НЕБО

Валерий Дашевский
      Сегодня пасмурно.
      Я протер запотевшее окно и, перегнувшись через доску раковины, выглянул из своей, с позволения сказать, кухни на свет Божий - сквозь решетку и частую сетку, загаженную птицами. В просвет между домами, над пышной изгородью в цветах и гигантскими кактусами, видна полоска неба с оттенком желтизны.
      Стало быть, из Африки, пришла песчаная буря,  о которой говорили накануне. 
      В такой день самое время идти на мост, на котором улица Herzl  переходит в шоссе Hayardeen Rd., что ведет в глубь страны мимо индустриального парка и старой промзоны  Elezer Kaplan, где снимать попросту нечего. Другое дело - мост. На пути к нему Herzl (мне приятно писать на английском названия улиц) забирает в гору, вдоль лавчонок и закусочных, в которые я люблю заглядывать; по молу проходит дорога на Тель-Авив, небо нарастает с каждым шагом, если умеешь слышать его, как музыку (думаю, некоторые слышат) и как Вагнеровское крещендо, заполоняет все. Тут замечательная точка съемки. Тонкие деревья с безлистыми ветвями над нисходящими грязными фасадами домов, напоминающих тюрьмы или казармы (тем-то они мне и нравятся) выглядят изысканно, как на гравюрах, отчеркивая горчичного цвета туман, в который уходят вышки, провода и строения; лесополоса и башни нового района вдалеке еле различимы; железнодорожные пути под мостом теряются в непрозрачном воздухе, точно ведут в никуда, которое тщатся запечатлеть подражатели Колберта1.
      В солнечные дни (на моей памяти таких было несколько) пейзаж тут такой же безжизненный - прокаленный, отцеженный солнцем воздух недвижим, белесая, точно  присыпанная тальком зелень склонов отливает блеском металла. Снимаешь против солнца, на снимках все размыто, высветлено, пронизано волокнистыми и  колкими лучами в радужных бликах, но меня влечет не это - не мимолетное, а выразительное, не размытость, а ясность, не жизнь, а участь (я понял это здесь, поселившись на Hagalil Str., но, как со мной бывает, кажется, знал это всегда). Снимаешь то, что бросается в глаза, чтобы затем разглядеть по-настоящему. Отбираешь у времени, у его полноты и скоротечности. Отбираешь свое. Так я рассматриваю мусорные контейнеры  в нишах оград, газовые баллоны, вкопанные под стены домов, темные проходы во внутренние дворы, трисы2 в подтеках грязи, столы кофеен, мощенные улицы, груды мусора, буквы иврита. Я их не знаю, но мне нравятся их начертания - нравится, что могу прожить, не понимая их, если сочту нужным (чистое бытие, в котором дни идут за днями, как облака).
       Небо я разглядел случайно. В начале, направляясь в центр города по своей Hagalil Str., я видел облака над крышами, величественные, громадные, застывшие в светозарном апофеозе над безликостью фасадов, скорбной и страшной наготой деревьев, над нищетой улиц, над убожеством приютившей меня страны; или то были тучи, в полнеба, мглистые, алые по краям, то застывшие, то гонимые ветром и  разодранные разрывами рассвета. Через пару недель у меня вошло в привычку разглядывать облака, а потом я увидал небо, каким не видал никогда - в окне квартиры, выставленной на продажу в Иерусалиме. С год назад в ней умерла румынская пианистка. Посреди небольшой беленной гостиной продолжал стоять рояль, который никому не смогли подарить, на крышке рояля - фотографии в серебряных рамках. Из квартиры вынесли все ценное, но кое-что осталось от прожитой жизни - книга in folio, раскрытая на турецком столике, трюмо в темной спальне у не застланной кровати, отчего казалось, что тело унесли час назад. Трисы повсюду были спущены, открыто только одно окно - и в нем стояло небо, близкое и необъятное, с облаками в синеве, монументальными, как на потолках соборов.
      Бывает, в минуте слиты жизнь и смерть и вечность, и я подумал тогда, как же долго я шел к своей!.
