Мариуполь. Перекодирование

Валерия Шубина
      
Тогда этот город назывался Жданов. Теперь - Мариуполь. Смотрю и вижу, как мощными авиабомбами громят его территорию возле моря. Берег, на который я когда-то спустилась с трапа грузового судна, следующего из Керчи,  заблокирован плавучими кранами. Гремит тяжелая артиллерия,  и  бешеное облако дыма, расползаясь, закрывает собой завод  «Азовсталь».  Ракетный дождь залпового огня вспышками просекает завесу. И снова за валом штурмовой авиации артиллерия прощупывает уязвимые места обороны, а военным, засевшим в «Азовстали», под многометровой толщей земли,  предлагают сложить оружие, В ответ - огонь повышенной силы. Засевшие ждут освобождения от других -  тех, кто при въезде в город оставил надпись:  «Добро пожаловать в ад, русские ублюдки. Слава Украине!» 
Город действительно похож на ад:  обгоревшие пустые дома, без крыш, с провальными черными окнами, с разверстыми ходами в подвалы, изрытая, в воронках земля, глыбы обрушенных бетоноконструкций, обсыпанная осколками разбитая военная техника,  поодаль грязные серые люди, костры во дворах,  кладбища у подъездов. Смрадный едкий туман, сквозь который на  уцелевшей части асфальта видна размытая лужа крови,  собака возле нее. Живых пешеходов нет. А мертвых ветер заносит пеплом и пылью.

А когда-то здесь, в Мариуполе, на заводе «Азовсталь»,  Виктор Григорьевич Колдоба, начальник смены,  поднимаясь за мной по сквозным железным лестницам доменного цеха (они шли по стене параллельно гигантской домне),  задвигал меня в угол и перед выпуском чугуна говорил: «С меня хватит, что я отвечаю за металлургию, так мне еще надо отвечать за русскую литературу». Из пробитой лётки в это время шел расплавленный металл,  над литейным двором поднимались искры и падали возле нас, защищенных  робами, шлемами и очками. Виктор Григорьевич строго осматривал меня,  и мы продолжали путь вверх. А всего-то за час до этого я довела до его сведения: «Специальный корреспондент  Литературной газеты, Прибыла из Керчи. На агломератовозе. С раскаленным сырьем. От главного инженера Камыш-Бурунской фабрики Сабрина». Виктор Григорьевич посмотрел на часы и спросил: «А вам не кажется, что вы слишком рано начали работать?». Было пять часов двадцать минут утра.

Здесь на заводе "Азовсталь" начиналась моя публицистика для легендарной "Литературной газеты" 70-80-х годов. Опубликованный очерк "Умирать ли за агломерат" предъявлял свой пафос под вопросительным знаком, утверждая, что нет, не стоит. Нужно просто жить, любить свое дело, любить саму жизнь. Думая об этом сейчас, я не могу ни читать, ни писать, ни вспоминать, а только включаю компьютер и смотрю военные кадры. И вижу то, что названо: «Военная спецоперация на Украине». То, от чего мое чувство сохранения живого превращает меня в ничто, заставляя спрашивать: «Зачем?» Заставляет искать ответ в перевернутой правде – той,  которая умерла первой и лежит в крови рядом с кинутыми телами погибших.  Видеть то, против чего я всю жизнь восставала, чего терпеть не могла, от чего дико страдала. На одном и том же отрезке памяти настоящее в моей голове теснило прошлое под разрывы снарядов и наступательный крик: «Ахмат – сила! Аллаху акбар». Но  внутреннее зрение наперекор всему давало свою ментальную панораму. Перекодировало на другое. На вид города, когда-то вставший над морем. Фантом назывался Жданов. Но, как ни назови, слово не вмещало картины, которая открывалась перед глазами. С палубы корабля она считывалась как гигантский конструкт, где пристань казалась всего лишь ступенькой. И не романтика моря, а геометрия мощных строений, над которыми ветер гнал дымы переработанного сырья,  заряжал энтузиазмом эту когда-то античную землю. К ней тогда и прибился  корабль, а с ним и я со своим пироманским стремлением к огню, железу и производству. Со своими впечатлениями от Керчи, где главный инженер аглофабрики Сабрин посвящал меня в тайны агломерации  и душевной приязни.

