У ангелов хриплые голоса 31

Ольга Новикова 2
Продолжение седьмого внутривквеливания.

Уилсон ещё с неделю после смерти Эмбер жил с постоянной тактильной галлюцинацией — его кончики пальцев продолжали чувствовать холодный пластик кнопок аппарата жизнеобеспечения, которые он вдавил в панель, прекращая работу насоса и подачу воздуха в грудь Эмбер. Она жила ещё примерно секунду, с уже прекратившимся кровообращением и стремительно падающей оксигенацией. Жила уже мёртвая и смотрела ему в глаза угасающим, стекленеющим взором. И, не в силах больше выдерживать этот взгляд, он опустил ей веки, но ощущение прикосновения к тонкой тёплой коже не отложилось в памяти. Вместо этого его пальцы давили и давили на холодный пластик.
Он повёлся на то, чтобы проститься с Эмбер, с подачи Кадди, не думая, что поступает, возможно, неправильно и жестоко. Это Хаус позже заметил, что разбудить умирающую только для того, чтобы сказать: «мне жаль, что ты умираешь», отдаёт садизмом, но совесть остающихся с удивительным лицемерием часто требует именно такой «киношной» подпитки, и что эгоизм Уилсона, в принципе, оправдан, потому что для Эмбер со смертью всё кончилось, а для него — нет.
Он сказал так в день похорон, на которые не пошёл, заколотив очередной гвоздь в гроб их с Уилсоном дружеских отношений. А в первые минуты после смерти, осознав сам факт этой смерти, плачущий Уилсон кое-как, шатаясь, вывалился из ОРИТ и наткнулся на Кадди.
- Эмбер умерла, - сказал он ей. Ты сама... организуй всё, как надо. Родителей оповестить... подготовить... - и, поскольку она ждала чего-то ещё, пересиливая себя, а не по внутренней потребности, спросил ещё. - Что с Хаусом?
- Он без сознания, - сказала Кадди. - Энцефалограф пишет кому второй степени. Парциальный припадок спровоцировал дальнейшее расхождение расщелины в височной кости, начался отёк мозга. Мы пытаемся купировать медикаментозно, но пока без эффекта. Его смотрел Ричардсон из нейрохирургии, он считает, что прогноз сомнительный.
- То есть, его, возможно, ожидает перевод к «кабачкам» и «тыквам»? - цинично уточнил Уилсон. Сам он ничего не чувствовал, но Кадди выглядела расстроенной, и он не стал развивать эту тему ради неё.
Нужно было ехать домой, выпить снотворное и отключиться — по-настоящему он не спал уже бог знает, сколько времени — а потом приниматься за неприятные, но так отвлекающие от горя хлопоты по организации похорон: обзвонить знакомых, договориться о времени и месте церемонии, заказать венки с надписями — от себя, от коллег — как член правления больницы, он должен бы был... - и на этом месте все его мысли вдруг оборвались с таким же, пусть и виртуальным, резким скрежещущим звуком, с которым обрывается музыка, когда игла проигрывателя попадает в грубую царапину и съезжает по ребристому винилу к центру поперёк всех дорожек. А грубой царапиной была простая и ясная мысль: «У меня больше никого нет. Эмбер умерла из-за несчастного случая. А Хауса убил я сам». Спокойным, даже флегматичным движением Уилсон поднёс руку ко рту и вцепился в запястье зубами, сжимая их всё крепче, пока во рту не появился вкус крови. Но больно ему при этом не было. Совсем. Хотя оставшийся на руке след от прокусивших кожу зубов ещё долго не сходил, и он замазывал его тональным кремом, как стыдливая шлюха следы наручников от слишком извращённых игр.
Он так и не ушёл из больницы, а потерянно слонялся по коридорам, от горя и бессоницы совсем ошалевший, и то и дело натыкался на таких же потерянных «утят» Хауса обеих генераций. Так в комнате отдыха на диване нашёлся  расстроенный Чейз.
