Крах Часть1 Глава 29

Валерий Мартынов
                29

Только один человек,  и никто больше на целом свете, знал обо мне всё. Увы, больше рядом его нет. Так что приходится помалкивать. И не из-за того, что скрыть что-то хочу, а просто с некоторых пор мне казалось, что слова – просто звуки, просто сотрясение воздуха, и ничего больше. Сколько наговорено слов за последние годы,- а толку?
Говорить можно что угодно, о чём угодно, дел только нет. Да и, если разобраться, самое сложное, самая запутанная ситуация, в конце концов, окажутся на удивление довольно простыми, если с ними можно поделиться. Вопрос, кому?
Если раньше как-то всё одно с другим связывалось в непрерывную цепь, то теперь одно звено разомкнулось, и получается, непонятный обрывок жизни за собой таскаю. Правда ли отпала, или просто правда стала полуправдой, всё занимательное и интересное тускнело и блёкло. Половина того, что мне знать надо было, пропадало.
Нет, оно, конечно, научиться оценивать ситуацию – это не всё равно, что научиться ездить на велосипеде. На велосипед сел, сотню метров, виляя, проехал, и до конца жизни не разучишься ездить. Насколько позволят силы.
Что-то слишком много навалилось на меня сегодня. Если взглянуть на всё с другой стороны, всё — вздор. Всё беспрерывно вплывает в сознание, оседает в уме, вытесняет предыдущее. Тревога никак не проходила. Она была какая-то не изведанная доселе.
Сбежать бы от всего этого, купить домик на берегу реки, зажить простой, примитивной жизнью. Раньше лучше было, раньше счастлив был.
Но любой поступок должен диктоваться простой и разумной причиной.
На какое-то время установилась тишина. Тишина начала действовать на нервы, я начал искать предлог, чтобы уйти. Машинально прислушиваюсь к звукам за стенами бытовки. Звук, который случайно проникает в уши, это голос предостережения.
День только начался, к концу его будет ясно, на что надеяться, когда лететь, что с собой брать.
Елизавета Михайловна, безусловно, вымоталась. Об этом можно было судить по тёмным кругам у неё под глазами. Хотя, такими кругами, каждый теперь похвастать может, обзавестись ими не проблема, куда ни плюнь – всюду клин.
Елизавета Михайловна молчала, ожидая, пока я отвечу, что всё в порядке, что я, как тот Фигаро, и тут и там управлюсь, на всё согласен.
Она делала медленные вдохи, мне показалась, что даже зажмурилась. Я меж тем оглядываю помещение в поисках кого-то ещё, признак присутствия которого чувствую. Бзик доведёт, откуда ни возьмись, появится настоящий хозяин и, угрожая, потребует покинуть помещение. Представил, что не окно за спиной Елизаветы Михайловны, а дверь в другую комнату, и эта дверь открывается, и на пороге возникает мужская фигура.
- Какого чёрта?!
Тот мужчина что-то заподозрил. Между ним и мной пласт холодного воздуха. Пласт явственно колыхнулся. Слова через этот пласт не пролетают. Слова ведь могут замёрзнуть ещё на губах. Какие-то слова мне обязательно нужно расслышать. Сделал движение, будто наклоняюсь, повернул голову, чтобы моё ухо оказалось на пути слов.
Что-то торкнуло в грудь, скорее разобрал, чем услышал, что самые важные слова слушать сердцем надо. Видеть глазами и слышать сердцем. Ещё можно добавить, что слова обязательно щупать надо. Курочку щупают, чтобы определить, с яйцом она или нет.
Курочка радостным кудахтаньем сразу оповестит о снесённом яйце. Яйцо ведь свежее.
Циник.
Ещё подумал, что женщина может удержать мужчину одним способом. И не с первого раза он готов у неё задержаться.