      Что-то я отвечал провожатой, даме  моих лет, глядя на простершийся вдали великий город. Издали он был белым и безжизненным. Без сожаления я вспомнил, как выставил на продажу квартиру, в которой вырос я и умер отец, поняв, что не сумею в ней жить, и она выглядела такой же жалкой. Такой же выглядела моя теперешняя в Москве, когда вещи были собраны - ее я купил  спустя долгие десять лет и сдал перед отлетом китайцам. Все это представлялось теперь начисто лишенным смысла. Абсурдом, как затея продать московскую квартиру, чтобы купить вот эту. Я коротко сказал об этом провожатой; та пожала плечами, но, кажется, меня поняла. И в Иерусалиме было холодно, значительно холодней, чем в Нетании.
      На обратном пути я снимал из автобуса, постепенно понимая, чем займу себя.
      И вот еще что: в темном салоне израильского автобуса, мчавшегося  в закат, я был собой.
      Помнится, я смотрел сквозь отражения в стекле на уносившиеся вспять пальмы, пустоши, баки нефтехранилищ, на высоченные дома вдали, в меркнущем  золотом небе, как сквозь воспоминания, сквозь которые  обычно брел  по своей новой родине, городу стариков и солдат. Смирения - вот чего мне недоставало, чтобы стать добропорядочным евреем, возлюбившим ярмо Неба, следуя Раву Кахане3. «Человек должен держаться только истинных и надежных путей, не отклоняясь от них и не оспаривая их»4. Ну, еще бы. Восхождение к святости было мне не по плечу, но я рассчитывал выработать какую-никакую пенсию. С китайцами мне повезло больше. Мою квартиру снимают две семьи, я веду дела с китаянкой Машей, кажется, семьи состоят в родстве, но это я позабыл выяснить. В конце месяца мы с Машей сверяем по интернету показания счетчиков, тем же манером я плачу квартплату, за остальные деньги живу, как мог бы жить, скажем, на подмосковной даче. Мои китайцы - крепкие, веселые, с красивыми белозубыми детьми, всегда приветливые, аккуратные в расчетах и работящие, как гномы; кажется, у них один выходной в месяц и они являются домой ближе к полуночи. Они те кроткие, кто наследуют землю, когда их рабский труд покорит мир.  Мы, разумеется, и тогда будем полагать, что мир создан ради Торы и народа Израиля5.
       Такое положение вещей позволяет мне смиренно дождаться израильской пенсии, если решу смиренно дожидаться израильской пенсии, в чем не вижу ни малейшего смысла, как, скажем, в работе охранником (у меня несколько знакомых охранников) или в вызванивании клиентов в мебельный салон; и даже на такую у меня нет ни шанса из-за  незнания иврита и возраста - в шестьдесят можете  не пытаться искать работу. Так мне сказала милейшая женщина, мой куратор в Министерстве абсорбции, и я не дал ей повода повторять это дважды.
       Первый раз в жизни я почувствовал себя свободным - как должно чувствовать себя, если выжил в кораблекрушении и выброшен на одинокий берег; то, чем жил, осталось Бог знает где, если и было, и вдруг все видишь с кристальной ясностью, как если бы внезапно прозрел. Я просто пошел по городу, разглядывая вывески, пальмы, кусты и кактусы в газонах, задние стены в граффити; суданцев, сидящих у столбов; похожие на пустыри парковки; тенты, напоминавшие фаллосы; утварь синагог в окнах лавок. Я вглядывался в ничего не значившие мелочи - в очки с цепочкой на женщине впереди, в колесные сумки стариков, в пыльные израильские флаги, в обноски, сохнувшие вдоль стен там, где полагалось быть балконам, будто силясь запомнить их на всю жизнь, или наоборот, уходя из жизни и не в силах поверить, что все кончилось.
        Так я ходил бы до Судного дня, если б не Nikon D4 и линзы.