- Чего домой не идёшь? - спросил его Уилсон — не из любопытства и не из вежливости — просто чтобы не молчать.
- Сидеть на заднице я и тут могу, - уныло ответил Чейз. - У тебя кровь на руке...
- Плевать, - сказал Уилсон. - Так даже лучше.
- Всё кончено, да?
- Да, она умерла, - и потёр пальцы, по-прежнему ощущающие пластик.
- Хаус, наверное, тоже умрёт. Ну, даже если и не умрёт, прежним он уже не будет. У него мозг повреждён.
- Ты же его столько раз гадом называл, - напомнил Уилсон. - Неужели будешь скучать?
- Не в этом дело... Просто... Я уже даже не могу об этом больше думать, но я своими руками подвёл провода к чёртовым электродам, и тогда мне это казалось чуть ли не хорошей идеей... А теперь мне это уже не кажется хорошей идеей.
«Мне тоже», - подумал Уилсон, но вслух сказал:
- Я тоже только что кое-что сделал своими руками... Пока не знаю, как я с этим справлюсь.
Чейз вздохнул и вытянул из-под дивана банку:
- Пива хочешь? - спросил он точно с той же интонацией, с которой спрашивал его о том же по вечерам Хаус. Уилсон покачал головой и закрыл глаза.
Он всё ещё не мог чувствовать, словно закаменел в ледяной смеси горя и вины и почти выпал из реальности.
В половине второго ночи Хаус пришёл в себя. В половине третьего Уилсон ушёл из больницы домой, так и не сказав ему ни слова.

«Он сам во всём виноват», - было бы фразой-антидотом, целительным бальзамом, ингалятором астматика, раскрывающим для живительного вдоха спавшиеся бронхи. Но в том-то и дело, что вины Хауса он, сколько ни искал,  найти не мог. Между ним и Эмбер, в самом деле, ничего предосудительного не было — вообще ничего не было, кроме нелепого несчастного случая, предназначенного для него, Уилсона, но волею крохотного обстоятельства, выражающегося в торопливо нацарапанной записке: «Прости, меня нет дома — поехала забрать Хауса. Люблю. Эмбер», свернувшего с дороги, как сворачивает и слетает в овраг, подпрыгнув на случайном камешке, мотоциклист - пьяный пижон без шлема на яркой «хонде». Ну, и бился бы себе один — зачем этот чёртов бармен отобрал у него ключи?
Этих болезненных вопросов было много, но все они начинались с других персоналий: «зачем бармен...», «зачем Эмбер...», «зачем я сам...», и ни в одном не могло с полным правом прозвучать: «зачем Хаус...». За Хаусом не было вины — он вёл себя как обычно, как всегда, как привык: да, перебрал в баре, да,  позвонил Уилсону, чтобы тот его забрал — тысячу раз так было, и Уилсон ругался про себя, но бросал всё и ехал, потому что это долг дружбы — забрать нарезавшегося друга из бара и отвезти домой. Ругался, но не злился, потому что в глубине души признавал, что у хромого одинокого Хауса, мучимого хронической болью и собственной неординарностью, достаточно причин нарезаться в баре и — напротив — не так много друзей, чтобы его ещё было, кому оттуда забрать. Справедливости ради, когда сам Уилсон — не слишком часто, но бывало - надирался в его компании, машину потом вёл Хаус, которому нужно было намного больше градусов, чтобы дойти до той же кондиции. Ну, если, конечно, они не были вынуждены вообще ехать на такси. Так что тут всё было «чисто», и это казалось самым невыносимым: получалось, что от самого Уилсона ничего не зависит. Он не препоручал свою миссию Эмбер, он не мог предвидеть ни пьянки Хауса, ни столкновения автобуса с мусоровозом. Он, который всегда думал, что достаточно держать свою жизнь под контролем, и его ничто не вышибет из седла, оказался перед объективно возникшими обстоятельствами беспомощнее щенка на морозе. Лучшая и умнейшая половина его разума, половина-агностик, восседавшая, скорее всего, на правом плече, готова была это принять: «Брось, никто не может контролировать всего, ты тоже ни в чём не виноват — дерьмо случается», но упёртая перфекционистская половина-фанатик шипела с левого плеча: «А как ты хочешь, чтобы от тебя что-то зависело, если ты уселся на бочку с порохом по имени Грегори Хаус и торопливо куришь, стряхивая пепел в щели между досками?»
