Мэри Энн Николс

Ремейк
Уважаемый читатель, нижеследующий текст содержит сцены насилия и жестокости. Кому-то они могут показаться пугающими или шокирующими, кого-то могут поразить или даже оскорбить. Поэтому перед тем, как приступить к чтению, следует помнить: это -  всего лишь текст, а все сцены насилия и жестокости в нём - лишь художественно-выразительные средства. Работая над данным рассказом, автор думал лишь о том, как максимально точно и правдиво донести лежащую среди слов мысль, и уж точно не хотел никого оскорбить или задеть каким-либо иным образом.

сомкновение

Дверь не заперта. Тихонько щёлкает замок, и через ширящийся проём слышен знакомый запах. Ещё слабый, ещё не набрал полностью силу и наглость, но уже угадывается. Я закрываю глаза, я принимаю его, подчиняюсь ему, привыкаю. Так и стою: одной ногой за порог, сжимая вспотевшей ладонью ручку. Уличный ветер огибает меня, и дом, комната словно вздыхает: незримые, тихонько поскрипывают доски и деревянные перекрытия, колышутся на окне занавески, отчего прямоугольник бледного жёлтого света на полу оживает и идёт мутными тенями. Всего несколько секунд — и всё снова затихает, замирает. Внутри темно и от дверного проёма светлее не становится. Что ж, путь мой лежит из тьмы и во тьму же ведёт. Но вот глаза привыкают, и я различаю детали: и кровать, и твой силуэт на ней — смятая простыня, обнажённые, раскинутые в расслаблении сна ноги, повёрнутая чуть набок голова, отчего на долю мгновения кажется, что ты рассматриваешь вошедшего. Рассматриваешь без тревоги и страха, словно это кто-то знакомый. Ну же, войди. Некоторое время я смотрю туда, где в темноте должны быть твои глаза, затем аккуратно ставлю вёдра справа от порога, закрываю скрипнувшую дверь. Замираю, всё ещё не отпуская ручку. Хочется оттянуть неизбежное, не зажигать свет. Всегда хочется, каждый раз: ведь стоит мраку уйти, и не останется уже ничего кроме уродливой правды. И дело даже не в том, насколько она неприглядна, насколько противоестественна и противоречит всему тому, что составляет жизнь — нет, даже к этому как-то привыкаешь, как к холоду или боли. Дело в её бесстыдной неотвратимости. Она как нависшая скала, как могильная плита — давит бессилием. Ты можешь только неподвижно лежать — ровно так, как он тебя оставил, ровно в том состоянии, в котором он решил тебя оставить. А я… я могу только смотреть. Всегда нужно усилие.
Наконец я отпускаю ручку, беру одно из вёдер и прохожу вглубь комнаты. Весь этот путь в несколько шагов сосредоточенно смотрю под ноги. С каждым шагом запах усиливается, полнится новыми деталями, оставляет привкус во рту, комком — в горле: жадно, настойчиво, чтобы уж точно ничего не пропустить, чтобы уж точно — никаких сомнений. Пусть, я привык. Я опускаю ведро у кровати, сбрасываю сумку с плеча. Наклоняюсь, расстёгиваю её и вынимаю насаженную на латунный подсвечник свечу, коробок спичек. Ставлю на пол, зажигаю, выпрямляюсь и, прикрывая трепещущий огонёк, очерчиваю полукруг перед собой, чтобы осмотреть помещение. Крохотная комнатушка: кровать, камин, стол с парой стульев у окна, комод. Грубая простота мебели, теснота, грязь, нищета — я вздыхаю: будто попал в бесконечный лабиринт и вынужден переходить из одного помещения в другое, неотличимо на него похожее. Конечно, всегда что-то иначе. Конечно, часто мне приходится работать и на улице. Но грязь, нищета — повсюду, и нет этому конца.
На столике у кровати свалена куча тряпья, и некоторое время я трачу на то, чтобы отыскать место, куда поставить подсвечник. По-видимому, сюда он сложил твою одежду. Я начинаю разбирать эту кучу, но замечаю огарок свечи, наплывшим воском прилепленный к блюдцу. Подхожу к столу у окна и оставляю свечу там, задёргиваю занавески. Когда-то ярко-красные, они давно выцвели от стирки, тем не менее сложное сочетание линий их узора — единственное, что хоть как-то преображает бесцветное убранство. Мой взгляд задерживается, следует по извивам и переплетениям. Затем возвращается к скудной обстановке. Ничто больше в помещении не выдаёт его жительницу. Стены, дощатый пол, нехитрая мебель. Наверное, ещё в комоде лежат какие-то твои вещи, смена белья, простынь. Я рассматриваю задвинутые полки с круглыми деревянными ручками, но не подхожу и не заглядываю. По всей видимости, нищета заставляла платить и использовать комнатёнку в складчину с товарками — по крайней мере, это объяснило бы бросающуюся в глаза необжитость.
Вернувшись к кровати, подбираю коробок, зажигаю спичку и, поднося её к свече, замечаю, что на столике не только одежда. Огонёк вздрагивает, трепещет, в своём танце бросая оранжевые блики на лежащие в складках рваной ткани куски плоти. Лоскуты кожи, на одном из которых темнеет круг плоского соска; нечто бесформенное, непонятное, о происхождении чего сложно судить; селезёнка. Я перебираю ткань руками, высвобождая всё новые и новые части ужасающей картины. Каждый раз… сколько же их было?.. Когда же подобное зрелище перестанет шокировать? Должно ли перестать? Действительно ли я хочу добиться этого равнодушия? Или это всего лишь измученный разум в силу своей природы пытается уйти от ужаса в плоскость отвлечённых размышлений? Замечаю, что сминаю кусок тёмной ткани в руках, кладу его обратно,  поворачиваюсь, заглядываю тебе в лицо.
Ты смотришь на меня. Он отрезал тебе веки, нос, губы, левое ухо. Несколькими боковыми ударами изрезал щёки. Глаза не тронул. Карие, даже кофейные при этом освещении. В них отражается огонёк свечи. Танцует, плещется в черноте зрачка. Самое тяжёлое обычно вовсе не заглянуть в твои глаза, а, наоборот, заглянув, — отвести. Немой укор, беспомощность и обида, жажда жизни, желание дышать, желание вернуть то, что он отнял. Желание отомстить ему во сто крат безжалостнее. И смирение, и покой. Вся эта безумная смесь, как крик, рвущийся и рвущийся изнутри, но никак не находящий выхода. Всего лишь возможность. Я протягиваю руку, касаюсь пальцем скулы, медленно провожу вниз, следуя узкой полоски разреза и сбежавшему вслед за ним ручейку крови. Иногда кажется, что вот скатится слеза, вот в углу глаза набрякнет, готовая тяжело сорваться вниз, вторая, и ты моргнёшь, забирая её. Но ты, конечно, никогда не моргаешь, и я одёргиваю себя, что пора приступать.
Я поднимаюсь, ставлю ведро ближе. Подхожу к окну и зажигаю свечу на столе. Конечно, увидев свет, кто-то может и зайти, но так хотя бы светлее. Затем становлюсь перед сумкой на колени и неторопливо раскладываю инструменты и чистые тряпицы на полу перед кроватью. Поднимаюсь, снимаю пиджак, аккуратно складываю и убираю в сумку. Закатываю рукава сорочки и проверяю, что они не спадают при движении. Знаю, что мог уже довольно значительно продвинуться, но то медлил, то готовился, как будто не торопился. Ты терпеливо наблюдаешь за моими приготовлениями. Я всегда мысленно повторяю, что излишняя спешка может оскорбить тебя, заставит подумать, что я брезгую и потому стремлюсь закончить всё поскорее. Это не так: мои движения неторопливы, тщательны и выверены. Ты в хороших руках.
Взяв тряпицу, опускаю её в воду. Несколько секунд я сосредоточен на приятном ощущении прохлады, объявшем сжатый кулак. В перчатках я не работаю: пробовал, но руки будто становятся чужими, теряют необходимую чувствительность, отчего перестаёшь контролировать движения с необходимой для дела точностью и аккуратностью. Может, причина ещё и в том, что в некотором роде перчатки — лишняя преграда. А я вовсе не прячусь. Мои намерения прозрачны, как эта вода. Я вынимаю руку, и тишина в комнате наполняется плеском. Я жду, пока он сменяется дробным перестуком капели, тщательно выжимаю, встряхиваю и затем поворачиваюсь к тебе, осматривая и решая, с чего начать. Каждый раз осматриваю и каждый раз начинаю с лица. Быть может потому, что тяжелее всего смотреть на то, что он сотворил с твоим лицом? Или дело во мне, и я начинаю с лица, чтобы стало легче двигаться дальше? Не знаю. Я размышляю об этом, аккуратно собирая тряпицей кровь со лба, висков, мягко очерчиваю полукруг отрезанного уха, вытираю скулы и щёки. Тряпицей я повторяю каждый порез, каждый срез, каждое рваное отверстие, и тогда, обескровленные, они становятся менее заметны. Всё это время ты не сводишь с меня глаз, и я то и дело заглядываю в них, будто ищу одобрения. Возможно ли, что твоё бездействие — это и есть одобрение? Или одобрение — это тот факт, что я всё ещё занимаюсь этим? Но все мои вопросы, вся моя жизнь — без ответа. Я меняю руку и прежде, чем перейти к губам, занимаюсь подбородком и шеей. Мои действия немного оттягивают наступление синюшной серости, которая, являясь продолжением мрака внешнего, тем не менее всегда исходит изнутри. Оттягивают, но остановить, конечно, не в силах. Я замечаю, что шепчу извинения. Извинения за скудость своих сил, за свою бесполезность. Но зачем они тебе? В твоих глазах — требование.
Самое тяжёлое — смириться. Из раза в раз признавать, что проиграл, ещё не начав битву. В ней даже и не предполагалось моего участия. Мой удел — собирать камни среди руин. Просить прощения у мёртвых. Что ж, наверное и это кто-то должен делать, да? Знать своё бессилие, что встречает первым и провожает последним, считаться с ним, уважать его. Самое тяжёлое — смириться. И не то чтобы у меня хорошо получается.
Губам, пусть он их и отнял, я уделяю особое внимание. Когда-то ты целовала ими детей, мужа, родителей. Ты позволяла мужчинам владеть ими и ими овладевать. Я начинаю с уголков рта и медленно двигаюсь к центру, шёпотом делясь с тобой, что не вижу в этом ничего зазорного. Это твоё тело. Ты вольна распоряжаться им, как посчитаешь нужным. Ты такая, какая есть. Быть может, твои губы приносили им короткие мгновения отдыха, радости. Быть может, в этом действии есть крупица божьей благодати. В конце концов, уж я-то точно не имею никакого права тебя осуждать. Моё дело маленькое. Закончив, я размыкаю челюсти. Язык на месте, но передние зубы сломаны. Видимо, сначала ударил по лицу: наверное ты закричала. Короткий, уверенный удар, оборвавший крик о помощи. Совершенно ненужный, потому что потом, сжав левой рукой рот и тем самым придавив голову к подушке, правой он широким взмахом рассёк тебе горло.
Несколько секунд, пока жизнь выталкивалась из развёрстой раны, ты могла его видеть. Вероятно, он ждал, пока ты умрёшь. Следил, как взгляд теряет осознанность. Или не стал ждать и в ярости наносил удары? Ты всё равно пыталась кричать? Вырывалась? Или страх парализовал тебя? О чём ты думала, глядя на него? Было ли то облегчение? Ужас? Смирение? В какой момент пришло осознание, что это — конец? Было ли тебе страшно? Было ли больно? Вспомнила ли ты об оставленных детях, о родителях? О Боге? Или то была пустота? Как если бы его нож отсёк всякую связь, что соединяла тебя с миром живых. Вычеркнул тебя.