Только когда ни к чему не прислушиваюсь, только когда край глаза сам собой, не специально присматриваясь, ловит тень, только  когда  надежды нет, что-то разглядеть, возникает желание хотеть или захотеть. Превозмочь желание – его удовлетворить.
Елизавета Михайловна посмотрела на меня так, словно ответ был предельно прост. Ответ не требовался. Она сложила руки на груди, как бы замыкаясь в своём молчании.
Да, она стройна и моложава, но душой обабилась, закоснела. Само собой, всё  равно совершается то, что должно совершаться.
Перед её глазами тоже какие-то картины проплывали. Может, она видела восход солнца, может, опушенные инеем, деревья видела. А, может, ничего такого и в помине не было, женщина выспаться хочет. Она замыкалась в своём молчании.
Но вопрос в её глазах не исчез. И никакого сочувствия в глазах не было. Она ничего до конца не принимает всерьёз, но и за её шуткой подчас скрывалось нечто несравнимо большее. Скорее, новый вопрос подпирал изнутри. Правильно, я не позволю ничего такого, я не Витёк Зубов. Это он сразу бы руки пустил в ход.
Вот Елизавета Михайловна коротко и прерывисто вздохнула, словно у неё перехватило горло. Такое бывает, когда внезапно спотыкаешься о корень. Споткнулся, на шаг отошёл, и обязательно оглянешься.
Я поймал себя на мысли, что мне трудно не разглядывать женщину. Впрочем, надеялся, что она этого не заметит. Елизавета Михайловна в этот момент меньше всего походила на властную начальницу участка.
Ни она, ни я не напрашиваемся на сострадание. У неё, скорее всего, какое-то горе, и мне не до веселья. Горе, говорят, красит человека. Её скорбь не игра на публику, моё одиночество – давно уже противно мне. Давно не пытаюсь играть комедию. Не хочу быть позёром.
Из головы не выходит картина похорон. Пять рассевшихся на крестах ближайших могил голубей. Перед глазами холмик. Из ниоткуда спустилась птица, маленькая, аккуратная, склонила голову. Машинально протянул руку, голубь безбоязненно положил головку на ладонь. Это, конечно, была голубка. Я не мог даже зёрнышка ей дать. Меня поразило, как птица надменно вскинула головку.
Думаю одно, а делаю совсем другое. Хочется что-то вымолвить, вместо этого молчу. Хочется попросить прощение, всё равно за что,- опять же нужные слова не приходят на язык. Совершеннейшие пустяки, лишённые значения, толкутся в голове.
Всё в это утро складывается само собой. Не ищу, не расспрашиваю, не выбираю. Нет нужды с озабоченным видом казаться кем-то другим. Появилась какая-то радость, которая сообщается другим без слов, и родилась властность, которой покоряются.
Есть у меня умение вжиться в душу другого, оно всегда наготове, никогда не дремлет. Почему это умение вдруг изменило, что, оборвалась струна, долгое время натянутая слишком туго?
Мне показалось, что Елизавета Михайловна излучает свет. Нимб вокруг головы. Святая. И этот  свет не только я ощутил, он заполнил каждый сантиметр пространства. В мозгу у меня что-то щёлкнуло. Хотелось мне в эту минуту, провалиться в какую ни будь трещину, чтобы кто-то вошёл, чтобы какая-то случайность пришла на помощь.
Чем дольше ждёшь, тем больше удовольствия получишь.
В мыслях я видел, как женщина с облегчением вздохнула, разорвался порочный круг безнадёжности, в который нас замкнули обстоятельства. Расправились плечи, подобие улыбки на лице пропечаталось, как эта улыбка преобразила усталое лицо. И в глазах затеплился огонёк надежды, он вспыхнул там, где минуту назад ничего не было кроме сосущей пустоты.
