Часть себя потеряешь 1. Пермяк солёны уши

Бирюков Леонид
 И если в этих разговорах мне более интересным был потаповский образ жизни, то Марья Петровна больше интересовалась Игаркой. Оказалось, что она неплохо знала этот город. Каждый раз, когда на пароходе следовали в отпуск или из отпуска, обязательно выходили и поднимались на высокий берег...
  У вас там, говорила она, так красиво.. (ФОТО  ИЗ АРХИВА АВТОРА)







  Есть в моей памяти два ветерана войны, разговор с которыми нескончаемо длится уже много лет. Первый из них – Василий Петрович Пермяков – книгочей и краевед. С ним я познакомился в маленьком южно-уральском городке под символичным названием Прииск, в просторечии – Приск. Периодически навещая своих теток и дядей, оставшихся в приисковых поселках, некогда приписанных к десятку шахт, а затем произвольно слепленных в районный городок, озадачился я однажды происхождением своего рода. А род начинался практически отсюда, именно с одного из кордонов, некогда выставленных Оренбургским казачеством по левому берегу реки Тобол.


  Объединив изыскания в небольшое краеведческое исследование, принес свой материал в местную газету. Материал приняли благосклонно – краеведов газета любила – я это давно отметил. Спросили, можно ли поставить подпись: «Наш рабкор».  Подобные подписи меня коробили своим несоответствием, поскольку никаким рабочим корреспондентом я не был, то есть, не выдавал информацию непосредственно со своего рабочего места, но тем не менее дал согласие. Они меня уважили и я должен был уважить стиль этой газеты, сохранившей отдел писем, активно и бережно работавшей с читателями. А иначе я, наверное, не пришёл бы в эту газету.  Тут же посоветовали побеседовать с местным краеведом: «Он у нас рубрику ведет. Вон напротив почта, спросите Василия Петровича!»
 

   Вот такое, ничего не обещающее знакомство переросло в многолетнюю дружбу. Василий Петрович оказался пенсионером, но ещё работающим электромехаником узла связи. Застал я его тогда и в последующем нередко заставал в весьма специфической позе над ламповым радиоприемником с паяльником в руках и окутанным дымком канифоли. О краеведении мы в тот день не говорили. Узнав, что я в Приске проездом, а постоянно живу в Игарке, он охнул, вскочил и заявил: «А я в Потапово шесть лет прожил! Земляк!» Вытащив меня на улицу и получив от меня твердые заверения в том, что Потапово действительно знаю, повел к себе домой: «Время обеденное, познакомлю тебя с супругой – она у меня тоже из Потапово, приятно ей будет услышать о тех местах». Поджарый и сохранивший верткость, казалось, каждым своим суставом, в свои шестьдесят пять был он на удивление бегуч, тащил меня какими-то переулками, чуть ли не чужими палисадниками, и оглядываясь, как бы оценивая меня, всё с улыбочкой припевал: «Ах, ты парень с Анисея, ты пошто тоску посеял?»

   Быстро выяснилось, что Петрович в свое время оказался на весьма засекреченном объекте, который относился к ГУЛЖДС – главному управлению лагерей железнодорожного строительства. Фронтовой связист Пермяков, вернувшись в свой родной город Пермь (тогда – Молотов), только-только начал привыкать к мирной жизни. Лазил по столбам, устанавливал громкоговорители, ездил по области, тянул провода, монтировал оборудование новых узлов связи. Как вдруг однажды вызвали «туда». Петрович, рассказывая об этом, тыкал пальцем вверх. Особо не распространяясь, объяснили, что его опыт фронтовика, орденоносца востребован будет на строительстве особого объекта. Объект номерной, как и многие уральские заводы – поэтому было любопытно и совсем не страшно. Пообещали двойной оклад и хороший северный паек. На его вопрос, кем буду? Ответили: тем, кем являетесь – связистом. Он легко согласился, поскольку к тому времени похоронил отца и мать, с трудом дождавшихся его возвращения с фронта. Да и в мирной жизни успел хватануть многого – пережил голод 1946 года – от «недорода», и денежную реформу 1947-го…

  Как потом с неохотой признался, что основным толчком к перемене мест был всё-таки указ об отмене «орденских» выплат, который действовал совместно с бесплатным проездом для участников войны... И как-то это всё заметно ударило не столько по карману, сколько по самолюбию... 
  Своей родиной он считал Мотовилиху, о которой как-то немало поведал, рассказывая, какой там уникальный медеплавильный завод был выстроен на левом берегу Камы, а какой там пруд, а какая вертлявая вся в черёмушниках речка Егошиха, а какая красивая дамба, что защищает Мотовилиху от весенних разливов реки…