Закончив с шеей, я ополаскиваю тряпицу и принимаюсь за руки. Ссадины, синяки. Рваные раны на предплечьях, нанесённые, по-видимому, случайно, в порыве безумной ярости. Складывалось впечатление, что на твоём лице его холодная собранность и закончилась. Что, обезобразив тебя, он разрешил себе более не сдерживаться. Проводя по всей длине одним непрерывным движением, я омываю твои руки, осторожно надавливаю, собирая зарубцевавшуюся кровь с повреждённых участков. Мягко шуршит влажная ткань по коже. Потом прохожусь ещё раз, уделяя особое внимание наиболее сложным местам. Одну, вторую. Поднимаю, придерживая запястье, чтобы было удобнее мыть со всех сторон. Вода струится вниз, находя одной ей видимые пути по изгибам безвольных конечностей, собирается на тёмной от крови простыне.
Переходя к торсу, я решаю поменять тряпицу. Откладываю старую в сторону, беру новую из стопки, опускаю, склонившись над ведром, в воду, а сам не могу отвести взгляда от того места, где была твоя грудь. Что-то во всём этом видится ненастоящим, как декорации и грим. Только запах — запах чересчур наглый и правдивый, чтобы сомневаться, но и к нему успел привыкнуть. Я выжимаю тряпицу, начинаю с краёв. Действую медленными круговыми движениям, слегка надавливая. Так, наверное, художники вносят правки в свои работы. Только художники, конечно, не имеют дела с отрезанными грудями. Зачем… впрочем, да: хотя я вроде бы и перестал задаваться вопросом, зачем он делает то, что делает, и почему делает именно так, а не иначе, но всё равно они упорно лезут в голову. Не могут не лезть, когда сталкиваешься с подобным. Ведь он потратил  по меньшей мере с полминуты: пока отрезал, пока осматривал, пока искал куда положить. Что в это время владело его разумом? Впрочем, да, всё это не имеет никакого смысла…
Но почему не тронул вторую? Вялая и как будто бы сдувшаяся, она мирно покоилась там, где ей и полагается быть. Уже бледно-серая, уже блек сосок. Самое трудное — смириться, да. И не столько с беспомощностью деятельности, сколько с беспомощностью разума. Видеть эту мрачную недоступную тебе логику, видеть ход его мыслей, приводивших в движение всю эту жестокость и злобу: от лица к рукам, от рук к груди и животу. От живота — к влагалищу... Видеть — и не пытаться понять. Не пытаться влезть в его шкуру, не пытаться уподобиться. Хотя в какой-то мере это происходит само собой. Проводишь тряпицей по разрезу — и видишь, как послушно расступается под лезвием плоть. Очищаешь колотую рану, в которой он ковырялся, словно в консервной банке, — и видишь, как летят капли крови, слышишь чмокающие звуки жадного рыскания ножа. Боже, да только описывая всё это, я своими пальцами чувствую, как податливо меняется её плоть под моими ударами. Как легко её жалкое грязное тело отдаёт то, что мне нужно, что по праву — моё.
Нет, не моё, не мне. Не моими ударами. И уж тем более твоё тело не грязное и не жалкое. Ты отдала всё, что могла. Гораздо, гораздо больше.
В животе он вырезал круглую дыру, через которую удалил внутренние органы: печень, желудок, селезёнку и почки, часть кишечника, матку. Я тщательно омываю края, решив, что до поры сосредоточусь на этом — и стараюсь не рассматривать изуродованную пустоту. В полумраке она кажется чёрной, как спуск в подвал, пока не зажжёшь огонь.
Начинала давать о себе знать усталость. В этот раз рано, ведь впереди ещё основная работа, много, много работы. Надо прерваться. Выжимаю и вешаю тряпицу на край ведра, локтем утираю со лба пот. Окидываю взглядом комнату, но он сразу спотыкается о заваленный столик, и я решаю на нём разобраться. Печень и часть груди с соском, лежавшие наверху, кладу слева, между тобой и стеной. Обрывки одежды и ещё каких-то тряпок, назначение которых ввиду пропитавшей их крови и грязи теперь установить проблематично, убираю под столик. Таким образом нашёл одну из почек, часть кишечника: их также сложил к прочим останкам. Затем беру свечу и кругом обхожу комнату: от кровати к двери, от двери к окну, от окна к комоду и камину. Судя по всему что-то он бросил в огонь: в глубине угли ещё слабо тлеют, а на полу у округлой решётки темнеют пятна крови. Я беру подсвечник в левую руку, правой вытаскиваю из чёрной подставки чёрную же чугунную кочергу и шевелю ею угли. Но ничего не нахожу. Возможно, что-то он забрал с собой. Возможно — съел. Я возвращаю кочергу на место, ставлю на столик подсвечник и чистой тряпицей тщательно обтираю руки. Сунув её в карман брюк, вынимаю из сумки пиджак, надеваю и выхожу на улицу.
Небо над крышами выцветает в бледно-серые тона, предвещая наступление хмурого утра. Наверное, снова будет дождь. Я обхожу угол здания и прислоняюсь спиной к шершавой стене. Ты осталась там, за сложенными друг на друга кирпичами, совсем рядом. Я не ухожу. Просто вышел подышать ненадолго. Только оказавшись на улице понимаю, какой нестерпимый смрад наполняет комнату. Хорошо просто постоять вот так. Несмотря на то, что нескончаемо чадит бойня неподалёку, несмотря на забитые стоками канавы — здесь получше. И тишина. С улицы исчезли даже самые неотъемлимые её обитатели. Где-то вдалеке заунывно мяукала кошка, ей в ответ залилась лаем собака, той завторила другая — но ненадолго. И снова тишина, и легко поверить, что всё в этом мире не так уж и плохо. Но мне не нужны глаза, чтобы пронзить все эти стены вокруг, чтобы видеть медленно бурлящую в них жалкую жизнь, готовую вот-вот завершиться жуткой безжалостной трагедией. Алчущую завершиться трагедией. Я тебя не виню. Все мы — плоть от плоти наши стены. Мы замурованы в кирпиче и булыжниках мостовых. Кто-то больше, кто-то меньше. Как могла ты сопротивляться камню? Куда могла от него сбежать? Все твои пути вели в крохотную комнатёнку или в тёмный безлюдный переулок, тупик, где под хриплое нетерпеливое дыхание ты отдавала немногое отведённое тебе тепло. Ты могла бы разомкнуть стены, бросить ленту улицы в поля и луга, и холмы, где солнце, и ветер, и цветы, и простор, от которого захватывает дух. Но здесь всё такое простое, до мелочей знакомое. Даже когда трудно и почти невозможно — всё равно просто, потому что понятно как медяк. И я это понимаю. Очень хорошо понимаю. Знала бы ты, как устал я сам. Знала бы ты, как моё измученное сердце жаждет этой простоты. Чтобы никаких сомнений, чтобы никаких неразрешимых задач. Но теперь, видимо, слишком поздно и придётся идти до конца. Жаль, что… Жаль, что здесь совсем нет ветра. Запертый, стиснутый в стенах и извивах улиц воздух представляется осязаемым, старым, больным. Прежде, чем вернуться, хочется хотя бы дуновения прохладного ветерка.
Дверь тихонько скрипит закрываясь. Ты выжидающе смотришь на меня, остановившегося на пороге. Бурые пятна на стене над изголовьем. Я подхожу к кровати, ставлю ведро ближе. Снимаю пиджак и вешаю на спинку изголовья. Разгибаю согнутую в колене правую ногу, отодвигаю левую. Огонёк свечи едва теплится, и в даваемом им скудном свете изувеченное влагалище представляет собой безобразное тёмное пятно без каких-либо различимых деталей. Некоторое время я просто смотрю на него… силясь увидеть — что?.. Затем достаю ещё свечу из сумки, тушу старую. С зажатой подмышкой свечой соскребаю огарок, кладу, ссыпаю на столик. Зажигаю свечу и, оплавив основание новой, прилепляю её к блюдцу, зажигаю фитиль. У промежности он положил удалённую печень: перекладываю её к сложенным по правую сторону органам. Беру тряпицу с ведра, набираю воды, выжимаю, потом беру свечу в левую руку и принимаюсь омывать кровь с того, что осталось от паха. Взгляд сам подмечает места и направления, в которых нож вонзался в тело. Он нанёс по меньшей мере два десятка ударов, удалил половые губы и клитор. Видимо, сначала удалил — наверняка сказать сложно. Здесь его ярость достигла пика, и от хирургической точности с которой он злобно, но с поражающей чёткостью и выверенностью движений удалял внутренние органы, не осталось и следа. Здесь он остервенело бил и кромсал, будто в попытке изуродовать в тебе женщину. Будто и с рассечённым горлом ты представляла для него некую угрозу, будто даже тогда твои чресла могли нести жизнь. Внутренняя поверхность бёдер, с одного из которых, с правого, до кости до самого колена срезан кусок, каждый порез, каждая рваная рана, жалкие остатки волос, как на пережившей пожар кукле. Я стараюсь быть аккуратен, и дело движется медленно. От мысли, сколько всё это придётся приводить в порядок, меня начало мутить. Запах, окоченение — всё усиливаются, но несмотря на дурноту я стараюсь прежде всего не застыть внутренне, не скатиться в состояние работы с всего лишь мёртвым телом. Это моя слабость, ты не виновата. Это усталость измученного разума, ищущего простоту. Упрощающего.
Я беру новую тряпицу и готовлю необходимые для дальнейшей работы принадлежности: иглу, нитки, материю, ножницы. Решаю, что начну здесь, а уже потом продолжу заниматься ногами. Сперва бедро. Вырезать по форме и размеру, несколько слоёв ввиду количества удалённой плоти, и потом методично, без спешки, не слишком крупными, но и не слишком мелкими стежками, пришить.
Вот так. Я провожу рукой, разглаживая складки. Вполне неплохо, не правда ли? Потом снова берусь омывать ноги. Приподнимаю левую, обводя границы срезанной от паха до колена кожи. Рваную рану на голени. Кровь и грязь со ступней. Замечаю, что ягодицы он также не обошёл стороной, но решаю, что займусь ими позже. Потом зашиваю прокол, потом накладываю материю на участок срезанной кожи, пришиваю. В этом нет ничего сложного, если бы не окоченение — тело становится всё менее податливым, всё меньше похожим на, собственно, человеческое тело — и это тоже мешает.
С пахом, с влагалищем вожусь особенно долго. В силу миниатюрности участка, использовать материю  проблематично, поэтому я беру пасту разных цветов, наношу её на металлическую палочку с обёрнутым ватой наконечником и таким образом наращиваю удалённые ткани, восстанавливаю структуру: каждую складку, каждый изгиб. Застывает она почти так же быстро как воск, и потому работа с ней требует предельной сосредоточенности и некоторой проворности. Особенно трудно с внутренними участками, ведь я, подобно ему, не могу просто взять и рассечь плоть, чтобы облегчить себе задачу. Но грубых решений не избежать и потому приходится использовать различные расширители, комбинируя их с палочками разной длины и формы. И всё равно это трудно, это муторно, даже собрав воедино всё своё терпение и всю свою усидчивость. При столь скудном освещении — особенно. Но какой у меня есть выбор, раз уж взялся, да?
Дав пасте пару минут застыть, я пробую получившийся результат на структуру и эластичность. Затем ножницами и опасной бритвой удаляю оставшийся волосяной покров. Современная промышленность пока не в силах предложить сколько-нибудь удобного решения искусственного наращивания, тем более в подобных, близким к полевым, условиях. Здесь я бессилен, и потому приходится идти на подобные компромиссы. Как знать, может быть однажды в будущем я буду избавлен и от этой участи?
