Пустая

Иван Клён
                Из цикла "Дедовы думки"

    А, опять ты тут обретаешься, гостюшка дорогой? Видать приворожили места наши зацепистые? Ну здравствуй, здравствуй, милок. Вот и ишо, видать, покурим твоих городских. Воспоминаю, как потянусь к цигарке, табачок твой ласковый.
 
    Да что тут сказать? Живем помаленьку, сопим полегоньку. А солнышко выглянет, плешку мою погреет, вот и ладно, вот и глазу веселей и на душе проворней.

    А знаешь, родимец, вот уж скоко мы не видались с тобой, а все не идет из головы тот разговор наш, про баб. Помнишь ли? Ну да, ну да. Не хочут, мол, бабы рожать теперича. Вот ты тогда уехал, а мне тут припомнилась встреча одна. Уж к тому ли вспомнил, нет ли, сам и рассудишь. Перескажу, как сумею и как сохранилась она во мне.
 
    Было это давно и далеко от мест этих. Заканчивал я, значит, командировку в одном городишке. Уже на вокзале с чемоданом высматриваю местечко пристроиться ждать поезда своего. Нашел. Сажусь, значит, оглядываю соседство. Рядом - молодуха с небольшим баулом на коленях. И девка вроде справная, да какая-то закаменевшая что ли, в себя совсем погруженная. Ну всяко бывает, думаю. Беда какая скрутила барышню.

    Я, ты уже знаешь, словечком перемолвиться завсегда готов. Ай отвлеку, решаю, красотулю эту от кручинушки ейной хоть на ча-сок. Все полегче станется ей в путь-дорогу.

    Да. Ну, уж не помню, как и разговорил ее, сердешную, но поведала она мне историю свою. Всю, как есть и, нутром почуял я, без утайки.

    Начала она вроде как через силу, ручейком слабым сочились слова через плотину ее тяжелой памяти. А потом так прорвало ту самую запруду, так полило из души горемычной, что понял я враз: первым я оказался, кому она открылась до донышка. Не могла, значит, доле нести в себе без выплеска эту свою горечь-горькую.

    Обскажу тебе, душа моя, то, что поведала мне молодка. Конечно, слово мое не так будет положено, как сам я слыхал. Все ж таки мущинским языком бабье сердце расцветить - дело зряшное. Ну да, что сумею, то и выйдет.

    Жила она в небольшом городке по середке россейской. Работала поварихой в столовке местной, рабочей. Третий год уж за мужем была, да деток Бог что-то не спешил давать. Ну и не о том главная кручина ее одолевать стала. Года еще молодые – будет время, даст Господь и дитя. А печалить молодое бабье сердце повадилось чувство тревожное. Меняться к ней муженек стал. То кажин день бегал после работы встречал, да ревнивым глазом озирал хлопцев, что припозднялись в столовке той закусывать. А здесь и встречать стал реже, да и домой теперь не очень спешил. Вот уже и пару раз заявлялся за полночь, с душком хмельным и какой-то угрюминой в глазах.

   Она и так, и эдак гадала, что тому причина. Себе ревизию учинила, может где промашка выходит. Да не отыскала за собой небрежения али еще чего худого. И приветлива всегда с милым, и хозяйка справная, и слова брехливого не выпускала никогда.

    Товарки ее, что постарше, свою отгадку на этот счет приспособили. Говорят, что все они, мужики, такие. Дорожат, мол, свободой своей молодецкой. За юбку держаться все время им не сподручно. Они, мол, в семью не сразу врастают. Вот погоди, потерпи трошки, остепенится твой селезень при дите. Рожать тебе надо поскорей.

    Теперь и сама как-то разом, в одночасье уперлась в это соображение. Сын сейчас ой как нужен. Глянула она на меня в этом месте быстрым глазом, вроде с проверкой: пойму ли. Но уже, как я заметил, не могла, да и не хотела остановиться. При мысли о сыне, говорит, что-то вдруг рванулось из самого нутра ее молодого, справного тела и пробежало так-то волной по животу, по грудям, по рукам и ногам до кончиков пальцев. В этот самый завиток времени пропел ей вечно тайный голос бабьего существа: будет, будет у тебя скоро ребятенок.

