Лафкадио Хирн - Его сердце обветшало

Роман Дремичев
Lafcadio Hearn: «His Heart is Old»

     Золотые веки - с загнутыми ресницами - веки благодатно поцелованные - глаза Левкотеи - задумчивая мраморная голова из Капитолийского музея - лицо девушки-кормилицы бога вина с россыпью винных листьев на ее нежных волосах - это невыразимая, необъяснимая, застывшая в камне фантазия о красоте, которая позволяет нам понять старые монашеские истории об адской силе очарования, которой обладали античные статуи богов, бывших, по утверждению Тертуллиана, демонами. Ибо в каком бы легкомысленном настроении не был человек, впервые посетивший археологическую святыню, где покоится святость античной красоты, великолепный вид такого мраморного чуда сразу же заставит его сердце замедлить свое движение в величественном изумлении от силы этого момента. Человек начинает осторожно дышать, словно охваченный священным страхом, что это видение может раствориться в небытие, словно его магия будет разрушена, если живое дыхание коснется своей теплотой этой чудесной мраморной щеки. Напрасно пытаться разгадать тайну этого магического искусства; изысканная тайна божественна - человеческий глаз никогда не сможет проникнуть в нее; нельзя ни смеяться, ни говорить в ее присутствии - эта красота заставляет молчать самой своей сладостью; можно безмолвно молиться, нельзя улыбаться в присутствии Сверхчеловека. И когда проходят часы немого удивления, чудо кажется еще более новым, чем прежде. Должны ли мы удивляться тому, что раннехристианские ревнители разбили эти чудеса на куски, обезумев от безмолвного очарования красоты, не поддающейся анализу и казавшейся на самом деле творением самого Великого Колдуна?
     Кентаврица, изображенная на камее, преклонившая колени, чтобы покормить своего малыша; гибкие обнаженные тела совершенных эфебов (1), кружащихся в вечном танце по окружности дивных ваз; нежная Психея - парящая бабочка, плачущая на резном сердолике; рельефы речных божеств, вечно наблюдающих за бесшумным течением мраморных волн с безмолвных урн; радостные тритоны с узловатыми спинами и водорослями, вплетенными в их волосы; роскошные древнегреческие пиры в скульптуре, которые вполне могли бы намекнуть на восточную фантазию окаменевших городов, с их бесчисленными искателями удовольствий, внезапно обратившимися в камень; великолепные процессии девушек к святилищу Девы-Богини и вакханки, ведущие ручных пантер в сопровождении Румяного Бога: все эти и бесчисленные другие видения мертвого греческого мира все еще преследовали меня, когда я отложил в сторону прекрасный и причудливый том археологических знаний, - в старомодном переплете и с оттиском фирмы, которая прекратила свое существование еще до окончания Французской Революции, -  которые были вдохновением для рококо Винкельмана. И все они кружили вокруг меня с последними завитками дыма вечерней трубки, когда я сидел на залитом лунным светом балконе среди теней.

*   *   *

     Позже, когда я предался мечтам, прекрасный мертвый мир, казалось, снова ожил в сияющей дымке, в райском блеске. Процессии из камня пробудились от своего двухтысячелетнего сна, задвигались и запели; мраморные сны превратились в гибкую плоть; призрачная Аркадия была населена формами обнаженной красоты; я видел веки Левкотеи, трепещущие под поцелуями Хариты, воплощенную сверхчеловеческую красоту тысячи богоподобных существ, известных нам только по их каменным теням, и цветущую юность той исчезнувшей нации, чьими идолами были Красота и Удовольствие, которые много смеялись и никогда не плакали, чьи совершенные лица никогда не были омрачены тенью горя, не покрыты морщинами от агонии дум, не смяты горечью слез.
     Я оказался в медовом сердце того мира, где все было молодо и весело, где сам воздух, казалось, трепетал от нового счастья в только что созданном раю, где бесчисленные цветы неизвестных в последние годы видов наполняли долину любовными ароматами весны. Но я сидел среди них с мыслями девятнадцатого века, сердцем девятнадцатого века и в одежде девятнадцатого века, черной, как траурный наряд. И они обступили меня, видя, что я не смеялся, не улыбался и молчал; и тихонько перешептываясь друг с другом, они журчали шелковистым ропотом, как летние ветры:
     «Его сердце обветшало!»

