Уроки презрения

Иван Азаров
«Тебя, мучитель, проклял я,
С тобою ненависть моя,
Она тебя отравит ядом,
Венец, в котором будет зло,
Тебе наденет на чело,
На троне золотом с тобою сядет рядом.»

Перси Биши Шелли «Освобождённый Прометей»

Шумная, говорливая и беспокойная весна 2007 года. Немножко хмурое небо. Гомон птиц, если и не слышен, то чудится. Из старых дворов, между мостами, промзонами и насыпью железной дороги чудится ещё зыбкая зелень распускающихся листочков. Я выхожу на Тульской и около часа мечусь между Даниловским рынком, Третьим Транспортным Кольцом, Монетным двором, Люсиновской улицей и знаменитым Домом Атомщиков на ножках. Наконец я нащупываю верное направление и ныряю в подземный переход перед громыхающими эстакадами лужковских развязок. Через несколько минут я возле здания, облицованного едва ли не кремовым мрамором. Опоздал? – Наверное! Однако, едва ли я договаривался на конкретное время. На входе уже турникет и строгая охрана. Как же, ведь институт едва ли не ведомственный! Я звоню наверх товарищу по играм в волейбол, чтобы он провёл меня через пост охраны на четвёртый этаж. И показал, как занимаются наукой они. Мне пора уже определяться с темой курсовой и, возможно, диплома. Наконец по открытой лестнице со второго этажа, словно с небес, спускается мой Вергилий по Институту Атомной Безопасности.
– Миша, привет, – радостно встречаю я своего будущего научного руководителя.
– Проходи, – он прислоняет карточку пропуска к турникету, – только тут давай не Миша, а Михаил Сергеевич.

                ***

Чтобы освободиться от воспоминаний, скинуть груз навязчивых мыслей, надо иметь возможность их высказать. Печатное слово начинает играть роль индульгенции. С одной стороны, высказав важные для нас мысли, мы освобождаемся от них, так как отныне не обязаны фокусироваться на них, чтобы, не дай бог, не забыть. Память отпускает их в вольное плавание бессознательного. С другой стороны, нет духовника надёжнее чистого листа бумаги – в наш век засилья печатного слова и иных, более легкоусваиваемых форм информации. Всем насрать на твои откровения, в эти дебри лень будет залезать даже сословию виртуальных платных осведомителей, которым платят за число посаженных. В чём бы ты в итоге ни сознавался, смирись, наше творчество ныне не нужно никому, кроме нас самих… И для меня литература – возможность честно поговорить о своих обидах. Льщу себе мыслью, что меня не назвать человеком слишком щепетильным и ранимым. Меня никогда не тянуло возмущаться теми словами или поступками, которыми принято возмущаться, многое из произносимого меня оставляло просто равнодушным. Но, видимо, иных из моих собеседников апатичность автора, то, что он игнорировал многое, казавшееся им очень важным, своеобразная “тупость”, тугодумие, что сродни безразличию жвачных животных, настолько выводили из себя, что упомянутые властьпредержащие господа начинали именно что демонстративно порочить и унижать автора сих строк.

Я почти никогда не взрывался на месте, но некоторые из тех, что в течение жизни старательно унижали меня и делали это намеренно, навеки сохранили прописку у меня в памяти. Да, именно намеренность – вот ключевое слово. Намеренность и сознательность, то есть черты, присущие садистам. Таких было немного, но в отношении их память действовала особенно избирательно, и будто клещами впивалась в каждое слово, каждый жест обидчиков, чтобы сохранить их навеки…

