Санитарный вариант

Сергей Кузнечихин
 
 Глава 1.
Послушай меня, санитар, ты просто обязан меня выслушать, ты даже предположить не можешь, какая женщина стоит перед тобой, не догадываешься, от кого зависит твоё будущее, да и не знаешь ты собственного будущего, не подозреваешь о своей миссии. Дай руку, сними её с моего бедра и протяни мне. Убрал. Вот и умница. Пора отвыкать от вульгарных замашек. У нас впереди более наполненные часы. Успокоился? Теперь смотри мне в глаза и слушай. Сейчас я расскажу тебе всё. Сначала о том, что может показаться уже известным. Но это ощущение обманчиво. Да не на руку мою смотри, а в мои глаза. Видишь, какие они чёрные? Глубже, глубже загляни. Смотри и слушай. Если сможешь не поверить мне – пожалуйста, не верь. Но ты не сможешь.
Я знаю, как ты относишься к мамочке, но вынуждена тебя огорчить – во всех твоих неудачах виновата твоя сердобольная родительница, слишком восторженно любила она своё ненаглядное чадо. В младенчестве ты даже ползунки не пачкал, до того аккуратненьким был, кушал, не капризничая, разговаривать начал на два месяца раньше срока. И мамочка уверовала, что её ребёнок особенный. И ребёнку внушила то же самое. А когда ребёнок пошёл в школу, его сверхаккуратность не понравилась одноклассникам. Точнее, они не обратили на неё внимание, и ты за это возненавидел их, а потом и они в ответ. Особенно обидно задевала неприязнь девчонок. Ни мамочка, ни ты не могли понять, что аккуратность твою девчонки воспринимали как бесцветность. Женщины, даже маленькие, смотрят на мужчину не своими глазами, а глазами толпы. Поэтому слава для мужчины важнее богатства, пусть и дурная слава. Оттого и любят спортсменов, певцов, поэтов, на крайний случай – хулиганов.
А ты стал санитаром.
Слушай меня. Слушай и не отводи глаз.
Никто в классе не хотел носить повязку с красным крестом, а ты согласился с радостью. Ты не знал, что мамочка попросила учительницу подыскать тебе какую-нибудь должность. Не могла она смириться с тем, чтобы её исключительный ребёнок оставался рядовым школьником. А если бы ты узнал о её хлопотах? Мне кажется, всё равно бы не отказался. С каким удовольствием крахмалил ты свою белоснежную повязку. С какой значительностью шествовал вдоль шеренги одноклассников. С какой дотошностью ты проверял у них ногти и заглядывал в уши. Ты до сих пор вспоминаешь эти церемонии. А как ты охотился за любителями держать руки в карманах. Сначала выслеживал сам, потом, наметив жертву, бежал к военруку. Да успокойся ты, никто не обвиняет тебя в фискальстве. Таковы были правила игры. Чтобы довести охоту до конца, обязательно нужен был какой-то учитель. Ты отыскивал военрука, и вы начинали облаву, действовали не сговариваясь, потому что всё было обговорено заранее, все отработано и проверено неоднократно. Военрук со скучающим видом проходил мимо нарушителя, потом подкрадывался со спины и совал ладонь между бедром и запястьем, после этого вытащить руку из кармана уже невозможно – приём из арсенала оперативников. Потом подбегал ты и белыми нитками пришивал рукав курточки к брюкам. Сцена, естественно, разыгрывалась на глазах у толпы зевак. Военрук держал жертву, а ты, не спеша, работал иголкой. Потом нарушителя отпускали, и бедняга вынужден был катать «карманный бильярд», пока вы не соизволите распороть шов.
Помнишь?
Конечно, помнишь. Это были лучшие годы.
В старших классах должность санитара упразднялась. И ты снова превратился в ученика без атрибутов. Ни в комсорги, ни в старосты тебя выбирать не хотели. Одноклассники помнили твои санитарные рейды. Их детские умишки всё-таки подозревали, что тебя нельзя подпускать к должности, даже самой, казалось бы, бессильной. Детишки дружно голосовали против. И учителя не настаивали, оправдывались перед завучем, рекомендовавшим тебя, что не могут заставлять детей выбирать в лидеры слабого ученика. Ты же из рук вон плохо учился. Единственной наукой, в которой ты преуспевал, была анатомия. Учителя не любили тебя за неприкрытое неуважение к их предметам, а биологиня тайно ненавидела за то, что знаешь предмет лучше её. В девятом классе их терпение кончилось. Педсовет предложил перевести тебя в вечернюю школу. При этом учительница литературы настаивала собрать комиссию и отправить тебя не в вечернюю, а в специализированную, для умственно недоразвитых, и кое-кто собирался её поддержать, но слово завуча оказалось решающим, он убедил подчинённых не поднимать лишнего шума, не выносить сор из избы. Но мало кто знал, что накануне этого бурного педсовета у завуча были продолжительные встречи с твоей мамочкой.
Тебя в подробности, разумеется, не посвятили?
Извини за жестокость, но это в твоих интересах.
Потом этот же завуч помог тебе получить аттестат. И он же устроил тебя санитаром в психиатрическую больницу, чтобы имелся стаж для поступления в медицинский. А протолкнуть в институт не смог, не хватило возможностей. И мамочка твоя к тому времени растеряла обаяние. Поэтому все четыре попытки сдать экзамены завершились одинаково.
Я не осуждаю материнскую любовь, но тебе требовалось нечто другое. Мои глаза видят больше, чем её сердце. Из тебя может получиться великолепный целитель. Потому я с тобой и разговариваю. Мамочка угадала направление, но дорогу выбрала неверную. Тебе незачем разбивать лицо о двери института. Перед тобой особый путь. И я проведу тебя по этому пути. Проведу грубой и властной рукой, потому что нежностью и обожанием ты уже пресыщен и они чуть было не сгубили тебя. Человеку с твоими данными необходимо особое обращение. Ты даже представить не можешь, какое уникальное биополе у тебя. Но, повторюсь, полю этому требуется специфическая обработка. Перед тем, как посвятить тебя в тайное тайных, надо существенно пополнить твои знания. Сначала этим займусь я. Я поведаю тебе тайны поэзии, потому как поэтическое слово целительно по своей сути. Потом я передам тебя своему другу. Он сделает тебя великим. Если, конечно, ты будешь слушаться нас. А я уверена, что будешь.
Так что не будем терять драгоценное время, бери бумагу и записывай…
 
