Ефим-певец

Сергей Ефимович Шубин
«Сцена в лагере» (далее: «Сцена») содержит разные имена, но первым по сюжету всё же идёт Ефим. Такое же имя было и у моего отца, в связи с чем не удивителен был мой интерес к одной радиопередаче, в которой рассказывалось о популярности этого имени в начале XX-го века. Ну, а когда по радио назвали время наибольшей популярности, которое совпало с годом рождения отца, то уважение к исследователям у меня прибавилось в такой же степени, как и уважение к дедушке и бабушке, которые, как я понял, от современной моды не отказывались. Но это XX-й век, а вот данных о предыдущем веке получить не удалось.
Ну, а поскольку подлинным автором «Сцены» у нас высвечивается Пушкин, то я и решил поискать Ефимов не в масштабах всей России, а лишь в т.н. «пушкинских местах», и при этом ближе к 1830-му году, поскольку «Сцена» датируется 1833-м годом. Ищем-ищем и…находим обилие Ефимов в Болдино! Т.е. в том месте, где в 1833-м году, как можно догадаться, и было написано изучаемое произведение.
Смотрим письмо Пушкину от 24.06.1831года, под которым подписались болдинские крестьяне: Ефим Семёнов, Ефим Давыдов и Пётр Ефимов, отцом которого мог быть Ефим, поскольку многие крестьяне в то время именовали себя по имени и отчеству по примеру Савельича из «Капитанской дочки», который подписывался: «Архип Савельев».
В 1833г. Пушкин покинул Болдино в середине ноября, однако до его отъезда крестьяне успели передать ему очередное «прошение» (1), где указывались пять человек, которые «неспособны при вотчине находиться» и которые были названы «ворами». Среди этих «воров» оказался и Ефим Захаров, а также Яков Семёнов, «которого вы лично приказали управляющему Иосифу Матвеиву отдать в салдаты». На Якова мы обращаем внимание лишь потому, что в пьесе «Суворов и станционный смотритель», автором которой просматривается Пушкин, тоже есть Яков, которого Суворов (а под его маской спрятался Пушкин!) хотел определить в свой полк. Правда, не как «вора», а как подготовленного и рослого новобранца. Кстати, таким же высокорослым был и студент Пётр Ершов, о чём писал его университетский товарищ Ярославцев, да и другие знакомые.
Однако «вернёмся к нашим баранам» и отметим, что наибольший интерес среди болдинских Ефимов представляет Ефим Захаров, который и в 1835-м году подтвердил своё звание «вора», о чём управляющий написал следующее: «Ныне в страстную субботу попались в воровстве первейшие воры, Ефим Захаров, и Тимофей Михайлов; украли пару лошадей в Сергачском уезде и изобличены сознались; отправлены в суд и дай бог избавиться от разорителей вотчины, дабы пошли на поселение, в солдаты они не способны, туда бы им и дорога за их развратную жизнь в пример другим» (2). Мы замечаем слова «украли пару лошадей» и можем предположить, что и до 1835-го года Захаров с Михайловым вполне могли заниматься конокрадством, хотя пойманы и не были. А ведь и в «Коньке», написанном в 1833-м году, имеются братья Данило и Гаврило, которые тоже украли «пару коней», но, правда, были вовремя изобличены Иваном.
Ну, а слова о том, что Ефим Захаров и Тимофей Михайлов это «первейшие воры», заставляют вернуться к конкретной нумерации этих «воров», сделанной в письме болдинских крестьян от 1833-го года: «воры именно – 1-й Тимафей Пядашав 2-й Ефим Захаров» (3). А поскольку крестьяне могли путать именование Тимофея Михайлова и называть его не столь грамотно, как их управляющий, а, например, по местной кличке «Пядашав», то нахождение этого «вора» на первом месте вполне оправдывает последующее название его «первейшим вором». Однако в любом случае оба «первейших вора» села Болдино между собой не братья. И поэтому мы, допуская, что некоторые детали, связанные с конокрадством, Пушкин использовал в «Коньке», всё же должны поискать и тех воров, которые не братья, а лишь соучастники воровства или какого-нибудь бунта, поскольку бунтовщики в прежние времена тоже именовались «ворами», что вполне мог использовать и Пушкин. Также мы не будем утверждать, что Ефим Захаров и Тимофей Михайлов являются дополнительными прототипами братьев Ивана из «Конька», а пока лишь ограничимся предположением о том, что имя «Ефим» в 1833-м году было использовано Пушкиным для того, чтобы привлечь внимание будущих исследователей к крестьянам Болдино.
