоилась, и то лишь отчасти, тогда, когда Толстой пообещал ей прожить часть зимы в Москве. В тот же день вечером, вернувшись от губернатора, Толстой в жене «нашёл готовность к примирению и примирились» (52, 54). Но, как видим из цитированных выше писем, супружеские споры на этом не были прекращены, хотя Лев Николаевич и не отказался от своего обещания, и позднее исполнил его.

  По христианскому пониманию жизни человек — дитя и работник Божий в мире. Его товарищи — единоверцы, то есть товарищи в осознании этого высочайшего и всеобщего смысла жизни. Удерживая себя в воле Отца, такой человек не разрешит себе никогда многих заведомо греховных поступков. По языческому же, разделяемому церковными обрядоверами и идолопоклонниками, религиозному жизнепониманию, человек служит семье, роду, государству, обществу, «человечеству». И ради этого служения можно насиловать, драться, воевать, доносить… Такие люди всегда беспокойны: кумекают, как угодить им общественному авторитету, будь то муж или царь. Но если в патриархально-традиционалистском обществе для женщины языческого, церковно-православного, то есть низшего чем христианское, религиозного жизнепонимания пределом беспокойного попечения была (да и остаётся по сей день для большинства) семья, то для государственного мужа естественно беспокойство о судьбах государства — «самодержавия, православия, народности» для тогдашней России. Ниже, в своих местах, мы выведем для читателей образчики и таких заботников, которые окружат семью Толстого атмосферой недоверия, надзора и угрозы репрессивных мер.

* * * * *

  В первых числах октября Л.Н. Толстой завершает писанием и отсылает издателю статью «Первая ступень» и переключает все силы на статью «О голоде», которую завершает уже в середине октября и отправляет её с другом-философом Н. Я. Гротом, навестившем его 20 – 22 октября в Ясной Поляне, для публикации в журнале Грота «Вопросы философии и психологии».

  22 октября Софья Андреевна выезжает в Москву — с сыном Ваничкой, дочерью Сашей и прислугой. «Лев Николаевич равнодушно простился с нами, — пишет она в воспоминаниях, — и послал со мной дополнение к своей статье о голоде — Н. Я. Гроту. В это же время была напечатана и статья «Первая ступень». Лев Николаевич чувствовал себя не совсем здоровым и, выждав немного, уехал с дочерьми в Данковский уезд, в Бегичевку, к Раевским» (МЖ – 2. С. 225).

  С этого момента открывается огромный, очень насыщенный материалом эпизод христианского служения Льва Николаевича, о котором, в особливой, по значимости оного, главе, мы поведаем ниже.


                Конец