Русофобия внутренняя

Сергей Эдуардович Цветков
Сегодня мы поговорим о самоненавистничестве, которое в России достигает порой высшего накала. В связи с чем журналист Тим Керби даже считает возможным говорить о существовании в России особой «религии самоненависти».

Борис Гройс (философ, славист) пишет: «Россия ответила на западный экспансионизм стратегией самооккупации, самоколонизации, самоевропеизации».

Русская самоненависть — особая форма русофобии, при которой русофобами выступают русские по крови и сути своей люди. Русским свойственны такие удивительные каче ства, как самоуничижение, самоотречение и принижение своих заслуг (аутоагрессия). Особенность русского менталитета – стремление к жёсткой самокритике, к самопринижению.

Трудно понять, как народ с такой богатейшей культурой и литературой, колоссальной территорией, полной богатств, умудряется так отвергать себя. Но факт остаётся фактом: русские не любят собственную страну и при возможности всячески её клянут, а также любят критиковать тех, кто любит Россию. К сожалению, нет ни одного серьёзного исследования на эту тему.

Как же случилось, что русские, выросшие в русском культурном пространстве, становятся яростными русофобами?

Корни этого явления уходят в далёкое прошлое. Давайте на примере русской истории посмотрим, как распадаются духовные скрепы.

Российская власть за несколько столетий уже свыклась с мыслью, что русский человек духовно некрепок. Он легко поддаётся очарованию Запада, соблазнам его культуры, и коль скоро это случилось, перестаёт чтить отеческие заветы и предания, которые отныне представляются ему по большей части памятником извечной дикости, нелепости и косности. Не самая лучшая черта нашего национального характера, по правде сказать.

Впрочем, так было не всегда. Россия никогда не была изолирована от Западной Европы. Московские государи вели с ней дела, дипломатические и торговые, призывали к себе на службу западных специалистов, военных, инженеров, врачей, пользовались плодами просвещения и культуры. Это было общение, а не влияние. Во внутренней жизни Московского государства всецело господствовали местные традиции и обычаи. Затруднения преодолевали без чужой помощи, из материалов и средств, какие давала народная жизнь, руководствуясь опытом своего прошлого. В XV–XVI вв. правительство свято верило, что заветы отцов и дедов способны стать прочной опорой нового порядка. Поэтому любая государственная перестройка только укрепляла авторитет родной старины, поддерживала в строителях сознание своих сил, питала национальную самоуверенность.

И вдруг, в течение XVII в. характер отношений России и Западной Европы качественно меняется. В умонастроении значительной части русского общества происходит коренной перелом. Если до сих пор русские люди были свято уверены в превосходстве своих туземных порядков и обычаев над иноземными, то с наступлением XVII в. в русской истории становится заметным новое явление — вторжение чужеземных идей и понятий в жизнь Московского государства. Очень многим на Руси стало очевидно, что Московская держава отнюдь не является совершенным образцом государственного устройства.

Причина изменившегося отношения к себе и западноевропейскому миру крылась в самом ходе исторического развития. XVI–XVII века в Европе — это время Великих географических открытий, создания централизованных государств, первоначального накопления капитала и зарождения научных представлений о мире. Все эти факторы вместе взятые привели к значительным успехам в развитии военной техники, финансов, торговли, промышленности, принципов рационального управления и т. д.

Россия не участвовала во всех этих успехах западного мира, тратя свои силы и средства на внешнюю оборону, а также кормление двора, правительства и привилегированных классов. Поэтому в XVII в. она казалась современникам более отсталой от Запада, чем в конце XVI-го. Вследствие этого в правительственной среде и обществе постепенно нарастали критические настроения. Весь XVII век на Руси не смолкают голоса, призывающие к отходу от привычной старины и заимствованию чужеземного опыта.

Отсчёт духовного подчинения русских людей западной культуре, видимо, можно вести с начала XVII в. (Курбский не в счёт, т.к. он, сидя в Литве, наоборот активно занимался русской духовной пропагандой того времени — распространением и поддержкой православия.) В 1600;1602 гг. по приказу Бориса Годунова за границу — во Францию, к немцам в Любек и в Англию — было отправлено десятка полтора дворянских «робят» «для науки разных языков и грамоте».

Но тут грянула Смута. Про студентов забыли. Когда, наконец, при Михаиле Фёдоровиче Романове все успокоилось, в Посольском приказе вспомнили о посланных отроках. Стали искать, наводить справки у заграничных правительств. Концов, однако, в большинстве случаев найти не удалось. Домой вернулись двое — Дмитрий из Стокгольма и Игнатий Алексеев сын Кучкин, посланный для обучения в Вену и Любек. Другие рассеялись по Европе или отказались покидать еретический (тогдашний эквивалент «загнивающего») Запад. Причем, у одного посланного в Англию оказалась весьма уважительная причина продлить командировку на неопределённый срок: оказалось, за эти годы он не только переменил веру, но и «неведомо по какой прелести в попы попал», т.е. сделался англиканским священником!

Почти в то же время, в начале 20-х гг. XVII столетия, был арестован по доносам князь Иван Андреевич Хворостинин. Во время Смуты он был заметной фигурой при дворе первого Димитрия, сблизился с поляками, выучился латыни, начал читать католические книги. Результат характерен. При обыске у него нашли собственноручные «книжки», рукописи, в которых он выражал скуку, тоску по чужбине, презрение к доморощенным порядкам, жаловался, «будто в Москве людей нет, все люд глупый, жить не с кем, сеют землю рожью, а живут все ложью», и даже титула государева писать не хотел, как следует, именовал его не царём и самодержцем, а «деспотом русским». Его неприятие веры отцов простиралась до того, что он запрещал своим крестьянам и дворовым ходить в церковь. В тоске по вольной заграничной жизни Хворостинин мечтал «свалить из Рашки» — продать свои вотчины и уехать в Литву.