 – А что Пермь? Недоразумение… О ней никто и не слышал. Сначала ведь Мотовилихе дали громкое название «Молотов», а уж потом спохватились, давай объединять и переименовывать… С фронта пришёл, домой вернулся, а того заводского посёлка – чистого, несмотря на «грязное» производство, уже нет, всё как-то размазано по бескрайнему камскому берегу… Пришёл в механический завод, где начинал токарить, а в цеху никого нет, пустота… Шум только в кузнечном цеху, бабы и девки стоят у пресса – штампуют совковые лопаты. Думал, что так людей повыбили на войне, думал, что мне обрадуются… Но нет… Встретил старого мастера, который ещё с моим отцом работал, а он мне по секрету, чуть ли не шепотом сообщил, что производство артиллерийских пушечных стволов приостановили… Почему? Война закончилась? Но позднее, уже от других людей и в другом месте, не поверишь – в Воркуте, узнал, что «наши» в качестве трофеев получили немало артиллерии, в том числе и прямо с заводов Круппа артиллерийских стволов… И сравнительная оценка качества была не в нашу пользу. Видишь, какая судьба у меня причудливая? Сложись всё иначе, точил бы я стволы гладкоствольные для минометов и танков, потом бы перешёл на нарезные стволы для зениток… Мне это дело нравилось. Я ж перед призывом только-только перешёл на «самовары» – стволы минометные стал точить, поэтому и на фронт сразу не призвали… Вот и сорвался с насиженных мест...   
 
   Сначала были Ярославль и Воркута, где он впервые услышал о «пятьсот веселых» стройках №501 и №503. Через полгода какой-то всеобъемлющей учёбы, которая сводилась к постоянным переездам и установок на особую секретность, внезапно «возвернули на материк». Хотя изначально ориентировали туда, за Камень: на Чум, Лабытнанги, Салехард… И опять был Ярославль, где сосредотачивались штабы строек, где  получил проездные документы с особой литерой – плацкартой, позволявшей в те годы, когда общие вагоны набивались под «потолок», без особых проблем и сравнительно комфортно доехать до Красноярска. А затем, уже на необычном виде транспорта,  на колесном пароходе, добраться до поселка Потапово – это между Игаркой и Дудинкой. В Потапово находился узел проводной (воздушной) связи, протянувшейся вдоль строящейся железнодорожной трассы Салехард – Игарка, а далее – везде. Линию построили ещё во время войны, принадлежала она Наркомату  связи, и тянули её гражданские вольнонаемные на Норильск. Но в 1948 году телефонную линию передали в ведомство железнодорожного строительства. Рельсы, как известно, успели пробросить только до Игарки, даже построили железнодорожный вокзал.
   И о стройке, правда, только по «северам», слух шёл немалый. Тогда Петрович хорошо представлял себе, кто и как строит эту дорогу – в чём и заключалась секретность должности – начальник узла связи. Его ответственность на юг простиралась до Усть-Хантайки – в одну сторону и до Лонтокойского Камня – в другую. Каждое утро начиналось с «перезвона», кроме стандартного доклада, хотелось ещё и просто поговорить:
 
 – Игарка, как слышишь? Как там у вас Ермаково?
 – Хорошо слышим. Ермаково, Коротчаево, – связь нормальная…

   Частенько приходилось, как на фронте, после обрыва связи срочно пробрасывать «времянку», восстанавливать опоры – в любое время суток, в любую погоду, зимой на лыжах – это считалось транспортом, летом – пешком. У линейных связистов, сидевших в своих избах – станках, подконтрольные участки были по 50 километров.


   Живя в Потапово, видя, как вокруг села начинает круглогодично кипеть работа, он, как и многие живущие в этом поселке люди, стал ожидать какого-то движения стройки в их сторону. Село Потапово было скромным, но всё-таки районным центром, а вот Игарка почему-то гремела на всю страну.  В  Игарке были большие школы, педагогическое училище, рестораны, клубы, был даже театр… Говорили, что по улицам Игарки ходят автобусы, но в это почему-то верилось с трудом… Позднее, невольно подслушивая разговоры начальников многочисленных экспедиций, Петрович понял, что  для строителей  железной дороги Игарка вдруг оказалась тупиком. Однажды, а было это в конце марта 1950 года, когда установился нормальный для севера световой день, один из инспекторов, видать, очень большой чин, правда, без погон, а из «науки», летевший по трассе на личном самолете По-2, не стесняясь начал кого-то распекать на другом конце провода: «Почему вы тогда не настояли на варианте Коротчаево – Дудинка? Изыскания уже были готовы. Зачем нужно было переходить на правый берег Енисея? И что теперь? На Норильск пойдём – упрёмся в Лонтокойский камень… На Дудинку – упрёмся в широченную пойму реки Дудинки…Вместо одной переправы напротив Дудинки через остров Кабацкий вам нужно будет построить четыре железнодорожных моста, плюс паромная переправа в Ермаково… Кто такой Барабанов? Пусть своих актёрок учит и дрочит! Думаю, ресурсы Северного управления ИТЛ иссякли, как и его начальника, надо в полную силу подключать комбинат… Но там сидят люди умные – завенягинская школа. Если они просчитают оба варианта, то вряд ли сунутся в Игарку…».

   Через пару месяцев полковника Барабанова отозвали в Москву, причем, покидал он Игарку, по словам Петровича (согласно проводной связи с коллегами-связистами) скромно и без фанфар. А Норильский горно-металлургический комбинат, судя по оживлению работ к северу от Потапово, подключили, но ненадолго... Когда начинали вспоминать стройку №503, Петрович задумчиво говорил: «И что Ему не жилось? Пожил бы ещё немного. А так взяли скомкали, разбазарили, сгноили… И свалили всё на покойника… А ведь спохватятся». Это Петрович вспоминал уже другого человека – отнюдь не Барабанова.