часть 1


       Шершавый на ощупь темно-коричневый кусок агломерата можно сравнить с
       комком земли, будь он помягче. По геометрии он ближе всего к пчелиным
       сотам – стекловидный, с острыми углами и кромками. Сырье для  доменного
       производства.

О нём, главном инженере Сабрине, говорили, что даже летом время сна – какие-нибудь  180 – 200 минут темноты – вместо часов ему отмеряет электрическая лампочка над входом: покидая управление последним, он включает её на ночь, чтобы на рассвете самому погасить.

Отдельные поступки этого человека называли сумасбродными, а я, тем не менее, доброжелательно настраивалась к нему.  Но всё же хотелось  сказать несколько трезвых слов вроде того, что когда-то было необходимо выкладываться ради производства, а сейчас не двадцатые, не тридцатые, не военные сороковые, - чего на себе рвать рубаху.

И вот он сидел передо мной – осознавший страсть к делу как единственную, достойную отчуждения от соблазнов жизни, и это понимал каждый, кто всматривался в его лицо,  истончившееся на сером воздухе, пахнувшем горячим агломератом. Глядя на него, было ясно и то, что он освоил на фабрике все работы, какие возможны, и по необходимости вкалывал в выходные. Вот и хотелось спросить:  ради чего? .  Не думаю, что причина заключалась в собственном  удовольствии.  Хотя я  допускала, что ради собственного удовольствия можно наблюдать, как разламывается каленый пласт агломерата, прежде чем огненной лавиной свалиться в железнодорожный вагон, или взбегать по наружным железным скобам на самый верх фабричного здания, пренебрегая безопасной внутренней лестницей. Сама испытала, стоя у смотрового окна:  мне казалось, что вижу  движение глубинных масс в земном ядре, -  и это давало силы: я чувствовала соприродность  духу огня. Но заниматься производством  весь день – это нужно уметь.

Приготовленную еще до встречи фразу я произнесла лишь к концу разговора, когда в голосе главного инженера обнаружилась доверительная интонация.

– Мне сказали, что вы на фабрике с пяти утра до ночи, а в остальное время вам можно позвонить домой, и вы придете, если не ночуете здесь, на диване.

– Иногда я так устаю, что не в силах добраться домой. Даже перестал замечать, что засыпаю одетым. Может быть, потому что мне некуда спешить.

– Есть книги, кино, компании…

- Я так устаю, что в мудреной книге не соображу, а когда просто отдыхаю, то перестаю себя уважать.

– А передышка? Тайм-аут??

– Это когда  выйду в тираж.

– Вы уже второй человек, которого хочется спросить: часто вас мучают поговоркой: «Умная голова дураку досталась»?

– А первый кто?

- Писатель. Известный.  Очень хороший. Но его по старинке угораздило  тиснуть  в комсомольской газете  про тракториста, который гибнет, чтобы спасти горящее поле пшеницы. А смысл - без всяких  альтернатив: вот так надо жить.

Понимающим взглядом Сабрин освободил меня от разъяснений. Тонкие пальцы его тронули карандаш. Он показал на стену. Там висела картина.

 – «Зимний вечер». Художник Дубовской. А я называю её «Шинкарка». Хибара. Кругом снег. Еще розовые облака. Лошади дремлют у входа. Собаки не лают, значит, встречают знакомых. Где так может быть? У шинка. Я смотрю на этот снег, и он успокаивает меня.

Сабрин говорил по памяти, не поднимая к картине бледного продолговатого лица. Он словно сдавал экзамен по наблюдательности и ждал одобрения, чтобы отнести его не к себе, а к художнику.  Розовые облака не тронули бы меня, если бы  не обнаруживали тоску Сабрина по тишине и тому небывалому состоянию, когда он мог отлучиться с фабрики и не сообщать диспетчеру, где его разыскивать.

Легчайшие позлащенные облака напомнили Сабрину о происшествии того дня, когда он выбрал картину на складе и повесил у себя в кабинете при цехе. Он рассказал об этом происшествии, уже знакомом мне со слов других.