Я встаю, разминаю затёкшие ноги и спину. Уже светло. Только прервавшись, понимаю, что улица пришла в движение и жизнь на ней снова идёт своим чередом. Интересно, который час. Похоже, за полдень. Вынимаю тряпицу из кармана и, намочив в ведре с чистой водой, обтираю руки, нащупываю во внутреннем кармане пиджака фляжку, откручиваю крышку и, сделав несколько коротких глотков, подхожу к окну. Отгибаю край занавески и стою так некоторое время, разглядывая сгорбленную фигуру извозчика на повозке, занявшего привычное место на углу, его понурую клячу. Рассматриваю движение мускулов её шеи, когда она наклоняется, чтобы отщипнуть от чахлого пучка травы под ногами.  Рассматриваю спешащих по своим делам прохожих, заглядываю в их непроницаемые серьёзные лица. Все они так спешат, все они так заняты своими мыслями, своими проблемами… какое им дело до того, что происходит за одной из этих стен? До человека, о существовании или смерти которого они даже не догадываются. От света заболели, заслезились глаза. Моргая, убираю руку, и занавеска, колыхаясь, возвращается на место. Уже завтра газеты взорвутся, обдав весь город ужасом. Ужасом, который всё время дремал совсем рядом: меж домов, в щелях стен и тротуарной плитки, в тёмных углах тупиков и переулков. Они знали, знают о нём, но предпочитают не замечать, гонят из памяти и мыслей. Но нельзя быть вовлечённым — бездействуя. Нельзя участвовать — оставаясь безучастным. Поэтому сегодня я — здесь. Я задуваю свечу на столе — сейчас от неё мало толку, снова отпиваю и, на ходу убирая фляжку в карман, возвращаюсь к кровати.
Получилось вполне неплохо. Конечно, закономерен вопрос, откуда мне знать, как делать, ведь я не знаю, как было при жизни. Что ж, что-то приходит с опытом. Но, откровенно говоря, это одна из тех сомнительных особенностей работы, с которыми приходится мириться. Брать на себя ответственность, вносить свой вклад и, конечно же, ошибаться. Кто-то может назвать это творчеством, но я расцениваю свои действия как вмешательство того же рода, что совершил он. Моё — вроде бы — носит созидательный характер, но всё равно — вторжение. Я не имею права этого делать. Здесь для меня не может быть разночтений, я чётко это осознаю. Но всё равно делаю, потому что надеюсь, что тем самым способен принести тебе крупицы облегчения. Вернуть в мир некое подобие утраченной гармонии. Быть может, я позволяю себе излишне много и однажды поплачусь за свою наглость, но до сих пор — и сейчас — то, что я вижу, зайдя в комнату, и то, что  вижу, закончив свою работу, кажется, оправдывает меня. Время рассудит. Выбирая между тем, чтобы оставить всё так, как оставил он, и тем, чтобы набросить на его действия своего рода вуаль благопристойности и гармонии, я выбираю второе. Значит ли это, в том числе и то, что я вроде как перечу замыслу Всевышнего? Исправляю Его план? Время рассудит.
Перед тем, как приступить к восстановлению брюшной полости, пришиваю, предварительно посадив на пасту, отсечённую грудь и занимаюсь ранами на груди, рёбрах и руках. Работа продвигается медленно, потому что стараюсь действовать аккуратно. Нет ничего хуже, чем переделывать. Отрезать, а то и отрывать то, что уже схватилось… помимо очевидного уподобления мучителю, это ещё и деморализует, сбивает с ритма, которому волей-неволей подчинён процесс — лучше уж дольше, но с первого раза. Кроме того, неспешность позволит увидеть ошибку в моменте свершения, что даёт возможность исправить её меньшими затратами средств и времени.
Заканчивая с руками, тупым концом иглы вычищаю из-под ногтей грязь и кровь. Поднимаю, ещё раз прохожусь влажной тряпицей. Затем свести ноги вместе, подтянуть к изножью, убрать в сторону одеяло и подушку, выпрямить и расположить вдоль туловища руки — тогда оставшиеся органы более-менее займут свои места. Так будет попроще. К сожалению, всё, что я могу, — это придавать видимость. У меня есть с собой баночка с порошком, который при смешивании с водой вспенивается, образуя пластичную массу. Из неё я леплю удалённые органы брюшной полости. Но, опять-таки, несмотря на опыт, действия и инструменты мои — несовершенны, что вкупе с моей тягой к перфекционизму, пожалуй, доставляет больше хлопот, мешает и досаждает, чем работает на конечный результат. Зачем же тогда вообще браться? Почему просто не зашить живот, оставив внутренности так, как есть? Наверное, в этом и загвоздка, и корень моего желания пробовать и пытаться. В том, что это — результат его действий. В какой-то степени тем самым я выражаю своё несогласие, свой протест. Вступаю с ним в противостояние.
Интересно, что бы он подумал, узнав обо мне, о том, чем я занимаюсь. Или — как знать? — вернись он однажды и встреться со мной лицом к лицу. Некоторые, я слышал, так поступают. Мне ещё не доводилось видеть ни одного из них вживую. Бывало, попадались портреты в газетах, если кого-то удавалось поймать и предать суду, но это, несмотря на нашу незримую связь, всё-таки не то. Как будто не по-настоящему. А как бы поступил я? Струсил бы? Или напал? Смог бы напасть? Наверняка у него всегда с собой оружие, а у меня? Игла разве что. Да слабые руки. Эти руки. Или вспыхнет ненависть? Злоба? Желание устранить противника? Ведь в каком-то смысле мы — конкуренты. Конкурируем за тебя, моя дорогая. Что станет со мной, уничтожь я его? И, что важнее, что станет с тобой? Смог бы я найти себе дело, если бы не встретил тебя? Был бы в таком случае я — собой? Не знаю. Это представляется таким же непостижимым, как если бы ты вдруг сейчас моргнула, как если бы твоя грудь вдруг поднялась в дыхании.
Размышляя об этом, я делаю из пены органы, укладываю в брюшную полость, пришиваю. Один за другим, чередуя с удалёнными. Особую трудность вызывает кишечник, части которого я отыскать не смог. В какой-то момент даже задумываюсь не проще ли смастерить его целиком. В итоге спустя несколько попыток удаётся скрепить части нитью и пастой и не сломать неустойчивое соединение при укладывании на место. Закончив с ним, я снова беру паузу. Вытирая руки, рассматриваю, как получилось. С виду, конечно, не отличить, тем более при столь скудном освещении, но это — одна из самых неприятных частей моей работы. Видеть грубость и топорность своих действий и мириться с ними ввиду отсутствия лучшего выбора. Достаю фляжку и по тому, как изменился звук плеска жидкости в ней, понимаю, что прибегаю к ней слишком часто. Убираю обратно. Лоб влажный, липкий от пота и грязи. По какой-то причине в этот раз особенно тяжело: каждое действие, каждый новый этап требует всё больших внутренних усилий. Кажется, раньше было попроще. Может, стоит взять отпуск? Съездить за город, в деревню. Проводить дни в прогулках по лесам и лугам, пешком и на велосипеде, купаться, наблюдать птиц. Когда я последний раз отдыхал? Когда наслаждался тишиной мира? Не той, где неподвижность и смерть, запертая в четырёх стенах, нет. Тишиной, наполненной ветром и птицами, журчанием воды и жужжанием насекомых. Тишиной, в которой наконец замолкает внутренний голос, всю жизнь настойчиво понуждающий действовать. Я одёрнул себя. Это всё усталость, утомление. Нескончаемое самокопание и неуверенность. Я поступаю правильно и делаю своё дело хорошо — никто бы на моём месте не справился лучше.
Изнутри, натягивая как на барабан, закрываю отверстие материей. Промазываю швы пастой для надёжности. Медленно, разглаживая от края до края ладонью, проверяю на прочность и упругость. Подтягиваю швы, чтобы достичь нужного состояния. Поверх снова наношу пасту. Равномерно, заполняя круг. Лишь бы хватило. Я всегда беру с большим запасом, но никогда не знаешь наперёд, насколько сложной окажется работа. На пасту накладываю ещё один слой материи, принимаюсь пришивать. Эта система слоёв придаст ощущение кожи с характерной для неё плотностью и упругостью. Очень похоже.
То же самое проделать с ягодицами. Не спеша, аккуратно, сначала за подмышки, потом за талию, переворачиваю тебя на живот, а в голове бесцельно бьётся вопрос, зачем он их удалил и куда дел. Теперь я этому не препятствую. Лишь бы не разошлись швы и не пришлось заново заниматься животом. К счастью, с ягодицами проще: нужно лишь нарастить необходимый объём и восстановить форму. Тем не менее я и тут не ленюсь и трачу время и силы на то, чтобы проработать детали. Часто под конец хочется сбавить давление внутреннего стержня, поддаться усталости и утомлению и сделать что-то чуть менее тщательно или аккуратно, чем обычно, чем в начале. Справиться с этими настойчивыми уговорами помогает, пожалуй, только неустанное повторение, насколько моя работа важна. Переворачивая тебя обратно, я с мысленной невесёлой усмешкой представляю бесчисленные ряды рукоплещущих моим усилиям людей. Десятки, сотни, тысячи — ничего не подозревающие толпы. Хорошо хоть живот держится как надо.
Я сажусь на край, рядом, вглядываюсь в лицо. За ранами и увечьями пытаюсь представить твои черты. Неизбежно — все твои лица, во всех бесчисленных ипостасях ужаса, что он с тобой сотворил, встают перед глазами, накладываются друг на друга, застывая причудливой маской боли и кошмара. Где-то там, в самой глубине, твоё лицо. Я терпеливо, практически не моргая, вглядываюсь и постепенно начинаю различать. Морщины, оттягивающие уголки губ вниз. Тонкий, чуть повернутый влево нос — похоже на последствия перелома. Сеточка морщин, разбегающаяся от глаз. Всё ещё кофейных, да. Я облизываю губы, осознав, что давно ничего не пил и, тем более, ничего не ел. И рука, лежащая поперёк колена правая рука будто живёт своей жизнью, сотрясаясь частой мелкой дрожью. Я прижимаю её левой, но это не помогает: та не унимается. Раньше такого за собой не замечал. Я закрываю глаза, и дышу глубоко и медленно, с шумом прогоняя сквозь себя воздух комнаты. Перед мысленным взором растёт, ширится твоё лицо — маска жертвы с живым просящим взглядом, ждущим… чего? Что я могу? Если бы я мог повелеть тебе встать, если бы моё слово, моя воля обладали бы подобной властью, разве стал бы я заниматься… этим? Этим… Я разжимаю пальцы, опускаю веки, медленно выдыхаю носом. Дрожь унялась, и я снова смотрю на тебя. Убираю прядь жидких русых волос с широкого расчерченного тремя длинными полосками морщин лба. Ещё чуть-чуть.
Стоя рядом и склонившись над тобой, занимаюсь лицом. Так, наверное, выглядят придворные, занимающиеся красотой благородных особ... Это сравнение приходит каждый раз в подобные моменты. И каждый раз я досадую на себя за это. Замазывают ли они разрезы? Нет, конечно нет. Наращивают ли срезанные части кожи, мяса? Снова нет. Лепят ли из мягкой податливой массы новые губы? Нос? Веки? На губы едва хватает порошка. Хорошо, что уже заканчиваю. В конце поворачиваю лицо на правую сторону и восстанавливаю ухо. Пока высыхает, сижу с закрытыми глазами, борясь с внутренним желанием всё бросить. В груди будто растёт шар холодной пустоты: позволь ему, хоть чуть-чуть — и от меня ничего не останется. Как будто перейдёшь точку, за которой нет возврата.