По иронии судьбы, таким человеком оказался один из умнейших людей на моём пути, мой первый научный руководитель, Вещунов Михаил Сергеевич, который предводительствовал надо мной, когда я работал в Институте Безопасного Развития Атомной Энергетики. Нет, это не преувеличение и не позирование широтой своих представлений, дескать, оцените, как я могу благородно признавать сильные стороны моего противника. Отнюдь, объективность состоит в том, что он являлся сильным, прозорливым, предприимчивым и плодотворным учёным-теоретиком, пожалуй, что с мировым именем и замечательной способностью взглянуть по-новому на хорошо известные проблемы, и именно эта вот несговорчивость дарила ему способность находить темы для научных работ буквально из ничего и делала при этом чрезвычайно тяжёлым в общении. Вернее, не так… Это странный феномен, но Вещунов был в большинстве случаев был более чем вменяемым в ходе личного общения живьём, как будто что-то, какие-то культурные путы мешали ему слетать с катушек, когда вы находились на расстоянии вытянутой руки от него. А вот в переписке с вами он мог терять контроль и начинать брызгать метафорической и при этом ядовитой слюной, позволять себе самые невероятные намёки и поддёвки, начинал благородно негодовать на ровном месте. Становился на ровном месте адептом моралофагии, апеллировал ко всем общественным институтам, каким только возможно, только чтобы опорочить вас. Мог подозревать вас в подтасовках и недобросовестности из ничего. Странно, не раз и не два он говаривал, что пытается вырастить из своих студентов самостоятельных учёных, но при этом не гнушался то и дело проверять то, насколько они хорошо они помнят формулы институтской программы.

Он был великим учёным, но абсолютно никакущим руководителем. И в данном случае я не злословлю (это ждёт вас чуть дальше), а просто констатирую факты, которые признал бы всякий, работавший с ним. Достаточно упомянуть, что всё время моей работы в институте, я по-нормальному работал только на своём домашнем компьютере. Компьютер, на котором я что-то пытался делать в институте, был устройством приблизительно начала века. Он ломался, жужжал, отказывал во время важных операций, мешал соседям. Я менял его на другие, столь же древние. А новые машины доставались только более старшим коллегам, которые оборудовали сперва рабочие места дома, затем на работе. И только много лет спустя, раздавая долги и оформляя обходной лист, я узнал, что существовал склад, забитой техникой доверху, на котором можно было получить едва ли не абсолютно новый, резвый компьютер! Просто об этом никто не знал и не желал сообщить младшему научному сотруднику.

Пример с именем в начала рассказа был, как это ни забавно, не единственным. Один раз Вещунов устроил не скандал, но явно дал знать о своём недовольстве при использовании мной неверной транслитерации его имени. В письме светилам зарубежной науки я обозначил его, как “Michael”, тогда как следовало бы: «Mikhail». Желание единообразия – более, чем естественно. Но подбор слов для выражения недовольства, характеризовали его очень верно. Даже не его самого, а его чрезвычайную мелочность.

Мелочность и ложно понимаемая щепетильность в адрес собственной драгоценной персоны пронизывали совершенно различные стороны жизни великого учёного, которые никак не вязались с внушительными габаритами и масштабом его личности как учёного. Не исключаю, впрочем, что пигмейские стороны его личности призваны были как-то уравновесить достоинства. Но при длительном общении на передний план выходили именно недостатки, и именно они запоминались. Например, из всех моих приятелей и коллег по волейбольным баталиям только герой нынешней зарисовки постоянно и в открытую скандалил, что ему достаётся слишком мало передач, с которых он мог бы затем атаковать. Причём недовольство его стартовало уже с отметки 45% на 55% в пользу конкурирующего нападающего на линии. Да, думаю не ошибусь, если резюмирую, что лейтмотивом его характера было бесконечное брюзжание.

Меня-то сдерживали уважение, страх потерять своё место и природная стеснительность, но и я порой был готов взорваться, когда Вещунов по десятому разу игнорировал мои объяснения и начинал понапрасну порочить. Дело было так: согласно условиям задачи, мне требовалось генерировать случайные числа, подчиняющиеся распределению Максвелла, дабы виртуальные броуновские частицы совершали соответствующей длины скачки. Однако, это проще было декларировать, чем делать. И я поэтапно генерировал сперва случайные числа, подчиняющиеся равномерному распределению, затем их трансформировал в распределённые по Гауссу, а из трёх независимых Гауссов получался один Максвелл, как корень из суммы их квадратов.

