Делаю детей! - ч. 1, послевоенная быль

Рома Селезнёв
*  *   *
Эта история не совсем обычная.
Случилась она в послевоенную пору, сильно дефицитную на мужчин и парней. Касается она целенаправленно начавшего «дела творить»  с очень многими женщинами после возвращения с фронта молодого и, что будет сказано без преувеличения, довольно видного собой фронтовика – Григория Ожинкина.

Это был рослый и крепкий, с поджарым животом, жгучий брюнет с густыми прямыми волосами цвета воронова крыла и крупными, пронзительно синими миндалевидными глазами со слегка опущенными уголками, обладавший шикарной белоснежной улыбкой идеально ровных некрупных зубов и мягкими, классически правильными южнославянскими линиями губ, носа, скул и ушей.

Ещё пацаном знавал я этого красивого мужчину, бывшего в ту пору для меня моложавым, всегда улыбчивым и очень добрым дядей Гриней.
Не однажды и за просто так, за «спасибо», угощал он меня, равно как и других ребят, леденцовой «ириской» с приятным ванильным или мятным вкусом – очень редким угощением для детей совсем ещё близкой, кроваво и слёзно горькой, тяжким голодом памятной послевоенной поры.

В кармане извечного пиджака дяди Грини всегда бывали эти дешёвые конфетки. И он с доброй улыбкой угощал ими всех встречных детишек – пока они на тот раз не заканчивались у него. И погладить детишек по голове не забывал, да всё с каким-нибудь добрым словом или житейским вопросом. И так хорошо, так тепло становилось каждому из нас – и из-за нехитрого угощения, и от доброты такой бесконечной.

Как мне это запомнилось, у дяди Грини была своя довольно большая семья, состоявшая из четырёх сыновей. Но обычно я видел его одиноко шагающим по посёлку по своим делам или чем-то занимающимся в нашем не очень большом дворе, образованном тремя трёхэтажными домами, каждый из которых был в два подъезда, и которые близко друг от друга были расставлены по форме буквы «П».

И уже тогда мне казалось, что для такого взрослого и красивого мужчины, слегка убелённого сединами по вискам, дети его выглядели уж слишком маленькими: они все были младше меня. Так что его сыновей, когда они бывали вместе с отцом, со стороны можно было принять, скорее, за внуков.

Значительно позднее дядя Гриша, будучи уже в предпенсионном возрасте, всё же раскрылся передо мною, двадцатилетним на ту пору студентом третьего курса факультета журналистики, собиравшим для курсовой работы материалы о Великой Отечественной войне.

Правда, произошло это непросто и не сразу, а в течение некоторого периода довольно плотного с ним общения. Но, в конечном итоге, я был очень рад тому, что стал, видимо, единичным, если вообще не единственным слушателем его неспешного и горьковато интимного повествования о необычной жизненной позиции советского человека, выглядевшей в ту пору совершенно неординарной с моральной точки зрения.

Да и в наши дни, уже по прошествии столь значительного мирного времени, такое с трудом воспринимается адекватно. Но, тем не менее, речь ниже пойдёт о том, каким всё-таки мог бы быть, да и был таковым (ведь дядя Гриша – далеко не единичный тому пример) настоящий мужчина в очень трудную для всего советского народа и голодную к тому же послевоенную пору восстановления разрушенного войной народного хозяйства Советского Союза.

Далеко не сразу добился я доверия у этого неординарного фронтовика, ой и не сразу... И всё же личное его «откровение» и только для меня одного состоялось в апреле 1981 года, когда мы вдвоём долгонько и уютно посидели под старыми раскидистыми ивами на берегу большого поселкового пруда. Дядя Гриша там частенько отдыхал и рыбачил. В последнее время он делал это привычно, хоть и без особого успеха – просто сидел, размышляя о пережитом и о современном времени...