И вот мы начинаем присматриваться к этому селу, поскольку в «Дубровском». законченном в 1833-м году, Пушкин изобразил бунтующих крестьян из Кистенёвки, каковой в реальной жизни было имение его отца, расположенное рядом с Болдино. Тянем ниточку дальше и в последней главе «Дубровского» находим молодого певца Стёпку, который «запел во всё горло меланхолическую старую песню: «Не шуми, мати зелёная дубровушка». Повторю: «запел»! Вспоминаем, что именно в этой главе наш старейший пушкинист Лацис ещё в 1996-м году нашёл перекличку сочетания «дозорные - караульные» с таким же сочетанием в «Коньке». Вот его слова: «”дозорные” и “караульные” в бесспорно пушкинских произведениях встречаются один раз. В повести “Дубровский”, на одной и той же странице, в XIX главе. Соседствуют они и в сказке. Что же было написано раньше? XIX глава – заключительная, она помечена началом февраля 1833 года. Если верно, что сказка датируется 1834 годом, значит, оба слова извлечены из повести. При жизни Пушкина повесть не печаталась. Остаётся предположить, что автор сказки и повести – одно и то же лицо» (4).
Всё правильно кроме датировки «Конька» 1834-м годом, когда он был издан, но не написан, поскольку создан был, как мы уже установили, одновременно с «Мёртвой царевной» в 1833-м году. И поэтому Лацис благоразумно подстраховался словами «если верно». А теперь отметим то, на что он не обратил внимания, поскольку не стал искать отличие трёх караульных братьев из «Конька» по такому признаку как пение. Однако оно есть, поскольку перед дозором пел только Иван! Как и Стёпка, который после того, как его одёрнули, «стал расхаживать по валу», как бы изображая караульного. И если Стёпка пел «во всё горло», то Иван в соответствии со своим званием дурака - «Изо всей дурацкой мочи»! Но в обоих случаях это очень громко.
Смотрим другие совпадения: Стёпка пришивает заплату к своей ветхой одежде, которую автор называет «рухлядью», а в «Коньке» тему шитья для Ивана перед его дозором поднимает его отец, говорящий: «Я нашью тебе обнов» (см. первые издания!). И такие слова, как можно предположить, сказаны потому, что Иван ко времени дозора в значительной степени обносился. В то же время согласно первой редакции «Конька», Иван, послушав отца, «с печи слезает, Шапку набок надевает». Такую же привычку можно наблюдать и у Ефима из «Сцены», который перед пением «надвинул фуражку на ухо». Песню же, напомню, Иван спел чуть раньше, но всё же при подготовке к дозору.
Ну, а когда братья Ивана, готовясь к дозору, берут «и вилы и топор», то нельзя не вспомнить топоры в руках разбойников из XIX-й главы «Дубровского». Комплект же «топоры и вилы» мы встречаем в том же 1833-м году, когда Пушкин в своей «Истории Пугачёва» пишет о восставших крестьянах: «Тысяч до двух были кое-как вооружены, остальные шли с топорами, вилами и дубинами» (5).
Замечаем и то, что, хотя к крестьянам-разбойникам из «Дубровского» Пушкин прямо и не применил слова «круг» и «братцы», которые в том же году появились в «Сцене», но он так описал обстановку обеда, что оба эти слова подразумеваются сами по себе. И действительно, разбойники сидели около «братского котла» (вот и намёк на возможность называть их «братьями» и «братцами»!) и при этом передавали друг другу «ковшик». Ну, а котёл, по Далю, это «чугунный или листовой сосуд для варки, обычно с округлым дном», и поэтому все те, кто черпал ковшиком из круглого котла, могли располагаться около него только КРУГОМ!