Мы молчим. Смотрю на женщину и не могу выдавить из себя ни звука. Такое ощущение, будто это не я, кто-то иной, с другим смыслом он здесь стоит. Никак этот смысл я не пойму. Пауза затягивается. Вижу, как рука женщины снова поднимается, характерным движением убирает за ухо упавшую на лицо прядь волос. Кто объяснит, почему все женщины поправляют волосы, когда волнуются или когда задумываются?
Я избегаю её взгляда, не делаю попытки коснуться её руки, а мне хотелось бы. Гляжу в сторону. Не должна женщина перехватить тот мужской взгляд, какой бывает, когда женщина нравится. Женщине легко вжиться в душу мужчины.
Счёт минутам потерян. Жизнь и день оказались разрубленными пополам — на «до» и «после»,- отрезки не воссоедимы.
Давно мужики заждались меня. Мне что и нужно, так спросить, когда деньги будут. Они меня этим напутствовали.
Что-то началось без начала, а такое всегда кончается без конца.
Начало, конец, а между этими понятиями много-много крайностей. Было бы крайностью с моей стороны как-то проявить поменявшееся отношение к Елизавете Михайловне. Не раскрылся, и начинаются метания от одной крайности к другой. В этом есть сходство всех со всеми. И дело здесь не в неумении или в нежелании быть похожими, а в том, что сущность человека не позволяет дорасти до вселенского понятия. Предъявить себя уметь надо.
Что в одиночестве важное, скорее, главное – надежда, что стена между чем-то и чем-то будет сломлена. Не нужно будет метаться от одного перегиба к другому, от одной неудовлетворённости  точно к такой же.
Ощущение родства с чем-то необычным, с явлениями, умеющими сберечь мою сущность, с одной стороны ущербность мою показывают, ведь всё не на пользу мне самому идёт, с другой стороны это позволяет задавать десятки вопросов.
Задавать вопросы – это одно, а способность верить, что не верить – это яд, это совсем иное. Подавлять желания надо, рассказывать друг другу о своём прошлом. выворачивать душу наизнанку.
Опять в какие-то дебри несёт. Хоть бы кто-то завернул краник, чтобы перестали капать рассуждения. Глупо, направления рассуждений надо знать, надо знать, куда идёшь, на что надеяться, надо уметь сопоставлять факты. Факты - серьёзная штука, они хоть и забытыми бывают, но острый след оставляют, выплескиваются всегда новым смыслом.
Хочу и не хочу ничего сопоставлять, делать какой-то выбор. Слов, единственно нужных, верных не найду. Да и не нужны мне слова. Ничьи слова не нужны. Никакие слова не хочу принимать.
Никого не хочу допускать к себе. Решительно всё – пустяки. В жизни важно лишь одно слово – люблю, но произнести его с нужной интонацией, с нужной направленностью, в нужное время, без ликования, без торжественного пафоса, с благоговением, не подменяя понятия – мне не дано. Люблю - в некоторых случаях ядовитая таблетка.
А с чего это я взял, что люблю?
Вот женщина посмотрела на меня долгим взглядом, словно хотела прочесть мои мысли. Не тут-то было, я – уж, я – вьюн, я – кольцо дыма, ускользну, не поймаешь.
Из сонма ничтожных мелочей, из не заслуживающих внимания поступков складывается картина памяти. Былая мелочь, давно-давно позабытая, делается важной. А то, что было когда-то важным, время ни в грош не ценит.
Утро меня в ад направило. Ад - это раскалённые сковородки, котёл с кипящей смолой, это черти и много-много испытаний. Так, по крайней мере, согласно представлениям религиозных людей, описывается место для грешников.
Адом мы, зачастую, характеризуем и атмосферу, в которой живём, и земные тревоги, и кипение страстей, и соседи своим стуком и грохотом, своими разборками ад создают.
А всё же, место настоящего ада там, где нет любви, где безотрадность, где одиночество.
Не покидает чувство: и во взгляде, и в повадке появилось что-то такое, чего не было прежде — ни этой ночью, ни нынешним утром. Тревога какая-то или, может, страх надежды.