Другой пример. В 1664 г. заграницу бежал подьячий Посольского приказа Григорий Котошихин. Найдя приют в Швеции, он, как человек знающий, по заданию шведского правительства написал книгу о московских порядках.

В ней сквозит пренебрежительный взгляд на покинутое отечество. Русские люди, пишет он, «породою своей спесивы и непривычны ко всякому делу, понеже в государстве своём научения никакого доброго не имеют… для науки и обычая (обхождения с людьми) в иные государства детей своих не посылают, страшась того, что, узнав тамошних государств веры и обычаи и вольность благую, начали б свою веру бросать и приставать к иным и о возвращении к домам своим и к сродичам никакого бы попечения не имели и не мыслили». Котошихин рисует карикатурную картинку заседаний Боярской думы, где бояре, «брады свои уставя», на вопросы царя ничего не отвечают, ни в чем доброго совета дать ему не могут, «потому что царь жалует многих в бояре не по разуму их, но по великой породе, и многие из них грамоте не учёные…».

Лица, лояльные к правительству, тоже указывали на неудовлетворительное состояние вещей в отчизне и необходимость широких заимствований у Запада.

Так, ближайший сотрудник царя Алексея Михайловича боярин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, блестящий дипломат, о котором даже иностранцы говорили, что это великий политик, который не уступит ни одному европейскому министру, советовал государю во всем брать образец с Запада, все делать «с примеру сторонних чужих земель». Правда, не все, по его мнению, нужно брать без разбора: «Какое нам дело до иноземных обычаев, — говаривал он, — их платье не по нас, а наше не по них».

За этими словами скрывается главное опасение москвича XVII в.: что западное влияние может привести к повреждению православных устоев русской жизни. Поэтому в московском правительстве выработался такой взгляд: у Запада следует брать только то, что удовлетворяет частные практические нужды государства, главным образом в области военного дела и обороны, где отсталость чувствовалась больнее всего, и не уступать иноземному влиянию ни пяди в заветной области чувств, нравов и верований. В Москве появились полки иноземного строя, Немецкая слобода — место поселения иноземных специалистов, были сделаны шаги к учреждению заводов, созданию собственного флота и т. д.

Но власть не смогла удержать западное влияние в этих узких рамках. Именно западноевропейская культура находила все больше приверженцев среди высших классов, и в конце XVII в. в правительстве царевны Софьи появляется настоящий европеец по образу мыслей и образу жизни.

Это князь Василий Васильевич Голицын, фаворит царевны, игравший роль её первого министра. Голицын был европейски образованным человеком, следовал во всех мелочах западноевропейским образцам, дом его был устроен на европейский лад.

В его голове роились широкие преобразовательные планы. Он твердил боярам о необходимости учить своих детей, понуждал их строить каменные дома с элементами западноевропейской архитектуры, призывал дворян ездить заграницу учиться военному делу, вынашивал проект освобождения крестьян от крепостной зависимости, проповедовал довольно широкую по тем временам веротерпимость. По словам французского путешественника Невилля, близко сошедшегося с Голицыным, последний «хотел населить пустыни, обогатить нищих, дикарей превратить в людей, трусов в храбрецов, пастушечьи шалаши в каменные палаты».

Здесь уже — прямой мостик в петровскую эпоху, к великому преобразованию России на европейский лад, когда европейский гуманизм, просвещение, культура станут для русских людей теми новыми духовными скрепами, без которых уже не обойтись. И даже для славянофила Хомякова в 1840-х гг. Европа — это уже «страна святых чудес», неотъемлемая часть русской души.

Но здесь мы забежали вперёд.

Так в течение XVII века подготавливалась почва для внутренней русофобии. Но, конечно, не следует любую критику внутренних порядков считать русофобией.

Внутренняя русофобия как заметное явление русской общественной жизни, как мировоззрение, напрямую связано с духовными исканиями русской интеллигенции.

Так сказать, классическая внутренняя русофобия, берёт своё начало в западничестве – либеральном мировоззрении 30-50-х годов XIX века, которое полагало, что есть «правильный» путь исторического развития — тот, по которому движется Западная Европа, и «неправильный» — все остальные, в том числе ход развития России. Именно с позиций западничества и производилась тогда критика порядков и хода русской истории.

По итогам шумных идеологических баталий 1840-1870-х годов Достоевский писал, что западники всё в России оплевали, ни одного не проплёванного места не оставили.

Тютчев откликнулся на русское западничество едкой эпиграммой:

Напрасный труд — нет, их не вразумишь, –
Чем либеральней, тем они пошлее,
Цивилизация — для них фетиш,
Но недоступна им её идея.
Как перед ней ни гнитесь, господа,
Вам не снискать признанья от Европы:
В её глазах вы будете всегда
Не слуги просвещенья, а холопы.

В ходе этих идеологических споров обозначилась ещё одна черта русского революционно-демократического сознания: радикальное бунтарство, нигилизм.

В первой трети XIX века немецкая философская мысль, представленная могучими умами и оригинальными теориями мироустройства, пересилила французское влияние и крепко овладела сознанием русского образованного общества, мятущегося между жаждой мученичества, тягой к справедливости и сознанием собственного бессилия. Это было время «когда слово «философия» имело в себе что-то магическое», вспоминал впоследствии Ив. Киреевский. Философская рефлексия становится неодолимой страстью. «О эти муки и боли души, — как они были отравительно сладки! О, эти бессонные ночи, — ночи умственных беснований вплоть до рассвета и звона заутрени!» (Ап. Григорьев).

Так, в мистико-оргиастическом угаре, рождалось русское любомудрие.

Особенно повезло гегельянский системе, которую поначалу восприняли едва ли не как божественное откровение. Упоение ею походило на какое-то философическое безумие. Дошло до того, что «Науку логики» Гегеля принялись перелагать в стихи.

