Тоска в Париже

Карл Иса Бек
                Карл  Иса Бек
                Невыдуманные рассказы
                (из старой записной книжки)

               
Эти памятные встречи произошли вскоре после чемпионата мира по футболу, проходившем во Франции, когда  домашний мундиаль стал звёздным часом Зинедина Зидана. Было воскресенье. Я проснулся поздно. Жена продолжала спать. Гостиница Maison Villaret, в которой мы устроились ночью по прибытии в Париж, находилась почти напротив Северного вокзала, на улице 35 Dis rue Saint – Quentin. Спустившись вниз, чтобы выпить в ресторанчике чашку кофе, я понял, что постояльцами гостиницы были пассажиры, прибывающие сюда вечерними или ночными поездами из Бельгии, Голландии, Дании, Швеции, Норвегии, Германии. Судя по всему, они тоже были из тех, которые не располагали тугими кошельками, чтобы, сойдя с поезда, взять такси и сказать: «Будьте любезны, в какую-нибудь гостиницу в центре города». 
Вчерашняя четырехчасовая поездка из Дюссельдорфа в Париж через Брюссель не очень утомила меня. После душа и сытного ужина, приготовленного женой из привезенных с собой продуктов, мы легли спать. Жена, уставшая от длительного сиденья без движения, немедленно заснула, но я почему-то сильно  возбудился от приятной мысли о новой встрече с Парижем и долго не смог заснуть, мне даже хотелось тихонько одеться, выйти на улицу и побродить по ночным улицам романтичного города. Утром, когда я попытался разбудить жену, она отмахнулась от меня и пробурчала сквозь сон, что будет спать до обеда, и снова заснула. По правде говоря, моя жена не любила бесцельно бродить по городу, если даже это был Париж. А я очень люблю бродить по любому новому городу, которого посещал впервые или второй раз, чтобы неторопливо осмотреть какие-нибудь архитектурные шедевры, замечательную скульптуру или скульптурный ансамбль, красивые фасады домов, интересные улицы и чудесные скверы с неожиданными памятниками.
Это был мой второй приезд в Париж за все долгие годы проживания в соседней Германии. Первый раз я приехал сюда по очень важным делам и все три или четыре дня проторчал в офисах различных творческих и правозащитных учреждений. Теперь вот приехал с женой на десять дней, чтобы насладиться красотами и музейными ценностями одной из красивейших столиц Европы.
На Северном вокзале я сел в вагон метро и поехал на Монпарнас.  Если бы я поехал с женой, она очень скоро возмутилась бы: «Зачем ты меня привёз сюда?» На бульваре ведь нет знаменитых универмагов и фирменных торговых домов как на Елисейских полях. Из метро я вышел на станции Vavin и пошел по бульвару пешком. Идя прогулочным шагом, я всматривался в окружающую красоту глазами импрессионистов, и жалел, что не родился в Париже в середине девятнадцатого века. Я, быть может, тоже стал бы художником и сдружился бы с Эдуардом Мане, Клодом Моне, Огюстом Ренуаром, Полем Сезанном, и Анри Матиссом, картины которых я люблю.  А став художником-имперссионистом, я избежал бы судьбы, заготовленной для меня, журналиста, ко второй половине двадцатого века: бесконечных стычек с нечистыми на руку доморощенными политиками и злопамятными преступниками из хорошо организованного криминального сообщества, немилосердных преследовании за правду,  тяжелого ранения во время покушения на убийство и этой скучной эмиграции в нескучном Западе.