   В Потапово Василий Петрович быстро, сразу по приезде – еще к осени 1949 года, не ожидая от себя такой прыти, сошёлся с овдовевшей к тому моменту местной фельдшерицей Марьей Петровной. Легко и без особых проблем принял её двух малолетних дочерей, также легко и незаметно, по словам Петровича, Марья Петровна родила ему ещё двух дочек. В 1953 году стройку законсервировали, линию вновь передали, но теперь уже  Министерству связи, но на них это почти не отразилось – связь по-прежнему была востребована. Конечно, что-то потеряли, а что-то и нашли в окладах, но в Потапово, где круглый год не проедались ни осетрина, ни оленина и прочая дичь, а была ещё и пайковая поддержка, они этого не заметили. И только в 56-м году, когда мечта Марьи Петровны переселиться в большой город под названием Игарка сошла на нет, когда двум старшим дочкам уже нужно было идти в школу, а младшеньких срочно вывозить в теплые края, она с огромным трудом уговорила Петровича переехать на свою родину – в Прииск, где оставались престарелые родители.
 
   Основная же причина переезда крылась в другом: малочисленные народности Крайнего Севера решили приучать к оседлой жизни, и Потапово было избрано одним из центров переселения кочевых людей из окрестных стойбищ. Тунгусы (эвенки) – народ по-детски добродушный и приветливый, но только до той поры, пока они своей семьёй живут в тундре, в тайге, пока никто не запрещает им ставить чумы там, где это нужно для хорошей рыбалки и охоты, пока они не получили пристрастия к водке…
 
   Не сразу, но Марье Петровне удалось оторвать Петровича от этой северной вольницы с доступностью к природным благам в виде практически дармовых (на взгляд тех, кто сам не рыбачит и не охотится) рыбы, икры и мяса, и зарплаты, всё более увеличивающейся год от года за счет «полярных» надбавок… Она списалась с кем-то на «материке», потом призналась, что отправила нужным людям немало посылок с осетриной, встречая и провожая каждый заходивший в Потапово пароход. Петрович согласился оторвать, как говорила супруга, задницу, поскольку «уходил» переводом с должности начальника узла связи на соответствующую должность. А сам он для переезда даже пальцем о палец не ударил – опять же со слов Марьи Петровны.
 
   Вот всё это и сдружило нас:  и людские судьбы, коих накопил я в себе немало, и уже не существующие стройка №503, железная дорога, телефонная линия и как бы связанные ею две географические точки – Игарка и Потапово, да бесконечные воспоминания о «рыбаке и енисейской рыбке»… И если в этих разговорах мне более интересным был потаповский образ жизни, то Марья Петровна больше интересовалась Игаркой. Оказалось, что она неплохо знала этот город. Каждый раз, когда на пароходе следовали в отпуск или из отпуска, обязательно выходили и поднимались на высокий берег...
  У вас там, говорила она, так красиво... От причала веером расходятся три улицы... Главная улица имени Папанина...  У неё вызывали восхищение и рубленые двухэтажные дома – каждый с индивидуальной кровлей и индивидуальными же декоративными балкончиками, и «рубленые» дороги… И другая улица – не интересная, но зато прямая, как настоящий городской проспект... Увы, отвечал я Марье Петровне, улица Папанина выгорела в 1962 году, от неё осталось только название...
  Третья улица в этом красивом «веере» – улица Орджоникидзе, неудачно была построена на тундровом болоте, а потому провалилась… Осталась одна, действительно, не интересная и серая, как штаны пожарного, но зато прямая, как проспект – улица Октябрьская... 

  Потаповский период жизни Петровичей, как я стал именовать супругов, мы нередко затрагивали, вспоминали в основном рыбалку, охоту… Заметил, что Марья Петровна в этом не участвовала, и если заходила речь о реке и «рыбке» и если была возможность, то просто выходила в другую комнату. Петрович рассказал, что её первый муж – зоотехник оленеводческого совхоза, заядлый рыбак и охотник, утонул в Енисее… Правда, утонул «при следовании в оленеводческую бригаду, где срочно нужно было проводить прививки» – так указали в свидетельстве о смерти, иначе не видать бы дочкам пенсии по утере кормильца.
  Река так просто не отдавала свои богатства и каждый год собирала богатую дань в виде утонувших, заблудившихся и замерзших. Поэтому на Енисей Марья Петровна Петровича не пускала, но без рыбы тем не менее они не сидели.

   И была ещё одна причина, привязавшая меня к Петровичу. Оставшись в семь лет без отца, тянулся я всегда к людям старше себя возрастом. При этом никогда не оценивал человека по каким-то определённым параметрам, как не оценивают родителя: плохой он или хороший, умный или дурной...