Но какую песню поёт Стёпка во время обеда своих товарищей-разбойников? Да ту же, что и такой же разбойник, но при этом ещё и запевала Чумаков из «Капитанской дочки», для своих товарищей. Т.е. «Не шуми, мати, зелёная дубровушка». И вот тут-то, в романе, эту песню, которая совсем не случайно тоже зазвучала как бы во время еды, а точнее во время пьяного застолья, товарищи Пугачёва «подхватили хором». Т.е. сделали то, о чём просил Ефим своих товарищей-солдат: «Я начну – вы подпевайте!» А те с ним согласились. И при этом Пугачёв, как и старый солдат из «Сцены», призывая всех петь, обратился к ним со словом «братцы». Т.е. с тем словом, которое при описании лесного лагеря в «Дубровском» подразумевалось, но ограничилось упоминанием «братского котла». Примечательно и то, что Пугачёв во время застолья сидел, «подпирая чёрную бороду своим широким кулаком», т.е. как бы повторяя положение Ефима, который «положил руку на щёку» и стал петь. Однако данное положение, связанное с молодым Ефимом, весьма перекликается с известным автопортретом молодого Пушкина, который ещё на черновике «Кавказского пленника» изобразил себя юношей, подпирающим щёку левой рукой (6). Ну, а о том, что Пушкин прятал себя под маской Пугачёва, я уже писал ранее.
Тянем ниточку дальше и спрашиваем: а не совпадает ли время написания данной «Сцены» со временем написания «Капитанской дочки»? Да, совпадает, поскольку «роман был задуман в январе 1833г. и писался в первоначальной редакции, до нас не дошедшей, в августе 1833г.» (7). Т.е. одни и те же образы певцов могли возникать у Пушкина болдинской осенью 1833-го года, хоть варианты сюжета им и менялись. Так, в «Дубровском» Стёпка пел без поддержки обедавших товарищей-разбойников, а в «Капитанской дочке» такие же товарищи-бунтовщики, пировавшие в Белогорской крепости, песню запевалы Чумакова уже «подхватили хором». Ну, а в «Сцене» аналогичного запевалу Ефима поддержали лагерные солдаты, собравшиеся в круг.
Однако что же с «Коньком», который тоже был написан в 1833-м году? А там, как мы уже видели, Иван перед дозором поёт в кругу своей семьи, но братья и отец (о нём разговор отдельный!) его не поддерживают. Но это до поры, до времени, т.к. на привале по дороге в столицу братья «как кто умел песни разные запел» (первая редакция «Конька»). Т.е. в сцене привала уже можно предполагать, что часто поющий Иван увлёк к пению и братьев. И нам это неудивительно, поскольку в подтексте «Конька» высвечивается сентябрь 1826-го года, когда судьба декабристов, которых Пушкин уже назвал «друзьями, братьями, товарищами», была ему хорошо известна.
И всё-таки – где в «Коньке» запевала обозначен более чётко, т.е. без всяких предположений? Ответ таков: а это в третьей части, где запевала замаскирован под … попа, который «с причетом всем служебным Пел на палубе молебны», и где «гребцов весёлый ряд Грянул песню наподхват»! Вот и близкая перекличка с «Капитанской дочкой», где песню Чумакова «все подхватили хором». Только в романе её пели бунтовщики, а в «Коньке» гребцы и поп-запевала с причетом. Однако уже Лацис предполагал, что все певцы, которые 10 лет находились внутри проглотившего их Кита, это декабристы! Т.е. бунтовщики, что их и может роднить как с образами пугачёвцев, так и с образами крестьян-разбойников из «Дубровского».
Кстати, напомню, что о бунтовщиках-декабристах в «Коньке» своеобразно намекает и 14-й номер строфы, хотя автором он не обозначен, но может быть вычислен самими читателями. И тогда выходит, что в этой сказке происходит то же, что и в «Медном Всаднике», когда Пушкин, мысленно не отделяясь от своих «друзей, товарищей, братьев», представил себя среди них 14-го декабря 1825-го года и, спрятавшись под образом Евгения, как бы подтвердил свой ответ Николаю I о том, что мог бы быть на Сенатской площади. Ну, а в «Коньке», спрятавшись под маской попа, он намекнул ещё и о том, что в своём воображении, никогда не расставался с декабристами. В т.ч. и во время отбывания ими «наказания» в пасти «Кита державного»! Кстати, в «Медном Всаднике» особенно поражает то, как Пушкин в образе этого всадника, стоящего среди бунтующих волн, поместил Николая I на Сенатской площади, где тот фактически и был 14-го декабря 1825-го года! И при этом позднее умудрился назвать этого всадника «горделивым истуканом». Сатира, однако!