 
Глава 2.
Травля Бенедиктова?! – Нет, пожалуй, не так, второго героя тоже надо вывести в заголовок, чтобы крепче запомнился, зачеркни и напиши: «Бенедиктов и Белинский».
Существовал критик по фамилии Белинский.
Ты слышал, кто такие критики? Это люди, которые знают всё, а сами ничего не могут. Возьмём, к примеру, тебя, санитар – получится из тебя критик или – нет. На первый взгляд – не получится, потому что ничего не знаешь. Но, с другой стороны, ты и не умеешь ничего. Так что – чем чёрт не шутит. Знания дело наживное, а при определённых способностях, и не всегда обязательное, если умеешь себя подать, знающим притвориться нетрудно. А злым и завистливым притвориться невозможно. С этим надо родиться. Здесь у тебя все нормально – завистью пропитан, как непризнанный гений – самогонкой. Ведь завидуешь старшему санитару? Завидуешь. Я сама видела, как ты смотрел на него, когда он больного из третьей палаты по щекам хлестал. Видела, как пальцы у тебя с ума сходили. Хотелось ведь тоже над здоровяком поизмываться. И власть над людьми показать любишь. Может, тебе и правда в критики пойти? А что? Из больницы увольняться вовсе необязательно. Работай, если нравится, а в свободное время критические статьи сочиняй. Поэты, они же вроде здешних больных. Можешь колошматить по любому поводу, всем, что под руку попадётся – сдачи не дадут.
Ну, вот и обиделся. Это я пошутила, искушала тебя. Теперь вижу, что ты верен своей мечте. А от зависти я тебя освобожу, потому что целитель завистливым быть не может.
К тому же учти, если подашься в критики, придётся навсегда забыть о женщинах. Профессиональная болезнь.
Белинского женщины не выносили. А за что его любить? Для романтических барышень он был слишком невзрачен. Для сентиментальных дамочек – чересчур зол. Для сообразительных девочек – нищ до неприличия.
Наследства разночинцу никто не оставил, а сам зарабатывать не умел. В какой департамент не устроится, отовсюду гонят. Лодыри никому не нужны, а лодыри с гонором – тем более. Максимум полгода – и с треском...
Когда очередной статский советник увольнял его за нерадивость, Белинский огрызнулся:
«Пусть ваши клерки протирают локти сюртуков от звонка до звонка, а я человек артистический, я критики в журналах печатаю, извольте считаться».
Советнику его критики, что китайская грамота, но захотелось ему одернуть наглеца, он и высказал:
«Критики ваши я не читал, но полагаю, ошибок в них не меньше, чем в служебных отчётах, которые вы сдаёте. Вот у приятеля моего в банке тоже артистическая натура служит, так приятель не нарадуется на работника, третий раз жалование повышает и дальше повышать собирается. А почему бы и не повысить, если человек башковит и аккуратен сразу вместе».
«Так что же это за артистическая натура такая? – спрашивает Белинский, – графоман, поди?»
«Отнюдь, – говорит советник, – самая, что ни на есть артистическая и притом не какие-нибудь критики пописывает, а самые изысканнейшие вирши. Бенедиктов его фамилия».
«Нет такого поэта!» – кричит Белинский.
Советник – мужчина солидный, кричать ему не к лицу, и он спокойненько, вполголоса вразумляет крикуна, как дитё неразумное.
«Как же нет, когда есть».
«Значит, не будет!» – кричит Белинский, но дверью не хлопает, потому что выходное пособие надеется получить.
Пособие он выходил, но злобу на поэта Бенедиктова затаил. Однако таил её недолго. Не могла таиться такая лютая. Ночь с ней перемучился, а наутро сел сочинять критику. Выплеснул тринадцать страниц, и вроде как полегчало. Человеком себя почувствовал. Настоящим мужчиной. Даже визит даме сердца осмелился нанести. Дама эта его не очень жаловала, и он боялся её навещать, а тут вдруг решительность в характере ощутил. Приходит, цилиндр повесить не успел, а дама с захлёбом:
«Послушайте, что за прелесть, я у графини из альбома переписала. Сочинение Владимира Бенедиктова. Минуточку, я так волнуюсь:
 
          Кудри – кольца, струйки, змейки!
          Кудри – шёлковый каскад!
          Вейтесь, лейтесь, сыпьте дружно...»
 
Белинскому дурно стало. Настолько дурно, что сознание помутилось, и в истерику впал.
«Перестаньте сейчас же! Не могу слышать эту пошлятину!»
Закричал и сам своего крика испугался, а от страха уже и в рассудок вернулся. Сообразил, что выказал своё чёрное нутро перед дамой из общества. Рухнул на паркет и на коленях через всю комнату с выпяченными губами к её ручке – простите, мол, великодушно, нездоров я нынче, нервы-с шалят.
Но дама ему на дверь указывает. Пришлось, не вставая с колен, к порогу пятиться. На улицу выполз и бегом домой, к столу, новые критики сочинять.
Бенедиктов, если правду не извращать, тоже не красавец был, с Есениным рядом не поставишь, а с Блоком и сравнить как-то неудобно. Однако и Пушкин с Лермонтовым, как бы помягче выразиться, не обижая безмерно уважаемых... Видимо, есть такая особенность у поэтов – творчество облагораживает их лица и вроде как росту прибавляет, а у критиков – наоборот. Белинский и в юности обаянием не отличался, а уж как в критики вышел, совсем на убийцу стал походить, оттого и женский вопрос невподъём.
Написал новую статью про тлетворное влияние бенедиктовщины. Напечатал в газете. Экземплярчик переслал статскому советнику в департамент, из которого за разгильдяйство выгнали. Второй – начальству Бенедиктова. Даме, разумеется, не отправил.
Следом и рассуждения свои опубликовал о том, что истинный любимец муз не может исправно исполнять обязанности клерка. Однобокие рассуждения. Любой грамотный человек мог его спросить – а как же быть с Борисом Чичибабиным, который до пенсии в бухгалтерах проходил? О Чичибабине он не вспомнил, зато себя мучеником выставил, будто бы его с работы не за разгильдяйство, а за убеждения гнали. Ненавязчиво так упомянул, как бы между прочим.
Серебро за статьи платят быстрее, чем медяки за стихи. Получил гонорар и отправился к Тургеневу долг отдать, пока большие проценты не набежали. Тургенев деньги пересчитал и говорит:
«Ладно, брат Виссарион, не в серебре счастье, ты лучше стихи послушай:
 
         Гордяся усестом красивым и плотным,
         Из резвых очей рассыпая огонь,
         Она властелинка над статным животным
         И деве покорен неистовый конь...
 