Неожиданно мои мысли с живописи переключились на литературу, точнее, на Эрнеста Хемингуэя, потому что на пересечении бульвара с узенькой улицей Rue Delambre я  наткнулся на старинное кафе Le Dome. В это кафе кроме Эрнеста захаживали и такие знаменитые писатели, как Уильям Фолкнер, Синклер Льюис, Фрэнсис Скотт Фицджеральд. Кстати, напротив, привлекая к себе внимание красными кожаными козырьками от дождя и солнца, находилось еще одно известное кафе - La Rotonde, которое, как говорят, кроме названных знаменитостей, посещал и Владимир Маяковский.  Чуть подальше, на углу улицы Сен-Мишель и бульвара, располагалось самое знаменитое в начале 20 века кафе La Closerie des Lilas, где, по словам почитателей Хемингуэя, он написал свой роман «И восходит солнце» и другие известные произведения. Теперь же это фешенебельный ресторан, куда все пути заказаны людям с полупустыми кошельками. У каждого из этих кафе-ресторанов была своя незабываемая атмосфера, свой шарм и своя история.
Мне подумалось, что кафе-ресторан “Le Dome Kafe”, наверное, более скромнее в своих притязаниях. Оно располагалось под красивым старинным шестиэтажным зданием. Я вошел, решив сделать лёгкий перекус и заодно понаблюдать мысленно за знаменитостями из Америки, севшими за большой круглый стол. Однако было только начало 10-го, поэтому, наверное, посетителей было немного: одна супружеская пара и один мужчина лет сорока. И всё.
Мужчина был элегантно одет, что не очень гармонировало с его  мрачным лицом с заметными мешками под глазами. Говорил бармен, француз приятной внешности лет пятидесяти, обращаясь к мужчине, сидевшим недалеко от него. Мужчина пил кофе со свежеиспеченной французской булочкой с маслом и прованским сыром.
-    Но  Россия,  хотя  теперь  не великая держава,  всё ещё  могучая страна!  Даже сейчас,  после
распада Советского Союза, ни одно государство в мире не имеет такую огромную территорию! – сказал француз, смеясь весело.
-    Чтобы понять по настоящему, какая она теперь, нужно знать её изнутри, мсье Викто’р, - проворчал в ответ посетитель кафе, и, отодвинув чашку с кофе в сторону, сделал глоток коньяка из высокого как свеча фужера.
-    О, да! Я с этим не спорю, -  согласился бармен и, переключившись ко мне, с улыбкой предложил свободный столик недалеко от своего собеседника. – Однако я имел в виду только  её территорию. Она просто гигантская! Чего стоит одна ваша Сибирь с необъятной тайгой!
-    Задолбал со своей любовью к гигантским размерам, -  снова проворчал посетитель, но уже на русском языке.    
 Садясь за предложенный столик, я невольно прыснул в кулак. Мужчина посмотрел на меня внимательно и вдруг приветливо улыбнулся; видно, узнал своих.
-    Земляк, давай сюда! –  сказал он мне, помахав рукой. -  Поболтаем на своём. А то так и недолго разучиться говорить на родном языке.
Я никогда не отказывался от таких приглашений.  Вечное журналистское ожидание встретить однажды какого-нибудь интересного человека, который, может быть, станет героем интересного очерка или рассказа, или сообщит что-то такое, о чем ты никогда не слышал и, вероятнее всего, до конца жизни не узнал бы об этом и тем самым сделал бы свои знания ущербными, всегда заставляло меня живо откликаться на подобного рода предложения.
-  Приятного аппетита! Я рад встретить в таком захолустье своего земляка, - пошутил я, пересаживаясь к нему.
-    И я рад! – коротко ответил мужчина с улыбкой. – Меня зовут Павлом.
Я тоже представился. Так мы и познакомились. Затем мы поговорили о политических ветрах, которые заносили сюда, в Париж или другой город западной Европы, уйму народа из России и бывших республик СССР.
Словоохотливый бармен заметно заскучал.  Новых посетителей пока не было. Я заказал себе то же самое, что ел и пил мой земляк, надеясь, что и мой желудок без проблем переварит эти продукты питания; ведь мы с Павлом с рождения питались одним и тем же. Слово «земляк» для полит- и других эмигрантов в Западной Европе имеет, как я заметил, особый, можно сказать, магический смысл; оно немедленно роднит их именем родной земли, с которой они связаны пуповиной. Так мне кажется… В любом случае русские и русскоязычные эмигранты довольно быстро узнавали друг друга, быстро находили общий язык и братались по-настоящему. Словом, были настоящими земляками.