Хаус не выразил соболезнования, не пришёл на похороны, не сказал «прости, что так вышло». Он сказал, что жестоко было разбудить Эмбер, чтобы сообщить ей, что она умирает, и ещё сказал, что это первый роман Уилсона, который можно считать закончившимся на кульминационной ноте, а не полным отстоем. После похорон и полагающегося недельного отпуска Уилсон подал заявление на увольнение и сказал Хаусу, что между ними больше нет никаких личных отношений, осознавая по собственной боли, какую боль причиняет этими словами Хаусу — как бы зол и опустошён он ни был, коронная Уилсоновская способность к эмпатии никуда не делась, он говорил и чувствовал, как каждое его слово втыкается Хаусу в болевые центры тщательно законопаченной ветошью сарказма и раздражения души. Возможно, он ждал каких-то слов, хотя и сам, по чести говоря, не знал, каких, но Хаус молчал, если не считать нелепую попытку дежурно выразить сожаление и быстренько перелистнуть неприятную страницу. Возможно, он чувствовал себя негодяем и предателем, но пальцы всё ещё жали на пластиковые кнопки — не то аппарата жизнеобеспечения, не то аппарата электростимуляции, и никаких других слов, и никакого другого решения у него сейчас всё равно бы не получилось - субстанция с левого плеча отпихнула субстанцию с правого плеча от рулевого управления и вовсю давила на газ. И когда он уходил по коридору, он спиной чувствовал, что Хаус стоит и смотрит ему вслед, и что глаза у него прозрачнее осеннего льда у кромки берега. Уилсон шёл, прижимая к боку большую картонную коробку со своими вещами, и тратил всю свою волю на то, чтобы не обернуться. Потому что, если бы он обернулся, Хаус мог увидеть его глаза, а этого допустить было никак нельзя.
«Пока я тебя не убил, - стучало у него в висках. - Пока ты сам себя не убил. О. Господи, я ведь только чудом не убил ещё и тебя!»- и это "ещё" больше всего не давало ему покоя, потому что оно ставило Эмбер и Хауса на один край  качающейся доски, где, кстати, уже сидел и дрожал от страха безумный, как шляпник, маленький братец Дэни, а его, Джеймса Эвана Уилсона - на другой. Он шёл и всеми силами старался убрать это маленькое слово «ещё», прилепившееся к глыбе его тяжёлой вины, как ласточкин домик. Он не мог его убрать.

ххххххх

В застеклённой палате между тем начались поспешные приготовления к проверке — туда втащили заляпанную мелом и краской стремянку, в одном из окон выставили стекло, а на пол с кисточки стали брызгать извёстку.
С Уилсоном никто не собирался считаться и не собирался ничего ему объяснять — беспомощный иностранец, не знающий языка, нелегал, лишняя работа и помеха, он именно так и воспринимался разбалованным лёгкими деньгами «за молчание» персоналом - не как личность, не как другие пациенты, за которыми могли стоять страховые компании, адвокаты, связи — иными словами, серьёзные неприятности. Поэтому, когда Кавардес и этот кусачий тип ушли и пропали, а раствор в мешке закончился, ни Пеппо, ни Антонио, ни Гучо не стали беспокоиться о коммуникации и объяснениях — просто Гучо отсоединил коннектор иглы, заглушил свободный конец пробкой и убрал штатив инфузомата, а Антонио приволок из коридора каталку и стал собирать немногочисленные пожитки пациента в пластиковый сетчатый ящик.