Не правда ли – чудесно про усест сказано? Очень мило».
«Сам сочинил?» – поинтересовался Белинский.
А Тургенев не унимается:
«Ты понял, – говорит, – кто под животным выведен? Мы! Мужчины! И сочинил эту прелесть... Бенедиктов».
И тут Белинский отвёл душеньку. Тургенев не дама, а писатель, с ним можно не миндальничать. Сначала в пух и прах раскритиковал Бенедиктова, а потом пригрозил, что, если ещё раз услышит, или ему передадут, что Тургенев восхищается подобной порнографией, будут у него крупные неприятности, ни в одном журнале на порог не пустят. И Тургенев сразу на сто восемьдесят градусов. Писатели, они зачастую хвалят только тех, кого принято хвалить в обществе. И ругают также сообща.
Литераторов он обуздал и направил, а дамочка оказалась строптивой. Абсолютной победы не получилось, а значит, и покоя не было.
И решил Белинский отравить Бенедиктова. Не фигурально уже, а в самом реалистическом смысле. Достал надёжный яд, быстрорастворимый в вине и в квасе, пришёл на совместную поэтическую вечеринку, но подсыпать не смог, вовремя одумался. Понял, что нелюбовь его к поэту всем известна, значит первое место в списке подозреваемых обеспечено заранее – никакие адвокаты не спасут от позора. Страх силён, а завистливая злоба ещё сильнее. Если нельзя напрямик, значит надо искать обходной путь. Если нельзя отравить, значит надо заразить смертельной болезнью. Пошёл к знакомому немцу-аптекарю и взял у него палочки Коха. Придумал вроде остроумно. Чем другим, а хитростью Сатана его не обделил. Но от замысла до воплощения дистанция весьма долгая и небезопасная. Подвела критика собственная неряшливость. Вы посмотрите на портреты Белинского – везде с немытыми волосами. Руки тоже мыл нерегулярно. Это его и погубило. Принёс злополучные палочки и, не помывши рук, сел ужинать.
А наутро проснулся с температурой сорок один градус. И слёг. Не успел подсыпать бациллы в бокал Бенедиктова, а перепоручить такое деликатное дело не решился. Учеников было много, отравить поэта у любого из них рука бы не дрогнула – только прикажи, братия послушная, но ненадёжная (ради красного словца – не пожалеют и отца) – это Белинский по себе знал. Таким доверься, и на все грядущие века ославят. С такими надо, чтобы никаких следов. Собрал последние силы, едва не теряя сознание, дошёл до туалета и спустил коварную пробирку в унитаз. Улику уничтожил и только после этого велел собрать учеников к смертному одру для последних наставлений. Первыми, как самых близких, пропустили к умирающему Писарева и Добролюбова. И началась делёжка наследства. Писарев энергичней был, ему достались неограниченные права на Лескова и разрешение на частичную критику Пушкина. Добролюбов выхлопотал Случевского. Просил и Достоевского, но учитель испугался провокации, – дай поповичу разрешение, а он повернёт обратной стороной и раззвонит, что Белинский его на гения науськивал. Писарев с Добролюбовым заняли место у изголовья, а за дверью толпа бушует. Очередища, как в пивную после выходных, кого только в ней нет: Страхов, Зайцев, Мережковский с Гиппиус. Наглости критикам не занимать, но проскочить без очереди, особый дар нужен. Старые критики в этом слабоваты. Другое дело напостовцы. Дружные ребята – Родов, Авербах и Лелевич – локтями и кулаками из хвоста очереди с улицы к двери пробились, но запыхались и пока вспоминали, кого бы им на растерзание попросить, шустрый Бухарин прошмыгнул между ними.
«Есенина мне, – кричит, – разрешите с Есениным разделаться!»
Расслышал его Белинский или нет, этого никто не знает, но все видели: как он одобряюще опустил веки и, уже теряя сознание, выговорил по слогам:
«И Бе-не-дик-то-ва...»
С этим словом и умер.
 
А теперь напиши крупными буквами:
 
МОРАЛЬ
 
Написал? Дальше с новой строки. Записывай каждое слово, я специально буду говорить медленно.
 
Во-первых – поэт подвластен только Богу, а если в государстве Бога нет, значит, не подвластен никому.
Во-вторых – любая травля в конце концов оборачивается против отравителей.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
 
Записал?
Теперь подчеркни, и перейдём к новой теме, более сложной, но тоже с детективным уклоном.
 