И тогда, вначале под его водочку, чтобы всё было «без спаивания молодёжи», он неспешно, очень собранно и взвешенно, с большими перерывам, рваными отрывками и с трудом рассказывал мне о той самой войне...
А затем перешёл на события, на ту пору ставшие уже тридцатишестилетней давности. И ещё тщательнее подбирал слова, порой явно стараясь не сорваться голосом. Потому что он, даже собрав всю свою волю в кулак, и даже с учётом миновавшего времени, всё же снова переживал очень сильные эмоции.
Я видел это...

А затем, когда язык ветерана немного развязался, правда, произошло это с его согласия угоститься и «моей» студенческой водочкой, чему дядя Гриша вначале не столько обрадовался, сколько остался недоволен, мол, не к чему молодёжи пить такую дрянь (но я удачно оправдался тем, что не для себя купил её, да и впоследствии не усердствовал перед ним, что ему особо понравилось), ветеран, постепенно раскрываясь всё глубже и полнее, рассказал мне о своих непростых интимных делах.

Видать, к тому моменту я смог войти к нему в такое надёжное доверие, что стал он говорить со мной совершенно откровенно – о том, как после войны долгое время делал детей. Говорил без сальностей и скабрезностей, потому что ничего такого в той его жизни не было – просто он выполнял чужой мужний долг. Вот и всё.
А теперь и вы послушайте эту историю.

* * *
В армию физически весьма крепкого для его лет селянина и красавца-орловца Гриню Ожинкина призвали сразу после завершения войны с финнами, то есть, за год с лишком до начала войны с фашистами.

Вначале полгода служил он на Волге, а затем его с одногодками отправили в северную Карелию, где с началом войны он начал воевать в составе Северного фронта. Возможно, прекрасные карельские леса и спасли его от гибели в страшных котлах окружения, в которые в 1941 году десятками и сотнями тысяч солдат попадали войска Южного, Юго-Западного, Западного и Северо-Западного фронтов.

Через год с начала войны их дивизию перебросили для усиления Ленинградского фронта, а впоследствии он попал на Третий Прибалтийский фронт, освобождал Эстонию. В феврале 1945 года Григорий Ожинкин в составе 19-й армии вместе со своим полком был переброшен за Вислу – на Второй Белорусский фронт. Там их корпус воевал уже в составе 65-й армии, освобождал Восточную Померанию, в том числе большой польский город и порт Гдыню. Затем их перебросили на Одер севернее города Штеттин. Войну их полк закончил уже в Западной Померании, в прибалтийском германском городе Росток.

Тут дядя Гриша посмеялся над немецким названием:
- Это у нас есть два Ростова, и оба великих, а у них всего один, и тот всего лишь Росток... Но, ты знаешь, многие германские города в тех краях всё же заканчиваются на «–ов», у них такие тоже есть, правда, названий не припомню сейчас. Один вроде как Битов назывался, а другой – Тетерев. Только по-ихнему это немного иначе звучало, конечно.

Пройдя через всю войну с германцем, за четыре года боёв этот невероятный счастливчик и баловень судьбы получил всего два ранения – одно лёгкое, да и второе тоже было незначительным. Зато похоронил очень много однополчан. С одними Гриня служил подолгу – с такими прощаться было особенно тяжело. С некоторыми знался всего несколько недель, а то и дней – из таких он не всех даже по имени-фамилии знавал...

А из всех довоенных сослуживцев к концу войны с Германией рядом с ним не осталось НИ ОД-НО-ГО. Правда, после первого своего ранения, случившегося в Польше под Гдыней, он попал в госпиталь, а затем воевал в другом полку, поскольку родной его полк к тому времени уже сняли с охраны побережья Балтийского моря и перебросили на Одер...

О первых своих однополчанах он говорил особо тепло и горько.
Еще до войны, во время службы под городом Горьким, очень крепко успел Григорий подружиться со Степаном Михайловским из Калининской области. Вместе с этим большим и басовитым, совершенно белёсым блондином и безотказным добряком, а также полусотней других парней своего призыва, незадолго до начала войны перевели их в Карелию служить на границе. Правда, служили они не пограничниками, а обычными рядовыми красноармейцами. Просто их часть была сильно растянута вдоль госграницы – как бы в поддержку пограничникам.