- Что происходит? - спросил Уилсон — спросил по-английски, и его, естественно, не поняли. Хотя спроси он на чистейшем испанском, его тоже вполне могли «не понять».
Антонио кивнул Гучо, и они на счёт «раз-два-три» попытались переложить пациента с кровати на каталку. Вот только не тут-то было — Уилсон не дался. Уилсон вцепился в кровать и лихорадочно старался припомнить, как будет по-испански; «Кула вы меня везёте?». Он запаниковал. То, что Кавардес увёл Хауса, его уже насторожило, а потом время шло, Хаус не возвращался, и мнительность Уилсона начала играть с ним в плохую игру: «угадай, в какой мы заднице». Может быть, до Хауса добралась полиция? Может быть, случилось что-то у Кавардеса? Или Хауса нарочно отвлекли, чтобы он не мог вмешаться? Во всяком случае, ощущение было такое, что от него поспешно избавляются. Он даже вполне мог предположить, что сейчас его засунут в какой-нибудь крытый фургон, отвезут в местечко вроде той кактусовой рощи и бросят умирать под видом неизвестного бродяги, и он цеплялся за кровать из последних сил, пытаясь объясниться с этими смуглыми белозубыми громилами, каждый из которых и в лучшие для Уилсона времена мог переломить о колено сразу трёх Уилсонов:
- Куе паса? Донде ми амиго? Донде ми леван? Что происходит? Где мой друг?Куда меня везут?
На его вопросы просто не обращали внимания. Антонио схватил его запястье своей лапищей и силой оторвал слабую руку от металлической стойки кровати, а когда Уилсон вскрикнул и попытался вырваться, совершенно без злобы, небрежно и легко, ударил ладонью по щеке — так же, как, наверное, хлопнул бы по морде щенка, опрометчиво зарычавшего на хозяина.
Голова Уилсона мотнулась, как у тряпичной куклы, он подавился вскриком и зажмурился.
- Ну-ну. - добродушно проворчал Антонио. - Эсто но ера энфермо. Но те харэ дано, си эрес обедиенте. Это не больно. Я не поврежу тебе, если будешь слушаться.
- Кви паса акуи?! Что здесь происходит?!  - Раздался резкий голос от двери,    и поспешно распахнувший глаза Уилсон увидел в дверях невысокого крепыша с гневным лицом. Он не помнил его, но он вообще мало, кого узнавал — ему было слишком плохо, чтобы лица и события откладывались в памяти ярче мимолётных туманных картин. Но читать он мог и прочитал на бейджике, прицепленной к хирургической пижаме крепыша: «доктор медицины Альфонсо-Бен-Мария Дига». О Дига он слышал — Дига заведовал отделением, и Кавардес осуществлял свои незаконные эксперименты на базе этого отделения с его попустительсства.
Доктор Дига, насколько он знал, мог говорить по-английски и мог ответить на его вопросы, но сейчас он был занят, резко распекая потупившегося перед ним санитара. Делал это Дига с южной экспрессией, размахивая руками и почти крича. У Уилсона горела щека, и ему по прежнему было страшно. Никогда раньше он не чувствовал такой беспомощности, такого пренебрежения к себе и такой унизительной зависимости. Самое неприятное, что и Дига не обращал на него никакого внимания, как будто Уилсон стал невидимым — он ругал санитара, делал какие-то указания, и палата всё больше преобразовывалась в пустое помещение в разгар ремонта.