    Прошло еще сколько-то дней и уже точно она знала, что понесла. Настроение у нее, само собой, поднялось и прошлые тревоги отложились куда-то на заднюю полку. Минуты теперь не было, чтобы она не думала о своем главном бабьем счастье. Реши-ла, что скоро и мужу о том объявит. И как ни старалась приструнить свое воображение, никак не могла отделаться от сладостной картины. Вот откроется она мужу о дите, а он засветится весь и затискает ее в жарких своих объятиях. И все вернется обратно, как в те первые их денечки радужные.

    С тем и жила в те дни, хороня до срока тайну свою счастливую. Да разве от баб укроешься. В раз просчитали ейную перемену. Кто постарше поздравляли от сердца и шумно, а молодые, куры нетоптаные, - сдержанно, скрывая за улыбками уже разделившую ее с ними зависть.

    Давай-ка, родимец, раскулачу тебя на курево еще разок. Покурить тут будет в самый раз, потому как дальше не веселые слова пойдут. Спаси Бог, спаси Бог.

    Ну так вот. На мужнины отлучки она смотрела теперь без прежней тревоги, ожидая скорой доброй перемены в их жизни. Потому и в тот вечер, не дождавшись его, легла спокойно, быстро и крепко заснула. И на утро, когда проснулась и поняла, что вовсе не ночевал он дома, не зажалось сердце, как бывало прежде. Скоро, скоро все будет иначе. С тем и засобиралась на работу. Глянув мимоходом в зеркало, вспомнила, что кончилась у нее пудра, а купить вчера забыла. Привыкшая соблюдать себя в порядке стала прикидывать, как тут извернуться. Выход обозначился как-то сам собой. В матушкиной комнате, помнится, стоит на комоде пудреница.

    Тут вот требуется важное пояснение. Мужнина мать, давно оставшись вдовой, одна поднимала сына, кровиночку свою единственную. И как женщина властная и беспрекословная, сызмальства приучила сына, а потом и невестку к строгому почитанию всего ей установленного.
    Муж всегда избегал разговоров с женой о своих отношениях с матерью. А и без того было видно, что любви промеж ними нет, а держится все на глубоком, заложенном еще с пеленок уважении родительницы примерным сыном. Потому и не удивило нисколько молодуху, когда год назад умерла мамаша, мужнино объявление, что комната покойной должна остаться нетронутой. В память, значит.

    Ну и хорошо. Места в доме много, не теснились. Мамаша-то не больно любила встречаться в домашних закоулках, да комнатах с невесткой. Потому и повелела из своей светелки прорубить еще одну дверь – прямо на веранду. Там и заставали ее молодые часто, уже уходя на работу.

    В ту комнату и заходили теперь только раз-два в неделю пыль стряхнуть, да пол протереть. А боле ни-ни. Дак вот там, на комоде стояла материнская пудреница. Уж ничего не случиться, если разок попользоваться по необходимости той пудрой. С тем и направилась молодая хозяйка в комнату покойной мамаши.

    Открыла она, значит, тихонько дверь в ту комнату и тут же обомлела вся. Глаза показывали то, что ни разум, ни душа взять совершенно не были готовы.

    На кровати, той самой кровати, где скончалась мужнина мать, лежал сейчас он сам. А рядышком, прижавшись к нему в сладком сне, обреталась девица. Даже в полумраке комнаты было видать ее девчоночьи пухлые губы, в разлет локоны светлых волос и голые, еще не налившиеся женским дородством руки.

    Застывшими глазами, без единой еще мысли, смотрела она на эту спящую пару. И только звонкая тишина, так вот и сказала, вонзилась ей в виски и сдавила голову ледяным обручем.

    И в этот момент муж открыл глаза. Ни одна жилина не дрогнула на его лице. Он даже не шевельнулся. На нее смотрели его спокойные, холодные глаза. Какие-то секунды он так смотрел на жену, а потом медленно, чтобы значит не потревожить спящую, поднес палец к губам. Он предупреждал тем остолбеневшую жену: тихо, не дергайся, видишь человек спит.

    Не помнила она, как вышла из комнаты, как оказалась на крыльце и сколько там простояла. Еще не было боли, не пришло отчаяние. И только пустота нарезала первые круги над крышами домов, заборами и дальним полем, все крепчая до полной не-возможности вздохнуть хоть как-то.
 
    Меж тем в горнице уже был слышен разговор. Поднялись значит. Совершенно не понимая, что будет дальше, шагнула она в дом.

