Марафетка2. 2 Околоточный

Александр Гринёв
Схоронили старика Рейзуса в обычном  сосновом  гробу  на еврейском кладбище, под краткую речь раввина.
Маня издали наблюдала погребение и лишь немногочисленный  просод* двинулся к кладбищенским воротам,  тут же вскочила в пролетку.

 Декабрьский мороз неприятно  обжигал  лицо,  забирался за воротник и, объяв сырым стыном,   ознобил  сердце.
Она не ощущала ни горя,  ни утраты, не жалела покойного, лишь сокрушалась о не исполненном.
Ужель так на роду написано, едва  ощутив  мамону, утратить безвозвратно  и не отведанного богатства?  И, теперь,  кляла   себя за нерасторопность и бестолково прожитый год, не принесший  ничего.

В прихожей особняка её  никто не встретил. Тленом повеяло, лишь вошла.  И показалось - дом  раскололся  орехом  без сытного содержимого.
Она бестолково перебирала одежду, обувь, подаренную стариком и, вдруг, разревелась пискляво навзрыд, слизывая крупные слезы с распухших губ, а лишь коснулась лицом  холодной  подушки, ощутила чужой  дух.
Скрипнула дверь - на пороге пожилая  экономка с руками  под фартуком.

- Почему без стука, Глафира? – возмутилась Маня.

- Дак, к кому стучаться? Хозяев нет, - женщина  недобро глянула исподлобья, - в гостиной, околотошный желает  те…  вас, видеть.

- Принеси воды умыться, - приказала Маня

- Нет нынче воды, не носили, - уже из-за двери выговорила старая.

Савелий Кузьмич, околоточный надзиратель, ежемесячно, в пятницу, до обеда посещал особняк Рейзуса. При первой же встрече  Манька ощутила  его нескрываемую подозрительность.
 Сорокалетний мужчина великолепного  роста, косой сажени в плечах, при пышных  пшеничных усах всегда однообразным взглядом вводил девичье сердце в дрожливое беспокойство.
 Затем, зная наперед его визиты, Маня до обеда не выходила из комнат, дабы не встретиться со  взором  аквамариновых  глаз.
Сейчас же, лишь  увидела его,  сердце затрепетало пойманной птицей.

Холодные голубые глаза полицейского чина надменно глядели насквозь.

- По настоятельной просьбе хозяйки особняка, вам, Мария Петровна требуется незамедлительно покинуть его, в моем присутствии.

Яловые сапоги сморгнули чёрно, шинель шумнула сурово, оконная форточка вдруг распахнулась, и  в густых  ресницах  полицейского  голубым засверкали  снежинки.

- Я лишь, соберу необходимое, - только и вымолвила девица.

- Оденьтесь потеплее и достаточно. Из дома  ничего   выносить  не велено, -   растаявшие пушинки слезой блистали  на  черных ресницах, а в глазах ни сожаления, ни  намека на восторг от  красоты  Манькиной.
 Привыкла  девица к  почитанию её прелести, а здесь, взор из-под папахи  пустой.

Накинула она шубейку, паутинкой голову прикрыла, дверь толкнула, да в прихожей  в фигуру великана и уткнулась.
Пальцы железные в плечи хрупкие  впились, приподняли девку на цыпочки.

- Сотворю  тебе дворец  тайно, ни в чем нуждаться не будешь, коли моей станешь, - глаза надзирателя из голубых в синие обратились, заперламутились, влагой блещут,губы горят рубиново.
- Хозяйку особняка приневолю  добро твое  вернуть. Заживем всласть, не пожалеешь, - шепчет.

- Больно мне, - вскрикнула  Маня.

В мгновение офицер уложил девицу на руки свои. Закружилось вокруг; где потолок, где стены?.. Жаром щёку нежную от его губ трепетных, дыхание пламенно,  усы  щекочут …
Расхохоталась Манька в голос, глаза сузились похотливо, блеснули из-под век влекомо . И тут же шепотом: - А от чего же тайно, сударь? Я, открыто любить желаю.



Заснежило к вечеру. Поземка столбы фонарные обнимать взялась,  сувоями* до окон.
 Жалким пятном  месяц серый. Не различить ему сквозь  круговерть  снежную, что на Земле деется.  Так и глядел грустно, покуда зорька  утренняя с небосвода  не выставила.
Зарделся ясный день морозный, каждой  снежинке народившейся на солнце блеснуть желается.
И от того искриться снег до яркости колкой, слепит глаза, а на душе от пышности такой и спокойно, и благостно.

Манька  стука незнакомого испугалась,  глаза открыла. Комнатешка убогая, светом скудным чуть полнится  из  щели  оконной. И пригрезился тут же  вечер вчерашний.

- Нынче здесь заночуешь,  к завтрему жилище сменю, а там, со временем и во дворец. Не поскуплюсь Маня, царевной будешь, - и столь страсти в глазах  лазоревых у нового любовника!
 Но, средь искорок чувственных, тенью  черное мелькнуло.
Так и застыл сей взгляд мимолетный в памяти девичьей.  Здесь и вспомнилась фраза отца Воронова: «Никогда к  фараонам по воле своей … »

Вон оно как.   Ощутила  деваха  чуждое   во взгляде пристава.  Ужель, лишь воровской дорожкой  теперь? И лишь вспомнила ласки околоточного  –  тут и стрельнуться!

- «Царевной будешь», - усмехнулась Манька. Знать бы легавому о мильёнах  его «царицы», видать в застенки и упрятал, богатство прибрав.
И тут же, шубейку накинув, к двери.  А  за ней-то,  старуха с глазами, что взаймы взятые!

Улыбнулась беззубым ртом  старая: - Пущать не велено тебя, красавица.

- Ты ж замерзла, бабушка. Схоронили тебя - второй год пошел.

- Так и ты, Маня,  не живая.  Как  нещечко*  чужое прибрала, да с ним две жизни, так и нет тебя.

Глянула девка в ведро с водой, а без лика её водица, лишь рябью мелкой потолок низкий. И тут же прикосновение холодное ощутила.

Проснулась. Любовник  пальцами лица её едва касается. Шинель холодная с морозу, усы ещё в инее, с каплей неприятной под носом.

- К обеду съедем, под Питером недалече, на заимке поживешь, - усища влажные к губам её близятся, вот-вот сыростью покроют.

Офицер торопливо шинельку с плеч  в сторону, шапку долой, кабуру на лавку, рванул с крючков мундировы борта, впился сырой колючестью в тело Манькино.
И показалось ей – трясина болотная  она, куда не ступит кто, тому и захлебнуться жижей.
Мнет тело Манькино пристав, до пояса тело раздел, а рука её  к кабуре тянется. Вот, пуговку отстегнула, за рукоятку холодную взялась, в грудь фараонову револьвером ткнула и щелкнул  выстрел дымный, что мухобойкой хлопнуло.
Свалился пристав на пол, шевельнул губами немо и застыл с удивленным, влажно-голубым  взором.

Просод – процессия.
нещечко* - Дорогой предмет, сокровище
сувои*- То же, что сугроб.