Между тем отключение инфузомата давало себя знать — в истерзанном теле начала толчками нарастать боль. Хуже всего было кишечнику — его сжимало и скручивало так, что перехватывало дыхание. «Господи, я опять сейчас обделаюсь»,- подумал Уилсон, стараясь как-нибудь передышать жестокий спазм, и представил, как это будет, как санитар состроит недовольную физиономию и дёрнет из-под него простыню, обжигая кожу и не заботясь, что мазнёт грязным прямо по ожогам, а потом он, может быть, снова ударит его по щеке, и Уилсон ничего не сможет сделать, даже пожаловаться Хаусу, потому что Хаус тогда разобьёт санитару морду и, скорее всего, попадёт в тюрьму, а этого никак нельзя допустить.
К счастью, Дига ещё продолжал вперемешку ругаться и раздавать указания, когда в палату, наконец, вернулись Хаус с огромной и явно тяжёлой спортивной сумкой через плечо и с ним выглядящий довольно виновато Кавардес. Дига тут же обратился к нему по-испански, а Кавардес отвечал односложно и, кажется, неохотно. В какой-то момент Хаус вскинул голову и резко спросил:
- Куи? Куи ха хечо эсте аборто? - что сделал этот недоносок?
И сразу все трое заговорили, перебивая друг друга. Теперь, кажется, и Хаус забыл о нём, а ему становилось всё хуже — он скорчился на постели, прижав руки к животу и хватая губами воздух. Одинокий короткий стон, не удержавшись, сорвался с его губ и оглох в мокрой от пота подушке. Но этого хватило, чтобы Хаус забыл о перепалке и шагнул к нему:
- Старик, они говорят, что больше ничего сделать для тебя не могут, - проговорил он с непривычной для себя виноватостью. - Они тебя выписывают, будешь долечиваться амбулаторно. Мы сейчас уезжаем.
Будь он не так слаб и болен, он, наверное, завопил бы сейчас: «Куда «уезжаем»?! Как это «амбулаторно»?! Какое «амбулаторно»?! Я всё ещё подыхаю! Ты что!», но сил у него на это, точно, не было. К тому же он был онкологом, и он прекрасно знал, что означает в некоторых случаях «амбулаторное долечивание». Поэтому он просто закрыл глаза, растворяясь в своей боли, и стал думать, насколько эта боль ещё усилится до того, как он умрёт.
От предложенной Кавардесом комнаты Хаус, поразмыслив, решил отказаться и вернуться с Уилсоном в «Эл сол де тарде». Остановка сердца, профузное кровотечение, тромбоэмболия или дыхательный паралич всё равно оставляли всего лишь несколько минут на активные действия, и большого значения не имело, четверть часа добираться до больницы или три четверти. К тому же, Уилсон в его нынешнем подавленном и нервном состоянии мог не воспринять новое место, а к комнате в отеле он привык, хотя и относился без восторга. К тому же, близость побережья и вид залива умиротворяюще действовали на него — он мог видеть их в окно, дышать свежестью бриза, любоваться закатом, ввергающем его, правда, в печаль, но печаль тихую, без панических атак. Хаус изложил все эти соображения Кавардесу. И тот, подумав,  согласился:
- В «Эл сол де тарде» работает Лав Кортни — она поможет вам по хозяйству за очень умеренную плату. Потом, туда я тоже смогу приехать — это недалеко. Не каждые пять минут, но по звонку на телефон буду где-то через полчаса. Опыт показывает, - тут он чуть улыбнулся, - что вы способны в одиночку проводить сердечно-лёгочную реанимацию гораздо дольше.
Хаус не вернул улыбки — он думал об этом, и не как о шутке. Впрочем, содержимое его тяжеленной сумки должно было помочь.
Проблема оставалась с перевозкой — несколько миль по плохой дороге, каждая кочка на которой могла стать для Уилсона последней.
- Везти его сейчас, - сказал Хаус — всё равно, что навалить в грузовик груду хрустальной посуды без упаковки.
- Он прочнее, - возразил Кавардес. - А у нас есть реанимобиль. Правда, это только название — реанимационного оснащения там нет уже больше года. Но носилки на подвесе есть. И шофёр тоже есть.