Безусловно, читатель мог многое не понять. Но я объяснял свой алгоритм десятки раз со схемами. И всё равно, каждый раз заново Вещунов мне рисовал плотность распределения Максвелла и с просветлённым видом вопрошал, тыча карандашом в график: «А нельзя ли прямо из него случайным образом выбирать значения?» Или: «Что-то ты меня обманываешь, где в твоих случайных числах формула распределения Максвелла, почему её явно не видно?» И я чуть ли не лопался со злости, когда меня в очередной раз обвиняли в мошенничестве. Непрестанные посягновения на презумпцию невиновности завершились, лишь когда Фому Неверующего урезонил старший коллега Владимир Иванович Тарасов, который быстро понял, о чём я толкую, и пресёк преступные поползновения. И тогда, может, Вещунов и не понял, но смирился с асимптотической верностью моего хода мыслей. Быть может, для вас станет откровением столь не близкие отношения великих учёных с правдой. Ведь отношения эти зиждутся лишь на авторитете того, кто изрекает фразы.

Он мог прямо выговаривать вам совершенно нелицеприятные вещи. Он мог периодически, хоть и в цивилизованной форме, но по сути угрожать вам, припугивать и урезонивать вас. Он определённо долго бился над формулировками своих писем (и сам в этом сознавался), чтобы побольнее уязвить вас и указать вам на ваше место, и при этом не перешагнуть границ приличий. Практически в каждом его ответе сквозило пренебрежение, высокомерие и какая-то чрезмерно акцентируемая снисходительность. Впрочем, нельзя сказать, чтобы совсем уж неоправданная. Поскольку история нас рассудит, но по-своему, он был, наверное, очень значительным в своей области человеком.

Несмотря на то, что он долго жил на Западе, он оставался глубоко советским человеком в худшем смысле этого слова, то есть он старался по максиму подчёркивать разницу между вашим с ним положением, всё время старался поставить вас на место, даже тогда, когда для этого не было никаких особенно поводов. В нём не было достойной простоты. Нельзя сказать, что бы он был обласкан судьбой или нашим государством, но даже самое незначительное признание со стороны общества он превращал в такой пьедестал, с высоты коего мог, казалось, позволить только целовать мыски его ботинок.

И при всём этом он был достаточно приятным и неконфликтным собеседником, который избегал острых моментов, и не собирался в личной беседе никак ни задевать вас, ни подкалывать. Вы отчётливо понимали, что это тот же самый человек, просто он способен передавать свои мысли и пожелания в совершенно, кардинально иной форме. И из этого можно сделать только один вывод, что вся его заносчивость имела рассудочное происхождение.

Самое же любопытное в человеке, о котором идёт речь, было то, что в те редкие моменты, когда он говорил нечто резкое тет-а-тет, находясь напротив своего собеседника, он начинал то закатывать, то прикрывать глаза, что, видимо, означало в его случае величайшую степень взволнованности и возмущения. И сей рефлексивный процесс, по сути, означал попытку абстрагироваться от факта нашего нахождения перед ним. То есть он пытался представить своего собеседника адресатом зачитываемого письма, где-то на другом конце провода, но никак не реальным человеком, стоящим перед ним во плоти.

Ровно так же он злословил, но уже не в мой адрес, а в адрес моего младшего товарища – Пашки Половникова, который впоследствии успешно подхватил тему Броуновской коагуляции, над которой я работал тогда с мэтром. Он постоянно подозревал, что Паша не просто ошибается в расчётах, но сознательно обманывает его – подтасовывает результаты вычислений. А уж обвинения в лени и бестолковости наверняка являются общим местом отношения научных руководителей и аспирантов… Он не стеснялся порочить его за глаза в моём присутствии, забывая о том, насколько просто подобное поведение экстраполировать за пределы личности конкретного человека. Поэтому-то у меня никогда не возникало сомнений: в моё отсутствие Вещунов ровно также прохаживается и по мне, лишая вместе с тем права голоса и возможности сказать хоть слово в свою защиту.