Несёт меня, несёт. До чего можно додуматься, если сдерживающие тормоза ослабли. Но ведь всё вижу. Вижу, как Елизавета Михайловна внимательно наблюдает за мной краем глаза. Тоже, наверное, почувствовала, что со мной происходит что-то, тоже пытается по-своему оценить меня.
Важен первый перехваченный взгляд, первое прикосновение, первое ощущение. Никто не помнит причину своих первых слёз, и причину первого смеха, и причину радости.  И того мига, когда ощутил себя взрослым, тоже не помнишь. Но ничто нельзя вырвать из взаимосвязи. И важно ощутить свою исключительность.
Но не как исключительность нарисованной кем-то картины, не как исключительность камня в перстне. В одном случае картина рамкой ограничена, в другом случае камень в оправу вставлен, и то, и то, думаю, заставляет ощущать себя внутри, всего лишь песчинкой огромного внешнего мира, а мне хочется, чтобы мир без рамок был и я был этим большим миром.
Оно правильно, чего виноватить себя не за свою вину? Ума хватает, не лезть с откровениями.
Не спрашивают, нечего выворачиваться. Ум бастует, хорошо хоть язык не распоясался. А всё же странно: тени нет, а я как бы вижу силуэт на стене, а когда шёл сюда, облако на небе профиль Елизаветы Михайловны приняло. Всё неспроста.
Улыбку на губах Елизаветы Михайловны уловил. Тоска всплыла. Может, женщина каким-то особым женским чутьём поймала конец цепочки рассуждений и в душе смеётся надо мной? Нет, она не смеётся. Она спокойно сидит. Спокойствие – это уважение, это своего рода забота. Что у неё в голове, чтобы узнать это, дверь нужно открыть, а у меня нет ключа. Да и сквозняк тут же выдует все мысли. 
Зыбкость происходящего разлита во всём. Тем не менее, улыбка показалась насмешливой. Такая улыбка сковывает непонятной усталостью. И я начинаю ощущать, как что-то приподнимает меня и по спирали, так, что лицо Елизаветы Михайловны всё время было передо мной, будто в особом лифте, относит в сторону и вверх. И в зыбком мареве видится лицо другой женщины.
Ничего я не знаю и не помню. Я очень редко употребляю слово «любовь». Странно оно звучит. Слог «лю» - это своего рода прилив, вдох, приятие, это захлёст волной, погружение в пучину, «бовь» - выдох, отталкивание от дна, всплытие наверх и беспомощное озирание. И в этот момент нет радости победы. Вот и выходит, как ни разделяю я это слово, а остаётся от него только беспомощное озирание.
Ощущение такое, будто я плавно перетёк в другое измерение, будто день другим стал. Неужели это тот же самый день, когда утро показалось необычным?
Я встал рано не для того, чтобы предстать перед Елизаветой Михайловной, а может, всё же, чтобы болван болваном стоять перед столом, утратив всякую самостоятельность? Я ведь не просто стою, а жду чего-то.
С какими мыслями? Только не с теми, которые вереницей, обозом, караваном ползли рядом. Это были не те мысли. Совсем не те. Те мысли таили в себе много разочарований.
Выбор не всегда бывает правильным. Некоторые люди неизбежно делают ошибочный выбор. Ко мне это не относится. Что, мне никогда не бывает страшно? Даже когда преследуют неудачи? Даже тогда, когда я не способен представить себе последствия? Я о многом могу поведать. Но я никак не знаток таинственной женской души. Рассуждаю по-книжному. Но ведь в жизни страсти намного сильнее, в жизни мы поражаемся чем-то в сто тысяч раз сильнее, чем во сне, например.
Терпеть не могу женщин, изрекающих умные и глубокие мысли. С ними я всегда чувствую себя идиотом.
Не я первым высказался по этому поводу. Мне и не нравится, когда мысль, рождённая в моей голове, потом прочитывается в чьей-нибудь книге, приписывается другому человеку.