   Не сидели мы без рыбки и в Приске. Кое-какие «гостинцы» я старался привезти из Игарки, но за самим «процессом», что гораздо важнее, мы шли на соседнюю Санарку – вертлявую, порожистую, скатывающуюся с отрогов Южного Урала речку. Речку моего детства. Судя по крутым намытым берегам и оставшимся многочисленным старицам, некогда полноводную и своенравную. Полноводие Санарки, как мог, ещё сохранял сумрачный, но в любое время года величественно красивый,  типичный для лесостепной зоны ленточный бор.
 Как удалось сохранить этот бор, спросил я как-то у Петровича?

 – Да, пострадал он немало, ответил Петрович. – Как-то вычитал я в одном документе, что в   1830-м, каком-то там году, Оренбургский генерал-губернатор Василий Перовский, мой тёзка, кстати, потому и запомнил, подписал «Временные правила управления лесами Оренбургского казачьего войска». Вот, согласно этим правилам сосновые боры являлись общественным войсковым достоянием. Была учреждена лесная стража. Сами казачки и несли службу в этой страже. Потом учредили лесничества, ты же как-то рассказывал, что твой прадед лесником был... Да ты ведь не хуже меня знаешь, как берегли?
  Даже во время войны крепежный лес на шахты возили откуда-то из Сибири, с Севера...

  Этот же бор охранял и с десяток вековых деревень, прижавшихся к нему по периметру.
 В одной из них, прославившейся своими груздями, в былые времена прямо на берегу речки ставили временную сельповскую грибоварню... С печами, котлами и бочками... И народ, на время отставив горячие сенокосные дела, а чаще всего, умело и хитро сочетая их, умудохавшись на леснических делянках и колхозных огородах, тащил в корзинах и вёдрах знаменитый варламовский груздь...
  И видится мне из детства картинка, как наш местный Ваня, опустив свои натруженные ноги в речку Увельку, довольный тем, что их груздь приняли по первому сорту, что в сельповской ведомости он теперь отмечен, и уже гарантировано, по итогам этой грибной страды, где всё кажется понарошку – так, детская забава, он денежку-таки получит... И что-то говорил сидевшей рядом супружнице Нюрке, расхристанной от усталости, тоже не чувствующей ни рук ни ног... Кажется, слово в слово:«Так этот грёбаный рубль и мне начинает мозги кособочить. Я тоже думаю, как мне его, голубчика, приласкать к себе, в гости позвать, так сказать. Вот такие печки-лавочки...» 

   Петровичи этот бор любили и в качестве дачи приобрели себе просторную, но только для лета, чтобы не тратить деньги на дрова, и крепкую  деревенскую избу-усадебку   в простой и уже потерявшей и школу, и медпункт, и магазин деревне. Но не только ради огорода и картошки, а больше – ради вот этих прозрачных сосняков с разлитыми земляничными полянами и всё той же речки, куда мы и убегали.
   
  И разговаривали мы с ним непринуждённо, так ни о чём... Или вот об этой ряби на воде, или о том водовороте за подводным камнем, куда непременно надо бы добросить приманку. И обязательно, куда ж без этого на рыбалке, – о рыбацких приметах и суевериях, и о прикорме – надо ли им пользоваться,  не большая ли это роскошь для наших пескарей и уклеек, и конечно, о наживке и толщине лески и размере крючков… Вспоминали мы с ним рыбалку саком – снастью необычной и типично уральской – кажется, больше нигде не применяемой. Он о речке Вильве, что впадает в Чусовую, и в конце концов поворачивает по водоразделу к югу и с Камой и Волгой уходит в Каспий, а я о своей родной речке Увельке, что берет своё начало почти там же, но уже на правом склоне хребта и потому течет совершенно в другую сторону и через вот эту Санарку и Тобол, Иртыш и Обь оказывается в Ледовитом…

   Мне же было всё равно, клюет или не клюет, лишь бы сидеть рядом с ним, подбрасывать в костерок сушняк, собранный по берегу, и слушать его то ли прокуренный и простуженный тенорок, то ли надтреснутый баритон. Разговаривали мы с ним весело, на языке, понятном только нам обоим, с употреблением редкостно удивительных и типичных уральских словечек. Правда, без всяких этих «надоть» и «кубыть», которые к уральскому говору никакого отношения не имеют и которые Петрович не любил. Иногда с матерком – так, для связки – вдруг на автомате выскочит что-нибудь этакое обыденное, а может, и с более развернутыми оборотами ненормативной лексики – уже для глубокого обозначения или характеристики какого-либо процесса…
   
   Была у нас Петровичем ещё одна тема для бесконечных разговоров – творчество Виктора Астафьева. Ещё в первую нашу встречу в Прииске увидел на полке подборку его книг и чуть не прослезился от неожиданности. Проследив мой взгляд, Петрович неожиданно резонно заявил:

 – Что бы ты там сейчас ни говорил, что бы у вас там ни писали, а он не ваш!
Несколько ошарашенный этим безапелляционным заявлением, я всё-таки осмелился возразить: «Как это не наш? А чей?»