А всё оттого, что Вещунов был не только слабым управленцем (слово “менеджер” он награждал демонстративным пренебрежением), но и всегда оставался абсолютно беспомощным с точки зрения умений самому запрограммировать и рассчитать свою задачу. Да, его сила была в понимании физической сути любой задачи, но понимая свои сильные стороны, он никогда не мог по достоинству оценить той помощи, что оказывали ему люди способные воспроизвести его идеи in silico.

Одна из самых значительных обид со стороны автократа от науки была нанесена мне в ходе обсуждения приготовленных мною слайдов или статьи для сборника трудов, выпускаемых после конференции. Наткнувшись на неблагозвучный, с его точки зрения, пассаж, он не задумываясь брякнул: «Ну, у тебя с письменной речью, видимо, не очень?» Его фраза обожгла меня, словно плетью. Она не слишком поразила меня тогда: повторюсь, я не склонен обижаться по любому поводу. Но, отражаясь от стен моей памяти, эхом она продолжает ранить меня и по сей день. И вы сможете оценить весь юмор ситуации, всю фальшь сказанного им, коли читаете о произошедшем в художественной зарисовке. Подобное не было редкостью, не было чем-то случайно сказанным, отнюдь! В этом был весь Вещунов: стремиться уязвить любой фразой, ранить любым высказыванием. Меня и по сей день берёт оторопь от таких людей, откуда вызревает столь явное стремление унизить подчинённого тебе человека? Ладно бы я был тогда молодым повесой, жадным взглядом провожающим волнующие изгибы женского тела, вне зависимости от того, кому они принадлежат, или днями и ночами грезил о глянцевом блеске хромированных иномарок, так нет же! Я проживал те годы в науке, расчётах, досуг украшая волейболом, литературой и рок-музыкой. В чём же была причина того едкого презрения?

Отличала меня от Вещунова ещё и его любовь к крепким спиртным напиткам – таким, как виски или бренди. Несколько раз в год, по любому приемлемому празднику он потчевал нас, вероятно, не дешёвыми напитками, но вкус которых я был не в состоянии оценить из-за превосходившего все разумные пределы высокого градуса внутри затейливых бутылок. Не скрою, меня привлекала атмосфера единения, царившая внутри этих посиделок после семинаров; атмосфера, родом из нищих девяностых, а то и советской поры, когда надо было чем-то согреться, когда порой мало что помимо спиртного могло помочь развеселить душу, а тут в компании по-настоящему интеллектуальных людей, с шоколадочкой и цитрусовыми. Почему бы и нет? Но обилие спиртного начинало развязывать Сергеичу язык, и он принимался заливать об алкогольных подвигах лихой юности. Переходил на праязык нетрезвых мужчин, собравшихся компанией, лишённой женщин, и оттого позволяющих себе сомнительные вольности и сомнительные воспоминания. И даже в этих воспоминаниях проскальзывало его высокомерие. Вспомнил замечательные, верные строки, Фазиля Искандера, кажется, которые как нельзя более применимы к описанию злоключений и пресмыкательства моих студенческих лет, о том, что у людей, злоупотребляющих вином, порой проступает особенно брезгливое выражение лица. Именно выражение брезгливости, плохо сдерживаемого презрения было доминирующим во всей внешности Вещунова.