Бармен принес мне заказанный завтрак.
-   Приятного аппетита! – пожелал мне земляк и, снова отпив чуть-чуть коньяка, начал свой рассказ.
Мой новый знакомый оказался бывшим москвичом и художником по профессии. Он, по его словам, был хорошо известен в основном среди художников-концептуалистов. В детстве я тоже мечтал стать художником и знаменитым, как Леонардо да Винчи, Веласкес, Рембрандт или французские импрессионисты. Но в Советском Союзе в художественные институты или академии могли поступить только блатные, типа сыночков академиков живописи, признанных художников или членов политбюро  и других высоких инстанции…   Я почувствовал к Павлу респект и полное доверие как к близкому по духу человеку.
-  Я  андеграундный концептуалист, - вдруг уточнил он, ввергнув меня в шок. Про концептуализм я слышал, а вот об андеграундных концептуалистах – нет, кажется, никогда не приходилось слышать. В голове промелькнула мысль «Значит, он был подпольным художником?» Однако спросить его как-то не решился. По моим прикидкам Павел был старше меня лет на десять, а я привык уважать старших по возрасту. Он, видимо, по моему растерянному лицу догадался, из-за чего вдруг воспалился мой мозг, и вывел меня из затруднительного положения сам. – Ты, может быть, слышал про Илью Кабакова, Эрика Булатова, Виктора Пивоварова?
Я обрадовался и обрел дар речи, потому что о великом художнике Эрике Булатове, проживавшем теперь в Париже, был наслышан, а некоторые его картины даже видел. Репродукции, конечно. Он достойный человек во всех смыслах. Он гордо отверг систему, которая ему не нравилась, и дождался времени, когда она сама преклонила перед ним колени. Таких талантливых и сильных личностей в России во все века было немного.
-   Слышал. Но мне запомнились картины только Эрика Булатова. Меня особенно поразила и запомнилась на всю жизнь одна из его картин. На ней были изображены  панорама залитого светом западноевропейского города, а за ним мрачный силуэт Москвы на фоне, напоминающем багровое зарево…
-     А-а, я понял! – воскликнул Павел. - Картина называется «Вид Москвы из Мадрида», - И чем же она запомнилась?
-  Образностью. На переднем плане картины – светлый, я бы сказал даже - сияющий город, который, значит, Мадрид, олицетворяющий, естественно, свободную, счастливую Европу, за ним на невнятно-красном фоне, напоминающем зарево пожара, черные контуры Москвы с узнаваемыми силуэтами кремлёвских здании, что, видимо, олицетворяли Советский Союз с его однообразием во всём и мраком в плане свободы людей. И соответственно – над СССР свинцовые тучи, которые при приближении к переднему плану, к Западной Европе, – светлеют. И она, картина, как мне кажется, действительно глубоко концептуальна. Как-то так.
-    Молодец! Недаром ты журналист, да еще опальный, неугодный властям, - засмеялся Павел.
-    Вы, наверно, встречаетесь с ним? – поинтересовался я.
-    Да, но не часто, -  ответил Павел. –  Эрик не любит пустую болтовню. Сейчас он в Москве. Там у него выставка некоторых его наиболее известных картин. Его теперь туда часто приглашают.
После этих слов он опрокинул в рот весь остаток коньяка и по моей просьбе начал свой рассказ про андеграундных концептуалистах и о том, почему они были в СССР гонимы. Позже в связи с этой темой он вспомнил Никиту Хрущева, который художников-авангардистов во время их выставки в Манеже обозвал «педерастами», а их произведения «дерьмом». Про эту историю я слышал. Мы здорово посмеялись, представляя себе, как возмущался Хрущев, топая ногами как бык перед матадором в испанской корриде, и как произносил вышеупомянутые выражения.
Павел, закончив с завтраком, заказал себе еще одну чашку кофе и рюмку коньяка.
-    Ты давно оттуда? -  спросил он неожиданно для меня.