Я начал с улицы Binyanin, с ее пальм Phoenix dactylifera и Bismarckia, названных, как оказалось, в честь Бисмарка, заглядывая во внутренние дворы, где ютилась жизнь (узкие патио, лавки старья, вывески на иврите и арабском, моторы мазганов6 на стенах, сырость, трещины, кабели, да клочок неба между домами), прошел улицы Hertzel , HaRav Kuk, Dizengoff и остановился на Smilansky, где впервые снял пальмы на фоне облаков, подобных белым дымам. У себя на Hagalil Str., в «квартире на земле», проще говоря, комнате в цоколе, отделенной от такой же и разгороженной на кухню и ванную (душ, умывальник с ладонь и квадрат зеркала), в которую входил боком, я кадрировал и обрабатывал снимки, на которых все, что видел, обретало завершенность и глубину и смысл - и торопиться мне было некуда.  Выходя на рассвете снять кактусы на нашем заднем дворе, высившиеся в мглистом небе,  или пурпурные кусты в кисее росы, я видел, каким будет день - и проживал его с небом, вошедшим в мою жизнь, словно лес или море. Я сжился с ним по мере того, как приближалась зима  (я прилетел в конце лета) и небо день ото дня оживало: темнели, вздымаясь, облака и наливались сумраком  тучи, и битвы света уносились туда, где занималось зарево ночи, а если небо было спокойным, вечерним, печальным, как в русской глуши, я присаживался на каменный забор или скамью и ждал, пока спустится ночь. Я снимал фонари и звезды, луну на синем бархате тьмы, дожидаясь зари. Я понимал, почему образ и цвет вытесняют текст и смысл, и почему язык со своей семантикой объединяет нас, как письменность - китайцев: часами глядя в небо, в бездну над головой,  я сознавал бессилие слов что-либо выразить в его жизни;  просто смотрел, как оно живет. Скверно бывало ночами, когда лежа без сна, я с утроенной силой начинал переживать то, что давным-давно кануло и сгинуло - как меня женили мальчишкой и как бесновалась мать жены, услыхав, что та ждет ребенка и что она вопила мне в лицо, и я садился на постели, задыхаясь от ярости, а дело было сорок лет назад, дочь давно стала матерью, жила в Америке и мы не поддерживали отношений; я спорил с умершими людьми;  что-то доказывал губернатору, которого застрелили лет через пять после того, как он угробил мою первую фирму; вспоминал свой второй развод, и как умирала мать; и как меня увольняли с последних работ после всего, что я сделал. Я понимал, что означает жить прошлым, проживая его вместо будущего; вот от чего меня избавляли небо и чтение за полночь. Я выкладывал снимки в своих аккаунтах в социальных сетях, на порталах фотографов, в Google, не пересматривая их неделями, каждый день, как на работе, читая, между делом, американских анархистов и левых радикалов (работа - зло, игру и дар роднит аристократическое презрение к результату)7. Творчество должно быть анонимным, как лишенная смысла жизнь, если цель жизни - жизнь. Посему, обреченный просто жить, я засунул подальше направления и рецепты своей больничной кассы и вместо того, чтобы выслушивать в очередях истории понаехавших людей  (одно и то же, ничего особенного!), принялся снимать страну, без мысли заработать на этом в фотобанках или участвовать в каких-то конкурсах. Мы - старый народ. Ночами, читая всякую всячину, я натыкался на описания эффекта бутылочного горлышка или дрейфа генов8 у ашкенази и других замкнутых еврейских групп или на рассуждения о запрете кровопролития четвертой заповедью Торы9,  и это отчасти объясняло, почему старость тут так явна, уродлива и страшна. Дряхление, точно палая листва, было повсюду. Я видел огромные ушные раковины, отвисшие губы, пергаментные руки, пятна и наросты, черепа, бледные, как воск, неряшливые бороды, легкие, как паутина, седые пряди. Я знать не знал, что существует столько устройств, механизмов и колясок для стариков и калек, они бросались в глаза в ненастье, когда на улицах не было почти никого, кроме солдат. Коляски толкали китаянки с лицами эскимосок. Я видел блестящие ободья колес, холмики коленей под пледами, слепые глазницы с ссохшимися веками, окостенелые рты, жизнь, как тление, заповедь, выродившуюся в голый принцип - и никакая Тора не могла объяснить мне, кому и на что такая жизнь?
       В такие дни я шел к морю, снимал или, сидя на песке зимнего пляжа, смотрел, как солнце на закате горело, будто расплавленный металл, как гасло небо и золотились отмели, точно мир погибал в конце времен, и ко мне возвращалось спокойствие.