А теперь спросим: а к какому более раннему пушкинскому произведению нас может привести поющий в «Коньке» корабельный поп? Ну, конечно, к стихотворению «Арион», написанному в годовщину казни декабристов, а точнее 16 июля 1827-го года, и напечатанному Пушкиным в «Литературной Газете» в 1830-м году. Однако в дальнейшем из-за весьма прозрачных намёков на декабристов, спрятанных под масками «пловцов», среди которых были и те, кто «дружно упирали В глубь мощны вёсла», т.е. те, кто в «Коньке» будет назван «гребцами», это стихотворение при жизни Пушкина не перепечатывалось.
Правда, кто-то может сказать, что в данном стихотворении слова «Пловцам я пел» исходят вовсе не от такого героя, как поп, а от Ариона, в честь которого Пушкин и назвал стихотворение и который по древнегреческим мифам был поэтом и музыкантом. И, мол, поэтому в Словаре языка Пушкина (СЯП) слово «риза» значится как «платье, одежда», а не отнесено к разделу «верхнее облачение священника во время богослужения». И действительно такое толкование возможно. Тем более что именно оно и помогло, как я думаю, отвести подозрения церковных цензоров при издании «Ариона» в 1830-м году. Но Пушкин не был бы Пушкиным, если бы для своих намёков не создал от данного стихотворения разные направления, в т.ч. и для поиска героя в звании попа.
Так, синхронно, т.е. в том же июле 1827-го года, он написал стихотворение «Акафист Екатерине Николаевне Карамзиной», которое уже по своим первым строчкам сильно перекликается с «Арионом». Вот эти строки:
Земли достигнув наконец,
От бурь спасённый провиденьем,
Святой владычице пловец
Свой дар несёт с благоговеньем.
               
Само же слово «акафист» означает «Церковное хвалебное песнопение» и как бы используется Пушкиным в переносном смысле. Но «имеющий уши да слышит»! А слышит и видит то, что уже не Арион, а сам Пушкин пишет в конце этого стихотворения о своих «набожных очесах», т.е. глазах. Повторю: «набожных»! И повторю, что акафист – это церковное песнопение. И пение не простое, а, как и гимн, «хвалебное». Ведь, что говорит СЯП про слово «гимн»? А это «торжественная хвалебная песнь»! И мы видим плавный переход от «Ариона» с его словами: «На берег выброшен грозою, Я гимны прежние пою И ризу влажную мою Сушу на солнце под скалою», к полностью церковному по своей форме «Акафисту», содержащему и некоторые переклички по сюжету. А по всем этим признакам уже и можно понять намёк на такого церковного служителя как поп, под маской которого скрывается «сам Александр Сергеич Пушкин».
Однако возвратимся к попу из «Конька», который «пел на палубе молебны», и спросим: а какому времени в подтексте сказки может относиться эта сцена? Ответ таков: это примерно всё тот же 1830-й год, когда и был напечатан «Арион». И действительно, Иван совсем недавно съездил к «горе», куда обычно прилетают Жар-птицы, чтобы «воды испить», что намекает на Кавказские Воды и на рядом расположенный Эльбрус, которые Пушкин посетил в 1829-м году при своём «путешествии в Арзрум». Но если в «Коньке» Иван, поймав Жар-птицу, вернулся обратно, то сам Пушкин продолжил своё путешествие до Арзрума (внимание!) и до воюющей с турками русской армии, где был его брат и некоторые ссыльные друзья-декабристы, всё-таки добрался. И даже поучаствовал в одном бою. И вот как пишет о Пушкине М.В.Юзефович, участник этой войны и адъютант Н.Н.Раевского-младшего, близкого друга Пушкина: «Я встретился с ним в 1829-м году… на боевых полях Малой Азии, в кругу близких ему и мне людей, под лагерною палаткой, где все живут нараспашку. …В одежде и во всей его наружности была заметна светская заботливость о себе. Носил он и у нас щегольской чёрный сюртук, с блестящим цилиндром на голове; а потому солдаты, не зная, кто он такой, и видя его постоянно при Нижегородском драгунском полку, которым командовал Раевский, принимали его за полкового священника и звали драгунским батюшкой» (8). Повторю: «в КРУГУ близких ему и мне людей, под ЛАГЕРНОЮ палаткой», а также – «принимали его за полкового СВЯЩЕННИКА и звали драгунским БАТЮШКОЙ» (выделено мной: С.Ш.)! А ведь именно про русско-турецкую войну и поёт Ефим из «Сцены», и поёт именно в лагере. А именно на военном корабле, стреляющем из пушек, и поёт молебны поп из «Конька». И мы угадываем под этими образами самого Пушкина.