Глава 3.
Привёл его всё-таки Тургенев. Была у большого мастера маленькая слабость – пьяных не любил, но обожал подхалимаж, просто млел, когда определённое место языком вылизывали. А этот узкий специалист владел своим искусством виртуозно. Услужливых и вежливеньких, на полусогнутых бегающих, таких тьма, но подавать своё холуйство с достоинством умеют редкие экземпляры, не снизу подхваливает, а вещает, как из репродуктора, только слова чересчур приторные и глазки выдают, очень уж дёрганные глазоньки: туда-сюда, туда сюда... чтобы разом всё уцепить. Вроде и холуй, но с хозяйскими замашками. Потому как человек был при документе. Тургенев так и заявил, что вся их компания, классиков из себя мнящая, всего-навсего небольшая кучка графоманов: и граф Толстой в офицерских погонах, и дворянин Некрасов в штатском, и разночинец Чернышевский, и попович Лесков, не говоря уже о Есенине, который вообще из крестьян – никакие они не писатели, потому что членских билетов у них нету. У них нету, а у товарища имеется. И гость достаёт из широких штанин краснокожую книжицу. Из рук не выпускает, но рассмотреть позволяет каждому. Удостоверение действительно солидное. С гербом, с портретом Ильича, а внутри чёрной тушью почерком штабного писаря выведено, что такой-то Имярек, фамилия из головы улетучилась, но это не существенно, главное, что чёрным по белому начертано – писатель. Тому же Толстому, например, попади он в милицию, придётся уговаривать сержанта четыре тома «Войны и мира» читать, чтобы служивый понял, кто перед ним. А этому товарищу достаточно ксиву предъявить, и недоразумение заканчивается творческой встречей. Солидный документ даже во вкладыше не нуждается. Ни червонец, ни четвертную искать в нём не станут, а если и найдут случайно, так тронуть постесняются. Кстати, в тот же вечер, но ближе к середине, случилось нечто пикантное, обладатель документа перепутал карманы и вытащил на свет Божий другое удостоверение, тоже красного цвета, но поскромнее на вид, протянул Лескову, однако спохватился и тут же спрятал, не дав рассмотреть. Николаю Семёновичу такое не понравилось, человек дотошный, обстоятельный, ему надо предмет и на обоняние, и на осязание исследовать, попросил ещё раз глянуть. На второй раз ему настоящее удостоверение предложили, но не убедили. Должного уважения к документу не высказал, да и сам член, по лицу было видно, не глянулся ему. Тургенев, который всегда к новым веяньям прислушивался, разъяснил упрямому гордецу, что всех писателей, кто без удостоверения окажется, вычистят не только из школьных учебников, но даже из тех, специальных, которые для университетских филологов предназначены, из библиотек тоже потихоньку, без лишнего шума уберут, а о посмертных переизданиях и говорить нечего, ну и памятников, естественно, ни в столице, ни на родине. Лесков, как только про памятники услышал, высказал витиеватую фразу в тридцать три высоких этажа, на которые кроме него ни у кого дыханья не хватало, хлопнул дверью, только его и видели. И аукнулось Николаю Семёновичу. Был бы пожиже – вообще бы с лица земли стёрли. Да родимое пятно – не искусственная мушка, его не сотрёшь и не выведешь. Но потоптались от души. Не отказали себе в удовольствии. И дерьмом, и дёгтем вымазали, вот только в перьях на потеху вывалять силёнок не хватило. Хотя сам член на его брань только улыбался. Я же говорю, вежливый был, особенно при свидетелях. Серьёзные разговоры предпочитал с глазу на глаз вести, чтобы потом, если масти по недосмотру перепутал, никто доказать не смог.
Я забыла уточнить, что привели его в дом к Некрасову. Там приём был. Второй день длился. Вечером принимали благородные напитки, а с утра, как у поэтов водится, что осталось. Своё допили, за лакейское принялись. Однако не без повода злоупотребляли. Обмывали очередной номер «Современника», получили цензурное разрешение, на которое никаких надежд не имелось. Но Николай Алексеевич – редактор настоящий, современным рохлям не чета, с молоденькими поэтессами управляться большого ума не требуется. Хороший игрок всегда на несколько ходов вперёд просчитывает. Распознал через верных людей, что у цензора тёща на воды уехала, выждал четыре дня и заявился с бумагами аккурат в тот момент, когда чиновник по случаю временной свободы пребывает в пике расслабленного состояния, а бдительность его обращена в сторону легкомысленных женщин. Объехал, обыграл, обманул – какая разница, главное – во имя чего. Удачу не обмоешь – обидится, капризная. Потому и засели, чтобы судьбу не гневить.
Если вечером хорошо – это ещё не значит, что и утром так же будет. Даже самая радостная пьянка заканчивается обыкновенным похмельем. В это смутное время он и появился. С одним посидит, с другим пошепчется, здесь слово возьмёт, там вставит. Слушать всё равно никто не слушает, потому что каждый сам по себе, если не жаворонок, так соловей. Растворился в массе. Пористая среда, она восприимчива. Пьянка ещё не кончилась, а каждому казалось, что этот член давно среди них блуждает. Тем более, что вращался он в основном возле заметных фигур, тех, что в центре внимания. Поэтому Тургенев и пытался всю ответственность на Толстого свалить, вспомните, мол, кому он в рот заглядывал, кому величайшее будущее предрекал. Всё правильно, только сцена эта уже из второго акта. Хотя, если непредвзято разбираться, нельзя перекладывать на Тургенева всю вину. Привести его кто угодно мог, тот же Вегин, например. Вода дырочку найдёт, как на флоте говорят. Особенно в дырявой посудине. А литературный корабль не только пьяный, но и дырявый, как решето. Точнее даже сказать – не столько пьяный, сколько дырявый.
С Тургеневым полюбезничал, вокруг Толстого покрутился, Чернышевскому с доктором встречу устроил, Куприна пьяного до дома довёл... Вошёл в коллектив. И когда поссорились Лев Николаевич с Иваном Сергеевичем, никто не связал ссору с появлением новенького, да и новеньким-то его уже перестали считать. А гиганты пикировались и до него. И вдруг, словно кто-то бензинчику на угли плеснул – дуэль! Тургенев, правда, вызов-то послал, но, не дождавшись ответа, в Париж укатил. Стреляться с настоящим офицером, героем Севастопольской кампании, процедура небезопасная, но и честь дворянина ронять рискованно. Честь – материя тонкая. Молодые гении по верхоглядству своему могут и не заметить её уроненную, затопчут грязными калошами и никакого угрызения совести не почувствуют. Отдышался Тургенев в Париже, успокоился под надменным взглядом Виардо и пишет из-за бугра послание: дескать, всё остается в силе, но переносится на более позднее время, потому как «Муму» надо перебелить, не может он сырое произведение после себя оставить. Лев Николаевич отправил ему ответ примерно в тех же выражениях, что и запорожцы турецкому султану. Распалясь посланием, под горячую руку, сочинил, не отходя от стола, повесть «Казаки», которую, выйдя из дома, проиграл издателю то ли в карты, то ли на бильярде. Как пришла, так и ушла. Но разговор не о казаках.