Сочетание живых и мёртвых во время сна часто приходит в голову, разговоры, лица, движения…а почему-то голоса не слышатся.
Мой язык острый, его побаиваются, иногда ляпаю непотребное. Умею словцом поддеть. А тут…Вот именно, что а тут…
Не о себе думаю, вернее, не только о себе. Большое желание слиться со всеми. Нельзя сказать, что я ничем не связан с остальными людьми. Если положение изменилось, смени иллюзии. А если просто закрыть глаза и видеть лишь то, что хочешь увидеть, то…А куда деться от действительности?
Время сейчас лишает всяких иллюзий.
Мне давно надо было направить мысли в другое русло. Так будет безопаснее. По отношению к чему безопаснее? Мысли не отличались логикой и смыслом, в них не было ни начала, ни какого-то определённого конца. Но сколько бы я ни старался, закрывая глаза, широко открывая, отворачиваясь, мысленные картины вставали передо мной, словно впечатываясь в память.
Любовь — труд, кто без конца влюбляется, ему лень до конца, до результата довести дело. Он во всём видит теоретический спор.
Голова – кувшин. Не знаю, в каком месте он треснул. Скорее всего, несколько дыр образовалось, содержимое вытекает. Каких бы попыток не делал, ничего не меняется. Не понимаю, куда всё вытекает, ладно бы из головы в сердце или из сердца в голову. Такие перетоки можно приветствовать. Но когда не знаешь, что будешь делать через минуту,- что в этом хорошего? Что хорошего в том, если не знаю, что нужно сделать, чтобы всё получилось хорошо?
Удивить, удивить женщину чем-то надо.
Ловлю ртом воздух. Вот-вот нестерпимая жалость сметёт бешенство.
О чём невозможно говорить, о том следует молчать. Особенно потому, что, случись мне выразить невыразимое словами, на меня косноязычие нападало.
Лукавство всё это, лукавство перед самим собой. Я прекрасно знал, что меня удерживает в прорабке. Я малодушно надеялся услышать какие-то особые слова, мне почему-то в голову не приходило, что и от меня могут ждать таких же слов.
Жаль, очень жаль, что человека на просвет нельзя разглядеть. Поднять бы его повыше, подставить лучам солнца, сквозь кожу, сквозь просвечивающую оболочку все извивы, все отложения, все ненужности были бы видны. А если бы ещё и потрясти, то всё пугающее загремело бы.
Елизавета Михайловна опёрлась локтями в стол и подпёрла кулаками подбородок. Вид у неё сонный и озабоченный. Ну, не поверю, что эта женщина не совершала ошибок. Совершала и ещё не раз совершит. Дело в том, что большинство людей, совершивших ошибку, не получают шанса искупить свою вину. Я бы сейчас многое переиначил, многое бы по-другому прожил. Мне только ничьей жалости не надо. Ни сюсюканья, ни страдальческого взгляда.
А из-за чего меня жалеть кто-то должен? Что или кто я такой? Ноль без палочки. Муравей. Смешон в чьих-то глазах. Но ведь улыбки и в помине нет на лице Елизаветы Михайловны.
Внутри что-то болело. Всё, что молчанием можно передать, было сказано. Тишина длилась и длилась, становясь почти невыносимой. Ни «да» меня никто не заставлял произнести, ни «нет» не выуживали из заброшенных уголков души, ни склеить обломки прошлого не предлагали. Что-то переварить я должен, с какой-то новой реальностью освоиться. И связывалось это с Елизаветой Михайловной.
Что-то эта женщина должна была открыть. Но почему именно мне?
Губы Елизаветы Михайловны беззвучно шевелились, но она не произнесла ни слова. Кто я такой, видимо, для себя она решила. Она не хотела выглядеть растерянной, она ни обиду, ни гнев не в состоянии на лице была показать. Глаза её туманятся непривычной грустью, эта грусть отгораживает, обособляет.