Гегельянство привлекало прежде всего своей отточенной формулой германского «орднунга»: «Все разумное — действительно, все действительное — разумно». Казалось, в ней бунтарство примиряется с консерватизмом. Достаточно осознать разумность мироздания, а мировой дух непременно реализует себя в ходе исторического развития. Но «что немцу хорошо, то для русского — смерть», и вскоре страстная русская натура, испуганная близостью этой мысли к принципам самодержавия, бросилась в противоположную крайность.

Весьма показательна в этом отношении эволюция Белинского. Его первое впечатление от чтения Гегеля было ошеломляющим: в полночь у себя в комнате он, содрогаясь от горьких рыданий, без колебаний отрёкся от своих юношеских убеждений: «Не существует ни случая, ни произвола: я прощаюсь с французами». В одну ночь он сделался консерватором и поборником самодержавия. «Я гляжу на действительность, — пишет он в 1837 году, — столь презираемую мною прежде, и трепещу таинственным восторгом, сознавая её разумность». «Воля Божия, — читаем в его письме Бакунину, — есть то же, что необходимость в философии, — это «действительность».

Но постепенно его начинают терзать мучительные сомнения, что, поступая таким образом, он становится на сторону несправедливости, которую ненавидит больше всего на свете. Если все разумно, то все оправдано. Остаётся только пропеть «осанну» кнуту, крепостному праву и Сибири. Принять мир таким, как он есть, со всеми его страданиями, на какой-то миг показалось ему признаком величия духа, пока речь шла лишь о собственных страданиях. Но как смириться со страданиями других? И он разворачивается знамя бунта. Если смириться с чужими страданиями невозможно, значит, что-то в мире не поддаётся оправданию, и история не укладывается в рамки разума.

Его одинокий протест находит выход в следующем резком обращении непосредственно к Гегелю:

«Благодарю покорно, Егор Федорычев (Георг Фридрих. — С.Ц.), — кланяюсь вашему философскому колпаку; но со всем подобающим вашему философскому филистерству уважением, честь имею донести вам, что, если бы мне и удалось влезть на верхнюю ступень лествицы развития, — я и там попросил бы вас отдать мне отчёт во всех жертвах условий жизни и истории, во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции, Филиппа II и пр., и пр.: иначе я с верхней ступени бросаюсь вниз головою. Я не хочу счастия и даром, если не буду спокоен насчёт каждого из моих братии по крови… Говорят, что дисгармония есть условие гармонии; может быть, это очень выгодно и усладительно для меломанов, но уж, конечно, не для тех, кому суждено выразить своей участью идею дисгармонии...».

(Из письма Белинского к В. П. Боткину от 1 марта 1841 г.)

Со всей присущей ему страстью он ополчается против Гегеля, используя в качестве оружия у него же почерпнутые методы. «Что мне в том, — пишет он теперь, — что живёт общее, когда страдает личность». И в другом месте: «Для меня теперь человеческая личность выше истории, выше общества, выше человечества».

Если история не целиком разумна, то индивидуум не может принять её такой, какая она есть. Он должен разрушить реальность, чтобы утвердиться в ней, а не служить её пособником. «Отрицание — мой Бог, — пишет Белинский Боткину. — В истории мои герои — разрушители старого: Лютер, Вольтер, энциклопедисты, террористы, Байрон («Каин») и т.п. Рассудок для меня теперь выше разумности (разумеется — непосредственной), и потому мне отраднее кощунства Вольтера, чем признание авторитета религии, общества, кого бы то ни было. Знаю, что Средние века — великая эпоха, понимаю святость, поэзию, грандиозность религиозности Средних веков; но мне приятнее XVIII век — эпоха падения религии: в Средние века жгли на кострах еретиков, вольнодумцев, колдунов; в XVIII — рубили на гильотине головы аристократам, попам и другим врагам Бога, разума и человечности».

Вот ещё несколько страшных признаний Белинского, заимствованных из его писем: «Люди так глупы, что их насильно надо вести к счастью. Да и что кровь тысячей в сравнении с унижением и страданиями миллионов». «Но смешно и подумать, что это может сделаться само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови». «Я все думал, что понимаю революцию — вздор — только начинаю понимать».

И хотя под конец жизни (он умер в 1848 г.) он смягчил свой социальный радикализм, отдав приоритет вопросам этики и просвещения, но за время своей конфронтации с Гегелем Белинский чётко сформулировал теоретические основы индивидуального бунта, которые затем будут развивать нигилисты и отчасти террористы 1870-х гг.

Нельзя не заметить, что характерное для Белинского раздвоение мировоззренческого сознания (от всеприятия и всепрощения до полного отрицания действительности) стало настоящим бичом русской интеллигенции. Либо всё принять, — а это в конце концов противно, — либо всё разрушить, — таков ход маятника общественных настроений в России вот уже почти двести лет.

Вот, Жванецкий в одной телепередаче «Дежурный по стране» заявляет: «Моя мечта – разровнять место, где была Россия, и построить что-то новое. Вот просто разровнять! … Разровнять, и построить страну, сильную Россию – разную, весёлую». (Аудитория, кстати, отвечает бурными, продолжительными аплодисментами)

А вот классик западной русофобии Астольф де Кюстин: «Я не устаю повторять: чтобы вывести здешний народ из ничтожества, требуется всё уничтожить и пересоздать заново».

Удивительная спевка через столетия.

Немалую роль в становлении внутренней русофобии сыграл норманнизм, или норманнская теория.

Напомню, что эта историческая школа говорит о том, что Древнерусское государство было основано благодаря усилиям норманнов (скандинавов) и что первая государственная элита Руси состояла из конунгов, ярлов и хёвдингов.

Норманнизм в русской исторической науке зародился в XVIII веке благодаря усилиям трёх заезжих немцев-академиков: Байера, Миллера и Шлёцера. Это научное заблуждение было успешно преодолено к концу этого столетия.