Один скандал не успел сплетников утомить, а на смену другой подоспел. Андрей Белый Блока на дуэль вызвал. Секунданты мотаются, как Радищев из Петербурга в Москву, все запасы красноречия извели, дабы спасти для России двух гениев, которым совершенно нечего делить, у каждого своя великая слава и почёт, а Люба Менделеева всё равно ни того, ни другого не любит. И вроде нашли секунданты нужные слова, даже Белый успокоился, с его-то расшатанной нервной системой. Осталось сделать по маленькому встречному шажку и закончить ссору братской встречей в пивной на Гороховой. Так нет же – ещё одна пара дуэлянтов объявилась – Гумилёв Максу Волошину вызов отправил. Дурной пример заразителен.
У Куприна каждый день посетители, самым популярным писателем стал. Всем требуются консультации по дуэльному кодексу. И каждый с выпивкой тащится. Куприн запил. И произведения не пишет, и по хозяйству никакой помощи. Пока в своем уме пребывал,  пытался от дуэлей отговорить, а как только доза переползала за шестьсот граммов, хватался за пистолет и начинал давать уроки стрельбы. Палил прямо из окна. Жене надоело осадное положение. Кричит: чего, мол, вы к нему с «Поединком» пристаёте, он ещё и «Яму» написал, шли бы лучше в бордель, всё приятнее чем друг друга убивать.
Куда там. Не до баб мужикам стало. На военные подвиги потянуло, геройствуют. Никто уступать не хочет. И особенно петушатся те, которые путного оружия в руках не держали. Маяковский Есенину секундантов заслал, у Евтушенко с Вознесенским, по слухам, тоже поединок намечается.
Как с ума посходили. Не сказать, что раньше мирно жили, всякое случалось, бывало и убить грозились, но дальше слов не шло, потому как слово для них единственное оружие которым владеть научились. Пушкин и Лермонтов с чужими стрелялись. Можно было бы понять, если кто-то критика или издателя на дуэль вызвал, а тут – поэт на поэта!? Умопомрачение какое-то. И никто понять не может – с чего бы вдруг.
Никто, кроме Достоевского. Писал старик, будем справедливы, покорявее Тургенева, зато смотрел намного пронзительнее и глубже. Не о цветочках разглагольствовал, а самые закрученные детективы сочинял, потому и вычислил, откуда зараза идёт. Кто перед ссорой возле Тургенева с Толстым крутился? Новенький с членским билетом. Ссора случилась, а он уже за другим столом шепчется. Вроде не было дружнее поэтов, чем Блок с Белым, но стоило члену втереться в доверие к одному из них, а выбрал он, разумеется, полусумасшедшего Белого, и, пожалуйста, друзья стали врагами. Поэты кипятятся, вспоминают былые обиды, а шептун, чтобы не зашибли сгоряча, уже в сторонке. У него скоропостижное восхищение стихами Гумилёва.
Нет, в определённом смысле, он дьявольски талантлив был. Кто бы мог подумать, что знаменитые мужчины соберутся стреляться из-за убогой хромоножки. Из пустоты скандал создал. Какие львицы готовы были ради Волошина или Гумилёва на любое безрассудство, а они вдруг мифическую Черубину не поделили.
Как раз после истории с Черубиной Фёдор Михайлович и обратил внимание на закономерность. Ну и поделился с Анной Григорьевной своими выводами за вечерним чайком, а заодно и прогнозец позволил сделать: видел, мол, в сберкассе Маяковского вместе с членом, поверь старому игроку, не пройдёт и месяца, как этот горлопан Серёже Есенину вызов на дуэль пришлёт. Анна Григорьевна женщина сердобольная, всегда о молодежи заботилась, а Есенина вообще как родного сына любила. Так любила, что осмелилась Достоевскому возразить.
«Не может такого быть, чтобы против Есенина кто-то дурное задумал…»
Наивная была, впрочем, как все женщины, способные на жертвенную любовь. Выпила с расстройства валерьянки и опять за своё:
«Не верю, – говорит, – не может нормальный человек поставить себе цель всех перессорить».
Достоевский посмеивается.
«Глупенькая ты моя, неужели ещё не поняла, что нормальных людей среди писателей не водится. В этом ремесле Богом проклятом, чем ненормальнее, тем заметнее. Разница только в том, что одни – книгами, а другие – интригами свою заметность зарабатывают».
«Так переубивают же друг друга!» – не может успокоиться Анна Григорьевна.
«На то он и рассчитывает, – смеётся Достоевский. – Зачем ему те, кто заметнее».
Жена возмущается, непонятен ей чёрный юмор классика.
«Нет уж, – говорит, – пусть мы и глупые, всё равно не позволим. Сейчас расшифрую стенограмму последней главы и пойду женщин поднимать».
Достоевский на такое решительное заявление только в бороду ухмыльнулся, попробуй, мол, может, что и получится, а я пока черновичками займусь, а то все сроки кончились, а мы ещё и половины не написали.
Первой, к кому поспешила Анна Григорьевна, была Лиля Брик. Наслышана была, что Лиля дамочка бойкая, шумная, заполучить такую в союзницы весьма полезно. Вошла в салон, а там вечеринка. Критики, военные, государственные мужи – ананасу негде упасть. Все в кружок, а Лиличка в центре. Еле на кухню выманила. Да толку-то. Одна чуть не плачет, другая хохочет. Одна от горя не может говорить, другая от счастья не желает слушать. Кое-как через пень колоду объяснила, зачем пришла и ввергла хозяйку салона в недоумение. Лиличка плечами пожала и говорит:
«Это же чудненько, если всё так получится. Сколько разговоров будет. Дуэль – это так романтично».
Анна Григорьевна опять в слёзы:
«Страшно мне. Вдруг убьёт, грех-то какой».
Брик успокаивает:
«Володя хоть и большой, в него попасть проще, но всё равно он победит».
«Так я про душу говорю, – стонет Анна Григорьевна. – Душа-то измается, если он Серёжу убьет».
«А душа здесь при чём? – изумляется Лиличка. – Душу для поэзии надо экономить. Впрочем, тебе этого не понять, тебе за твоим Достоевским с его мировой славой можно печалиться о всякой чепухе, а мне, извини, некогда, меня нужные люди ждут».
Выставили, можно сказать.
Стоит на улице вся в слезах и не знает, куда податься. Но плачь, не плачь, слезами беду не смоешь. Поехала к младшей Софье Толстой, эта не может не понять, двойное горе у человека: и жениха, и дедушку под пистолет хотят поставить. Нашла в будуаре. Голова нечёсаная, на плечах линялый халат, вся косметика по лицу размазана, не лицо, а картина Кандинского. Поплакала вместе с ней, вроде успокоила немного и про дуэль толкует: надо мол, как-то помешать злу свершиться. И тут Сонечка, словно кошка, спину выгнула, волосы дыбом, в глазах зелёный огонь:
«Что вы с ерундой ко мне пристаёте, у нас дед на старости совсем из ума выжил, наследства всю семью лишил, все гонорары нищете завещал, а вы тут с какой-то дурацкой дуэлью... Оставьте меня в покое, даже слышать об этих графоманах не желаю».
И опять Анна Григорьевна с бедой одна, как перст без обручального кольца. Пусть и беда не совсем своя, но такой уж народилась. Поплакала в скверике, вытерла слёзы, как могла, благо румянами не пользовалась, и поехала к Любе Менделеевой. А той вообще дома нет. Ни у Блока, ни у Белого, ни у папеньки Менделеева. На гастроли усвистала.