 – А сам посмотри, почитай… Ни красноярский и уж тем более ни вологодский… Язык-то, язык… Пермяк он, солёны уши! Я ж его в 47-м встретил на базаре возле вокзала. Тогда, после отмены талонов, цены вздулись, магазины опустели… Только на базаре и можно было хоть что-то купить. Смотрю, идет солдатик – сразу выделяешь собрата в любой толпе. Гимнастерка хэбэ выгоревшая, а следы от погон остались. Значит, единственная повседневная и парадно-выходная. Я сам на базар гимнастерку надевал – уверенней себя чувствуешь с торгашами. Идет он, лицо побитое – приложило его неслабо, ногу подволакивает, да не один – рядом баба уже на сносях, вцепилась ему в локоток, повисла… И не просто гимнастерку напялил, видать, у фронтовика больше надеть нечего. Тогда я подумал, что шустрый солдатик… Тут не знаешь, как одному выжить, а он вот бабу обрюхатил… Лицо-то я его на всю жизнь запомнил… Я тогда по области много поездил, а вот вверху, в Чусовском заводе, не довелось… Знатьё бы, дак подойти бы да познакомиться… И ничего, поняли бы друг друга!

   И была рыбалка, как оказалось, не самая последняя, но запоминающаяся. Правда, не уловом. Река – приток великого Иртыша, к тому времени уже порядком обескудела. Но рыбалку нужно было отвести для меня – уважить гостя. С вечера Петровичу нездоровилось, начинало мозжить ноги – не иначе к перемене погоды. На предложение отложить поход, мол, сыро, да и вставать нужно было до восхода солнца, он категорически воспротивился: «Ну, давайте, пугайте меня! Тут идти-то всего минут пятнадцать! Если что, мигом вернемся!» На берегу он взбодрился, и я уже не жалел, что втравился в эту рыбалку и его за собой потянул. Сам улов нас интересовал мало, какой может быть рыбалка, мы узнали давно и в другом месте. Но ведь и здесь клевало! А клевали маленькие сопливые ерши. Они навалились на прикорм и разогнали крупного ельца, как у нас говорят, чебака, на которого и была настроена наша снасть. Причём, ерши заглатывали наживку глубоко-глубоко, поэтому снятого с крючка ерша уже не имело смысла выпускать назад в воду. Бросали неприглядную добычу в садок, и Петрович каждого ерша сопровождал словами: «Ишь, расшеперился… Вот ужо порадуем нашу кошшонку…».

  Правда, еще в самом начале рыбалки обнадежил нас налим, вернее, налимишко – так, с локоток, и чёрный, как головёшка. Чуть ниже по течению соблазнился я уловом – омутком, бросил туда оснащенную колокольчиком и тремя крючками закидушку, на которую не пожалел чуть-ли не горсть червей. И не успел пройти по берегу, чтобы набрать сушняка для костра, как задергался сторожок, как залился колокольчик. Но, увы, налим оказался одиночкой, редкий гость, заглянувший к нам аж из Иртыша. Может, надо было его отпустить, да напутствовать: давай, мол, беги домой, да зови папу с мамой, да сестер и братьев старших? Но как-то уж безжалостно мы поступили с ним, как будто хорошей рыбы никогда не видывали. «Хапуги, что и сказать!» – резюмировал по этому поводу Петрович.

   У Петровича была такая ритуальная примета: никогда не надо хвастаться уловом. Поэтому он произнес свое традиционное заклинание – присказку: «Вот вчера был клёв – только мы с тобой были где-то в другом месте. Завтра, после дождя, обязательно будет клевать, а нынче рыбалка никудышная. Ну, с нас хватит. Утреннюю рыбалку отвели и ладно, совесть наша чиста. Я маленько одыбался, собирай, паря, свои ремки, пошли домой»… Подняв садок из воды, удивлённо-радостно заявил: «Да у нас тут с тобой на царскую уху набралось… Ты знаешь, что в свое время каждую зиму из Тобольска в Москву отправляли царю обоз с ершами – сорок сороков. Специально – на уху. Откуда и пошло – уха с ершами – царская уха».
 
   Это его «знаешь» мне дорого, и он это знает, поскольку сразу же «делаю стойку» и внимаю.
  «Как-то попалась мне в нашей библиотеке книжонка, изданная еще перед войной, – продолжил Петрович. – Изрядно потрепанная, и, как сказали библиотекари, уже на списание отложенная. Ну я её и прибрал к рукам. Оказалась аж 16 века «Повесть о ерше ершовиче». Сказка о том, как судят ерша осетры волховские, лещи да сельди Переславского озера, стерляди и прочие красные рыбы с белорыбицами за то, что он-де, придя с Кубенского озера, попросившись на одну ночь, обманом заполонил Ростовское озеро и теперь житья не дает благородным особям. А ершишко им отвечает, что это он – рыба благородная, честная, живет своей силой, никого в невод не заманивАт, все его знают, покупают и кушают да с похмелья животы поправляют…».

 – И чем суд-то завершился?

 – Известно чем… Осетры толстопузые да лещи красномордые заявили, что ныне их употребляют бояре московские да купцы знатные, а ерша – только бражники и бродяжки. Да и то – возьмут-то всего вполденьги, истолкут, юшку отварят, а остальное собакам… И велено было ерша батогами бить да назад, в Кубенское озеро гнать…
   Ну и кто мы после этого со своими ершами?