В конце смены из грохота (хвостовой части агломашины), куда со спекательных тележек падает раскаленный агломерат, вылетел колосник. Раздосадованный агломератчик доложил Сабрину и ждал обычного в таких случаях распоряжения: остановить машину, залить водой. Ждать, пока металл остынет, предстояло уже не раздосадованному агломератчику, а тому, кто его сменит через несколько минут. И рабочий готовил себя к ярости сменщика и к подкрепляющим её выражениям. Сабрин же, выслушав, представил себе лицо начальника смены - своего коллеги, который, наверно, едет на фабрику, а может быть, уже входит в её ворота и не догадывается, какой подарок ему подсуропили.  Сабрин не сказал рабочему ничего нового, но через несколько минут после того, как остановили машину, распорядился прекратить охлаждение. Грохот был всё еще раскален и цветом походил на просвеченные рубины, когда Сабрин кинул на его дно, выложенное колосниками, мокрую фуфайку, надел две пары брезентовых рукавиц и через то самое круглое окно, куда любил смотреть, думая о силах земного ядра, стал спускаться вниз, словно в колодец.

Сначала загорелись рукавицы, потом ботинки, и Сабрин слишком поздно понял, что следовало привязаться канатом, иначе его не смогут поднять, а, пока он достигнет дна, на нём сгорит одежда.
Он крикнул вверх:

- Воды!

Сразу холодные струи ударили в Сабрина, упали наискосок и жарким паром отошли от каленых стен. Сабрин почувствовал, как начали скручиваться кончики его ушей и пот, испаряясь, покрыл тело солью. Сабрин стоял уже на дне, и оставалось только не задохнуться, и не скатиться под уклон, и не держаться за адские стенки, для того чтобы нагнуться и вправить колосник, и сдать новой смене исправный работающий механизм. И Сабрин нагнулся и протянул к колоснику руку. Обнажилось запястье между рукавицей и спецовкой, и кожа на запястье надулась, как готовый лопнуть пузырь. У Сабрина были еще силы вправить колосник ногой, и он истратил их, вверяя свое спасение людям, которые сгрудились над ним в безопасной высоте цеха.

Они показались Сабрину похожими на студентов-медиков, которые следят за операцией: он уже воспринимал всё с безразличием обреченного.
Слоистый жар шел от огромных поверхностей металла. Густ и мутен был воздух, опалявший его. Стены дрожали и багровели. От их мощного остывания иссушалась соль на лице. И так явственно Сабрин ощущал, как уплотняется пространство возле него, как смыкаются края спасительного окна и жар выжигает внутренности, что ему захотелось броситься вниз и прекратить в теле изнурительную слабость. Он с трудом удерживал падавшую голову и поднимал сухие глаза, чтобы согнать дурман и не никнуть к смертельной решетке. И едва он задевал меркнущим взглядом неподвижные лица людей, как в сознании восстанавливалась мысль, что от них зависит, будет ли он еще когда-нибудь любить и оставит ли о себе достойную память вместо сокрушенья о том, что однажды бесполезно сгорел. И когда в последнем отчаянье он готов был броситься на багровые стены и не вовлекать в огонь никого, агломератчики свесили над ним вниз головой самого рослого, который огромной лапой ухватил Сабрина, как котенка, и потащили обоих наружу.

Новая смена приняла исправный механизм. А Сабрин велел всем своим забыть о поступке и так уберечь себя от суда за нарушение техники безопасности.

Часть 2

Давно тюльпаны в графине свернулись в остроконечные куполки. Стало тихо в комнате после того, как Сабрин умолк. Мой ожидающий вид вызвал у него улыбку растерянности.

- Согласитесь, читать про любовь куда интересней, чем описание производственных мыслей главного инженера вроде меня. Если хотите увлечь читателя, дайте герою влюбиться. Не верьте, когда говорят, будто с годами человек начинает думать только о болезнях. И все эти «сбросить бы мне годочков двадцать», «в моем возрасте не до женщин»  - сплошная бравада. Люди и думать боятся, что могут лишиться чувства любви. А художественное описание мыслей главного инженера – это не стоящий внимания скучный предмет.  Знаете, о чем я думаю? Где достать машину, чтобы вывезти мусор из коксодробильного отделения.