А пока она тратила время на бесплодные визиты, свора секундантов под чутким руководством заинтересованного товарища старательно накаляла страсти, чтобы никто на попятную не пошёл. Легион шептунов по их поручению обрабатывал дуэлянтов, каждого по индивидуальной программе. Толстому что ни день, а то и по три раза на дню, разные людишки, что-то про козни Тургенева докладывали. Тургеневу – про Толстого. Волошину – про Гумилёва и так далее.
Дуэль запланировали коллективную. Устроитель нашёл большую поляну, закупил пистолеты и втайне от всех пропитал пули ядовитой смесью. Участники должны были выстроиться друг против друга, то бишь, враг против врага, и по общей команде начать сходиться. Уговорить на такое действо тоже не просто было. Народ капризный. Тургенев, например, категорически отказался стоять рядом с Маяковским. Разнервничался, начал угрожать, что вообще откажется участвовать в дуэли. Еле умаслили обещанием, что рядом с ним поставят самого Блока. У Гумилёва свои претензии, если уж умирать так плечом к плечу со Львом Николаевичем, и никак не ниже. Он даже сына своего в честь классика нарёк. Эксперимент сей, кстати, повторился некоторое время спустя. Другой поэт назвал своего сына именем партийного работника, будущего генсека. И дети поэтов не затерялись, оба стали знаменитыми, только дороги к славе разные были – Лев Николаевич-второй всё – по тюрьмам да ссылкам, а Никита Сергеевич-второй – по фестивалям да форумам. Но это к нашей истории не имеет отношения.
Забот и нервотрёпки у организатора было предостаточно. Контингент сложный, с голыми руками не подступишься и лом не помощник, для обработки требовался богатый арсенал тончайших инструментов. Но любые трудности можно преодолеть, если вложить в них все свои силы без остатка. Было бы желание. А желание было огромным. Всё продумал и рассчитал, все запасные ходы и выходы исследовал. К идее общей дуэли пришёл не в погоне за громким эффектом, а потому что боялся, как бы после первого поединка общественность галдёж не подняла. Профессиональным правозащитникам тоже ведь без дела сидеть обидно, им тоже надо как-то о себе напоминать. Провокатор и правозащитник две стороны одной монеты. Провокатор, естественно, та сторона, на которой цена обозначена, а правозащитник – герб. Он и на гривеннике, и на целковом везде одинаков, но только на словах, а на деле предпочитает, чтобы цифра на обратной стороне посолиднее была. А тут ставки самые крупные, куда ни плюнь везде гений или знаменитость. Потому и боялся, что не дадут довести спланированную акцию до конца. Пожадничают и поднимут гвалт раньше времени.
Срок дуэли уже обговорили, а бедная Анна Григорьевна союзниц найти не может. Нет страшнее муки, чем сознание собственного бессилия. Она трезво понимает, что в одиночку не справится, находясь при Достоевском, научилась реалистически смотреть на события и своё место в них. Была у неё мысль устроить публичное самосожжение в знак протеста. И устроила бы, себя она никогда не жалела, да как Фёдора Михайловича одного оставлять, пропадёт ведь без неё. А что делать? Не знает она что делать. Не бежать же за советом к Чернышевскому…
Но удача только притворяется слепой, иногда она всё-таки подглядывает. Случилось так, что про дуэль узнала Настасья Филипповна, и про дуэль и про тщетные старания Анны Григорьевны помешать этому злодейству. Не столько она о чужой жене пеклась, но сам Достоевский был для неё Богом. Всем, что имела, только ему обязана. За хорошее благодарила, за плохое не обижалась. Потому и не теряла времени на колебания. Спрятала гордость в укромное женское место и поехала к Анне Григорьевне. Пока на перекладных добиралась, и план созрел. В дом Достоевских заходить постеснялась. Дала дворнику пятиалтынный и отправила с запиской для барыни. И в ресторанчике через квартал от дома без лишних междометий и заламывания рук объяснила, как им действовать дальше.
Дуэль была назначена на пять утра. Кто на такси, кто на извозчике, кто на личной машине поклонника, а Маяковский вообще на служебном авто какого-то лиличкиного поклонника из замов Дзержинского, но все явились без опоздания. Докторов человек пятнадцать привезли. Говорят, даже сам Кашпировский был. Съехались, как на презентацию поэтической антологии. Организатор выстроил дуэлянтов в два ряда. Для приличия каждой паре предложили помириться. Но предложили с таким подтекстом, что любой уважающий себя мужик за пистолет схватится. Оскорбительные предложения при свидетелях миром не кончаются, да и к барьеру вышли не какие-нибудь флюгеры, которые сегодня царю гимны поют, завтра – Сталину, а послезавтра – Брежневу. Крупные личности, для которых имя дороже и денег, и жены.
Заняли позиции. Каждый боком к сопернику, чтобы попасть труднее было. Один Макс Волошин грудью к пистолету стоял, потому как ему без разницы, в него с любой стороны и неумеющий стрелять не промахнётся. Я это говорю, не пытаясь бросить тень на Гумилёва, его смелость доказывать нет нужды, но так уж получилось.
Взвели курки...
И тут на поляну выбежала ватага красивейших женщин: Настасья Филипповна, Наташа Ростова, Грушенька, Неточка Незнамова, Элен Курагина и даже царица Тамара... Выбежали и каждая встала перед пистолетом. У кого рука поднимется – пусть стреляет.
Но у кого же она поднимется?
Все выстрелили в небо. Только рассеянный Блок не успел поднять пистолет. Его пуля ударилась о камень, срикошетила и угодила в правую руку устроителя. Не зря-таки доктора приехали. Тут-то и открылась тайна. Раненый верещал, как заяц. Изо рта пена пошла. А самому-то умирать неохота. Пришлось сознаваться, что пули отравленные. Для него смерть страшнее позора. Доктора посовещались и оттяпали руку по локоть, с Кашпировским такие операции без наркоза можно делать.
Потом кто-то переживал за пострадавшего, как же он писать будет. Начали припоминать, что он вообще сочинил, и никто не смог вспомнить. Никто, кроме Гумилёва. Он, пока над письмами о русской поэзии работал, какой только ерунды не перечитал. Тогда ему и попалась брошюра со сказками про Ленина, которую член Союза писателей с долгано-ненецкого языка переводил. Но разговор этот случился какое-то время спустя, а после дружного залпа в небо, дуэлянты побросали пистолеты и кинулись обниматься. Потом всей компанией поехали в ресторацию. Настасья Филипповна знала, чем закончится авантюра и заранее позаботилась о банкете.
Веселились, как приказчики или комсомольские работники. Тургенев, правда, сначала грустный сидел. Расстроился классик, что среди женщин спасительниц ни одной из его девушек не было. Но кручинился недолго. Позвонил в Париж. Выпил фужер коньяка и пробормотал:
«Если не было, значит, будут – сама жизнь подсказывает и сюжеты, и героинь».
 