Но вдруг в течение каких-нибудь тридцати лет взгляды российских историков резко меняются. Байер, Миллер и Шлёцер из скандалистов превращаются в научные авторитеты. Норманнизм торжественно воцаряется в русском университете и в русской школе, он оформляется в догматы и становится частью национального самосознания. И что поразительно, двери в русскую историографию распахнули перед ним сами же русские учёные, причем именно те, чьи имена составляют славу отечественной науки.

Я говорю, разумеется, о Н. М. Карамзине, Н. А. Полевом и С. М. Соловьёве, которые сформировали исторические представления русского общества первой половины XIX в. Их «Истории» России, такие разные по стилю, духу, пониманию самобытных основ русской жизни, сходятся в одном: во всех них варяжский вопрос окутан густым туманом норманнского Севера. Мы не будем сейчас вдаваться в причины этого явления, просто констатируем факт.

Впрочем, в научных заблуждениях русских норманнистов не было такой уж большой беды. Истина в науке рано или поздно торжествует (и в настоящее время норманнизм опровергнут во всех его аргументах). Но в полуучёной или вовсе не учёной части русского общества норманнизм весьма ощутимо начинал отдавать смердяковщиной. Русское государство образовано норманнами? Ничего страшного, милостивые государи, просто культурная нация подчинила себе менее культурную...

Вот до чего дописался, например, даровитый беллетрист Осип Иванович Сенковский, являвшийся в 1830-1840-х гг. перед читающей публикой под именем барона Брамбеуса. Начитавшись исландских саг, герои которых то и дело отправляются на восток в «страну городов» — Гарды или Гардарику, то есть на Русь, — он признал скандинавский эпос первоклассным источником по древней русской истории, в сравнении с которым даже «Повесть временных лет» поставил ни во что. «Нравственный и политический быт норманнского Севера, — писал Сенковский в 1834 г. в комментариях к изданной им в «Библиотеке для чтения» Эймундовой саге, — есть первая страница нашего бытописания. Саги принадлежат нам, как и прочим народам, происшедшим от скандинавов или ими созданным». Да, именно так: «нам, происшедшим от скандинавов», ибо «не трудно видеть, что не горстка солдат вторглась в политический быт и нравы славян, но что вся нравственная, политическая и гражданская Скандинавия, со всеми своими учреждениями, нравами и преданиями поселилась в нашей земле; что эпоха варягов есть настоящий период славянской Скандинавии; ибо хотя они скоро забыли свой язык, подобно маньчжурам, завоевавшим Китай, но, очевидно, оставались норманнами почти до времён монгольских».

Вам, господа, угодно считать себя славянами, русскими? Ваше право, хотя ваша национальность — чистая случайность. Альтернативный ход русской истории видится Сенковскому таким. Население древней Руси состояло, по его мнению, наполовину из славян, наполовину из финнов; те, и другие управлялись скандинавами. И «если бы русские князья избрали себе столицу в финском городе, посреди финского племени, русским языком, вероятно, назывался бы теперь какой-нибудь чухонский диалект, который также, на большом пространстве земель, поглотил бы язык славянского корня, как последний язык поглотил многие финские наречия даже в том месте, где стоит Москва и Владимир...».

Сенковскому досталось от самих же отечественных норманнистов. Профессор М. П. Погодин назвал последнюю из приведённых выписок «нелепой крайностью», погубившей «прекрасную статью» (против переехавшей в Россию Скандинавии он ничего не имел). Как, негодует Погодин, «Россия славянская есть государство случайное! Чуть-чуть не заняла её места Чухляндия со своим языком и народом, а вместо имени русского гремело бы теперь в Европе финское и сорок миллионов русских славян как ни бывало, и язык их погиб!»

Завирания Сенковского обыкновенно объясняли тем, что он был поляк и ему вольно было глумиться над Россией... Но сами русские — что писали они? Как они, к примеру, читали свои летописи? «Земля наша велика и обильна, а наряда в ней нет». Перевели «нет наряда» как «нет порядка». А у кого же искать порядка как не у немцев? Из собственной филологической ошибки создали целую национальную психологию или, если угодно, историософию:

Ведь немцы тароваты,
Им ведом мрак и свет.
Земля ж у нас богата,
Порядка в ней лишь нет.

Это пишет в сатире «Русская история от Гостомысла» один из величайших знатоков русского слова А. К. Толстой. Уж он-то мог бы знать, что «нет наряда» в устах новгородских послов означало: нет князя, княжеской власти. А отсутствие князя и отсутствие порядка, согласимся, далеко не одно и то же...

И.С. Тургенев остро чуял неладное и сказал об этом устами одного из героев романа «Дым» Потугина: «Немцы правильно развивались, — кричат славянофилы, — подавайте и нам правильное развитие! Да где же его взять, когда самый первый исторический поступок нашего племени — призвание к себе князей из-за моря — есть уже неправильность, ненормальность, которая повторяется на каждом из нас до сих пор. Каждый из нас, хоть раз в жизни, непременно чему-нибудь чужому, нерусскому сказал: иди владеть и княжить надо мною! Я, пожалуй, готов согласиться, что, вкладывая иностранную суть в собственное тело, мы никак не можем наверное знать наперёд, что такое мы вкладываем: кусок хлеба или кусок яда?»

В целом, как отмечал в 1876 г. историк Иван Забелин, «само русское образованное общество, воспитанное на беспощадном отрицании русского варварства, и потому окончательно утратившее всякое понятие о самостоятельности и самобытности русского народного развития, точно также не могло себе представить, чтобы начало русской истории произошло как-либо иначе, т.е. без содействия германского и вообще иноземного племени».

Неспособность русских к самостоятельному государственному развитию — краеугольный камень русофобии, не только внутренней, но и внешней.

Я упомянул термин «смердяковщина». На нём следует остановиться подробнее.

Своё название это явление получило по имени персонажа романа Достоевского «Братья Карамазовы» — Смердякова. Напомню вам один из выразительных диалогов с его участием:

«– Может ли русский мужик против образованного человека чувство иметь? По необразованности своей он никакого чувства не может иметь. Я с самого сыздетства, как услышу, бывало, «с малыим», так точно на стену бы бросился. Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна.