   Поднялись тропинкой на пологий берег. Шебаршила по камушкам оставленная нами река. Шли как по снежной пороше, внезапно отяжелевшие болотные сапоги загребали песок и сбивали головки поздних одуванчиков. Но одуванчикам было весело – они отмечали торжество смерти как залог грядущего цветения. Со стороны могло показаться, что загулявшие мужики, с трудом передвигая похмельные ноги, возвращаются домой… Вероятно такое же ощущение испытал и Петрович, потому что он вполголоса стал напевать нашу, приисковую, частушку:
 
  Оба-на да ели да жареные раки...
  Эх, приходи, Матаня, да я живу в бараке…

  Это вдохновило меня, сонливость отпустила, и я продолжил с приплясом, вернее, с трудом изображая припляс отяжелевшими и хлюпающими на ногах резиновыми сапогами:

  Оба-на да оба-на, да вся деревня ёб.на:
  Шилиха да Шаниха, да Шурка Шеймарданиха…
 
  И ещё с вывертом, изображая присадку и размахивая удилищем:

 
  Оба-на да ели, да бл…и надоели:
  Шилиха да Шаниха, да Шурка Шеймарданиха…


   Впрочем, Петровичу мое пение не нравилось. Ему вообще не нравилось, когда я употреблял матерные слова. Мол, применяешь ни к месту, да и не дорос ты ещё до ненормативной лексики – это надо заслужить, выстрадать… Петрович частенько поражал меня знанием поэзии, иногда просто вот так, казалось, ни с того ни с чего, прямо влёт:

 – Вот у Роберта Рождественского есть стихотворение, сейчас точно не помню, но точное определение русской частушки: «В частушке две строки – мура! Две остальные – чудо! Бренчит частушка, как медаль, и голову дурманит. Чего б ты от нее ни ждал – она тебя обманет!» Хорошо ведь?

 – Согласен – из песни слов не выкинешь, а если выкинешь, то что останется? – слабо возражал я.– И вот, как это в той бурлацкой песне, которую ты пел тогда, на рыбалке, когда с мужиками по Тоболу с бредешком ходили? Как там, я уже точно и не помню:
   Как по речке Волге-е-е-е
   Плыли муди долге-е-е-е,
   Бабы увидали
   Тут же набежали...
 
 – Пустое это… Я  больше ничего  и не знаю, слышал как-то ещё на фронте...
А песня, действительно, бурлацкая... Охальности в ней немало...  Может, из неё знаменитая «Дубинушка» вышла:

   Эх, подёрни, милая, подёрни... Сама пойдёт, сама пойдёт...

  ...Нет, не волжская, наша, камская:

  ...Хлебушка нет,
     Валится дом,
     Сколько уж лет
     Каме поем
     Горе свое,
     Плохо житье!

  И на фронте, бывало,  вспоминали нашу бурлацкую:

    ...Братцы, подъем!
       Ухнем, напрем!
       Ухни, ребята! гора-то высокая…
       Речка угрюмая! Речка глубокая!

      Экой песок!
      Эка гора!
      Экой денек!
      Эка жара!
      Эй! ветерок!
      Дуй посильней!
      Нам хоть часок
      Дай повольней!..

   Ну, а если сейчас... Ну, если только для красного словца? Дескать, не пожалею ни мать, ни отца… Дешёвка, как у лагерного баклана. Вот так и у тебя, ты уж лучше не пой!
 
   А я даже и не перечил, во всём уже давно и полностью согласный с Петровичем, с его отеческим наставлением.

   Мы уходили огородными проулками, знакомой тропой, мимо личного огорода Петровичей...  Пожухлые картофельные клечи поникли к земле, подсолнухи, уже подрастерявшие жар своих лучей, склонили отяжелевшие головы где на прясло, а где и до самой земли…
 
 – Мне Маня говорит: «Нарви мне, Вася, подсолнухов», любит она у меня подсолнухи. Вот я вам головы-то скоро пооткручиваю…
   
   Мимо дворовых заплотов шли совсем тихо и расслабленно сонно. У ворот Петрович почти шёпотом предупредил:

 – Как будто с гулянок возвращаемся… Придержи щеколду, Маня уснула только далеко заполночь – все ногами мучилась…

   Но тихо не получилось. Казалось, крадучись прошли по двору, казалось, осторожно бросили удочки на поветь, но тем самым спугнули сидевшую там курицу. Выскочила оглашенная, захлопала крыльями, суматошно, спиралью с виражами слетела во двор, распушилась и заквохтала возмущенная. Вышла из летней кухни Марья Петровна – перепоясанная запоном, руки им же вытирает – видать, стояла у плиты, а не спала, как думал Петрович. И тоже закудахтала, как та курица: «Вот она моя пеструшка! Вот негодница! А я-то думаю, куда она прячется? Не иначе, уже запарила! И что я только не делала с ней, и под ведро садила, и в холодной воде купала…».

   Увидев садок с рыбой, Марья Петровна пренебрежительно бросила: «Своих сопливых ершей сами чистить будете!» И продолжала, как бы оправдываясь: «Ведь выведет, выведет мне… Куда я их потом? Ведь уже, считай, сентябрь на дворе…».