Боже, как я устал.
Впрочем, ухо получилось отлично. Ещё раз осматриваю проделанную с лицом работу. Вполне неплохо. Несовершенно, как всегда, но надо признать — неплохо. Жаль ещё, что ресницы не восстановить, но, к счастью, это не сильно бросается в глаза. Я опускаю их вниз, затем последними точечными штрихами поправляю трещинки на губах, выемку губного желобка и тут замечаю, что совсем забыл про зубы. Опускаю нижнюю челюсть, рассматриваю со всех сторон. От передних почти ничего не осталось. Ещё же зубы. Чёрт.
Наверное, тут стоило бы остановиться, дать себе отдохнуть. То, чего я всегда боюсь, случилось со мной и, что самое плохое, мне всё равно. Мне всё равно. Всё, чего мне хочется — это поскорее разобраться со всей этой вознёй. И не то чтобы такое произошло впервые, нет. Но я старался, стараюсь работать над собой. Стараюсь, чтобы ты не становилась сначала ещё одной, очередной, а потом и вовсе — плотью, с которой нужно сделать то-то и то-то, после чего просто двигаться дальше. Наверное, стоило остановиться, но я не останавливаюсь, войдя в то ненавидимое в себе состояние выгорания, когда пытаешься успеть, пока не дотлел до конца. Я  леплю новые зубы, лихорадочно считая, хватит ли порошка. Приделываю один, перехожу к следующему. Там, где необходимо, наращиваю — и это на самом деле ещё тяжелее, требует большего внимания и терпения. Но меня уже не остановить. По лицу, по спине и подмышкам течёт, губы шепчут ругательства. Даже не знаю, что за ругательства и на кого направлены: на тебя, на меня или вообще, на порядок вещей — просто ругательства. Зуб отваливается и пропадает в темноте глотки. Какая-то секунда тишины и неподвижности, в которой всё моё тело болезненно цепенеет, прежде чем я запускаю два пальца тебе в рот, в тугое сжатое горло, нащупываю его, пытаюсь схватить, ругаясь уже в голос и проклиная всё на свете. И проталкиваю его глубже, где уже не достать.
Б***ь!
Я едва не пнул тебя в бок. Перевёрнутый, отброшенный к двери столик, разбросав за собой окровавленное тряпьё с обречённой покорностью лежит ножками кверху. Я смотрю на него, на учинённый бардак и чувствую, как гнев истекает, оставляя после себя усталость и пустоту. Что только что произошло? Раньше такого не было. Что это со мной? Я хлопаю себя по груди, бокам, карманам, пытаясь сообразить, куда дел фляжку. Нахожу в пиджаке, тёмным комком свернувшемся посреди разбросанных вещей. Неужели снял и бросил его на столик? А надел когда? Чёрт, да что же это со мной…
Опрокинув в себя последний глоток, подхожу к окну. Вечереет. До меня не сразу доходит, что на восстановление ушёл почти весь день. Конечно, работы много и потому вроде бы удивляться нечему, но всё равно. Почти целый день. Целый день. Никто так и не пришёл проведать тебя. Ещё людно: кто-то спешит по своим делам, снуют мимо прохожие. Извозчика на своём месте уже нет, только кучка лошадиного помёта обозначает его обычное местонахождение. Через улицу парочка у фонарного столба о чём-то весело и непринуждённо разговаривает. Одеты просто, но лица здоровые и чистые. Когда она смеётся, то закрывает глаза и слегка запрокидывает голову. Её смех открыт, заливист и заразителен. Я смотрю на мышцы её шеи, приводящие его в движение, и взгляд сам собой рассекает их на составляющие, раздвигает, позволяя заглянуть внутрь горла. Внутрь горла, внутри которого зуб. С силой жмурюсь, веками сдавливаю омерзительное видение.
От одной мысли возвращаться к работе мне становится страшно. Но я всё равно подхожу к кровати, становлюсь на колени. Леплю зуб, ещё один. Прости мне мои слабости. Неспеша, но механически  приделываю их на место. Прости. Сжимая двумя пальцами, поправляю, выравниваю и наконец смыкаю челюсть.
Ну вот, кажется, и всё.
Потом остаётся несложное. Я собираю разбросанные вещи, возвращаю на место столик, прибираюсь. Мысли мои пусты, невесомы, и лёгкость наполняет моё существо. Всё негодное бросаю в одно из вёдер — это предстоит сжечь. Потом тщательно мою руки ароматной настойкой на спиртовой основе. Пока вытираю руки, слышу слабый яблочный запах, медленно разливающийся от неё вокруг меня. Хочется есть, хочется лечь, хочется яблок — целую корзину упругих зелёных яблок. Я сглатываю набравшуюся слюну. Перед тем, как начать собирать инструменты и материалы, ещё раз осматриваю твоё тело. Подношу огонёк свечи чуть ли не вплотную: и мой взгляд придирчив, мои прикосновения осторожны. Ещё берусь за инструмент, поправляя пропущенную рану на внутренней стороне левого бедра. На это не уходит много времени. Затем осматриваю всё снова, с самого начала. Ты воспринимаешь мою скрупулёзность с терпением и пониманием, и позволяешь перевернуть себя, чтобы я смог ещё раз всё осмотреть со стороны спины. Кажется, действительно всё.
Я переворачиваю тебя обратно, вытягиваю руки по швам. Во время данных манипуляций голова падает  набок, открываются глаза. Я смотрю, я не моргаю. Держу слезящиеся глаза открытыми. Думаю, что если закрою, то обязательно пропущу. Пропущу, когда моргнёшь. Моргаю. Теперь ты уйдёшь? Я собираю инструменты, материалы, укладываю обратно в сумку. Привожу себя в порядок. Твой взгляд приклеен ко мне. Вот и всё?
Похоже на то.
Я проверяю свои вещи, не оставил ли чего. Потом ещё раз поправляю голову, устремляя твой взгляд в потолок. Опускаю веки, но они всё равно открываются.
За окном совсем темно. Как же летит время... Пора идти.
Задуваю свечу, оставляю её на столике и, закинув сумку на плечо, беру вёдра. Тёмная жидкость, набитая грязными тряпками и мусором, тяжело качается в руках. Я иду к двери, ставлю ведро, освободившейся рукой поворачиваю ручку. Тихонько щёлкает замок, и я оглядываюсь. Наползающее покрывало сумрака почти спрятало тебя, сделав неразличимой на кровати. Отпускаю ручку, ставлю второе ведро на пол и торопливо пересекаю комнату.
Глаз почти не видно, они угадываются лишь по краткому отблеску. Этот отблеск, этот крохотный блик пойманного света, отражённого и переотражённого, заблудившегося и потерянного, этот крохотный, видимый лишь под определённым углом блик — неужели это всё? Тянется, переползая из минуты в минуту, время. Надо идти, но я не в силах пошевелиться, пригвождённый собственным бессилием. Безумной надеждой на невозможное. Если бы я только мог... Я разворачиваюсь, возвращаюсь к двери, открываю её, пуская шум города внутрь. Шум несмыкающего глаз молоха, в чьих каменных потрохах еженощно перемалываются сотни и тысячи человеческих трагедий. Если бы моё слово, моя воля обладали силой повелевать… Я выставляю одно из вёдер за порог, поднимаю второе. Смотрю на прощание туда, где должен оставаться твой силуэт. Если бы я мог повелеть тебе встать… Пытаюсь убедить себя, что сделал всё, что было в моих силах. Что теперь нужно уйти. Боже, если бы я только мог повелеть тебе встать...
Вставай.
Вставай.
Ну же, встань. Встань.
Встань.

препотрошение

Тело, это слабое, предательски неповоротливое тело, этот прорастающий всё глубже и глубже в землю гроб — сдавило, с сухим шорохом сомкнулось клеткой костей, жгутами плоти и вязким желе жира, узлами и переплетениями слепой безостановочно влачимой крови. Сжатая, скомканная, я скрючилась в самом её центре. Замерла, схваченная пульсацией тяжелеющего в голове бутона боли. Толчок за толчком, выплёскиваемая упрямым сердцем она разливалась во все стороны, будто и не было меня, будто я стала прозрачной. Хотела бы я стать прозрачной, чтобы боль свободно прокатывалась сквозь меня: лежать так, не отнимая рук, пока вокруг не останется ничего, кроме мягкой, молчаливой темноты...
Жёсткая, грубая хватка рванула, отбросила запястье от лица. Не до конца осознавая происходящее, я попыталась вернуть руку обратно, сжаться ещё сильнее, лишь бы исчезнуть от этого напористого вторжения, но зашлась в кашле и, повернув голову на бок, отплёвывалась кровью и осколками выбитых зубов. А уже в следующее, странно замедлившееся и ускорившееся одновременно мгновение отшатнулась, путаясь в мешающем, цепляющемся одеяле, пыталась отползти от его внезапно выросшей передо мной ладони. Он был гораздо, гораздо сильнее. Рванул, едва не вырвав из сустава, за лодыжку, за плечо. Навис надо мной неестественно, жутко огромный и непроницаемый. Вспышкой, росчерком ослепительно белого света сверкнуло лезвие.
Закусив губу, я не глядя пнула куда-то в сторону этой горы плоти, и, вывернувшись, сползла, рухнула на пол. На периферии зрения лезвие вспороло подушку. Со стремительностью, неожиданной для фигуры его комплекции, он развернулся и бросился в мою сторону. Я поднялась, буквально вцепившись ногтями в пол, я рванула всю эту приготовившуюся сдохнуть тяжесть на ноги. Его рука схватила пустоту там, где какую-то долю секунды назад была моя спина. Рваное, хрипами напоминающее рык больного зверя дыхание да молотьба сердца в висках, в руках и плечах, в животе — бился вокруг самый воздух, сама комната сотрясалась в яростном пароксизме. Дверь, дверь, дверь. Спасительная дверь.
Рука мазнула воздух. Пальцы шаркнули, завязли в стене. Что-то влажное, густое, склизкое. Прилипло, обволокло, с силой сжало. И жадно чавкая тянуло, хватало и тянуло, тащило на себя. Колючие, болезненные мурашки от осознания, от бешеного страха, что вот он сейчас схватит меня — и безумная, всепоглощающая паника, полнейшая растерянность от неведомого существа на месте двери, поглощающего моё тело. Я забилась, я вопила и ревела болезненным грудным плачем, я пыталась стряхнуть их с себя, кричала, чтобы оставили меня в покое. От слёз перед глазами бултыхалась мутная пелена, в груди на выдохе прыгал, не доходя до лёгких, вдох: я задыхалась. Мне было не вырваться. Едва не сминая кости тяжёлой хваткой, оно потащило меня. С грохотом и яростным треском вокруг что-то ломалось и рвалось, и в эту дикую какофонию вклинивались неясные жалобные стоны, безумные вопли и завывания, будто мы на всех парах мчались в ад, продираясь через слои и слои застывших в земле и камне мертвецов, пробуждаемых нашим вторжением. Всех моих сил, всей моей решимости хватило лишь на то, чтобы зажмуриться, застыть. Ждать. Оно неслось и неслось, не обращая внимания на катастрофу вокруг, пока весь этот хаос внезапно не лопнул тишиной. Я медленно открыла глаза и только тогда почувствовала, что давление исчезло и меня никто больше не держит. Пепельно-серое марево. Медленное, вальяжное движение бесформенных масс, будто кто-то неторопливо мешает их ложкой.