— Когда бы вы были военным юнкерочком али гусариком молоденьким, вы бы не так говорили, а саблю бы вынули и всю Россию стали бы защищать.

— Я не только не желаю быть военным гусариком, Марья Кондратьевна, но желаю, напротив, уничтожения всех солдат-с.

— А когда неприятель придёт, кто же нас защищать будет?

— Да и не надо вовсе-с. В двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему, и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с.

— Да будто они там у себя так уж лучше наших?

— Если вы желаете знать, то по разврату и тамошние, и наши все похожи. Все шельмы-с, но с тем, что тамошний в лакированных сапогах ходит, а наш подлец в своей нищете смердит и ничего в этом дурного не находит. Русский, народ надо пороть-с...»

Н. А. Бердяев считал Смердякова обратной стороной Ивана Карамазова, которые оба были нигилистами: Карамазов — высокое явление нигилизма, Смердяков — низкое. В своей книге «Духи русской революции. Кризис искусства» он писал: «Достоевский предвидел торжество не только шигалёвщины, но и смердяковщины. Он знал, что поднимется в России лакей и в час великой опасности для нашей родины скажет: „я всю Россию ненавижу“. …Пораженчество во время войны (Первой мировой. — С. Ц.) и было таким явлением смердяковщины».

Таким образом, смердяковщина — это высшая форма внутренней русофобии в обывательском сознании, то, во что превращается либерализм, революционный демократизм, западничество при, так сказать, осмыслении этих понятий в обывательской среде. Смердяковщина характеризуется крайней озлобленностью против России и всего русского — истории, нравов, обычаев, исторических перспектив и проч. Короче говоря, смердяковщина на дух не переносит русскую самобытность, в чём бы она ни проявлялась.

А вот пример смердяковщины не в городской, а в деревенской, крестьянской среде. Нижеследующие слова вложены И. Буниным в уста одного из своих персонажей (повесть «Деревня») задолго до революций 1917 года:

«Историю почитаешь — волосы дыбом станут: брат на брата, сват на свата, сын на отца, вероломство да убийство, убийство да вероломство… Былины — тоже одно удовольствие: «распорол ему груди белые», «выпускал черева на землю»… Илья, так тот своей собственной родной дочери «ступил на леву ногу и подёрнул за праву ногу»… А песни? Всё одно, всё одно: мачеха — «лихая да алчная», свёкор — «лютый да придирчивый», «сидит на палате, ровно кобель на канате», свекровь опять-таки «лютая», «сидит па печи, ровно сука на цепи», золовки — непременно «псовки да кляузницы», деверья — «злые насмешники», муж — «либо дурак, либо пьяница», ему «свёкор-батюшка вялит жану больней бить, шкуру до пят спустить», а невестушка этому самому батюшке «полы мыла — во щи вылила, порог скребла — пирог спекла», к муженьку же обращается с такой речью: «Встань, постылый, пробудися, вот тебе помои — умойся, вот тебе онучи — утрися, вот тебе обрывок — удавися»… А прибаутки наши, Тихон Ильич! Можно ли выдумать грязней и похабнее! А пословицы! «За битого двух небитых дают»… «Простота хуже воровства»…»

«Учёная», «интеллигентская» русофобия XIX века ярче всего выразилась в стихотворных строках Владимира Печёрина: поэта, мемуариста, религиозного мыслителя, профессора Московского университета, одного из первых русских диссидентов и невозвращенцев:

«Как сладостно отчизну ненавидеть,
и жадно ждать её уничтоженья,
и в разрушении отчизны видеть
всемирного денницу возрожденья».

После недолгого преподавания в Московском университете Печёрин бежал на Запад в 1836 году. Свой поступок он объяснял тем, что не может жить среди людей, на челе которых напрасно было бы искать отпечатка их Создателя.

К сожалению, сама русская жизнь давала пищу для подобных настроений. Вот как Владимир Печёрин описал эпизод, который, по его словам, окончательно отвратил от России:

«Когда-то под вечер и не в самом приятном расположении духа я возвращался домой: вижу, у меня на крыльце сидит старуха нищая с костылем и вся в ужасных лохмотьях. Я хотел было ее прогнать. Она взмолилась: "Помилуй! отец ты мой родимый! Не погуби меня, бедную! Ведь я твоя же крестьянка из села Навольново, у меня к тебе есть просьба".

— Ну что ж тебе надобно? говори!

— А вот, видишь ты, батюшка, староста-то наш хочет выдать дочь мою Акулину за немилого парня, а у меня есть другой жених на примете, да и сама девка его жалует. Так ты вот сделай божескую милость да напиши им приказ, чтоб они выдали дочь мою Акулину за парня такого-то.

Не входя ни в какие дальнейшие расспросы — с какою-то жестокою ирониею, — я взял листок бумаги и написал высочайший приказ: "С получением сего имеете выдать замуж девку Акулину за парня такого-то (имя рек). Быть по сему. Владимир Печерин". В первый и последний раз в моей жизни я совершил самовластный акт помещика и послал старуху к черту. Это меня взбесило и окончательно ожесточило против России...»

(В. Печёрин, «Замогильные записки Владимира Сергеева, сына Печёрина»).

Владимир Печёрин полагал, что Россия призвана развить только «материальную мощь», «материальную науку», что ей дан в удел только «материальный мир». Поэтому считал невозможным для себя жить в России: «Мы, верующие в бессмертную душу и в будущий мир, какое нам дело в этой цивилизации настоящей минуты? Россия никогда не будет меня иметь своим подданным».

«Если попытаться коротко, в нескольких словах, объяснить причину тайного бегства Печерина из России, то лучше всего воспользоваться для этого его собственными признаниями: «На меня подул самум европейской образованности, и все мои верования, все надежды (связанные с наукой и Россией) облетели как сухие листья... » «Здесь нет будущности!» — вот в чём для Печерина «страх России», — отмечает публикатор мемуаров Печерина.