                ***

На Вещунова иногда находило особенное, патриотичное, назовём его, настроение, когда он слишком долго смотрел телевизионные дебаты специалистов по геополитике или читал сочинения современных “историков”, проникался духом особенной исконной мудрости и вдруг прозревал… Мудростью этой он обожал делиться с моим батюшкой и мною, когда мы шли до метро. Сводилась она традиционно к тому, что Россия всегда была отдельной цивилизацией. Англия же с Америкой всегда были нацелены на её развал. Все смуты, заговоры, программы зомбирования, спаивания, старчивания, снюхивания и слащавой геефикации начинались на обобщённом западе и токсичными, опасными волнами бились о полупроницаемые российские границы, порой пенными барашками перехлёстывая через них.

В самый разгар лета, где-то в конце июля 2015 года, когда я откомментировал волейбольные матчи Универсиады, совмещая их с занятиями наукой, и отчаянно нуждался в отдыхе, которого по иронии судьбы лишился, ради Универсиады отказавшись от поездки на байдарках, притом что на спорную дату попадал только финальный матч турнира, а меня специально освободили от работы на нём, раздался звонок. Неожиданный, словно выстрел ружья за стеной в конце пьесы. Мой научный руководитель неожиданно предлагал мне течение месяца сочинить диссертацию по уже написанным научным работам. Я резонно ответствовал, что собираюсь взять отпуск на август и часть времени посвятить неге и разврату. Вещунов затянул любимую песню о том, что ничего страшного: в их (мифические) времена брали отпуска и делали диссертации. Я плохо понимаю такую жертвенность, ибо диссертация ничем не хуже любой другой работы. А от любой работы не помешает отдохнуть. В общем, меня довод Макиавелли советского разлива не убедил. И я нанёс неотразимо логичный удар: «А куда собственно торопиться?» Вещунов замялся…
– Может статься, другого шанса уже не представится. Либо представится, но очень нескоро.
И вот тогда я почуял недоброе.
Из любви к правде стоит признать: определённые шаги в сторону диссертации я делал, участвуя с совместных с Вещуновым статьях, то есть его роль как научного руководителя к нулю не сводилась, однако за всё время моей работы в Институте непосредственно о ней зашла речь впервые. В те времена я не отличался ни научным кругозором, ни независимой самостоятельностью исследователя, оставаясь кем-то вроде программиста или инженера, поэтому рассчитывать, что я справлюсь с титаническим трудом за один летний месяц, не приходилось.

Причина внезапной “озабоченности” моей научной степенью стала ясна довольно скоро: в начале сентября всем подчинённым Михаила Сергеича пришло электронное письмо, выдержанное в предельно официальном ключе, с уведомлением о его отъезде на заработки в Австрию. МАГАТЭ предложило профессору солидный контракт и возможность коротать вечера в ложе Венской оперы. И моментально славянофильские настроения покинули его ещё острый разум – все и без остатка. С женой, дочерью и контейнером багажа он отправился в Вену, где и осел на пять, а может и больше лет, где следы его, по крайней мере, для злопамятного автора обрываются навсегда.

Откуда всплыло предложение о диссертации, – мне никогда не узнать наверняка. Со слов главного героя повествования мне доподлинно известно, что предложение от МАГАТЭ пришло старику ещё в апреле. Понятно, определился он не сразу, однако, если бы я узнал о необходимости поторопиться с диссертацией не в конце июля, а в начале мая, то, возможно, что-нибудь из этого бы да и выгорело. Но, по-видимому, моего научного руководителя беспокоили все эти месяцы совсем другие мысли: как распорядиться квартирой, дачей, машиной и другим многочисленным имуществом, остающимся на исторической Родине, как не упустить столь солидной выгоды, сумеет ли нормально продолжить обучение дочь, но уже в австрийском университете и, наконец, насколько удобнее теперь будет ездить зимой в Альпы кататься на горных лыжах! (Меня всегда удивляло с его стороны обилие барских, в том числе и псевдо-спортивных замашек при столь пламенном патриотизме и декларируемом презрении к западному образу жизни.) То есть конечно всегда остаётся мизерная вероятность укола совести, внезапно посетившего незадачливого научного руководителя, большая часть подопечных которого так и не защитилась, сбежав от невыносимых условий работы. Неслучайно он потом уточнял телефон моего батюшки, с которым учился в одной школе и с которым считался грустным долгом объясниться, почему столь завидный студент так и не защитится, несмотря на все заверения. Наверное, я был первым, кто не сбежал на вольные хлеба, но кого он осознанно бросал сам. И, наверное, это уже часть индивидуальной судьбы автора. Но напоследок Вещунов решил вспомнить об условного долге, правда сделал это предельно формально, для отписки, променяв всё на жирный чек, отринув выдуманные страхи перед западным капиталом.