Мгла не ощущалась кожей, не имела запаха — и в целом казалась привычным туманом, что лишь подтвердилось, когда я протянула руку и поводила ею впереди. Я обняла свои обнажённые, плечи, опустила ладони до локтей, затем сложила на животе и дальше — к тёмному островку курчаващихся на лобке волос. Это принесло некоторое облегчение — снова ощутить себя, своё тело, тихий сухой шорох прикосновения. Я открыла рот, пробуя голос, и голос послушно отозвался, но будто издалека, будто из-под толщи глухой материи. Я коснулась носа и губ. Липкая плёнка засохшей крови до подбородка, но от боли не осталось и следа. Языком ощупала провал каждой щели и остроту каждой вершины сломанных зубов, с досадой размышляя, что делать со всем этим дальше и во сколько это обойдётся. И что делать — вообще, теперь. И что это за место. Я огляделась и долго смотрела назад, силясь в очертаниях перетекающих друг в друга призрачных форм рассмотреть монстра. Ничего. Везде, куда ни глянь.
Я побрела вперёд. Идти без каких-либо ориентиров оказалось сложнее, чем мне представлялось, и потому за неимением иных отметок взгляд цеплялся за складки и границы туманных масс, повторял траекторию их движения, следовал за ними, уводя меня… кто знает куда? Это выматывало. Разум пытался уследить за витиеватым перемещением, запомнить дорогу и построить мысленную карту, чтобы хоть как-то осознать своё положение и определить для себя пространство, в которое попал. Но не в силах совладать с лабиринтом самопересечений ошибался, пробовал снова и снова ошибался, и так без конца, пока туман не стал медленно исходить из-под ног, обнажая серую, словно веками впитывавшую в себя пыль брусчатку.
Заметив её, я остановилась и долго рассматривала: уж очень она напоминала брусчатку мостовой у меблированной комнаты, что мы снимали. Я огляделась, ища что-нибудь ещё, что угодно, что подтвердило бы моё предположение. Словно кто-то поднимал занавес: из мглы и пыли вырастал город, полузабытое воспоминание о городе, в котором я родилась и выросла, в котором вышла замуж и в котором зачла сначала одну, а потом вторую дочь, и от которых сбежала и которых бросила, чтобы в итоге раздвинуть ноги перед мужчиной, который вознамерится меня убить. Я подошла ближе, коснулась стены. Совершенно обычный, привычный кирпич. Не решаясь отпустить его, я пошла вдоль, и шла долго, и стена всё никак не кончалась. Город казался одновременно знакомым и совершенно чуждым. Я была уверена, что иду по улице, на которой провела большую часть последних нескольких лет своей жизни, но стоило остановить на чём-то взгляд, как она менялась: то исчезнет или сдвинется на несколько метров в сторону фонарный столб; то пропадёт со стены окно, оставив после себя глухую стену; то изменится количество этажей в здании или там, где не должно, возникнет новая входная дверь; то примет другие очертания просвет переулка, добавив в свою картину или колдобину, или груду мусора, или оставленную кем-то телегу, или холмик угольной насыпи с воткнутой в вершину лопатой. Каждый раз, стоит отвести взгляд, как боковое зрение улавливало смещение, изменение, будто кто-то тасовал детали городского пейзажа. Такая переменчивость, впрочем, странным образом не удивляла, как если бы в самом воздухе этого места было нечто, что заставляло принимать всё как должное, как неотъемлемое свойство окружения. Как если бы происходящее было сном и я вот-вот проснусь. За окном будет серое промозглое утро, я пройдусь до угла, стрельну табачку у газетчика и, быть может, он угостит меня кофе и мне даже не придётся ему за это отсасывать. Ведь если это не сон, то всё происходящее взаправду и я проклята и буду вечно бродить среди этих пустых улиц: голая, избитая и никому ненужная. Вздрагивающая и сжимающаяся для удара при каждом шорохе. В любых нагромождениях, в любой конструкции, хоть отдалённо напоминавшей человеческую фигуру, вибрирующий внутри ужас рисовал его фигуру, а недостаточная из-за кружащейся в воздухе дымки видимость и постоянная переменчивость окружения лишь усиливали напряжение, создавали фантомов.
По всему выходит, я искала встречи, ждала её. И как бы ни глупо было возвращаться, всё равно возвращалась. Обречённость этого выбора без выбора подавляла, разливалась внутри горьким пониманием, что даже в опустевшем городе мне некуда податься. Наверное, можно было попробовать позвать на помощь, или найти патрульного, или попытаться добраться до полицейского участка. Но ведь город молчал. Никого не осталось. Не было знакомой фигуры городового в будке. За тёмными, подернутыми пыльным сумраком окнами виднелись пустые, будто давно брошенные, лавки бакалейщика, мясника. Пустовала скамеечка старика, всю жизнь, сколько себя помню, чистившего обувь на углу. Рядом к стенке прислонился ящичек мальчишки-газетчика, вскакивавшего на него с вздёрнутым вверх свежим выпуском. Не осталось даже воспоминания о звонком юном голосе, разносившемся над людским потоком. Молчал город. Неественно, нехорошо молчал. Как молчит безнадёжно больной, всецело поглощённый своей болью. Никого. Никого не осталось. Может быть — и его. Какая-то часть меня на это надеялась. Наверное, потому я и шла. И даже ускорилась, переходя через улицу, и уже почти не сводила глаз с проступающего сквозь дымку фасада c темнеющим посередине прямоугольником окна. Дверь располагалась с другой стороны, скрытая углом в повороте проулка.
Стараясь держаться сбоку, я подошла к окну, заглянула, но сквозь покрытое толстым слоем пыли стекло виднелись лишь неясные очертания: тряпицы занавесок, стол у окна, ближняя сторона камина. Как будто никого. Попыталась очистить кусок для обзора — тёрла ладонью, плевала, снова тёрла, скребла пальцами и ногтями, но пыль лишь размазывалась слоем грязи, комковалась. Стало только хуже. Оставив это занятие, я пригнулась и, проскользнув мимо окна, выглянула за угол. Короткий проулок, как ножевое ранение в теле квартала. Лужа, сваленные деревянные коробки, какие-то доски, оставленное ведро. Никого. Я подошла к двери, обхватила ладонью ручку и, прежде, чем повернуть, посмотрела вбок, на улицу. Никого. Какое-то время назад я точно так же её открыла, впустила его внутрь. Я повернула ручку, потянула на себя. Взяла его за руку и увлекла за собой.
Комната воззрилась как брошенная собака — жалостливо, заискивающе, в глухой тоскливой надежде. Ничего не изменилось. Смятая кровать, темнеют пятна крови на подушке и досках пола у изголовья. Моя одежда на полу и столике — там, где я ее и бросила раздеваясь. Я стояла на пороге и пыталась понять, зачем пришла и что теперь делать. Прошла внутрь, взглянула сверху вниз на своё жалкое тряпьё. Села на кровать и уронила голову в ладони. Напряжение, страх, усталость, голод — навалились, тело и мысли набрякли и отяжелели, настойчиво призывая лечь, закрыть глаза. Я посмотрела на приоткрытую дверь. И дверь — как дверь. Лениво натыкались друг на друга пустые вопросы, ответы на которые, казалось, будут лишь уродливым напоминанием о недоступности избавления.
Я наклонилась, чтобы подобрать одежду, решив, что для начала было бы неплохо хотя бы одеться. Но открывшийся ракурсом вид: сложившийся батонами складок живот, забрызганные веснушками крови обвисшие сиськи, спутанные жёсткие заросли на лобке и сведённые вместе бледные-бледные колени — безрадостное напоминание, что я и кто я — остановил руку на полпути. Я легла на бок, закрыла глаза.
И сразу открыла. Рывком подняв усталое, непослушное тело, села на кровати, и в голове недовольно зазвенела боль. Стараясь не обращать на неё внимания, я встала, пошла к двери, всё ещё приоткрытой, как и оставила. Что-то изменилось. Как будто опять этот сдвиг, как будто слегка сдвинулись тени. Я протянула руку толкнуть дверь, но она с треском, едва не срываясь с петель распахнулась, грохнула по кирпичу стен ручкой, а проход, эту крохотную лазейку к спасению, уже заслонила, уже нагибалась, бесшумно, как ночь, заходя внутрь, тёмная, почти чёрная фигура гиганта.
Я только и смогла, что отшатнуться. Всё моё существо, мелькнув панической мыслью, какая я дура, замерло, оцепенело, сотрясамое мелкой дрожью и громким биением дёргающегося на привязи сердца. Я не моргала, я только и могла вести глазами вверх.
Он надвинулся, всё вырастая и вырастая передо мной, непроницаемая гора плоти и мышц. Взмахнул рукой, словно бросая что-то за спину, и тыльная сторона ладони отмахом врезалась в мой разбитый нос. Комната вздёрнулась вправо и вверх, кувырнулась налево, и я тяжело грянула об пол.
Кажется, я застонала, сжала пальцы, пытаясь вцепиться в кусок доски подо мной — сильнее, когда его клешня обхватила лодыжку и он потащил меня. Затылок считал неровности пола, наждачкой гладившего спину; он снова нагнулся, преодолевая дверной проём, и я зачем-то попыталась зацепиться за косяк, будто твёрдость деревянной конструкции могла придать мне сил и шансов. Он легко мог оторвать меня вместе со всей моей глупостью, но вместо этого терпеливо отпустил лодыжку, прогремел рядом. Только бы не пнул, только бы не наступил... Пятерня вздёрнула, едва не скальпировав, за волосы, а вторая, большая чёрная планета, обрушилась мне на лицо, насылая боль и тьму, тьму и боль. Трещинами и паутиной, она расползлась по моему лицу, хлынула в ноздри и глаза, и раззявленный в захлёбывающемся стоне-плаче рот, забурлила в горле и лёгких. Я тонула.
Отсекло звуки. Тишина объяла со всех сторон, навалилась и сдавила, выдавив звон через уши. Потом прекратился и он, оставив только таинственный шум настырной крови. И боль. Боль никуда не делась, и  качающие тело волны прокатывали её через каждую мельчайшую частичку, словно бы лишь для того, чтобы я не забывала о ней. Что ж, это я понять могла. Быть может, боль была заслуженной. Быть может, боль была искуплением. Быть может, надо было просто смириться, принять, что она — не внешнее, что она — изнутри. Старая подруга, и мы наконец-то остались наедине, и впереди вечность. Я опустила веки — или осознала, что веки опущены. Я расправила руки, отдаваясь её воле, её жаркому, почти любовному дыханию. Я разлепила сомкнутые губы, чтобы прошептать ей слова приветствия, чтобы поведать то, что поняла, наконец поняла...
Черноту расчертили разрезы острых белых молний. Сперва справа налево, потом слева направо. Потом, как и должно, пришёл гром. Чернота забурлила; вскипев, зашипела паром; застонала гулом и содрогнулась грохотом. Я разлепила веки, и веки поползли по глазам, сдирая за собой нежную плоть, пока передо мной не предстало перевёрнутое на бок лицо — огромное полотно из мяса и выпирающих углов, сжатое, напряжённое — и вместе с тем равнодушно-безучастное. Неподвижное — от водянистых серых глаз до ноздрей и сведённого в полоску рта. Я впервые видела его так близко. Ближе даже, чем когда он насел, тогда, в кровати. Механическими заслонками опустились и поднялись веки, и лицо отодвинулось, исчезло.