Свои философские взгляды Владимир Сергеевич Печерин отразил в воспоминаниях и письмах, которые были изданы сборником под названием «Замогильные записки». В своих сочинениях Печерин представлял Россию как «Некрополис» — город мёртвых, который не имеет никаких перспектив для своего развития.

После либеральных реформ Александра II Печёрин изменил своё отношение к будущности России и оправдывался в своей ненависти к николаевской России: «Да из-за чего же было мне любить Россию? У меня не было ни кола, ни двора — я был номадом, я кочевал в Херсонской степи, — не было ни семейной жизни, ни приятных родных воспоминаний, — родина была для меня просто тюрьмою, без малейшего отверстия, чтобы дышать свежим воздухом. Неудивительно, что впоследствии, когда я выучился по-английски, Байрон сделался моим задушевным поэтом. Я напал на него, как голодный человек на обильную пищу. Ах! как она была мне по вкусу! Как я упивался его ненавистью!.. Неудивительно, что в припадке этого байронизма я написал (в Берлине) эти безумные строки… Не осуждайте меня, но войдите, вдумайтесь, вчувствуйтесь в моё положение!»

Но — поздно, слово ненависти было сказано, и оно нашло отклик во многих русских сердцах.

Итак, мы видим, что внутренняя, российская русофобия ничуть не слабее западной. Наоборот, часто она её превосходит, или же достигает её крайних форм, в том числе расистских.

Известны слова академика Степана Борисовича Веселовского из его дневника:

«Ещё в 1904–1906 гг. я удивлялся, как и на чём держится такое историческое недоразумение, как Российская империя. Теперь моё мнение о народе не изменилось. Быдло осталось быдлом… Последние ветви славянской расы оказались столь же неспособными усвоить и развивать дальше европейскую культуру и выработать прочное государство, как и другие ветви, раньше впавшие в рабство».

И в другом месте:

«Годами, мало-помалу, у меня складывалось убеждение, что русские не только культурно отсталая, но и низшая раса… Повседневное наблюдение постоянно приводило к выводу, что иностранцы и русские смешанного происхождения даровитее, культурнее и значительно выше, как материал для культуры».

И это при том, что Веселовский был выдающийся учёный-историк, без работ которого сегодня немыслимо изучать русскую историю XIV—XVI веков.

В его оправдание, впрочем, можно заметить, что эти горькие и ядовитые строки написаны человеком, повидавшим все ужасы русской революции, гражданской войны и все зверства, которые русский народ творил в своей стране на протяжении многих лет.

Крайним и наиболее отвратительным проявлением внутренней русофобии является радость от военных поражений России.

Примечательно высказывание А.С. Пушкина по поводу проявления восторга со стороны русских дворян в связи с военными неудачами российской армии в ходе подавления польского восстания 1830 года: «Грустно было слышать толки московского общества во время последнего польского восстания. Гадко было видеть бездушных читателей французских газет, улыбавшихся при вести о наших неудачах».

А во время русско-японской войны русская интеллигенция посылала приветственные телеграммы микадо после Цусимы. Самое ранее упоминание об этом — донесение в Департамент полиции начальника Петербургского охранного отделения подполковника Кременецкого от 23 марта 1904 г. № 4906 о том, что петербургские студенты-путейцы планировали направить микадо сочувственную телеграмму. Донесение Кременецкого сохранилось в ГАРФе.

Это — пик внутренней русофобии. Или, можно сказать, низшая точка нравственного упадка личности и политика.

Поражение России в Первой мировой войне исповедовали и большевики.

Ленин и большевистская партия считали себя не космополитами, а интернационалистами, которым полагалось не отрицать национальности как таковые и даже за малейшей национальностью признавать право на свободное и самостоятельное существование. Тем не менее, Ленин видел задачу своей пролетарской партии в том, что она «стремится к сближению и дальнейшему слиянию наций», что никакого противоречия между пропагандой свободы отделения наций и пропагандой их слияния «нет и быть не может». В марте 1919 года он солидаризировался с ГЛ. Пятаковым в том, что мир без наций — «это великолепная вещь и это будет», и сожалел лишь о том, что это будет не скоро.

Большевики признавали только «социалистический патриотизм». A.B. Луначарский, выступая в сентябре 1918 года перед учителями с лекцией «О преподавании истории в коммунистической школе», был по-революционному безапелляционен: «Преподавание истории в направлении создания народной гордости, рационального чувства и т. д. должно быть отброшено; преподавание истории, жаждущей в примерах прошлого найти хорошие образцы для подражания, должно быть отброшено».

«Конечно, идея патриотизма — идея насквозь лживая», — продолжал Луначарский «просвещать» учителей на Всесоюзном учительском съезде, утверждая, что в проповеди патриотизма были заинтересованы только эксплуататоры, для которых «задача патриотизма заключалась в том, чтобы внушить крестьянскому парнишке или молодому рабочему любовь к «родине» заставить его любить своих хищников».

Наибольшим влиянием в 1920-е годы пользовалась школа академика М.Н. Покровского. Ратуя за марксистский подход к истории, историки этой школы проповедовали, что патриотизм не бывает иным, кроме как казённым и квасным, и всегда оборачивается национализмом и шовинизмом.

В 1922–1923 годы во многом благодаря усилиям Покровского была закрыта для изучения в государственной общеобразовательной школе русская история. В школе ставились под сомнение и отрицались сами понятия «Россия», «патриотизм», «русская история».

Название «Россия», по Покровскому, по-настоящему надо писать в кавычках, «ибо «Российская империя» вовсе не была русским государством. Это было собрание нескольких десятков народов… объединённых только общей эксплуатацией со стороны помещичьей верхушки, и объединённых притом при помощи грубейшего насилия». Естественно, никаких общенациональных патриотических чувств к такому отечеству-тюрьме, по логике историка, быть не могло. Патриотизм, утверждал он, это болезнь, которой могут страдать только мелкие буржуа, мещане. Ни капиталисты, ни тем более пролетарии ей не подвержены.