   Но пока мы снимали отяжелевшую рыбацкую амуницию, а потом развешивали для просушки на колья заборчика болотные сапоги, а потом ещё и присели на лавочку у баньки – вдруг приятной истомой навалилась усталость, а потом ещё и порассуждали о том, насколько в сапогах удобней применять портянки – с носками никакого сравнения, ерши были почищены. Выглядывая из кухни, Марья Петровна спросила: «Вам уху варить или рыбным супом обойдётесь?» Это многое значило. Если уху, то рыбу нужно класть в холодную воду и медленно доводить до кипения и картошку при этом не применять. Ни в коем случае! Можно только лишь немного пшена добавить – оно очищает и осветляет навар, и непременно – лучка и лаврушки… Уже после того, как… Когда уха настаивается. Тонкостей было много... И главная тонкость заключалась в том, что вода в ухе не должна кипеть бурно, бить ключом... Вода должна просто  «ходить», и все это  Марья Петровна знала досконально. Это она специально нас взбадривала разговорами, чтобы не сморило, и мы не отключились раньше времени.

 – И что мы уху на берегу-то не сварили? Ведь для этого и шли к реке? И котелок специально брали… А, обленились, брат... Избаловала ты нас, хозяюшка…

   За год до этого по весне, уже после ледохода, когда во всю степную ширь раскинулось водополье,  заскочил я к Петровичу буквально на минутку. Но застал у него большую компанию, которую привез один из его зятьёв. Молодые мужики собрались на Тобол «побродить» немного. Стали горячо уговаривать и меня. И уговорили, хотя в «Жигулях» я был уже «предельной» загрузкой. Вот где мы с Петровичем почувствовали себя уже возрастными людьми! Прежде чем начинать обшаривать бредешком и саком залитые вешней водой береговые лужи и старицы, мужики разбили нам бивуак, накрыли «стол», а костерок уж мы сами соорудили. Рыбаки-браконьеры уходили вдоль берега, восторженно орали, махали нам руками, показывая очередную щуку-травянку, которую удалось загнать в мотню…

   Петрович был задумчив, и я понимал его озабоченность. Буквально накануне вдоль этих берегов проехал начальник вновь созданного погранотряда. Были у него, как водится, и встречи с местным населением, было объявлено о начале демаркации границы с Казахстаном…  Штаб отряда располагался в Троицке, там же будет создан и основной пропуск через границу, и таможенный пост…

   – Кто бы мог подумать, – сказал Петрович, что всё это будет заграницей. Да там на двести километров вглубь всё русские сёла!
   Да, там в одном из целинных совхозных посёлков жила одна из дочерей Петровича. И об этом они с Марьей Петровной будут теперь думать и денно, и нощно… Пока не поздно, возвращать? Куда и как? Дочь ещё в пединституте вышла замуж за однокурсника… Уехали на его родину, нарожали детей. Тогда ведь не задумывались, что, выходя замуж за казаха, ты будешь обязана сменить гражданство…

  – Последний раз мы с тобой на Тоболе рыбку ловим. Всё – погранзона! Ты представляешь… Нет, это трудно представить… Вот прямо с этого места до Челябинска танками можно дойти за четыре часа. Нет, ты представляешь? Ведь это Челябинск! Опорный край державы…

   В ту рыбалку на Тоболе, когда мужики ухи наварили аж два ведра, плотно набив их кусками щучек и окуней, мы с Петровичем, чувствуя заботу и постоянный контроль со стороны молодежи, позволили себе немного расслабиться… Вот тогда это была уха! Правда, с грустью и скупой мужской слезой… А что сейчас? Только поговорить?

 
   Не обращая внимания на заискивающий тон Петровича и как бы опережая претензии на качество предстоящего варева, «хозяюшка» предупредила:

 – Пшена-то ты мне из города не привез… Последний раз кашу варила, дак оно мне прогорклым показалось, курям скормила…

 – Ну, ладно, – Петрович виновато махнул рукой. – Как уж получится… Щербу-то я тебе не заказываю…

 – Да уж я и позабыла, когда ты мне на щербу стерлядку-то приносил… В Потапово ли чо ли? Да и какая это рыба – ерши? К ершам настоящая рыба нужна, – ворчала супруга. – Если бы не налим да эти ваши три чебака, то и возиться бы не стоило…

   Но мы уже не смогли бороться со сном, забрели в сенки. На «прощание», уже из дверного проёма, Петрович «выдал в эфир» своё традиционное: «Вы слушали театр у микрофона. Трансляция завершена».
  Последнее слово всё-таки было за Марьей Петровной: «Налим-то совсем никудышным казался, а печень-то у него на удивление чистая». 
 

   Милые бранятся – только тешатся, думал я, устраиваясь на предложенном мне диване. Иногда я слушал их вот как сейчас, но чаще чуть издалека, засыпая на сеновале. Все это напоминало мне любимые в детстве радиопостановки – театр у микрофона. Чередование слов и молчание – паузы – создавали удивительный эффект для создания образа:
 
- Что вы читаете, принц?
- Слова, слова, слова…
- Что вы пишите?
- Я освобождаю слова…

   Кто это сказал, дай Бог память?