    Знаешь, мил дружок, уж сколько годов прошло после той встречи с ней, а доселе
стоят у меня в памяти глаза ее, как стала дальнейшее выкладывать. Нет, не видал я в них ни боли, ни отчаяния, ничего такого не видал. Стало быть, время все это выветрило. А были те глаза холодными, как лед, и какими-то застывшими что ли. Такими они и оставались до последней минуты нашей тяжелой встречи.

    Дальше-то вот что. Заходит она в дом, а там уже и стол накрывают. К завтраку, значит. Глянул на жену хозяин пытливо и спокойно обращается к своей ночной подруге: «Познакомься, Танюша. Это моя сестра». Обдало страдалицу как кипятком крутым. Но в секунду, как собирала она всю себя в кулак, подоспело нежданное, горькое любопытство. И куда же дальше занесет муженька?

    А ночная гостья, действительно совсем еще юная девица, так непосредственно, так весело защебетала что-то про приятное знакомство с хозяюшкой, про свое пылкое увлечение ее «братом» и не весть про что еще.

    Сели пить чай. Хозяйка держалась. Удивительное спокойствие, похожее на уход куда-то далеко, налилось во все ее тело. Муж помалкивал и прихлебывал из стакана, сохраняя на лице чуть заметную, не знакомую до той поры, улыбку. Юное существо без умолку сыпало легкими словечками, не придавая молчанию хозяев никакого значения. Она разрумянилась, глаза ее блестели счастьем.

    Даже самым тяжелым испытаниям приходит конец. Заканчивалось и чаепитие. Муж с прежним выражением лица поднялся из-за стола, взял сигарету и вышел из комнаты. Видать горемычнице нашей еще добрать в то утро было намечено. Только вышел муж за порог, подпорхнула к ней девица и как лучшей подруге зашептала на ухо, что, мол, сегодня ночью она первый раз была близка с мужчиной, что она до макушки полна радости и вообще влюблена по уши.

    Тут вот и кончилось терпение бабье. «Ну вот что, милочка. Не сестра я ему - говорит, - а жена законная». Что дальше было она плохо помнила. Как во сне собрала на скорую руку узелок с тем, что подвернулось под руку, да и покинула этот дом. Не знала и не думала, куда деваться. Одно знала наверняка: дом тот покидает навсегда, бесповоротно. Одно и зацепилось в памяти: пока собиралась и выходила из дому, была полная тишина. Где та парочка обреталась в эти минуты, что делала, ей не ведомо.

    Очнулась она уже на вокзале. Ехать в свои родные края совершенно было невозможно. И жалость к себе, и ехидные сплетни за спиной одинаково бьют так, что кровью изойдешь. Нет, только не домой. Как-то само всплыло тут название далекого сибирского городка, куда умчались год назад знакомые девчата. Вроде стройка там начиналась большая или еще что.

    Вот как, милок, жизня нами командует. Случайный шаг за раз всю нашу будущность потащит в свою сторону. Так вот она и отправилась.
И не об том речь, как добралась до своих товарок, как устроилась на работу, как зажила сызнова уже совсем другим человеком, холодным, без надежд и дальних желаний.

    А речь под конец истории вот о чем. Муж каким-то макаром разведал ее местопребывание и закидал письмами. Ни одного письма она даже не открыла. Вдруг, через несколько недель заявился сам. С порога начал каяться, проклинать себя и свое глупое увлечение сопливой девчонкой, кричать, что любит только ее, родную женушку, умолял вернуться к нему.

    Ни слова она не произнесла. Она вдруг перестала слышать его, потому как в этот самый момент почуяла всем своим нутром, что подходит истинное бабье горе. Сейчас ей было ни до этого мужика, ни до чего иного на свете. Ей стало страшно до тошноты от того чувства, что вползло в душу, в тело, в кровь. Она теперь не хотела ребенка, своего сыночка, который уже обозначился под сердцем, ждал ее любви и заботы, радовался своему возрастанию и будущей встречи с мамой в наружном мире.
 
    Проскользила она по бывшему мужу чужим равнодушным взглядом и ушла прочь, так и не произнеся ни слова.

    В ту же ночь у нее случился выкидыш.

    Вот, милок, и вся история. Я спросил ее под конец, куда она теперь. Подняла она, трудно так, голову, направила взор свой куда-то сквозь меня и глухо, остывшим после рассказа голосом, сказала: «Одинокое перышко любому ветру радо. Куда вынесет, там и упокоюсь.» А потом прибавила: «Разве это важно теперь?
Пустая я, понимаете?»

    Что-то горло першит. Давай-ка, душа моя, подымим что ли…