- Не будем терять время, - сказал Кавардес, и Хаус согласно опустил подбородок. Уилсон оставался неподвижен и с закрытыми глазами.
Дига кивнул санитарам, и Уилсона, на этот раз уже не сопротивляющегося, переложили на каталку. При этом он вскрикнул от боли, не открыввая глаз — проклятая гипералгезия давала себя знать. Да и Антонио, схлопотавший только что неприятный выговор от начальства, не слишком с ним нежничал.
Хаус скрипнул зубами, в очередной раз подавляя острое желание треснуть санитара по макушке тростью.
Автомобиль, любезно предоставленный им Дига, напоминал реанимобиль только снаружи - внутри это была раскалённая солнцем, как адова печь, металлическая коробка. Носилки на амортизационном подвесе были накрыты каким-то невообразимо потасканным матрасом, сидение у борта даже для худощавого Хауса казалось чрезмерно узким. Шофёр — усатый колоритный, как с картинки, мексиканец в широкополой шляпе и завязанной узлом на загорелом поросшем курчавой сединой животе пёстрой безрукавке курил у приоткрытой дверцы. Хаус при виде автомобиля скривился, как от уксуса, но ничего не сказал.
Санитары выкатили носилки на каталке и стали перекладывать Уилсона в реанимобиль, и снова Хаусу казалось, что они делают это слишком небрежно, что причиняют Уилсону ненужную боль. Но сам он лучше бы не сделал — с тростью в руке и отчаянно ноющей ногой, вполне готовой подломиться в любую минуту. Он уже не помнил, когда принимал викодин в последний раз, но, наверное, принимал всё-таки, потому что его не рвало и не ломало, разве что только слегка мутило от боли.
Внутри, в реанимобиле, дышать было просто нечем. Как только дверца сзади закрылась, у Хауса вся кожа покрылась солёной испариной, как в бане. Он кое-как умостился на приступке, выдававшей себя за сиденье и с тревогой посмотрел на Уилсона.
Уилсон был в сознании, но совсем плох — стискивал зубы, чтобы не стонать, но всё равно стонал, на губах снова выступила коричневая смесь из крови и гноя, сами губы почернели, а носогубный треугольник отливал синевой. И в глазах нарастала мутная паническая тоска удушья.
В машине, слава богу, был кислородный балон, но старый, с допотопным редуктором - Кадди сгорела бы от стыда, из экономии купив такой, но здесь, исключая разве что передовые технологии Кавардеса, медицина явно пребывала во временах Великой Депрессии. Хаус вытащил из своей сумки клапанную маску, навинтил патрубок и, присоединив шланг, прижал маску к лицу Уилсона, открыв вентиль примерно на треть:
- Дыши глубже. Я тебе сейчас не могу ввести хорошее обезболивающее — ты с ним совсем задохнёшься. Потерпи. Как только приедем, подключу эту штуку к нормальной портативке и накачаю тебя до розовых пони и голубых пингвинов. Увидишь сладкие сны. Ты только перетерпи эту дорогу, не выдай мне никакого бенца, ок?
Сделав пару вдохов, Уилсон немного пришёл в себя.
- Если меня... вырвет... будет считаться... за «бенц»? - тихо, задыхаясь, спросил он.
- Если не на меня, не будет, - великодушно позволил Хаус, и Уилсон воспользовался его позволением незамедлительно, только попытавшись отвернуться, но даже с этим от слабости толком не справившись. Реанимобиль подбросило на ухабе — так, что привставший с места, чтобы ему помочь, Хаус чуть не свалился на него, но чудом удержался и забористо выругался.
- Извини, - прошептал Уилсон, кажется, принявший часть ругательств на свой счёт.
- Ты не извиняйся, - сказал ему Хаус. - Ты дыши давай.