И вот что обидно: в самом начале войны во время первого авиа-налёта большой его друг Степан чего-то долгонько завозился в попытках уместиться в тесноватой щели. Он всего лишь привстал, чтобы пересесть поудобнее, да и вмиг погиб совершенно случайно. Шальной осколок попал ему прямо в лоб над левой бровью...
Это была самая первая и самая большая Гринина фронтовая потеря, а из-за своей слепой глупости она сильнее всего потрясла его душу и запомнилась накрепко.

Затем у дяди Гриши были новые фронтовые друзья и новые потери – всех-то и не упомнишь...

А при конце войны, уже после первого госпиталя, но ещё в Польше было дело, появился у него один очень верный боевой товарищ, вскоре ставший самым задушевным другом. Это был Коля Зубцов – всегда острый на словцо и находчивый в военном деле развесёлый гармонист из Вологодчины.

Среднего роста этот русоволосый крепыш очень обидно погиб при самом конце войны – это уже после того, как наши войска на Эльбе встретились с союзниками, а над Берлином уже неделю развевался красный флаг Победы.
Вернее, не в ходе огневого боя на передовой, а в ближнем от неё тылу, Коля пал от пули одиночного снайпера, засевшего на крыше частного жилого дома. Случилось это во время зачистки одного из кварталов того самого города Росток.

Умер Коля от ранения в шею из-за большой кровопотери, потому что были перебиты главные сосуды. Понимая, что исходит кровью и скоро отойдёт в мир иной, былой развесёлый гармонист уже синеющими губами попросил Григория:
- Сына своего... назови... моим... именем...
Успокаивая умирающего друга заверением, что обязательно исполнит последнюю его прижизненную просьбу, Гриша пожал слабую кисть руки:
- Конечно, Коля, будет у меня сынок Коленька... И не один... не один сынок у меня будет... БУДУ ДЕЛАТЬ Я МНОГО ДЕТЕЙ – за  всех тех, кто никогда не сможет иметь их...

Просьба умирающего Зубцова почему-то очень глубоко поразила Григория своей очень простой, но и такою горючей истиной: а ведь, и правда, многие сотни тысяч, да что там – миллионы парней и молодых мужчин не успели оставить после себя потомков! Но ведь это же так несправедливо, что многие древние родовые фамилии под самый корень вывела проклятая та война!

Поразмышлял тогда Гриня только чуток над впервые столь наго обозначившейся перед ним важной проблемой продления рода: нужно было продолжать зачистку города от спрятавшихся в нём фашистов.

А сразу после окончания войны в Германии и позднее, уже во время войны в Манчжурии и особенно во время последующей службы на Дальнем Востоке, Григорий Ожинкин действительно плодил детей. Именно после смерти Коли Зубцова он твёрдо решил, что  не женится тотчас же после демобилизации, а вначале наделает много детей – и за Николая, и в память обо всех погибших однополчанах.

*   *   *
Но, будто по иронии судьбы, первой женщиной у девственного в сексуальном смысле орловского парня ещё в германском Ростоке стала одна очень раскрепощённая и страстная, просто ненасытная немка – молодая вдова, бывшая лет на пять старше него. Она-то и научила, а затем и приохотила стеснительного Гришу к столь сладкому и страстному интимному делу.

Жаль, что за те две недели, когда половина его отделения была расквартирована а её доме, он всего четыре ночи – зато каких жарких ночи! – покувыркался с ней у неё же в постели. Но в ту майскую пору, когда уже отгремели смертельные бои, разве только одному ему очень хотелось близости с женщиной – вот прямо сейчас и «всё, терпеть не могу больше!»...

Очень многим изголодавшимся по женской усладе мужикам точно так же сильно хотелось тогда поиметь доступную бабу. Вот и делился он «своей немкой» с боевыми товарищами. Его однополчане без разборок, а по справедливости, по жребию встали в очередь «на ночное дежурство». Так что никакого повального срамного греха у них не было: всё же крепкую людскую совесть имели выжившие на войне солдаты...

(Окончание следует)