       Тогда-то я первый раз пришел на Bus station на улице Binyanin. Мне нужно было поездить самому,  не с тем, чтобы понять историю, а чтобы ощутить ее  землей под ногами, откликнуться на голоса в крови, те, что я слышал ночь от ночи, и так я шел, ведомый и подгоняемый ими, среди камней и гробниц, дорогами войн и разрушений. Автобус в Иерусалим или Вифанию, бывал полон мальчишек и девчонок в армейской форме, и мне нравилось смотреть на них, разглядывать потертости на их автоматах; а после весь день я снимал в Старом городе или в Кедронской долине10,  в Кесарии, в Галилее; добрался до Масады и Гамалы11, до каменного плато с далеким небом над Мертвым морем, до склонов с оливами, где праотцы были земледельцами и пастухами, пока не пришли эти сволочи со своей солдатней - и дальше, до шоссе девяносто восемь, к заснеженным предгорьям Галан, где танки и машины войны Судного дня12 ржавели вдоль дороги, в высокой траве Долины Слез.
        От отца у меня остались дипломы, письма с фронта и увешанный орденами пиджак, от деда -  приглашение на Сталинский парад, расписка музея, в который мать нехотя отдала его орден Ленина, грамоты ВЦИК и Уборевича, фотографии, тут же ксерокопированные в консульстве; от прадеда Нафтулы, которого большевики пустили по миру с шестерыми детьми  - его портрет, фото его красавиц-дочерей - моих теток, и деда по отцу, заготовителя скота после чисток тридцать пятого года, не нужные после меня никому, но, что бы там не писал Герцль о напрасном («Напрасно мы верны и готовы на все, а в некоторых странах даже чрезмерные патриоты; напрасно жертвуем мы им своею кровью и достоянием, подобно нашим согражданам; напрасно трудимся мы, стремясь прославить наши отечества...»13; мы были кем-то всегда. С приходом ливней  у меня выдалось время поразмыслить об этом, как, впрочем, обо всем остальном. Пиджак отца я завесил с моими костюмами, и иногда, когда дождь долгими часами шумел за окнами, трогал его залоснившуюся ткань, спрашивая себя: куда она делась, жизнь? - и, кажется, лучше понимал эту нашу тоску по Храму, по дому Божьему на обезбоженной земле, взыскующую не Храма, а смысла.
        Такой же пиджак с орденами я видел под стеклом в Общественном центре на Solomon Str., в пыльном помещении над маркетом, в котором ютились социальные работники, библиотека дареных книг и вывешивались объявления о вечерах русской общины. Я мало говорил с людьми - по большей части, с продавщицами в русском магазине, с маклером, расселившим меня на Hagalil Str., как-то разговорился с сантехником, обслуживавшим наши дома; я, помнится, был потрясен количествам лавок на Via Dolorosa14, и он не мог взять в толк, что до этого мне? 
        Я обзавёлся колесной сумкой, с которой отправлялся на рынок, где продавцы вопили о скидках перед Шабатом, проталкивался среди русских, друзов, марокканцев, африканцев, бежавших от Ливийской резни, французов, понаехавших сюда, когда Париж заполонили арабы, и понимал, почему мне близки события и чужды люди.
        Воля моя (если это воля) организована так, чтобы примирять с неизбежностью; я знал это за собой всегда: запертый в камере милиции (куда мать в воспитательных целях отвела меня за дурацкий мальчишеский проступок), я вдруг осознал, что без боязни готов к тюрьме, которой мне грозили, и к неизвестности, что за ней, не дорожа ни домом, ни двором,  где незнакомый мужчина велел мне  стащить бутылку вина из ящика в грузовой машине, ни матерью, ждавшей с сержантом моего покаяния и слез. Тут ничего не поделаешь. Я - порождение двухтысячелетнего Изгнания, и у меня нет ни малейшего желания «бежать от  этой пугающей правды»15. Я не пожертвую ни цельностью, ни личностью духовному статусу и избранности, потому, что создан так, а вероятней оттого, что на такое не способен никто! «Ярмо Неба проявляется в том, что мы откладываем в сторону нашу волю и ставим на ее место Его волю, потому что Он есть истина». Этого я не понимаю и не могу, и глубоко убежден, что Небо простит мне так же, как благороднейшему Натану Штраусу.16 «Только иудаизм и ничто кроме него дает евреям моральное право и обязанность гордиться своей отделенностью и гордо заявлять: «Я еврей!». Ну что ж. Стало быть, я проживу дни