Он ходил вокруг, гремел металл, звякало стекло. Я попыталась повернуться, посмотреть, что он делает, но не смогла пошевелиться. Не смогла пошевелиться. Я приказала указательному пальцу правой руки согнуться. Но не смогла пошевелиться. Я попыталась скосить взгляд, но глаза смотрели только в отведённый им кусок пожелтевшего потолка. Я попыталась моргнуть, ведь смогла же я их открыть. Но веки как будто приклеили. Я попыталась крикнуть. Но у меня не было ни рта, ни губ. Даже внутри меня крик показался воспоминанием о крике. И когда я заплакала, забилась от страха и паники, и непонимания, и ужаса, что оно несло, внутренний голос, тот голос, который и был мной, той мной, какой я себя воспринимала, — голоса не осталось. Озарение, момент истины принёс странное облегчение, будто выпустили из смрадного помещения на свежий воздух. От меня ничего не осталось. Теперь всё. Всё закончилось.
Но вот снова его лицо. Как будто по новой. Придвинулся, всматривался, словно искал что-то. Предчувствуя неладное, засуетилось сердце. Ведь всё же закончилось... Он развернулся, а когда повернулся вновь, в тусклом жёлтом свете блеснул металл лезвия. Угрожающе вырастая, приблизилось острие тонкого узкого клинка. Оно прошло через мой неподвижный взгляд, куда-то вниз — не видно; сменилось толстыми кожаными перчатками. Меня трясло, как если бы биение ошпаренного ужасом сердца отдавалось всем конечностям. Мне казалось, что меня трясло, но дёрнулось лишь что-то на лице — раз, другой. Он отвернулся, потом снова повернулся, загородил обзор локтем. Возился с чем-то ниже. Я не ощущала, но каким-то наитием, миазмами страха, рисовавшими в голове неправдоподобно жуткие картины, начинала осознавать смысл всех этих его движений, и от того, что тело в ответ молчало, становилось только страшнее. Ведь, если продолжать мысль, то могло и не быть уже его, моего тела. От него могло ничего не остаться. От меня могло ничего не остаться.
Как я этого и хотела.
Я зажмурилась. Он закончил, отбросив на столик рядом, отрезать нос. Сжав верхнюю губу двумя пальцами, он оттянул её вверх, поддел острием, проколол и начал методично отрезать. На зубы, на щербины сломанных, в тёмную розовую глубину рта потекла кровь. Закончив с верхней губой, он принялся за нижнюю. Оттянул, проколол и резал, пока она не осталась у него в руке. Повернулся, убрал и потом снова всматривался в моё лицо. Взял за подбородок, повернул и стал отрезать левое ухо. Его движения, уверенные и неторопливые, выдавали долгую практику, спокойствие и отстранённость. Ему не было до меня абсолютно никакого дела. Всего лишь тело, которое по какой-то непонятной мне причине необходимо изувечить. И все попытки понять, все прилипчивые вопросы — без ответа. Поэтому, наверное, не было никакого смысла закрывать глаза, прятаться, бежать. Я открыла глаза.
Он исчез. Из разверстого тела исходила жизнь. Неузнаваемая, изуродованная до такой степени, что в ней с трудом угадывался человек — она ещё пыталась сделать последний вздох. Судорожно вздрагивала грудь, из-за стиснутых зубов вытекал слабый монотонный хрип. Не получалось. Лишь выталкивались из ран новые сгустки крови. Она посмотрела на меня. Ужас, что я принесу ей новую боль и новые страдания, мгновенно сменился мольбой, просьбой. Но я ведь не могла ей помочь. Я и себе-то не смогла помочь.
Я отступила. Шаг, ещё шаг. Ступни запутались в валявшемся на полу липком тряпье, поехали в луже тёплого и густого. Она не сводила с меня глаз. Она хрипела всё настойчивее, громче. Она попыталась дёрнуться навстречу, но вместо этого лишь вздрогнула в очередной судороге. Я повернулась, не упав только потому, что ухватилась рукой за стену, я дёрнула за ручку, распахивая дверь. Длинный, бесконечно длинный чёрный коридор, нарезанный тусклыми серыми пятнами из люков в потолках, раскинулся у моих ног. Краткое, не дольше секунды замешательство сжалось вокруг дверной ручки в кулак. Я переступила порог, я рванула её за собой, оставляя позади жуткий образ истерзанной жертвы с её неумолчным хрипом — и побежала.
Наверное, наша величайшая ошибка в том, что порой мы уверены: мы знаем, чего ждать дальше. Что наш разум, выпестованная им система умозаключений и воззрений способны предугадывать предстоящее, основываясь на пережитом, на знаниях поколений. Но лежащая в основе системы познания ограниченность, её модельность не позволяют учитывать все те пренебрежимо-малые величины, которые, медленно нарастая, вздуваясь невидимыми опухолями, дают о себе знать слишком поздно. Когда выбор сделан и остаётся лишь бежать. И надеяться. У него должен быть конец. У всего есть конец.
Но коридор не кончался. Я бежала, бежала, бежала. Бежала. Столб за столбом разрезанная рассеянным холодным светом. Бежала. Не обращая внимание на происходящее вокруг, гонимая лишь уверенностью, что рано или поздно он должен кончиться. Должна быть дверь.
Но не было двери и не было никакого конца. Выдавливая из пор липкую испарину, заполыхали лёгкие, жидкое пламя запульсировало в висках. Пот блестел на коже, стекал в глаза и рот, оставлял грязные разводы, прокладывая дорожки по груди и животу. Я закашлялась, согнулась пополам, уперев ладони в бока. Я натужно глотала воздух, силясь протолкнуть его в запертые лёгкие. Кашляла, надеясь, что кашель разобьёт преграду, но он лишь громогласным эхом разбегался по сторонам коридора, уносился прочь бешеным зверем. Замирал в бесконечности слабым странно-зловещим отзвуком.
Кое-как придя в себя и утерев слезящиеся глаза тыльной стороной ладони, несколько раз шумно выдохнула ртом и подняла глаза наверх. Щурясь, приставив руку козырьком, всмотрелась в поток света, под которым стояла, пыталась разглядеть в нём хоть что-нибудь. Посмотрела вперёд, назад. В тёмных промежутках между люками устремлялись в бесконечность серые прямоугольники окон. Тусклые, почти неотличимые от стены, не отличимые друг от друга. Справа от каждого — такой же серый, такой же сливающийся с поверхностью прямоугольник двери.
Я подходила к окну, и по мере приближения стекло обретало прозрачность, становилось различимо убранство помещения. Подошла вплотную, прильнула к гладкой холодной поверхности, даря ему столь же холодное дыхание. Стол, комод и камин, кровать и столик. Те же занавески. Дверь в том же углу, где и всегда. Я нащупала ручку, повернула, потянула на себя и, глядя в окно, наблюдала, как она послушно открывается в нескольких метрах впереди, в противоположной стене. Пальцами толкнула её обратно, и она медленно вернулась на своё место. Тихо щёлкнул замок. Я отступила на несколько шагов назад, чтобы убедиться, что игра света и тени не обманывает глаза. Но нет: ровная стена, окно, дверь рядом. Будто кто-то выпрямил угол фасада, за которым располагалась дверь, не тронув внутреннего строения. Неправильность издевалась, обескураживала, но, странно, — не удивляла. И пустой город, и бесконечная труба коридора, и теперь вот — стены. Происходящие странности подчинялись своим правилам, формировали своё миропостроение: хотела я того или нет, мне только и оставалось, что смириться.
В следующем окне увидела ту же картину. Я прошла, пропустив несколько, дальше. Там, в полумраке одной из комнат, на полу лежала женщина. Я заслонилась ладонями, приникла к стеклу, всматривалась, силясь  её разглядеть. Неподвижно распростёртая на полу обнажённая фигура сливалась с полумраком, и, чем дольше смотрела, тем больше казалось, что тьма сгущается вокруг неё, обволакивает. Никаких повреждений, лишь чёрное пятно у головы, наталкивающее на ассоциации с кровью. Я осторожно постучала по стеклу, и стук загарцевал по коридору, уносясь вдаль. Я осмотрелась, ожидая увидеть, как из теней появляется привлечённая им угрожающе-чёрная фигура. Но всё оставалось неизменным, и, когда наконец замерло эхо, я снова повернулась к окну. Она всё так же лежала. Кажется, мрак вокруг и правда сгустился. Я подняла было кулак, чтобы снова постучать, но передумала. Вместо этого протянула руку, повернула ручку. Дверь послушно отворилась. Я остановилась на пороге. Продолжая открываться, дверь мягко скользила за спиной. Тело лежало посреди комнаты, замершее той мёртвой неподвижностью, которой отчего-то лишены предметы и вещи. Будто лишиться возможности движения и не иметь его вовсе означало что-то в корне разное, и первое, в силу того, что несло печать утраты, оказывалось гораздо страшнее.
Можно было подойти, проверить, дышит ли она, но я не могла заставить себя сделать шаг внутрь. Мерещилось, что дверь тут же захлопнется, что, отделившись от прилипших к углам теней, вернётся он. Я вспомнила рассёкшее ночь лезвие. От одной мысли, что могу столкнуться с ним, внутренности сковывало стылое осознание беспомощности и страха, с которым, кажется, бороться я не научилась. Потерев залёгшую в складках вспотевшей шеи грязь, я развернулась и вышла, на ходу толкнула дверь обратно и медленно, на расстоянии вглядываясь в матовые прямоугольники окон, пошла дальше.
Видела смутные тени и формы, застывшие как на испорченных, недодержанных фотокарточках. Скудость освещения и полумрак порой придавали им незнакомые формы и тогда я останавливалась, подходила ближе. Иногда тело лежало на кровати. Иногда плашмя, иногда к полу свисала расслабленная рука. Иногда бесстыдно раскинутые ноги выставляли на показ чёрный треугольник промежности. Но всё время — кровь. Почерневшие ею простынь и одеяло. Причудливая вязь линий на руке. Залитые, поблёскивающие ею грудь, живот, бёдра. Но чтобы рассмотреть раны, пришлось бы зайти внутрь. Я останавливала себя, спрашивая, что даст мне это знание. И не могла ответить.
А потом — движение. Я замерла, и холодная вязкая слизь слюны застыла в горле, прилепила язык к верхнему нёбу. Напротив окна стояла тёмная фигура. Ещё даже не различив детали, я поняла, страх во мне понял — это он. Дрожа от озноба, я заставила себя осторожно приблизиться: шажок за шажком, стараясь не издавать ни звука, даже не дыша. Серое стекло послушно проявило столик и комод, и камин, и изножье кровати, и облачённую в чёрный сюртук фигуру рослого мужчины, и коленопреклонённую женщину перед ним. Ритмичное, волнообразное движение, начинавшееся поступательным ходом придерживаемой им у паха  головы и заканчивающиеся порывистой ездой её бёдер, сжатых вокруг сокрытой под юбками левой руки, ясно говорило о происходящем в комнате. Я сглотнула, обескураженная не бесстыдностью, но неожиданной внезапностью любовных утех. Приложила к раскрасневшимся щекам ладони. Сладостное чувство телесных наслаждений, испытанное, кажется, сотни лет назад, жадным жаром растекалось по телу, лишь усиливаясь на контрасте с холодом. Опустив пальцы между ног и собрав с пылающей плоти выступившую влагу, вытерев о бедро, я снова прильнула к окну как раз в тот момент, когда он, левой рукой сжимая выплёскивающийся ей на лицо и распахнутый круглый рот член, палец правой до основания погрузил в провал её правого глаза. Мутная слизь, как подгнивший яичный белок, смешиваясь с кровью, выступила вокруг сустава. Я отпрянула. Выпростав из-под себя руку, она обхватила, попыталась избавиться от пальца, но тот не отпускал. А он продолжал изливаться ей на лицо, уже сморщенное, сломанное болью и сомкнутым криком. Она ударила его по руке, раз, другой, вцепилась ногтями в запястье, оставляя сухие красные полосы. Он не шелохнулся. Собрал рукой последние капли с головки, взмахнул, стряхивая их на пол. Какое-то время смотрел на её попытки вырваться, на её сучащие по полу ноги, как они путаются в подоле, как она пытается его пинать, на её раскрытый рот в паутине спермы. Потом, уперев остальные четыре пальца правой руки ей в висок и над ухом, левую руку положил на затылок, резко, рывком крутанул, и она сразу обмякла, начала сползать вниз. Я отступила, ладонью зажимая крик. За стеклом, среди теней, тенью скользила его чёрная фигура. Тихо-тихо, двигаясь как можно дальше от окна, я дошла до следующего столба света и побежала.