Между прочим, горечь часто питает самоиронию, особенно в память любви, если этим словом назвать разновидность иного огня – того, что вспыхивает от  взгляда. Ведь какой-нибудь год назад Сабрин думал совсем о другом.

Часть 3

Тогда усердно трудилась на транспортере, следя, как продвигается дробленое топливо, красивая работница Надя. Она сидела в бетонной галерее с оплетенными электрическими лампочками и мало интересовалась тем, что творится вокруг. На комбинате в это время работали практиканты. И вот один из них – криворожский студент, уставший от практики и агломерации, остановился возле неё, чтобы быть замеченным во всей стройности и красоте. Вскоре бригадир отделения пожаловался Сабрину на праздного студента, который пропадал для металлургии из-за опасного внимания к чужой жене. В ответ Сабрин только пожал плечами. Его не занимал студент, пока  в октябрьскую освещенную электричеством рань, подняв голову к фабричным трубам, он не увидел надпись «Надя!» и не обнаружил внизу, на земле, банку белой масляной краски.  Он вообразил силу чувства, погнавшую студента ночью под небо к опасному краю трубы высотой с небоскреб, чтобы утвердить над округой свое счастье, и загрустил, как обойденный лихач. Надпись уничтожили нанятые и, сдавая работу Сабрину, просили передать незнакомой им Наде, чтоб согласилась любить и не подвергала  их больше опасности. В новое утро надпись, уже черная, возникла опять, и неизвестно, сколько бы она закрашивалась и возобновлялась, если бы  Сабрин не распорядился выставить к трубе патруль, а покоренная Надя не покинула бы мужа и не скрылась со студентом в его родном Кривом Роге. Вернулась она скоро, едва студента охладили родители, а он  испугался жить беспризорный и проклятый. Она стала к транспортеру и, наблюдая за ней издалека, Сабрин открыл в себе прощение и волнующую жалость. Спасенный недавно от смерти, он мечтал пригодиться грустной женщине и для её счастья ночью полез на верхушку трубы. Когда-то он поднимался в этой трубе на лифте и, достигнув верха, неприязненно отстранился от высоты. Теперь же не то, что поднимался по редким наружным скобам, а возносил себя  с банкой охры и даже не вспоминал о спасательном поясе, которым мог бы пристегнуться. Утром из окна конторы Сабрин увидел, как выпрямилась фигура Нади и проясненные глаза замерли на буквах собственного имени.

В обычном состоянии Сабрин успокоился бы тем, что принес радость обездоленному существу, но теперь ему хотелось вознаградить её со щедростью своей вновь обретенной жизни. И он стремительно женился на ней, чтобы уберечь от разочарований и самому не нуждаться в нежной душе, которой был бы необходим. Но опытная Надя не простила ему своего спасения, похожего на спасение блудницы, и, мучаясь от его неровной любви, унижала себя разговорами о том, как она привлекательна для мужчин, и, не будь Сабрина, любой пленился бы ею. Она продолжала думать, что в глазах Сабрина её возвысила страсть студента и гордилась собой как великой любовницей. Она ненавидела работу Сабрина, его верность машинам, в которой находила признание своей заурядности.  Она мечтала ему отомстить - за пренебрежение!  за то что чувства спасителя истаяли в нём. Ей хотелось оскорбить Сабрина быстротой новой победы, и под предлогом отдыха она уехала на Кавказ, где мужчины менее разборчивы и сложны и более понятны. Домой она не вернулась. Звать жену обратно Сабрин не стал.

Часть 4

Через открытые окна донесся запах горелого сушняка, пересиливший смрад отработанных газов. У ограды кто-то развел огонь. Было видно, как идут на смену рабочие. Они входили в здание фабрики, словно не наставал новый день – воскресенье,   и у них не было иных желаний, кроме вот этих – заполнить ночь  опасной работой. Сколько раз, попав в проходную какого-нибудь завода, видела на стене траурные листки с фотографиями погибших! Опасное производство - этот смысл не   доходит до наших интеллектуалов. Да и не только наших.   Многие  от души постарались, чтобы с высокомерием непосвященных  изобразить производство  как источник преступности, насилия,  аморальности. Погашенной визуальностью они навязывали свое представление, касалось ли это общей картины или трактовки образов работяг. Какой-то особый снобизм задавал их творчеству крутость,  которая понималась в обход человечности и прочих «высоких материй». Но кто видел производственный ад, этот мутный зеленый газ, валящий из горна, этот выброшенный огонь, заслоняющий литейное пространство двора, это дышащее серой, ослепительное кипенье металла, - кто видел это, поймет слова главного инженера:

– Доблесть металлурга начинается с того, что в летнюю жару, когда даже военным разрешено расстегивать форменные воротнички, металлург надевает тяжелую войлочную спецовку, шапку по плечи, защитные очки и входит в цех, где температура воздуха близка к вулканической. Агломератчиков называют подсобными металлургии. Мы всего лишь выдаем горячий агломерат и отправляем его за море. Но мы стараемся работать так, чтобы из-за нас доменный цех не стал окончательной каторгой. Там полно своих трудностей.

«Горячий агломерат» - мягко сказано.
Если пойти вдоль фабричных рельсов, по путям, обсыпанным рудной пылью, то выйдешь к месту загрузки агломерата. Полынь здесь почти не видна, наружу торчат только грязно-зеленые уголки листьев.  Они начинают дрожать, предвещая появление электровоза задолго до того, как он покажется на рельсах.
Смотрящему на загрузку ночью кажется, что из прокопченных стен фабрики бьет огонь. На металлические ванны похожи грузовые вагоны, в которые он падает. Вот груда, словно высвеченная изнутри, оседает в последнем вагоне, и состав трогается. Лучше не стоять возле путей. Жарко! Невыносимо!! Чахнут тут и деревья. В самом начале весны они уже желтые. А электровоз тянет свой груз в порт. Здесь его ждет судно с белым надпалубьем, похожим на старинную крепость в миниатюре. От прочих транспортных кораблей эта махина отличается тем, что везет раскаленный груз. Тысяча триста градусов! В открытом трюме.

В штормовую погоду пар окутывает палубу. Волны, переброшенные через борт, вскипают в трюме и, стремительно испаряясь, образуют плотный туман. Сквозь него не видно ни дали, ни берегов. А идти - через узкий пролив, где можно столкнуться с железнодорожным паромом, через мелкое море, опасное заиленными топляками. За двенадцатичасовый путь агломерат теряет сотню-другую градусов. Но всё равно в доменную печь он попадает раскаленным.  И опять убеждаешься в этом, когда смотришь на разгрузку в темноте. Снова огонь. Падает возле домен. Литые корпуса воздухонагревателей, выстроенных в ряд, напоминают ракеты. Разноцветные дымы над домнами дают представление о качестве плавки. По их окраске любой обер-мастер определит состояние плавки. Через несколько часов, агломерат, доставленный из Керчи, уже в виде  чугуна, устремится по литейному желобу в потоке, напоминающем вулканическую лаву, осядет в гигантских ковшах.

И раньше, до того, как попала на горно-обогатительный комбинат, задумывалась я о психологической зависимости между преданностью человека своему делу и преданностью лучшему в себе. При этом всегда вспоминала судьбу одного профессионального ныряльщика, который должен был достигнуть рекордной глубины и возвратиться на поверхность. Дойдя под водой до предельной отметки, он, вместо того чтобы развернуться наверх, пошел дальше, в глубь моря, за черту, откуда нет возврата. Меня не устраивало объяснение этого самоубийственного поступка изменением газового обмена в крови. Я была склонна считать, что роковое действие спортсмена вызвано страстью к глубине.

Минутного молчания оказалось мало, чтобы Сабрин определил свое отношение к этой истории. Тишина продолжала шириться, как вода на пробитом льду.

– Разве осуждают артиста, если он умирает на сцене, или капитана, если он тонет со своим кораблем?

– Артист способен так войти в роль, что вместо того, чтобы изобразить чью-то смерть, умирает сам. Капитан тонет, потому что таково его представление о чести. Вы едва не сгораете, чтобы поддержать беспрерывность процесса в условиях, когда его остановка не угрожает человеческой жизни. А если бы вас не спасли?
Вздох Сабрина означал, что у нас нет одинакового отношения не только к металлургии, но даже к такому доступному понятию, как жизнь.

– У всех по-разному обнаруживается ответственность, товарищество, чувство собственного несовершенства. У меня вот так.