мои на Hagalil Str,. не гордясь своей отделенностью, в молчании, с собственным представлением об избранничестве, старясь, смотрясь в зеркало (в котором лицо пожилого мужчины все реже напоминает мое), выкладывая на порталах фотографии закатов и задворок, воплотившие мое восприятие мира, зная, что оно – это я. Сакрально искусство, воплощающее идеи и образы Божественного, и, слыша Небо, не спрашиваешь, слышит ли Оно тебя. Делает ли это меня неевреем? Вероятно. «Нееврей не имеет части в Земле Израиля. У него нет в ней ни права владения, ни гражданства, ни судьбы. Если нееврей хочет жить в Израиле, он должен принять основные человеческие обязательства. В этом случае он может жить в стране как пришелец, но никогда – как гражданин с правом на собственность и политическим влиянием, никогда – облеченный властью над евреями, дающей ему право участвовать в управлении страной. Он может быть лишь гостем с правом проживания, но без прав гражданина и возможности влиять на  дела страны. И вот тогда его нельзя ни угнетать, ни обижать. Тогда должны обходиться с ним дружелюбно, лечить его от болезней и заботиться о его нуждах. Тогда мы должны проявлять к нему ту же доброту, что и ко всем человеческим существам, таким как те неевреи, которые окружали нас во времена нашего собственного изгнания. Тогда он будет иметь личные, экономические, культурные и общественные права в рамках закона Торы. Но национальные права, дающие ему права высказываться по поводу структуры и характера государства – никогда!» Что ж, я сам не сказал бы об этом лучше. В самом деле, моего деда не было среди людей Бен-Амми17, приплывших, чтобы основать этот город, живущий так, будто меня и нет, я же не чувствую себя обделенным: я ни на что не надеялся и не утрачу то, что не сумел полюбить.
        Вот что, в конечном счете, делает меня тем, что я есть.
        Буря уйдет после полудня (кажется, так уже было в другой жизни, в ином сне)- небо утонет в синей дымке и вечерняя заря канет в алом зареве заката, или циклопические облака вздыбятся под порывами ветра, пронзаемые пылающими лучами, прожигаемые озерами огня, если на море разыграется шторм; и я, наконец, решу выйти из дому. Город безлюден в ненастье. Чем ближе Kikar HaAtsmaut,  крошечная городская площадь с памятником еврейскому оркестру (флейта, барабан, контрабас), нашей местечковой нищете, тем яростнее задует между домами ветер. Надо добраться по HaPishomin Prominade, к точками съемки, мимо фонтана, камней и пальм, мимо порталов и окон отелей, к платформе элеваторов, вдавшейся в небо, пылающее как в день Потопа, к лестнице, нисходящей к крыше кофеен, пляжу и дощатым домам береговой охраны у самой кромки берега, где  гряда камней образовала  лагуны, в которые заходит волна. А еще лучше спуститься на помост, куда суданцы предусмотрительно снесут стулья и шезлонги, чтобы мне без помехи снимать мои апокалипсические картины.
    Это и есть моя жизнь.  она не так уж плоха, если подумать.

                …………………….


1. Грегори Кольбер (англ. Gregory Colbert; род. 1960, Торонто, Канада) — кинематографист и фотограф, известен главным образом как создатель выставки художественных фотографий и фильмов «Пепел и снег» (англ. Ashes and Snow), которая демонстрируется в «Кочующем музее» (англ. Nomadic Museum).
2. Жалюзи-ставни из алюминия.
3. Рав Кахане, Меир Давид (ивр.) (1 августа 1932, Бруклин, Нью-Йорк — 5 ноября 1990, Нью-Йорк, США) — американский и израильский общественный, политический и религиозный деятель, депутат Кнессета 11-го созыва, публицист, еврейский националист. Приобрёл известность как лидер «Лиги защиты евреев», основанной им в 1968 году для защиты еврейского населения бедных кварталов Нью-Йорка. В 1971 году Кахане совершил алию в Израиль, где безуспешно участвовал в выборах в Кнессет. В 1990 году Меир Кахане был убит в Нью-Йорке в результате теракта, совершённого египетским арабом. На похороны Кахане в Иерусалиме пришло, по разным оценкам, от двадцати до пятидесяти тысяч человек; позже был убит его сын. В 1994 году партия «Ках» и отколовшаяся от неё фракция «Кахане Хай» были запрещены в Израиле. В настоящее время обе эти организации признаны террористическими в Израиле, США, ЕС и Канаде.