Стук сердца, шлепки босых ног по каменному полу, шумный выдох между ними накладывались, сливаясь в тяжёлую поступь за спиной. Но никого не было. Я обернулась раз, через какое-то время ещё раз. Остановилась. Никто за мной не гнался. Постояла, ожидая, что вот-вот услышу его. Но никто за мной не гнался. Посмотрела наверх, сощурившись против бившего из люка света, вышла из-под него, подошла к очередному окну.
Растерзанная, она лежала на кровати. Отрезанная голова оставлена между ног, губами к губам. Вспоротый живот и вывернутая наизнанку грудная клетка. Я почувствовала подкатывающую горечь рвоты, согнулась, выдавливая спазм, пополам. Ничего не вышло. Ничего не вышло и со вторым спазмом, и с третьим, когда, став на колени, попыталась ускорить процесс и засунула в рот, глубоко, до самого горла четыре пальца.
Хватаясь за стену, за карниз, поднялась. Перешла к следующему окну, и без удивления, без ужаса, увидела их, рядом, в объятиях, целующихся. Вздёрнув её подбородок к своим губам, он ввинчивал свой язык. Рука шарила под юбкой. Рука натирала член сквозь ткань брюк. Всё это напоминало дурной виденный не раз сон, от которого не избавиться. Он повернул её к столу, он с силой приложил её лицом о деревянную поверхность. Ей больно, наверняка назавтра будет синяк, но она решила, что это ничего, что ему так нравится, что за лишнюю монету она готова потерпеть. Зажмурившись, хватая ртом воздух, она пыталась расслабиться, чтобы вместить его в упорно не желающее расширяться отверстие ануса. Вскрикнула, когда, потеряв терпение, он с силой загнал себя внутрь. Переступил, принимая позу поудобнее. Фрикция за фрикцией, кровь оставляла на бугрящейся венами коже разводы. С каждым толчком и она, и стол под ней вздрагивали как от удара, жалобно скрипели, отчего он приходил во всё большее неистовство, всё ускорялся, сжимались на её плечах узловатые толстые пальцы. Наконец, не в силах терпеть жгучую боль, она вскрикнула, попыталась выскользнуть. Схватив её за волосы на затылке, он раз, ещё и ещё раз, приложил об стол. Из-под зажмуренных век выступили слёзы, свезённая кожа елозила по крови — расставив руки, вцепившись в острые края, она ждала, когда он кончит, когда он рухнет на её спину, толчками изливаясь в её зад.
Высвободив член, он приподнял ей голову, чтобы могла его видеть. Набрал слюны, харкнул в лицо. Отпустил, и голова грянула обратно. Попыталась опустить юбки, прикрыться, но руки не слушались. Стоял, смотрел. Обмякший поблёскивающий семенем член в разводах крови и фекалий вяло свисал из ширинки, быстро съёживался, уменьшался. Он поднял головку вверх, что-то порассматривал, затем вытер ладонью и торопливо спрятал в штаны. Подошёл, вытер руки о подол её платья. Оправился. Взял за ногу, потянул, и она безвольной куклой упала на пол. Вяло двигалась, пытаясь прикрыться и закрыться. Кажется, стонала. Наступил ей на щеку. Глаз, глаз метался и ходил в глазнице. Возделась вверх рука, мазнула по сапогу. Перенёс массу на ногу, и нога, преодолев краткое сопротивление щеки и зубов, достигла пола.
Зажмурившись, я отошла от окна и побрела дальше. Какое-то время не открывала глаз. Мягкий шорох на контрасте с немыми жуткими сценами немного успокаивал. Провела рукой по волосам, коснулась живота. Тело, моё тело. Это простое напоминание о жизни и о живом вселяло надежду. Я не могла сказать, на что мне в данных обстоятельствах надеяться, но быть, жить, даже бояться — это придавало сил. Иначе я так и осталась бы скулить под одним из этих окон. Но я не скулила, я не плакала, я шла вперёд. Может быть, единственным верным решением и было — идти вперёд. Не останавливаться, не смотреть. Если отбросить ненормальность происходящего, самым явным следствием всего этого насилия оказывалось понимание собственного бессилия — бесполезного, бестолкового. Может быть, стоило идти дальше. Надеяться, что где-то там коридор наконец закончится. Но, пропустив несколько, я остановилась, я снова заглянула за серое стекло.
Она лежала поперёк стола. Свисали к полу голова, рука. Орудуя ножом, он ковырялся в её внутренностях. Искал, отрезал, отбрасывал за спину, снова искал. Сюртук остался на кровати, рукава туго стянуты у локтя. Скальпель, даже сквозь стекло не оставляющий сомнений в своей остроте, покрыт кровью. И волосатые руки, и подбородок, и губы.
Наверное, нас влечёт смерть. Я прошла ещё несколько, но всё равно скользила взглядом, всё равно силилась различить в движениях теней какие-то подробности. Пыталась уяснить для себя, что надеюсь увидеть. Но вопрос зависал в пустоте, стоило только увидеть, как мужчина отрывал зубами сосок привязанной к кровати женщины, как смеялся, перекатывая его во рту, пока алые струйки скользили по подбородку. Как, обхватив локтем шею, насиловал её рукояткой кочерги. Как кулаком забивал в анальное отверстие оторванную ножку стола. Как своим тонким длинным клинком срезал ей половые губы, как заталкивал ей в горло, как зажимал нос и рот, вынуждая глотать. Как завершал поцелуй, откусывая ей губы с щекой, как разрывал руками челюсть и мочился... Наверное, нас влечёт смерть. Обмерев, забыв как дышать, кажется даже кровь останавливала своё движение — я смотрела. Я ловила каждое движение.
Она лежала на полу. Опустившись на корточки, он одну за другой привязал руки к ножкам стола, завязал глаза белым платком, затем встал, обошёл её, критически осмотрел результат своих действий и сапогом подвинул ей ногу, раздвигая их шире. Суматошно ходили в волнении ли, в предвкушении ли грудь и живот. Поочередно поднимая брючины, стал сначала на одно, затем на второе колено. Погладил ей низ живота, поиграл с волосками на лобке, запустил палец во влагалище, отчего она сперва подалась прочь, но тут же — навстречу, как волна о берег. Другой рукой вытащил член из штанов и  круговыми движениями неспешно приводил его в готовность. Решив, что достаточно, сплюнул в ладонь, размазал слюну вокруг головки, неторопливо вошёл. Она подобралась, согнула ноги, чтобы проще было двигаться навстречу его толчкам. Дрожал, мелко вибрируя стол.
Он наклонился, чтобы взять в рот сосок, и тогда я открыла дверь, вошла. Остановилась на пороге, следя за торопливым нырянием его зада. Попридержала дверь за ручку, чтобы та перестала двигаться. Медленно, ступая с носка на пятку и молясь, чтобы под ногой не скрипнула доска, пересекла комнату. Они не издавали ни звука, лишь тяжёлое, сливающееся в одно, дыхание двух людей. Пальцы нащупали рукоять кочерги, стиснули. Следя, чтобы не задеть края подставки, вытянула её, сжала перед собой, наподобие меча или дубины. Боком, по-прежнему мягко ступая с носка на пятку, зашла ему за спину. Закрыла глаза. Даже если здесь и сейчас он для того только, чтобы трахнуть её, и ничего больше. Сложив губы трубочкой, медленно выдохнула. Открыла глаза. Дёрнулся, проскрежетав ножками, стол. Поднялась, изгибаясь вбок нога. Пихнула воздух перед собой. Раз, другой. Вцепившись в кочергу, не понимая, что происходит, я сместилась вбок и зажала рот рукой, чтобы не вскрикнуть при виде разорванной, чудовищной раскрытой промежности. Одна рука по запястье внутри, вторая, вцепившись в лобковую кость, тянула и тянула, ломая неподатливые кости, раскрывая всё шире и шире как устричную раковину. Я увидела его профиль, вздувшиеся вены на шее. Стиснутые челюсти. Затихшее, неестественно изломанное тело перед ним. Увидела кончик его члена, всё ещё напряжённо вздёрнутый кверху. Натекающую к его ногам лужу крови. Размахнулась и, зажмурившись, разворотом, метя куда-то в сторону головы, ударила кочергой.
Отдача от удара тяжело отозвалась в плечах и голове. Я замахнулась было ещё раз, но кочергу повело вправо и вниз, и, чтобы не упасть, пришлось её отпустить. Так и продолжая сжимать в руках воздух, открыла глаза. Медленно, тяжело, он заваливался набок и, когда наконец его грузное тело грянуло об пол, кочерга, оторвавшись, звякнула и покатилась по доскам. Удар пришёлся практически аккурат острым крючковатым выступом в висок. Я опустила руки. Не хватало воздуха. И хоть меня и трясло, я всё же догадалась отступить, опасаясь, что даже после такого удара он сможет подняться. Он не шевелился.
Стараясь держаться как можно дальше, не сводя с лежащего тела глаз, обошла его, нагнулась и подняла кочергу. Тронула его плечо ногой, и только после этого позволила страху немного разжать хватку. Стекленел налитый кровью глаз, уставившийся мне в ногу. Растекалась из-под головы лужица крови. Я аккуратно  перешагнула грузное тело и опустилась на карточки рядом с распростёртой женщиной. В полумраке белая кожа будто светилась. Положив кочергу на колени, протянула руку и нежно, касаясь щеки подушечками пальцев, повернула к себе.
Качнувшись, как кивнув, она воззрилась на меня. Искажённое ужасом и болью лицо казалось странно знакомым. Рот приоткрыт, виднеются неровные жёлтые зубы, на нижней губе след укуса с капелькой крови. Карие глаза. Я попыталась вспомнить, видела ли его в предыдущих комнатах, но перед мысленным взором вставали лишь картины пыток и жестокости. Я протянула руку, убрала упавшую на лоб прядку волос. Пепельная неподвижность черт смялась, она зашлась в кашле, брызжа в мою сторону слюной вперемежку с кровью. Но я не обращала внимание. Её лицо — моё лицо, сотрясаемое болезненным приступом, под моей рукой.
Я отдёрнула руку. Я поползла назад. Соскользнув с коленей, громыхнула об пол кочерга. Переставляя ладонями, отползала, отползала от неподвижного взгляда, от дрожащих губ, силящихся что-то сказать, взмолиться, будто я что-то могла, будто во мне было что-то, чтобы не только уползать, пока ладонь не хватанула его мясистую щеку и не свезлась с него и я не ударилась локтем о доски. Она протянула руку, и рука, какая-то обтянутая бледной кожей птичья лапа, тряслась передо мной, гладила, пытаясь схватить ступню, холодная, сухая. Выгибаясь, отчего изломанные кости таза задвигались под непривычными для себя углами, вызывая в ней воющие стоны боли, она попыталась перевернуться, теперь уже хватая, подтягиваясь, волоча выгнутую ногу, лезла, лезла, лезла. Я что-то крикнула. Глаза застлали слёзы, я пыталась уползти, но упиралась в его неподвижную тушу, не могла её сдвинуть и не понимала, как её преодолеть. Кричала, захлёбываясь слезами. Рука, уже дотянувшись до колена, влачила изломанное тело в мою сторону. Она наконец перевернулась и теперь подползала, помогая себе второй рукой: распахнутый рот, из него, как из печной трубы, рвался, рвался безостановочный стон. Её лицо — моё лицо — приближалось, приближалось, с мерзким шорохом волочились по полу живот и изувеченная промежность, грязный след за ней, сломанные, торчащие в разные стороны ноги за ней. Её лицо — моё лицо, распахнутый рот, рука шарила по моему животу, по моей груди, хватала, цеплялась без разбора, оставляя красные следы, ногти впивались в кожу, будто хотела сорвать, будто хотела забрать себе, забрать себя, вернуть себя. Нет, это не я. Это не могу быть я. Есть только я, одна я.