-    Два с половиной года тому назад, - ответил я.
-    Ну, тогда у тебя всё еще свежая память. А я здесь с конца девяносто третьего года, когда власть в России-матушке захватили либерасты, педерасты и продажные олигархи, - сообщил он и тут же спросил, - А ты-то какими судьбами в Европе?
-  Я стал ненавистен правящим кругам еще в советское время, - сказал я, удивив моего собеседника. Павел, как бы забыв обо всём другом, уставился на меня. - В молодые годы я был не только максималистом, но и залихватский отважным как лихой ковбой. А молодость, как известно, часто синонимизируется с глупостью…
-  Ну, ты расскажи мне как стал врагом  «народа» из правящих кругов, - попросил Павел нетерпеливо, будто боялся, что я забуду об этом: как журналисты становятся врагами правящей верхушки, как только они начинают защищать простой народ от её произвола. А может быть, он  просто хотел сравнить причины нашей с ним эмиграции.
-  Когда писал, скажем, судебные очерки, то я не констатировал факты или не выстраивал хронологию преступления и наказания, чтобы затем сделать соответствующие выводы, как обычно делали другие, - рассказал я ему, - а копал, и копал глубоко, чтобы дойти до корня преступления, понять и показать читателям причины и мотивы преступления. А поиск корней, причин и мотивов преступлений чаще всего выводил меня на преступную халатность местных органов управления, милиции, прокуратуры, на взятки, процветавшие пышным цветом в этих органах охраны законности и порядка в стране... Критиковал партийные органы и систему в целом. А уже после развала СССР, когда к власти пришли беспардонные, наглые, бесоватые выскочки и с их легкой руки началось сращивание нового госуправления с криминалитетом, я написал и опубликовал в независимой прессе серию статей и об этом и о том, что бывших граждан великой державы в недалеком будущем ждет большая беда. Как раз в это время в Москве происходили убийства журналистов Дмитрия Холодова и Владислава Листьева.
-  Понятно… Ты показывал тупость и гнилую сущность управителей, их холопов и холуев. А это им, конечно, не понравилось, - заключил Павел.
-  Однако покушение на мою жизнь было совершено криминальным сообществом, легально занимавшимся крупным преступным бизнесом, - уточнил я.
-   Ну, друг мой, этот бизнес, наверняка, «крышевали» люди, находившиеся на вершине власти, которые имели определенный доход или откат от этого промысла. Я тогда, еще в начале девяностых, понял: любой крупный бизнес в России был связан с преступлением или с преступностью.
-    Точно! «Крышеватели» были из верхних эшелонов власти. 
-  Они, наверно, и дали отмашку на твое убийство. Ведь и убийство Димы Холодова, как я слышал, было связано с верхушкой власти.
Затем Павел завел разговор о Борисе Ельцине и его либеральном легионе, которых он, как я понял, не переносил на дух.
-    Не мог я оставаться в России, когда эти выродки загоняли русских в загоны. Я гордый человек, и себя уважаю. Собственно поэтому и уехал, хотя безумно люблю Россию, а русские люди – самая привычная среда моего обитания. И выбрал Париж только потому, чтобы либерасты и демшизы из искусства не ржали надо мной, узнав, что я выбрал Урюпинск, - сказал он. -  Париж сполна компенсировал и унижение, и потерю любимой родины…,- он помолчал немного, затем, глядя мне в глаза спросил, -  Как там живется народу в загоне?
Я невольно засмеялся.
-    Ну, как?  Как в загоне. Страдает. На волю смотрит с вожделением, но всей массой навалиться
на забор и ворота, чтобы проломить их и вырваться на свободу, не решается. Боится нагайки пастухов – полиции и омоновцев. Правда, время от времени, когда сводит желудок или еще где – выходит небольшими толпами на площадки и обвиняет олигархов, правительство и сидящих над ними кремлевских небожителей.
