Первое публичное

Эдуард Резник
Невычитанный поэт, как не выгулянный пёсик, – и ластится, и покусывает, и волчком кружит, и скулит, как по покойнику, - никакого сладу с ним. Затянешь с выгулом, прямо в прихожей рифмами напрудит.

То же и с прозаиками. Только у тех продукт крупней, и потому урон значительней.
Вот, чтоб мирных граждан поберечь, - а поэты ведь не звери, и в большинстве своём даже гуманитарии, - им и приходится кучковаться в разные там союзы и объединения. Чтоб, так сказать, друг дружке и друг дружку!
Чтоб напряжение сбрасывать. Иначе поэтический разгул, стихийные чтения и невинные жертвы.

Однако в долгосрочном плане и союзы те не справляются.
Ну, не может истинно творческий человек из одного и того же рта долго завывания слушать. Ему «свежачка» хочется, иначе говоря - публику.

А где её поиметь? Ну так, чтоб добровольно - без автомата и рук за спину? Правильно – в богадельне. Ибо только там ещё и можно отыскать остатки культурного слоя некогда самой читающей нации.
Так и происходит единение неимущих творческих с немощными культурными – весьма даже обоюдовыгодно, почти симбиоз, поскольку одним есть, что сказать, а другим всё равно, что слушать.

И вот нам, молодым и безудержным, - а я в те времена был совсем ещё юн и сорокалетен, - так вот, нам организовали подобную встречу. Помогли, так сказать, слиться в эстетическом экстазе двум потерянным поколениям.

Новость, разумеется, вызвала в наших рядах воодушевление, граничащее с ажиотажем - поэты подрумянились, приосанились, заспорили о предстоящем выступлении до исступления. Пока кто-то, самый смелый, не выкрикнул: «А публика-то хоть будет?».
И ему ответили: «Будет вам публика!».
После чего по рядам пронёсся шепоток: «Вы слышали? Говорят, будет живая публика!».

Хотя насчёт «живости» — это, конечно же, перебор. Тут мы с ожиданиями погорячились.
Но дарёному коню в уши на предмет слухового аппарата не заглядывают – читают во что есть.
К тому же я, в публичном смысле, был совершеннейший девственник. Мне даже перед собратьями пиитами всего пару раз вычитываться довелось, настолько я был зелен и одарённо бездарен.

Понятно, что предстоящее меня жутко взволновало, со всеми вытекающими: слюной, потом и кишечными экзерсисами.
Однако в назначенный день и час, всё, что во мне ещё осталось, я на ту встречу всё же принёс.

Там, вообще, много продуктов творческой жизнедеятельности нанесли: и книги, и сборники, и тома самого себя избранного - лет на десять суммарного чтения, так что даже самая живая публика до финала не дотянет.
А это как-никак - однокашники Хрущёва, то есть люди, которые лично Сталина туда-сюда, - в смысле мавзолея, - перетаскивали.
Но нам же, как вы понимаете, в такие подробности вдаваться не резон, мы ж гуманитарии, у нас недержание, нам любую публику подавай.

И вот с вязанками книг, с портфелями и папками, с нестерпимым желанием измордовать кого-нибудь верлибрами, припёрлись мы под стены этого богоугодного заведения, и топчемся…
А к нам не идут.

Представляете?
Мы принесли им разумное, доброе, вечное, можно сказать, еле доволокли, а его не расхватывают. Не бьются клюками за наши автографы, не рвут на себе волосы и лифчики – ни-че-го!   

Ну, постояли мы под теми стенами, покрутили своими поэтическими бошками, а потом пошли, как те калики перехожие, стучать в окна и двери. Дескать, пустите почитать… нас ожидают… мы приглашённые…

А персонал в недоумении переглядывается. И между собой перекрикивается: «Тамар, а що тут взагалi робиться? Хто ці люди? Чого вони хочуть? Поклич Нонночку Михайловну, може вона знає».

И драгоценная Нонночка Михайловна таки вспомнила. Протянула: «ах… так это сегодня?». И, скривившись, как от прострела, забормотала: «ну, хорошо… проходите… только у нас обед…»

А для творческого человека обед — это святое! Он и задарма-то готов, а за еду тем паче.
Так что, немного приунывшие, мы тут же вновь воспрянули и, подхватив свои вязанки, ринулись за той Нонночкой Михайловной в «обеденный зал», убранству которого позавидовали бы и Карнеги Холл, и все Ла Скалы с Бродвеями.
Таких пластмассовых столов и стульев, такой пластмассовой посуды и таких пластмассовых же мусорных бачков не видал ни Колонный зал, ни Кремлёвский Дворец!

И вот пока по палатам не развезли последних трапезничающих, пока заботливые руки нянечек докармливали цвет культурного слоя «жидким», мы быстренько рассредоточились, и в облаке густо пахнущих еврейских щей и кислых тряпок, начали своё пламенное выступление.

А когда подошла моя очередь, когда, обозвав молодым и подающим, меня вызвали к импровизированной трибуне за один из пластмассовых столов, я обшарил обеденно-концертный зал лихорадочным взором, и у меня буквально перехватило носоглотку...
Мы опять читали сами себе!! Снова друг дружке и друг дружку опять!!!
И я затянул гнусавым замогильным голосом:
«Бокрый снег на зебле... Збук капели...
А. Сабрасов «Драчи… брилетели...»