*   *   *

     И я размышлял над словами Экклезиаста: «Печаль лучше смеха, ибо от уныния лица сердце становится лучше… Лучше идти в дом печали, нежели в дом веселья; и день смерти лучше дня рождения». Но я ничего не ответил; и они снова заговорили, тихо шепча: «Его сердце обветшало!»
     И тогда одна с милыми глазами, слегка прикрытыми бархатистыми веками, возвысила голос и сказала:
     - О, мечтатель, почему ты вызываешь нас, почему оплакиваешь нас, - разве нет больше радости в мире?
     Наш мир был светом, смехом и цветами, красотой и любовью. Твой потемнел от дыма и мрачен; здесь нет красоты; и люди разучились смеяться.
     Вы преумножили мудрость до печали, а печаль до бесконечного отчаяния, - ибо теперь нет Элизиума - небесный свод отступил в безмерность и растворился в небытие; установлены границы земли, а сама земля превратилась в пылинку, кружащуюся в огромном белом кольце бесчисленных солнц и несчетных вращающихся миров, но мы были счастливее, полагая, что цветущие звезды - это всего лишь капли молока из совершенной груди богини.
     Нимфы обитали в наших источниках, дриады дремали в колышущихся тенях наших деревьев, невесомые зефиры парили на наших летних ветрах, и великий Пан играл на своей свирели в изумрудном сумраке наших цветущих лесов. Вы же, современные люди, проанализировали все субстанции, разложили все элементы, чтобы открыть Непознаваемое, но так и не нашли его. Но в поисках непостижимого вы утратили радость.
     Мы любили красоту юности - гибкость молодых тел - румяную зарю зрелости - пушок нежных щек - сладость глаз, подслащенных смутными желаниями весны жизни - чудесный трепет от первого поцелуя - голод любви, который заявлял о себе, чтобы быть утоленным - и великолепие силы. Но вы искали тайну Вселенской жизни в склепах, расчленяя саму гниль и пытаясь разомкнуть челюсти Смерти, чтобы увидеть ужасную пустоту в ней. Узнав достаточно, чтобы почувствовать страх, вы обнаружили, что наука может научить вас красоте меньше, чем наши забытые гимнастические залы, но вы уже разучились любить.
     Мы давали телам возлюбленных наших святое очищение огнем, вы вверяете их плотоядной земле, наполняя свои города скелетами. Для нас Смерть была бестелесной и страшной; для вас она зрима и желанна, ибо люди настолько устали от жизни, что чернота ее кажется им красотой, - красотой возлюбленной, универсальной Пасифилой, которая одна может дать утешение уставшим от жизни сердцам. Так что вы даже забыли, как умирать!
     И ты, мечтатель, ты знаешь, что не было начала и что не будет конца, но также ты знаешь, что прах под твоими ногами когда-то жил и любил, что все, кто сейчас живет, когда-то не жили, и что то, что сегодня безжизненно, будет жить снова, - ты знаешь, что вещество сладчайших губ прошло через мириады миллионов превращений, что свет нежнейших глаз еще пройдет через бесчисленные изменения после того, как огни звезд погаснут. В поисках Вседуши ты нашел ее в себе и возвысил себя до божества, но для тебя обеты напрасны и оракулы немы. Надежда угасла в вечной ночи, ты не можешь даже отыскать утешения в молитве, ибо не можешь молиться самому себе. Как Мефистофель, о, мечтатель девятнадцатого века, ты можешь сидеть между Сфинксом Прошлого и Сфинксом Будущего, и спрашивать их, и открывать их гранитные уста, и отвечать на их насмешливые загадки. Но ты не сможешь забыть, как плакать, даже если твое сердце состарится…
     Но я не мог плакать!
     И призраки в удивлении забормотали странным ропотом: «Сердце Медузы!»


1. Юноша.