Комок у меня стоял в горле.  Чувство ужасной пустоты, теснящую дыхание тоску, какую-то тошноту испытываю. Сердце словно перестало биться. Сглотнул, опустил голову. Возможное сделалось невозможным.
Нет слова, которым можно пронзить оболочку, чтобы воздушный шар съёжился, соча приятие. Не питаю надежд. Тут не слово нужно, а действие какое-то.
Держать бесконечно всё под контролем невозможно. Жизнь соткана из множества решений. Лишь после долгих блужданий и исканий, пройдя сложные пути и перепутья, нужное решение откроется. Главное, главное, чтобы решения принимались от чистого сердца. Не приноравливаться надо, а жить. Жить, не пылая ненавистью, не позволяя, своевольным чувствам расти.
За спиной у каждого маячит спасение, на которое всякий страстно надеется. Есть определённая точка, граница, дальше которой заходить нельзя. Граница начинается там, где против воли заставляют делать что-то. Надо знать свои пределы, а пределы начинаются там, где возникает боль сомнения.
Сомнение настолько глубоко проникло внутрь, в запретную территорию, и настолько бесцеремонно ковыряется там, что ничего не остаётся, как только ждать. Я и жду. Весь в ожидании. И год назад ждал, и месяц назад ждал, и вчера ждал. Не ради эксперимента, в жертву которого приношу себя, а, не имея понятия о выходе от этого затянувшегося ожидания.
Я не знаю, что и откуда приходит, где хранится всё прочитанное и когда-то увиденное. А тут, стоя перед женщиной, вспомнил недавно прочитанные и запавшие в память строчки Теннисона: «Со мною будь в часы тоски, когда светильник догорает, биенье жизни замирает и с силой кровь стучит в виски. Со мною будь в печальный миг, когда в душе слабеет вера, и жизнь – зловещая мегера, а время – хилый гробовщик».
Надо же, такое вспомнилось. Почему эти строчки вспомнились, что этими строчками время хотело мне сказать? Я видел, как время моргало, моргало тенью на стене вагончика, как время из облачной выси спускалось на землю, как томительные минуты шорохом напоминали о себе.
А за стенами бытовки как ни в чём не бывало продолжалась жизнь, словно ничего и не случилось.
Сон не сон ночи четыре назад причудился: дом, вроде, в котором прошло детство, только он не на улице Горького стоял, а как бы на поляне. Солнечный день. В доме почему-то две двери, как в магазине – вход и выход. Я стою в длинной очереди, за хлебом в детстве в такой стояли: крика много, давка, теснота. А внутри дома нет полок с товаром, никакой это не магазин. У входа стол, за ним кормили, дальше кто-то чему-то учил, потом кровать стояла, и пары на ней совокуплялись, потом в каком-то журнале надо было расписаться. Того, кто норовил лишнюю минуту задержаться на кровати, тащили к выходу, спеша вытолкнуть на улицу.  Кто бы как бы ни упирался, его вышвыривали, и мужчин и женщин. А на выходе полная темень, хоть глаз коли.
- А-а-а! Выгони, выгони её…Вон она, вон…
Вопль был настолько пронзительный, что мои барабанные перепонки чуть не лопнули.
Только тут увидел, что Елизавета Михайловна, в какой-то немыслимой позе, стоит на стуле, одной рукой держится за стол, другой показывает в угол за моей спиной. Её взгляд был прикован к пространству между шкафом и стеной.
- Что выгнать?
- Там ...
Маленький, серенький мышонок был напуган не меньше женщины. Но он хоть не кричал. Он не понимал, почему тишина внезапно истошным криком наполнилась. Бусинки глаз блестели. Стоило мне пошевелиться, как мышонок исчез.
- Ну, право…
- Она может укусить. Укус мыши ядовит. Я боюсь мышей.
- Она же маленькая.
- Не смейтесь…