4. Цитата из книги М. Кахане «Еврейская идея», Глава «Ярмо Неба».
5. Иронический перифраз цитаты из М. Кахане «Еврейская идея»: «Весь мир был создан только ради Торы».
6. Кондиционер, ивритизм.
7. Американские нигилисты Б. Блэк «Упразднение работы», Д. Зернан.
8. Эффект бутылочного горлышка — сокращение генофонда (т.е. генетического разнообразия) популяции вследствие прохождения периода, во время которого по различным причинам происходит критическое уменьшение её численности, в дальнейшем восстановленное. Ашкенази (ивр. ашкенази м ед. ч. ашкенази;) — субэтническая группа евреев, сформировавшаяся в Центральной Европе. Среди ашкеназов заметно повышен риск целого ряда генетических заболеваний.
9. Семь законов потомков Ноя или Семь заповедей потомков Ноя (ивр..., шева мицвот бнэй Hoax) или Ноев Завет — семь заповедей, считающихся, согласно иудаизму, необходимым минимумом возложенным Торой на всё человечество. Четвертая заповедь - запрет кровопролития, запрещающий, в частности, как преднамеренное убийство, а также – самоубийство, духовное убийство, пролитие семени  и т.д.
10. Кедронская долина— долина, ограничивающая Старый город Иерусалима с востока и отделяющая Храмовую гору от Елеонской, многократно упоминается в Библии. Согласно христианской эсхатологии, в долине будет проходить Страшный суд. Новый Завет свидетельствует, что Христос много раз проходил по долине из Вифании в Иерусалим и обратно. Долина известна своими кладбищами, в ней расположены гробница Авессалома, сына царя Давида сыновей Хезира, Захарии и Иосафата, а также многие христианские святые места, в том числе гробница Богородицы и апостола Иакова.
11. Маса;да (ивр.мецада; — «крепость») — древняя крепость у юго-западного побережья Мёртвого моря, в Израиле. Гамла (Гамала, ивр. ) — древний еврейский город в Эрец-Исраэль, в переводе с иврита «горб верблюда») была расположена на возвышенности Голанских высот. В Иудейскую войну крепость и город стали оплотами восставших иудеев, оказавших героическое сопротивление римским легионам и покончивших с собой, чтобы не попасть в руки римлян.
12. Четвёртая арабо-израильская война («война Судного дня», Октябрьская война) — военный конфликт между рядом арабских стран, с одной стороны, и Израилем, с другой. Началась 6 октября 1973 года с нападения Египта и Сирии и завершилась через 18 дней их поражением.
13. Теодор Герцль «Еврейское государство».
14. Ви;а Долоро;за (лат. Via Dolorosa, букв. «Путь Скорби») — улица в Старом городе Иерусалима, по которой, как считается, пролегал путь Иисуса Христа к месту распятия. На Виа Долороза находятся девять из четырнадцати остановок Крестного пути Христа. Последние пять остановок находятся на территории Храма Гроба Господня.
15. Меир Кахане "  Неудобные вопросы для удобно устроившихся евреев"
18. Теодор Герцль. «Еврейское государство».
19. Ви;а Долоро;за (лат. Via Dolorosa, букв. «Путь Скорби») — улица в Старом городе Иерусалима, по которой, как считается, пролегал путь Иисуса Христа к месту распятия..
20. Перифраз цитаты из книги М. Кахане «Неудобные вопросы для удобно устроившихся евреев».
21. Натан Штраус (нем. Nathan Straus, 31 января 1848 — 11 января 1931) — американский промышленник, филантроп, гуманист, благотворитель. Им были открыты детские медицинские центры в Тель-Авиве и Иерусалиме. Имя Натана Штрауса с 1927 года носит Натания — город в Израиле, крупнейший курорт средиземноморского побережья.  22. В 1928 г. Еврейский национальный фонд приобрел земли в арабской деревне Ум Халед для основания здесь поселения. Основателями были молодые члены организации Бней-Биньямин из Кфар-Тавор, выходцы из Восточной Европы, которые прибыли в эти края для создания мошава (сельскохозяйственного поселения). Во главе их был Овед Бен-Амми, впоследствии ставший мэром Нетании (1930-70).