Но на кого намекают слова Ефима «затянем петухом», написанные тогда, когда в том же 1833-м году Пушкин начал «Золотого петушка»? Уж не на петушка ли? Нет, петушок в этой сказке не поёт, а лишь кричит. А вот в двух редакциях предисловия к «Путешествию в Арзрум» Пушкин привёл сравнения себя с некими «Певунами» и написал следующее: «В С.<еверной> Пчеле неизвестный Аристарх меня побранил не нашутку, ибо, говорил он, мы ожидали не Ев.<гения> Онег.<ина>, <а> поэмы на взятие Арзрума. Почтенный В.<естник> Евр.<опы> также пороптал на Певунов, которые не пропели успехи нашего оружия. …Один из московских журналов также пороптал на Певунов, не воспевших успехи нашего оружия» (9). Когда же мы заглянем в СЯП, то увидим, что для слова «певун» в нём даётся значение «Певчая птица. Перен. О поэте». А вот Словарь Даля в статье «петь» среди разных значений слова «певун» даёт и такое: «петух м. кочет, кочеток, кур; куриный самец, и иногда также самец других птиц, близких по виду к курам», а также «песельник, песельница, песенник; в знач. певуна, а бол. об участнике в хоровом пении русских песен. Песельники, песенники вперед! вызов солдат на походе».
И, конечно, в этом «вызове» солдат-песенников, которых, по Далю, можно называть «певунами», нами легко усматривается и пример: вызов старым солдатом из «Сцены» запевалы Ефима, который для зачина своей песни «выходит из круга». И после этого мы можем уточнить, что среди тех «певчих птиц», которые упоминает СЯП, в данном случае Пушкин подразумевает всё же петуха. Тем более что и у петухов пение, как правило, начинается с какого-то зачинателя, которого затем поддерживают другие петухи. Ну, а про их общий хор можно посмотреть в пушкинской «Метели»: «Пели петухи и было уже светло, как достигли они Жадрина» (10).
Однако в «Сцене» солдаты, кроме всего прочего, ещё и говорят Ефиму: «хоть залейся соловьём», что даёт нам новое направление поиска Пушкина под маской какого-нибудь соловья. И тут, конечно, мы сразу же припомним присказку ко второй части «Конька» и соловья, свист которого смело можно считать пением. Но этот соловей не в хоре птиц, а потому его образ мы пока оставим на будущее. Так же, как и образ поющей мухи из присказки к третьей части «Конька». Хотя, конечно, мы помним пушкинского Гвидона, сумевшего оборотиться в муху, и понимаем, что в «Коньке» эта муха ещё и запела! Но поскольку текст её песни к нашей теме прямо не относится, мы пока и отложим его рассмотрение на будущее.
Ну, а если мы заметим, что в промежутке между «Арионом» и «Акафистом» Пушкин написал ещё и стихотворение «Какая ночь! Мороз трескучий», которое вообще смогли напечатать лишь после его смерти и в котором можно найти много намёков на казнь декабристов, то и поймём, что эта тема была у него очень злободневной. Но и об этом отдельный разговор, хотя уже сейчас можно отметить, что совсем не зря верхняя граница датировки этого стихотворения определена июлем 1827г. А это годовщина казни декабристов!

Примечания.
1. Пс 857, конец октября - начало ноября.
2. Пс 1044 от 9 апреля 1835г., Болдино.
3. Пс 857, 1833.
4. Из статьи «Верните лошадь!»
5. ИП 72.39.
6. XVIII, 23.
7. VIII, 1056.
8. ПВС, т.2, М., 1974, с.99-100.
9. ПА 1022 и 1024.
10. М 81.15.