Никаких героев в отечественной истории при таком понимании патриотизма быть не могло. Считалось, что время героического понимания истории безвозвратно ушло. У всех героев (начиная с былинных богатырей) и творцов культуры прошлого всегда находили одни и те же изъяны: они или представляли эксплуататорские классы, или служили им. Старая Россия с её многовековой историей приговаривалась революцией к забвению. В августе 1925 года в «Правде» был помещён оскорбительно-издевательский стихотворный «некролог» В. Александровского по поводу её мнимой гибели.

«Русь! Сгнила? Умерла? Подохла?
Что же! Вечная память тебе.
Не жила ты, а только охала
В полутёмной и тесной избе».

Позднее дело дошло до того, что конференция историков-марксистов «установила» в январе 1929 года полную неприемлемость термина «русская история», из-за того, что этот старый, унаследованный от царской России термин был будто бы насыщен великодержавным шовинизмом, прикрывал и оправдывал политику колониального угнетения и насилия над нерусскими народами. Согласно Покровскому, «термин «русская история» есть контрреволюционный термин одного издания с трёхцветным флагом». Утверждалось, что русские великодержавно-шовинистические историки напрасно лили слезы по поводу так называемого татарского ига. Перевод «ига» с «националистического языка на язык материалистического понимания истории» превращало его в рядовое событие феодальной эпохи. Устанавливалось далее, что, начиная с XVI века царская Россия «всё более и более превращается в тюрьму народов», освобождение из которой свершилось в 1917 году.

Историки школы Покровского упраздняли определение «отечественная» из названия войны 1812 года.

«Отечественная» война, писала историк М.В. Нечкина в начале 1930-х годов, это «русское националистическое название войны». В переводе с «националистического» в данном случае оказывалось, что никакого нашествия Наполеона на Россию не было — «войну затеяли русские помещики». Поражение французской армии объявлялось случайностью, и с сожалением отмечалось, что «грандиозность задуманного Наполеоном плана превосходила возможности того времени».

Никакого подъёма патриотического духа в России, естественно, не обнаруживалось, просто «вооружённые чем попало крестьяне защищали от французов своё имущество. Победа в войне, по Нечкиной, «явилась началом жесточайшей всеевропейской реакции».

При таком изображении русской истории герои «Грозы 12-го года» (М.И. Кутузов, П.И. Багратион, атаман М.И. Платов), как и подлинные патриоты — участники других войн (генерал М.Д. Скобелев, адмирал П.С. Нахимов), не должны были заслуживать у «настоящих советских патриотов» доброй памяти.

Для достижения этой цели в 1920-е годы и в начале 1930-х было, к сожалению, сделано немало. В фундамент для компрессоров превращены могилы героев Куликовской битвы Александра Пересвета и Родиона Осляби.

Останки организатора и героя национально-освободительной борьбы русского народа Кузьмы Минина взорваны вместе с храмом в нижегородском кремле, а на том месте сооружено здание обкома партии. Мрамор надгробия с места захоронения другого народного героя, князя Дмитрия Пожарского в Спасо-Евфимиевом монастыре в Суздале пошел на фонтан одной из дач.

Сам этот монастырь, как и многие другие, был превращён вначале в тюрьму, потом в колонию для малолетних преступников.

25 апреля 1932 года в Наркомпросе постановили передать «Металлому» памятник H.H. Раевскому на Бородинском поле ввиду того, что он «не имеет историко-художественного значения». В Ленинграде была перелита на металл Колонна Славы, сложенная из 140 стволов трофейных пушек, установленная в честь победы под Плевной в русско-турецкой войне. Стену монастыря, возведённого на Бородинском поле, на месте гибели героя Отечественной войны 1812 года генерал-майора A.A. Тучкова, «украшала» (т. е. оскверняла) огромных размеров надпись:

«Довольно хранить остатки рабского прошлого».

Колоссальный ущерб памятникам архитектуры был нанесён в результате антирелигиозного призыва: «Сметём с советских площадей очаги религиозной заразы». Одним из первых разрушенных памятников культовой архитектуры была часовня Александра Невского, построенная в центре Москвы в 1883 году в память воинов, погибших в русско-турецкой войне 1877–1878 годов.

Сиреневым цветом обозначены снесённые постройки Московского Кремля
К концу открытой войны пролетарского государства с Православной церковью в России из 80 тысяч православных храмов сохранились лишь 19 тысяч. Из них 13 тысяч были заняты промышленными предприятиями, служили складскими помещениями. В остальных размещались различные учреждения, в основном клубы. Только в 3000 из них сохранилось культовое оборудование, и лишь в 700 велась служба. В Московском Кремле разрушили мужской Чудов и стоявший рядом женский Вознесенский монастыри.

Был взорван Храм Христа Спасителя, построенный в Москве в 1837–1883 годах как храм-памятник, посвящённый Отечественной войне 1812 года.

Не щадились и светские постройки. Были снесены такие шедевры русской архитектуры, как Сухарева башня, «сестра Ивана Великого», Красные ворота, стены и башни Китай-города. В 1936 году была разобрана Триумфальная арка на площади Тверской заставы в Москве, сооружённая в честь победы в Отечественной войне 1812 года.

Защитников шедевров нередко называли классовыми врагами. Академику A.B. Щусеву, обратившемуся к руководству Москвы с письмом о нецелесообразности сноса памятников, был дан публичный ответ: «Москва не музей старины, не город туристов, не Венеция и не Помпея. Москва не кладбище былой цивилизации, а колыбель подрастающей новой культуры, основанной на труде и знании».