Однако, он видел, что рвотные массы Уилсона снова почти чистая кровь, а синюшность у рта не только не проходит, но словно бы сделалась гуще, и очень сомневался, что довезёт его живым. Аппарата жизнеобеспечения у него с собой, естественно, не было — был мешок амбу и разобранный портативный прибор вспомогательной вентиляции лёгких со сменными резервуарами. Прибор можно было собрать, но для работы его следовало подключать к сети, а не к автомобильному аккумулятору. Уилсон — всё ещё врач — своё положение тоже прекрасно понимал — боль мешала ему глубоко дышать, опиоидные наркотики, которые могли бы уменьшить боль, вводить было больше нельзя — его и так накачали до предела, он мог на них совсем перестать дышать, и Хаус ничего не мог бы поделать в душном тряском автомобиле без окон с давно сдохшими лампами. На этом автомобиле Уилсон сосредоточил вину за всё ухудшающееся своё состояние:
«Это духота, - думал он. - Духота и тряска. И пыль. И пары бензина. И, может быть, немного то, что нас вышвырнули из больницы. И как санитар небрежно ударил меня по лицу. И отказ костного мозга. И кровяные корки на губах, и вкус крови и запах, пропитавший всё. Запах кровавой рвоты, часть которой я невольно вдохнул в обожжённые рентгеном, отравленные химией лёгкие, и без которой прекрасно бы обошёлся»
Его снова вырвало, но Хаус мягко повернул его голову, и на этот раз обошлось без аспирации. Только боль взлетела до «крещендо», и дышать стало ещё труднее.
Он знал, что, прекратив прилагать усилия, задышав поверхностно, без напряжения всех вспомогательных мышц, загрузится очень быстро, и боль уйдёт, но продолжал бороться за каждый глоток воздуха изо всех сил, потому что так было нужно. Потому что обещал. Его извечное чувство вины на этот раз сослужило ему хорошую службу: ему было неудобно умереть перед Кавардесом, уже столько вложившим в его лечение, перед мальчиком, который дал ему костный мозг. Перед Хаусом. Но он всё-таки сказал Хаусу, что умирает — сказал виновато, хотя виноватость трудно расслышать в хриплом задыхающемся шёпоте.
- Не выдумывай, - резко ответил Хаус. - И не смей доказывать мне, что не шутишь. Ты доедешь до места. А там тебе станет лучше. Я обещаю.
Он сказал это твёрдо, как будто был полностью уверен. И его уверенность передалась Уилсону - сделала боль чуть меньше, а дыхание чуть глубже.
Возможно, продлись их поездка чуть дольше, он, действительно, вполне мог бы и умереть до её конца, но фургон реанимобиля стал притормаживать, и они с Хаусом оба услышали, как чайки носятся и орут хриплыми голосами.
- Мы что, доехали? - недоверчиво прошептал Уилсон задыхающимся шёпотом. - Ты слышишь? Ведь это же непохоже на ангелов, а?
- Если это и ангелы, то насквозь прокуренные, - отозвался Хаус

Кто-то из вне резко распахнул двери фургона. Солнечный свет после полумрака внутри ударил по глазам ослепительно ярко — так, что Хаус зажмурился.
- Я ехала за вами, а потом обогнала, чтобы найти что-то вроде каталки. Но вот, это только кресло, - Лав Кортни виновато указала на большую инвалидную коляску — такую же допотопную, как и реанимобиль.
- Он не сможет сидеть, - с сомнением проговорил Хаус.
- Нет, смогу, - прохрипел Уилсон. - Никто не пустит в отель лежачего, потому что с труповозкой много возни.
- Мы внесли аванс за комнату, они обязаны тебя впустить, даже если ты будешь подволакивать ногу и вонять землёй.
- Подволакивать ногу будешь ты, с меня хватит и кровавой вони.
- Эй! - Хаус вдруг улыбнулся. - А тебе лучше.
- Да. Больше не трясёт. Ты был прав.