  И вот ещё пять минут назад казалось, что дай только голову донести не до подушки даже, а до валенка какого-нибудь или полешка, оказавшегося под рукой, и отключишься, уйдёшь в долгожданный и сладкий сон…  Диван был старый, нераскладной, с валиками, обшитыми вытертым уже донельзя, до тканной основы, дерматином. И скрипучий…  Место было обжитое, нагретое, как говорил Петрович – он частенько спал на этом диване и даже ночевал, когда в летний зной в маленьких комнатах накапливалась духота. Сейчас он расположился на полу, бросил себе старую шубу – знакомую ещё по Северу крытую кирзой меховую ягу-полярку, она использовалась им зимой, когда приходилось выгребать снег со двора.
 
   Ворочался и Петрович. И у него перед глазами тоже, видать, плясали поплавки на водной ряби – бывает такое состояние у рыбаков. Чувствуя, что не сплю, он сказал в раздумье:

 – Вот ведь, как было на фронте? Спали даже на ходу… Бывало, дойдешь куда-нибудь, получишь команду окопаться, начинаешь копать ячейку, а сам думаешь, как удобней выкопать, чтобы можно было не только присесть, а куда и головушку свою хоть на минутку приклонить… Только окопались, присели, бежит ванька-взводный, истошно орет – петушит: «Не спать, вашу мать»… А голосок тонкий, но уже надорванный от крика, от команд, и непонятно: то ли это мальчишка фальцетом, то ли девчонка кричит. Ему бы ещё титьку мамкину сосать, он даже ни одной девки, поди, не щупал, а уже заявляет ни много, ни мало: «Так вашу мать!»


   …Как-то давным-давно, но уже в Приске, когда на нас, на фронтовиков, только-только начали обращать внимание и стали приглашать в школы, спросили меня пионеры юные: «О чем вы думали на войне? О победе? Только это помогало победить?» Да, конечно, детки, – только о победе и думали! А пошел домой и задумался я тогда впервые. Ошалел даже от неожиданности. А о чём мы думали? Вспоминал, вспоминал и вдруг отчетливо определился, что слова «победа» у нас в солдатском обиходе и не было. Ну, если только в газете вычитаешь… Может, где-то там, в штабах… У нас было одно слово: дойти, вот дойдем, тогда… Или: ну, вот дошли, теперь можно… Можно сесть, ноги вытянуть, портянки перемотать, опереться на бугорок земли или на плечо соседа, сидор развязать, сухарь достать… Если найдется вода – размочить, а если нет, то так погрызть. И вся победа сводилась к тому… Как в песне: «Если смерти, то мгновенной, если раны – небольшой…». Именно – небольшой. Чтобы немного отлежаться в медсанбате – в своем медсанбате, отоспаться, главное, не попасть в госпиталь, иначе уторкают куда-нибудь, и часть свою потеряешь…


   Голос Петровича стал прерывистым, паузы удлинились – он сам себя убаюкал. А я зацепился за последние его слова: «Часть свою потеряешь»… Вот ведь как! Не просто отстанешь от своего взвода, роты или полка – от воинского подразделения, а потом, может быть, уже никогда и не вернёшься в него, но при этом «часть свою как часть себя потеряешь»… Да, ты будешь воевать дальше, когда тебя «отремонтируют» и дадут годность к службе, но часть твоя как часть тебя останется в другом месте...

   Фронтовая судьба Петровича сложилась, считал он сам, удачно. Воевать начал под Москвой в 1942 году, когда уже местами начали наступать. Внезапно, заменив погибшего связиста, повинуясь только растерянному взгляду командира роты, взвалил на спину катушку и пополз. За тот победный наступательный бой, когда от их роты остались десять человек, он получил небольшое ранение и медаль «За отвагу». Так с катушкой на спине дополз, добежал до Германии… И опять, вспоминал Петрович, когда все вокруг, как почитаешь потом генеральские мемуары, брали высоты и с победой входили в города, нам пришлось обороняться. «Ну, какая может быть оборона у маршевой батальонной колонны, которую спешно двигают куда-то вперед? С боку внезапно ударили три немецкие самоходки, уже окруженные, а потому остервенелые…».

 
   Петрович в тот момент оказался в расположении батареи сорокопяток. Им и пришлось взять на себя тот бой. Когда подошли наши танки, Петрович, освоивший новую для себя специальность заряжающего, раненый в бедро, казалось, не тяжело, но уже порядком обескровленный, лежал под последней из оставшихся пушек. Рассказывая об этом, Петрович весело добавляет: «Глядь – и орден, как с куста». Орден Красной Звезды Петрович получал уже в госпитале.

   Сравнивать судьбы фронтовиков и судить в таких вопросах дело совсем негожее. Но каждый раз, ведя беседы с Петровичем, одновременно вспоминал другого ветерана, которому тоже был многое должен: когда-то собирался написать о нём, даже долго беседовал с ним, но не написал. И всё выстраивал параллели, и всё сравнивал солдатские судьбы... И если судьба Петровича предстает передо мной вполне определённой и зрелой, по-мужски и по-солдатски... То жизнь другого, встреченного в Игарке, представляется мне (или мною?) совершенно иной...    

Красноярск - Игарка, 1995 - 2010 гг.