Борьба с прошлым и титанические усилия по переустройству страны и общества освящались «благой» целью — «обогнать» в историческом развитии, как писал известный журналист М.Е. Кольцов, «грязную, вонючую старуху с седыми космами – Россию». О России и русских в печати того периода можно было прочитать: «Россия всегда была страной классического идиотизма»; завоевание Средней Азии осуществлялось с «истинно русской подлостью»; Севастополь — «русское разбойничье гнездо на Черном море»; Крымская республика — «должное возмещение за все обиды, за долгую насильническую и колонизаторскую политику царского режима».

Такое видение русской истории и её героев с предельной откровенностью воплощено Джеком Алтаузеном в его «Вступлении к поэме», опубликованной в журнале «30 дней».

Сетуя, что на памятник H.A. Некрасову «бронзу не даёт Оргметалл», советский поэт, проводивший в жизнь лозунг «одемьянивания» советской поэзии, проблему решал запросто:

Я предлагаю
Минина расплавить,
Пожарского.
Зачем им пьедестал?
Довольно нам
Двух лавочников славить –
Их за прилавками
Застал.
Случайно им
Мы не свернули шею.
Я знаю, это было бы под стать.
Подумаешь, они спасли Рассею!
А может, лучше было б не спасать?

Это, впрочем, не помешало ему погибнуть смертью героя 27 мая 1942 года под Харьковом.

(Из книги профессора МГУ, доктора исторических наук, члена Союза писателей России Вдовина Александра Ивановича «Русская нация в XX веке»).

Внутренняя русофобия никуда не делась и в наши дни. Наоборот, можно вспомнить замечание поэта Юрия Кублановского: «Средний гуманитарный либерал испытывает к России настороженную брезгливую антипатию». Вот это и создаёт очень агрессивную и в целом удручающую психологическую обстановку. В результате можно констатировать, что современному русскому самосознанию свойственно сильное чувство затравленности.

Правда, следует всё же различать, так сказать, «патриотическую русофобию» — критику русской жизни и истории ради более возвышенного идеала национальной жизни, бытия и образа России; и унижение всего русского ради потакания своим комплексам и предрассудкам, голому желанию в отношении России: «А, провались ты пропадом!».

Такова в целом русская тема в различных изданиях русофобии — отечественной и заграничной: Россия — это большая страна, во всём обратная цивилизации, населённая рабским народом, нелюдьми, слепо подчиняющимся всевластным правителям, страна повсеместной жестокости и насилия, агрессивная в отношении всего остального мира, желающая его подчинить и уничтожить всё доброе на земле.

Однако относительно будущего нашего Отечества среди русофобов есть старое расхождение во мнениях, не преодолённое по сей день.

1. Россия – это просто самая тёмная часть нецивилизованного мира, закоренелая в своём невежестве и потому имеющая особые проблемы для приобщения к цивилизации;

2. или же это абсолютная её противоположность, вечный враг, причём как для цивилизованного мира, так и для всего остального, поскольку она препятствует его приобщению к цивилизации.

В первом случае с ней надо работать в надежде на улучшение, во втором – всеми силами бороться с нею, ведь она слишком большая, чтобы быть уничтоженной, но её можно сделать слабой.

Это различение двух подходов я бы условно назвал «оптимистичной» русофобией и её «пессимистичной» вариацией. Оптимизм первой заключается в предположении, что европеизация русских возможна; пессимизм второй – в заключении, что русские неисправимы. Оба варианта вполне русофобские, но предполагают разную политику.

Пессимистическая русофобия, разочарованная в перспективах западного мессианства на российской почве, вещает устами американского писателя Гленна Донована:

«Вы ещё никогда не встречали такого человека как я, который так ненавидит русский народ за то, что он отбросил свободу, которую мы в течение многих десятилетий так сильно стремились помочь ему обрести. ... Я чувствовал гордость от того, что нахожусь на правильной стороне против советчиков, и иногда думал, что русский народ будет благодарен США за свою свободу. ... Эта бестия, обладающая тотальной властью, руководит безграмотным, расистским, злым и антилиберальным населением. Я подумываю, может быть, русские заслужили Сталина? ... Ясно то, что Россия и её народ не достойны сидеть за одним столом на равных с цивилизованными и свободными странами, обществами и людьми. Я ненавижу русский народ за то, что они это допустили. Нам нужно было их атомизировать бомбами и отправить Россию в небытие, и пусть там природа начнёт по новому заходу. ... Я пришёл к выводу, что русские люди философически ущербны, они не способны сами править, и они это знают – отсюда их любовь к тиранам».

Приведённая цитата указывает на ещё один типичный сюжет русофобии: утверждение русской вины. Вины перед Богом за схизму, вины перед цивилизацией за сопротивление ей, и вины перед «порабощёнными народами». Концепция русской вины опять же напоминает нам идеологию антисемитизма, с его утверждением коллективной вины евреев вначале за распятие Христа, а потом и за многие иные грехи, совершённые по общей злой воле.

Закончу словами откровенным признанием С. Хантингтона, который писал, что Запад может принять марксистскую Россию, но никогда не примет русскую Россию:

«Конфликт между либеральной демократией и марксизмом-ленинизмом был конфликтом идеологий, которые, невзирая на все различия, хотя бы внешне ставили одни и те же основные цели: свободу, равенство и процветание. Но Россия традиционалистская, авторитарная, националистическая будет стремиться к совершенно иным целям. Западный демократ вполне мог вести интеллектуальный спор с советским марксистом. Но это будет немыслимо с русским традиционалистом. И если русские, перестав быть марксистами, не примут либеральную демократию и начнут вести себя как россияне, а не как западные люди, отношения между Россией и Западом опять могут стать отдалёнными и враждебными».

Эти слова — ключевые для осмысления отношений современной России с Западом.

Только развитие свобод поможет побороть русофобию, ведь главный тезис русофобов: Россия — страна рабов.

Помимо простого соблюдения конституционных свобод, нужно ещё общее чувство свободы, разлитое в обществе.

Для тех, кто хочет удивить меня своей щедростью

Сбербанк 4274 3200 2087 4403

ЮMoney 41001947922532