Я старалась не смотреть в его иконно-грустные глаза и молчала. И вообще говорить не хотела, зная: обычные мерки не для тех, кому  главное – выложиться до предела. Даже когда наступает пора массового потребительства и само существование таких людей признается анахронизмом, а верность лучшему в себе  - замшелыми принципами.  Лишь выйдя из цеха на улицу, где свободно гуляли ветры двух морей, а тучи цеплялись за трубы, я сказала себе: «Судьба подняла паруса».

Каким огромным казался цех, какими понятными люди. И как не хотелось от них уходить. Но что-то влекло меня дальше,  и ничего поделать с этим было нельзя.  От вида гигантских  металлургических монстров я пьянела, не понимая, что это чувство от дьявола. Может быть, мне хотелось догнать эпоху, в которую не успела родиться, когда сталь, а не человек, считалась вместилищем духа, и ощеренные химеры социализма представлялись мне серафимами.

То была плавучая махина «Андрей Платонов». Волны громоздились, словно  нагнетаемые лопастями гигантских турбин, взвивались у борта, рушились, ветер срывал пену, гнал над водой. Белизна волн ослепляла, и я не сразу восприняла очертания корабельного носа, куда повернулась, улавливая привычный запах агломерата. Постепенно неяркие пятна начали проявляться, реальность как бы прорастала сквозь них, наконец, глаза освоились для четкого зрения. Тонны раскаленного сырья покоились в трюме и казались сверху безобидным черноземом. Но, едва через ограждение перелетала волна,  яростный пар с шипеньем отрывался от зашлакованной корки. При штиле на неё опускались чайки, но, даже переминаясь с лапки на лапку, долго не оставались: горячо!  И взлетали. Куда они устремлялись? Зачем так кричали – тревожили сердце прощальными голосами. Лишь боль душе добавляли.
Полоса воды веером продолжала развертываться, пока судно не взяло курс на пролив. Казалось, скрытым усилием моторов не корабль повернуло вперед, а город Керчь с игрушечными постройками двинулся назад. Дольше всех спичечным коробком виднелась аглофабрика, но и её упрятало в холмы; вскоре даже приподнявшись, я не могла найти за сомкнутыми далями её дым. Мы шли на Мариуполь. Мимо Тамани. Но Герой нашего времени не вспоминался. Думала о другом человеке. Даже мечтала. Неспроста же пришла в голову поговорка: «Море не любит непотопляемые суда». И не зря само море считают жидким зеркалом неба. Так и обладателъ зеркальных нейронов, какой-нибудь прото-автор вроде меня, по сути, что?.. Наверно, тоже зеркальный отражатель человеческих чувств,  поданных  через материальную невозможность слов, а всё ради тайны, ради того чтобы и Вселенная увидела себя глазами человека.  Но тогда, да, тогда! кто мог знать, что кусок земли, на который мы шли по воде, - чудо созидательной технологической мысли, станет объектом бомбардировок, вызывающих зеркальный ответ? Что зеркальность,  обратившись в  военные действия, вовлечет эту частичку Вселенной в хаос огня, злобы и мести? И  отринет ее истинное отражение в дебри варварства и кошмара? Что агломерация – это нечто, имеющее отношение к  смене государственных границ, географических карт, уж не говорю о названиях городов, улиц, кораблей? Если спрашивать об этом меня, то – нет, я не знала. И не знаю сейчас, зачем комбинат уничтожили.  Потому что  лучшее, что питало мою публицистику, связано с Украиной: Никопольским южно-трубным заводом, Запорожским титано-магниевым,  Днепродзержинским коксохимическим, Никитским ботаническим садом, Заповедником «Аскания Нова», Васильковской природоохранной группой. Потому что я училась на родине Леси Украинки в городе Новоград-Волынске, а моя мама была главным агрономом совхоза «Макеевуголь». И забыть это нельзя. Как не забыть восход солнца, в  плеске  волн у пристани  «Азовстали», куда пришвартовался корабль,  и голос Виктора Григорьевича Колдобы, спрашивающего меня, не слишком ли рано я приступила к работе. И никакие фугасные авиабомбы сверхтротиловой мощности не обрушат этот образ в моей голове.