МОРАЛЬ
 
Во-первых – гений и злодейство несовместимы, но сколько гениев пригревало злодеев на своей груди.
Во-вторых – иная паршивая овца способна не только испортить стадо, но и уничтожить его.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
 
И в первой, и во второй истории сводились личные счёты, но случались противостояния и принципиального характера, революционные, можно сказать, когда новаторы боролись против устаревших традиций мешающих развитию всего прогрессивного.
 
Санитарный вариант,
или Седьмая жена поэта Есенина
 
Глава 4.
Осип Брик приревновал Маяковского к жене и решил избавиться от него. Но как? Нанять убийцу стоит больших денег. Драться с молодым и здоровым хулиганом – опасно для собственной жизни. И тогда он придумал, как убрать соперника чужими руками. Устроил дома вечеринку, и в присутствии жены своей Лилички, объявил, что Пушкин назвал себя самым сильным поэтом в России. Лиля моментально брови вскинула и к Маяковскому:
«Как это понимать, щеночек, ты же обещал мне, что сильнее тебя никого не будет?»
«И не будет», – ворчит Маяковский, но уверенности в голосе не хватает.
Брик это чувствует и не останавливается, сыплет цитатами из Пушкина. Лиличка – сплошные уши – и как бы невзначай на другой край дивана от Маяковского отодвинулась. У самого сильного поэта плечи обвисли и взор потух.
Кончилась вечеринка. Вышел Брик Маяковского проводить и говорит:
«А слабо тебе, Володичка, сбросить Пушкина с парохода. Честное литераторское, слабо».
Маяковский расхохотался своим басищем.
«Одной левой, – говорит, – через самые высокие поручни. Как котёнка утоплю».
А Брик подзуживает:
«Ой боюсь, Володичка, ой боюсь, не совладаешь».
Довёл до точки кипения, а расчёт прост: одолеет Маяковский – посадят за убийство классика, одолеет Пушкин – утонет любовник жены, и семейный очаг сохранится. Беспроигрышная лотерея.
«Ваш удел бояться, а мой – светить всегда и везде», – припечатал Маяковский на прощание и ушёл спать.
Припечатать-то припечатал, но за ночь поостыл, и сомнения появились – одолеет ли? Гигант всё-таки. Страшновато один на один. Но литературной группировкой – можно. Пришлось выдумывать футуризм. Созвал друзей, объявил программу, в которой первым пунктом значилась акция против Пушкина. Бурлюк и Кручёных сразу согласились, а Хлебников засмущался. Не приняла его душа такой расправы – непоэтова миссия поэта топить, эпиграмму написать – можно, с удовольствием даже, а топить – занятие критиков и жандармов. Маяковский Хлебникова ценил и решил схитрить.
«Да не будем мы его топить – говорит он, – просто разыграем, авось и приметит нас, как Державин».
Такая идея Хлебникову понравилась. Взяли они выпивки и отправились на пароход с литературной агитбригадой. По дороге в погребок винный спустились. Маяковский вокруг Хлебникова увивается, подливает ему и подливает. Потом на пристани в ресторацию заглянули. И в каюте продолжили. В каюте Хлебников и уснул. Они могли бы и без него управиться, но у Хлебникова была непорочная репутация, и хотелось повязать товарища общим мокрым делом. На другой день, когда Хлебников проспался, они сказали, что именно он и столкнул Александра Сергеевича за борт.
 А толкал сам Маяковский. Пока Бурлюк Пушкину зубы заговаривал, Кручёных сзади подкрался и свернулся калачиком под ногами. Маяковский подошёл с улыбочкой, представился и, не давая опомниться, руками в грудь... На пароходе музыка играла. Публика даже всплеска не услышала. А весёлой троице понравилось, как падает классик, во вкус вошли, заодно и Достоевского с Толстым сбросили. Но с мыслителями им не повезло. Пароход уже на мели сидел. Так что и Фёдору Михайловичу, и Льву Николаевичу море по колено оказалось. Старички отделались насморком.
Властители дум чихают, критики в надежде на нечаянные откровения, возле них роятся. Наталья Николаевна с юным мичманом вальс-бостон танцует, а поэт оскорблённый один в открытом море со стихией борется.
Его спасли рыбаки и приютили у себя. Рассказал он простому народу, как племя молодое с ним обошлось, и заплакал народ, и повелел отомстить за поруганную честь.
Из троих Пушкин запомнил одного, самого длинного в жёлтой кофте, к тому же хулиган и фамилию назвал – он был главарём, ему и наказание нести. А как может наказать поэт своего обидчика? Только муками совести.
Отрастил Пушкин бороду, оделся в лохмотья и в таком вот босяцком обличии встретил Маяковского на проспекте. Тот как раз с Лилей прогуливался. Подходит к ним и канючит:
«Дай копеечку бедному утопленнику».
А Маяковский ему:
«Бог подаст», – Лиличку под руку и дальше вышагивает.
Пушкин квартал обегает и снова перед ними.
«Дай копеечку бедному утопленнику».
Маяковский снова к Богу отсылает. Это он перед публикой остротами сорил, как пьяный купец червонцами в кабаке. Так ведь не от щедрости купцы деньгами разбрасывались, а чтобы пыль пустить. И Маяковский следом за ними, с той лишь разницей, что пьяным никогда не был – всё трезво, всё с расчетом. Сорил шутками только там, где был уверен, что обязательно подберут и сохранят. А ради уличного оборванца какой резон напрягаться. Он даже и не понял, что перед ним один и тот же нищий.
И на третьем перекрестке всё повторилось, как под копирку.
Целую неделю Пушкин возникал перед ним в самых неожиданных местах, а у Маяковского даже румянец не проступил, не говоря уже об угрызениях совести. Непрошибаемый товарищ. Знай, себе марширует: левой, левой, левой. Тогда Пушкин сбрил бороду, надел свой цилиндр, чтобы уж ни с кем не перепутали, проник ночью в дом Бриков и улёгся в постель между Лиличкой и Маяковским. Надеялся на шок да просчитался. Маяковский глаз открыл, посмотрел на него и говорит:
«Что это вы, товарищ, в цилиндре лежите, помнёте красивую вещицу, а новую в совдепии не купите», – зевнул, повернулся на другой бок и заснул, как ребёнок.
Он заснул, а Лиличка проснулась. Увидела Пушкина, сгребла в охапку и в другую комнату. Три дня не отпускала от себя. Пушкин, разумеется, рыцарь, даму невниманием не обидит, но не за тем он в этом дом явился. Собрался уходить, а Лиличка Брика зовёт, хочет его Пушкину представить, заботится о муженьке – когда ещё выпадет ему возможность принять основоположника в собственной квартире. Брик в туалете перед зеркалом замешкался. Лиличка за ним побежала, оставила Пушкина без присмотра, не ожидала, что поэт такой закомплексованный и постесняется с мужем знакомиться. Пока она бегала, Пушкин через окно и на бульвар.
А по бульвару как раз Белинский прогуливался.
«Здравствуйте, Александр Сергеевич, – говорит, – что это, батенька, глаза у вас так расширены и бледность нездоровая на лице?»
Пушкин сначала отшучивался, но Белинский, пользуясь его возбуждённым состоянием, выведал о приключеньице и, поскольку считал себя умным человеком, сразу же посоветовал позвонить Маяковскому и сказать, что возлюбленная наставила ему рога.
Но разве мог настоящий поэт опуститься до подобного звонка? Он даже от мести решил отказаться после такого предложения. Ну и Белинскому, разумеется, выговорил. Критик перечить испугался, но как только поэт скрылся за углом, он сразу же к телефону-автомату и давай злорадствовать: как, мол, товарищ Маяковский, не чувствуете ли появления изящных рожек на вашей голове?
Маяковский потрогал темя и подтвердил, пусть и с удивлением, но без особой горечи. Тогда Белинский доложил, что автором этих украшений является Пушкин. А Маяковскому опять не больно.
«Не беда», – говорит, – сейчас бритву возьму и сбрею вместе с волосами, я давно хотел под Котовского подстричься».
Положил трубку, мыло развёл, и, ни разу не порезавшись, смахнул с черепа всю растительность. Были рожки, и не стало их.
И не писать бы Пушкину «очей очарованье», и не радоваться бы звону бокалов с пуншем, будь он позлопамятней, на желчь бы изошёл от мести неутолённой, потому как ни шпагой, ни смычком стены железобетонной не прошибить. Но гений – всегда гений. Пушкин взял и простил. Высморкался в кружевной платочек, бросил его в урну, а сам на лихача и к цыганам.
Приезжает в табор, а там Полонский. Не сказать, что большой поэт и хроменький к тому же, но человек душевный и праведный. У него тоже враг был по фамилии Минаев: то пасквиль на него напишет, то анонимку. Но когда Минаев угодил в тюрьму, Полонский первый за него заступился. Современные писаки на такое не способны. Они и в друга плюнуть не постесняются, если власти его осудят.
Пушкин Полонского уважал. Выпили они. Спели на два голоса «Мой костёр в тумане светит». Выпили ещё раз, Пушкин и говорит:
«Простил я его, Яша, какой с него спрос...» – и заказал ещё по бутылке шампанского.
Полонский спорить не стал – с какой стати гению связываться с Маяковским. Но вступиться за товарища посчитал делом чести, вернее, святым делом. Отвёз пьяного Пушкина домой, а сам на том же извозчике, к племяннице своей Веронике Полонской. По дороге и сюжет придумал. Сказал юной актрисуле, что нашёл для неё роль в синематографе, но для вживания в роль ей необходимо соблазнить Маяковского – нечто вроде кинопробы пройти. Воспитание у племянницы было строгое, но чего не сделаешь ради искусства. Спели они на два голоса «Мой костёр в тумане светит», сели в авто и к Маяковскому. Полонский, разумеется, на улице остался.
Вошёл через полтора часа. Парочка уже спала, на кровати разметавшись. И тогда Полонский взял и насикал между ними. Вероника проснулась в луже и визг на целый квартал подняла. И немудрено – у неё сроду таких любовников не было. Бьётся в истерике, Маяковского по щекам хлещет. А тот мало того, что сдачи не даёт, не защищается даже, только умоляет, чтобы никому не рассказывала. Завещание на её имя сулится написать, гастроли в Америке организовать обещает... Полонская нос ладошкой зажала, духи требует, чтобы запах перебить. А духов у Маяковского нет, были два дня назад, но нагрянули среди ночи братья футуристы и выпили, только тройным одеколоном побрезговали. Маяковский предложил его Полонской, и вместо ответа получил новый приступ истерики. И тут, как назло, Катаев явился, на крики прибежал, он в те годы постоянно возле Маяковского прогуливался.
«Духи нужны?» – спрашивает, – сейчас мигом добуду», – а сам записную книжку достаёт, пометочки для будущих мемуаров занести.
Маяковский в крик на него и за маузер хватается. Катаев в окно выпрыгнул. Полонская в дверь выскочила...
А через пять минут дворник, два лиличкиных поклонника из НКВД и соседка услышали выстрел. Когда они вбежали в комнату – всё было кончено. Маяковский лежал на полу. Кровать стояла без простыней и матраса. Куда они исчезли – ни дворник, ни сотрудники узнать не смогли.
 
МОРАЛЬ
 
Во-первых – можно написать поэму о вожде и заработать памятник, можно заставить народ протаптывать к нему тропу, но тропа эта всё равно зарастёт.
Во-вторых – в боксёрских перчатках на скрипке не сыграешь.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
 
Говорить о столичной богеме можно бесконечно, однако для расширения кругозора сместимся