                ***

Я не раз потом размышлял над вопросом, как бы я себя повёл себя при спонтанной встрече с Вещуновым, если бы ему пришло в голову вдруг нагрянуть на волейбол в среду? Он имел на то право, не меньшее моего, так как в незапамятные времена учился в этом лицее, а у меня лишь учился там папа и затем сёстры. Но папа принимал, единственное что, непосредственное участие в создании секции. Вопрос так и остался теоретическим. И чем дальше, тем больше вероятность такого события стремилась к нолю. Ведь, в конечном счёте, ответом на любой вопрос становится время. Он возвращался в первопрестольную осенью, наверное, две тысячи шестнадцатого, жаловался на разорванный мениск и на невозможность приехать к нам поиграть. Мениск он разорвал, играя с кем-то при посольстве России в Вене, – не преминул упомянуть мэтр. А через несколько месяцев меня и вовсе выгнали из института без особенного сопротивления с моей стороны, надо заметить. Ставить в известность мэтра я не стал. Всякий контакт между нами уже лишился смысла на тот момент. Он сбыл меня на руки некому проходимцу в качестве научного руководителя. Фигуру настолько незначительную, что у меня искренне не получается вспомнить его имени.

Как вести себя при (какое дурное слово) незапланированной встрече с тем, кто некогда, и довольно продолжительное время занимал, такое значительное место в нашей жизни? Кто помог тебе сформироваться как личности, изводя при этом и третируя. Вакуум, от чьего отъезда ощущается до сих пор. Ты чувствуешь мстительную обиду недосказанности, когда говорить-то, в общем, уже и не о чем?

– Здравствуй!
– Ну, здравствуйте.

И повисает неловкая пауза, длиной подобная пропасти лет без писем, без звонков, без поздравлений. Пропасть стыда и смущения. С моей стороны, из-за злопамятства, из-за обиды, из-за предательства, прошедшего чем-то вполне нормальным. Со стороны мэтра, – хороший вопрос! Как часто бывало такое, что мы рисовали кого-то своим кровным врагом, а на деле наш злейший враг уже давно позабыл о каком бы то ни было противостоянии. Не пытаюсь ли я драматизировать ситуацию, раздувать, как любят говорить, из мухи слона?

Одной из ночей мне снился нелепый кошмар, и абсурдность его состояла именно в том, что я воспринимал его в качестве сюжета, определённо ужасного. Ничего не подозревая, я прихожу на волейбол и сталкиваюсь с Вещуновым, но не состарившимся, а внезапно помолодевшим, с разгладившимся румяным лицом нестареющего ботоксного бонвиана, упрямо молодящегося и цепляющегося за жизнь. И мне до странного неприятно его радостное лицо, как будто хоть и прошло столько времени, а ему всё как с гуся вода! Но молодость его была отвратительна потому, что возвращала в прошлое меня самого, когда я-то был уверен, что стал намного достойнее, сильнее и состоятельнее во всех планах с тех пор. И как туман, как сон, рассеивалось уже настоящее. И я слышу упрямое его бормотание, заклинанием пробирающееся в мою нынешнюю жизнь, крошащее, подтачивающее мои нынешние позиции.