Прицелившись, я двинула ногой в распахнутый рот. Она не отцепилась, она схватилась крепче, она задрала рот, направив свой неумолчный стон к потолку. Клекотала кровью и выбитыми зубами. Я ударила ещё раз, что-то хрустнуло, и тогда она дёрнулась, разжала, отцепилась, отвалилась в сторону, судорожно сотрясая вывернутой ногой в воздухе. Стон перешёл в тихий скулёж. Нащупав кочергу, крепко сжав её в руке, я наконец встала. Я замахнулась, глядя сбоку на её лицо — своё лицо — свой глаз, скосившийся, прячущийся от меня. Это не я. Это не могу быть я. Это она и она обречена. Это не я. Я опустила кочергу на её лоб. Это не я. Это она дёрнулась, распласталась, судорожно вздрагивала, косилась карим глазом, пряталась карим глазом. Это не я. Кочерга потяжелела, поднять её снова потребовало куда больших сил. Я шумно втягивала носом воздух. Я убрала с лица волосы. Я замахнулась ещё раз и ещё раз обрушила кочергу ей на голову. Наконец стон прервался. Взгляд карего глаза уставился куда-то мне за спину. Нет, это не я. Я — я! — отбросила кочергу в сторону, и кочерга, стукнувшись об стену, осталась в углу. Перешагнув его неподвижное тело, не наступая на разлившуюся кровь, я дошла до угла, открыла дверь, и, выпрямившись, угол вывел меня обратно в коридор.
Коридор послушно вытянулся в стороны, разбегаясь в безбрежные дали знакомыми световыми столбами. Поёжившись от холода, я обняла себя за плечи. Помогло слабо. Подула в ладони, растёрла друг о друга. Вытянула перед собой. Стояла смотрела, как дрожат на весу. Как дрожь передаётся всему телу. Усталому, требующему отдыха. Не хотелось никуда идти. Я дотащила себя до ближайшего светового столба. Я остановилась, задрала голову. Закрыла глаза. Представила, что умываюсь. После случившегося хотелось умыться. Хотелось помыться. Я представила горячую ванну. Представила, как лежу в ней, как вытягиваю ноги, как растираю их пенной мочалкой. За опущенными веками свет в люке моргнул. И ещё моргнул. Открыла глаза. Мерцание прекратилось. Я стояла, ждала. Щурилась. Держала слезящиеся глаза открытыми. Думала, что если закрою, обязательно пропущу. Моргнул. Действительно моргнул. Я моргнула.
Я пошла дальше. И чем дальше отходила, тем больше думала, что надо было забрать кочергу. Потом думала, что если всё кончено, то кочерга мне ни к чему. Больше ни к чему. Я убила его. Удар. Кочерга с хрустом проламывает кость. Кочерга тащит меня за падающим телом. И её я тоже убила. Удар. Нога бьёт в зубы, кочерга бьёт в лоб. Стон — как вой сирены. Её я тоже убила. Её лицо — моё лицо. Проломленный ударом кочерги лоб. Мускулистые руки разламывают тазовые кости, разрывают влагалище. Я зажмурилась. Теперь всё кончено. Теперь, если подойти к окну, там никого не окажется. Больше никогда, больше никого. Ни в одном из этих окон. Все эти комнаты, отсюда и до самого-самого конца. Пустые. Её лицо — моё лицо. Сложенный стоном рот со следом укуса на губе.
Я шла, шла, шла. Шла. Я не заглядывала в окна. Шла. Шла. Я не высматривала в окнах тени. Я шла вперёд. Я не высматривала никого в тенях. Только вперёд. Моргал над головой свет. Иногда перемигивался в такт шагам. Иногда — в такт сердцу. Я сорвалась на бег. Я чувствовала — конец близок. Вот-вот коридор закончится. Вот-вот коридор выведет меня.
Мелькнуло, мазнуло взглядом в сером окне. Моё лицо. Её лицо. Распахнутый, снова, как тогда, когда удар кочергой забил его в горло, рот. Немой крик. Тянущийся, тянущийся стон. Я смотрела не в её глаза. В этот рот. Подходила, будто проваливалась. В этот рот. Рот качался перед стеклом. Мазнули стекло губы. Трепетали, как крылья бабочки, веки. Проявлялся его тёмный силуэт. Идеально выглаженный сюртук, брюки. Торчащий из ширинки член, буравящий её сзади. Её лицо. Моё лицо. Нас отделяла лишь тонкая стеклянная грань. Я положила пальцы на овал её рта. В этот рот. Положила пальцы. В этот рот. Мазнули стекло губы. Мои губы. Её губы. Из темноты, из черноты тканей протянулась рука. Обхватила шею. Сжала ногтями. Сжала когтями. Разорвала когтями. Разорвала когтями, разбрызгивая по тонкой стеклянной грани капли крови. Брызги крови. Кляксы крови. В мой рот. Разламывалась шея. Рвались ткани. Разрывались ткани. Тянулись, тянулись волокна. Разбрызгивая капли крови в брызгах крови в кляксах крови на стекле в этот рот мой рот. Падало, отваливалось в сторону тело. Её тело — моё тело — никому не нужное тело. Этот рот — мой рот со следом укуса на губе. На губе на губах сомкнувшихся вокруг вздыбленной плоти его плоти раздвигавшей губы со следом укуса и язык и гортань и горло и поршнем взбивая смазку и слюну взбивая слюну и смазку борясь со сжимающимся и сжимающимся горлом ходило ходило ходило ходило ходило и не было этому конца пока пока наконец пока не замерло пока не содрогнулось в толчке в толчке в выстреливающем в пустое горло в сжимающееся сжимающееся горло семя семя семя изливаясь заканчивая изливаясь заколачивая этот рот кончая этот рот её мой немой рот не мой рот не мой рот не мой рот прижат к его паху не мой рот не мой рот её рот обхватил его изливающийся в мой немой член вздрагивает его живот выталкивает его семя его живот в его член в мой не мой этот её рот в сжимающееся сжимающееся горло до последнего до последней капли собирает всё до последней капли с губ губами собирает всё до последней капли с моих её губ — и швыряет и отбрасывает и теряет капли сжимающееся сжимающееся горло этот рот мой рот бьётся ударяется стучит об стену падает на пол скачет по полу катится катится катится по полу полу этот рот этот рот следит красной и прозрачно-мутной красной влагой этот рот пока он с пустым с опущенным пока с сомкнутым ртом этим ртом убирает член прячет сжавшийся член свой член свой крохотный свой вялый член отпинывает отпихивает этот рот мой рот ногой в рот мой рот немой рот пинает ногой
я отброшена я падаю я сдираю кожу на руках на коленях я бегу бегу и бегу и за мной бежит мерцающий вдогонку меняющий вдогонку меняющийся свет свет фиксирует раз пробегаю под ним свет фиксирует раз каждый раз каждый раз оставляю что-то моё моё моё я я всё ещё я моё дыхание моё тело мой пот мои усталые ноги влекут влачатся сердце влачит влачится кровь упрямая кровь влачат меня вперёд по коридору вперёд вперёд лишь бы не останавливаться лишь бы не смотреть в окна лишь бы не остановливаться в окна лишь бы не остановиться в окно лишь бы не становиться окно окно окно будет конец будет окно и будет конец в конце окно в конце будет конец без конца окно без конца и нет ему конца окно поймало схватило окно не отпускает окно заперло меня её нас бесчисленных нас бесчисленную её всю её всех её всех нас свежуемую её потрошимую её выпотрошенную её вытраханную её разорванную её с разорванным горлом её с разорванным задом её разорванной её разорванную её разорвана рана рано рано разорвать раз разорвать раз раздвигай раздвигай же раздвигай раздвигает раздвигает медленно раздвигает ноги медленно раздвигает губы пальцами губы не мои губы влажные губы целует губы немые губы не мои губы немы не я это не я не могу быть я вот я не она я вот она я я я это не я раздвигает губы улыбаются губы его губы её губы развёрстые губы раздвинутые губы принимают прими принимаю раздвигаю губы принимаю шире раздвигаю его твёрдый наконец его клинок твой клинок твёрдый клинок вводи в меня вводи меня разорви меня своим порви меня проткни меня до конца своим клинком клинок раздвигает клинок медленно раздвигает её дрожь её дрожь дрожь холода ей холодно мне холодно как же холодно клинок холодный клинок холодный клинок острый остро раздвигает острым языком раздвигает входит раздвигает холодом раздвигает лезвие холодное раздвигает войди в меня глубже раздвигает глубже глубже холод глубже через скрежет зубы раздвигаешь через скрежущущие зубы раздвигаешь рот мой рот этот рот её рот вместе рот вместе раздвигает лезвие раздвигает кинжал кинжал раздвигает наполовину раздвигает наполовину мой рот наполовину её рот наполовину твой рот этот рот мой рот распахнутый рот распахнутый немым криком мой рот немой рот лезвием наполовину раздвинутый рот этот рот истекает кровью наполовину раздвинутый подаётся тебе навстречу насаживается тебе навстречу рвётся тебе навстречу наскоком рывком до конца тебе нарывом тебе навстречу проталкивает заталкивает запихивает зарывается насаживается до конца конец брызжет брызжет брызжет клинок кровь на клинок кровь брызжет кровь проталкивается пока проталкивается насаживается пока проталкивается насаживается пока наконец рвётся конец рвётся брызжет наконец льётся кровь в её рот мой рот не мой рот целует целует и рвёт рвёт клинок рвёт брызжет кровь кинжал рвёт брызжет кровь лезвие рвёт лезвие в рот не мой рот прикусывает её рот этот рот твой рот жадный рот жадно прикусывает этот рот со следом укуса этот рот немой рот не мой рот рвётся не мой рот в крике рвётся не мой рот насаживается надсаживается и рвётся не мой рот брызжет кровь кровью не мой рот его его рот её рот не мой рот не мой не мой не я не я убегать немо убегать убегать не я убегает я убегаю я я убегаю я я я я убегаю бежит убегает вперёд дальше в коридор тёмный коридор убегает вперёд дальше вперёд в тёмный коридор в коридор дальше только коридор в коридоре погасли гаснут гаснет свет раз в коридоре холодно в коридоре гаснет свет раз я убегаю в коридоре в котором гаснет свет в коридоре холодно в коридоре в котором холод в коридоре в котором погас свет я убегаю в коридоре холод в коридор в котором не свет тьма в коридоре в котором тьма одна тьма только тьма я в коридоре в котором холод в коридоре в котором тьма я только я в коридоре в котором тьма в коридоре в котором холод в коридоре в котором только я только холод и тьма в коридоре в котором только я одна одна холод и тьма в коридоре в котором я одна одиночество только одиночество холод тьма одиночество холод и тьма одиночество холод и тьма одиночество холод и тьма
и больше ничего