-    Во-во! – зло засмеялся Павел, перебивая меня. – Обвиняет! Всех обвиняет! Но только не себя, любимого. Вот бы сделать рокировку – русских сюда, оставив там только тупых эксплуататоров, а туда переселить французов. Французы показали бы им кузькину мать, и либерастам, и ворам-олигархам.
-    Да-а, французы точно размазали бы их по асфальту, - засмеялся я, –. Они уже сравнивали с землёй Бастилию, символа репрессивной мощи государства. А какая была мощная крепость!
Неожиданно Павел обернулся к бармену и спросил на хорошем французском:
-   Мсье Викто’р, скажи, французы разнесли бы в пух и прах Бастилию второй раз, если бы она возникла снова и власти снова начали бы загонять туда лучших граждан Франции?
Виктор удивленно посмотрел на нас, затем весело рассмеялся.
-    Разумеется! Разнесли бы к черту, камень на камне не оставили бы. Свобода для нас священна! – Виктор, как будто дождавшись своего часа, вдохновенно продолжил, - По сравнению со свободой нации  короли, президенты, министры для французов не стоят и ломанного гроша. У нас, у французов, с 1789–го года выработался сильный иммунитет против всякой власти, настроенной против народа, а также против всяких повинностей, если они каким-то образом ущемляют права граждан. Ведь именно в том году была принята и знаменитая «Декларация прав человека и гражданина».
-    Во! – Павел, глядя на Виктора с восторгом, поднял большой палец вверх. – Молодец, Викто’р! Ты настоящий потомок великих парижских коммунаров.
Виктор весело рассмеялся.
-   Вот каким должен быть русский народ и все коренные народы России, - сказал мне Павел и умолк. Он отпил глоток коньяка и вдруг с грустью промолвил. - Не уважает себя наш народ… А ведь какие великие дела свершил, каких гениев дал миру, а перед жуликами и предателями падает ниц, словно жалкая нищенка.
-    Но эти ведь не просто жулики и предатели, особенно в некоторых республиках бывшего СССР, а наглые, одержимые тщеславием плебеи, которые ринулись вверх только с одной целью –  хотя бы на короткое время стать царьками и повелевать подданными. И народ, как я заметил, перед такими холопами, ставшими царями, теряется. Видимо, по той простой причине, что в своём большинстве – тоже из плебеев, то есть из крепостных или из батраков, - высказал я свою давнюю мысль. -  Народу-трудяге, видимо, нужно время научиться дистанцироваться с народом-правящим, чтобы не пасовать перед плебеями-выскочками, а давать им по морде, по-свойски. Народу нашему надо научиться не бояться преступников. Преступники должны бояться его; тем более, что они находятся на его содержании. Правильно сказал Викто’р, народу нужен иммунитет против антинародных правителей-диктаторов.
-   Да, - сказал Павел и задумался. Посидев некоторое время в задумчивости, он продолжил свою мысль. - Не понимаю его, хотя сам я русский до корней волос. Не понимаю…  Люблю его всей душой, но понять его не могу. Ведь, в самом деле, преступники должны бояться честного, трудового народа. А у нас всё наоборот…  Если б я только мог один всё сделать, я не пожалел бы себя, сражался бы день и ночь и очистил бы Россию от всей этой скверны… если бы даже знал, что после этого проживу в ней и на этом свете только один день. И принял бы смерть без никакого сожаления и горечи…
И он замолчал. Смотрел за окно и молчал. Я не стал нарушать паузу. Воспользовавшись ею, я поел и с наслаждением выпил настоящий французский коньяк. Я догадывался, о чем сейчас думал мой собеседник…
Я просидел с Павлом больше двух часов, и в течение всего последнего часа он говорил только о русских и России.  В каждой его мысли сквозила тоска по родине и по родному народу. Я старался не перебивать его, потому что он нуждался в слушателе.
В конце нашей встречи мы обменялись визитными карточками и расстались друзьями-единомышленниками.               

Когда я вернулся в гостиницу, жена уже была полностью готова до самой ночи посещать Парижские универмаги и торговые дома и неустанно рассматривать в них товары для женщин. Она ждала меня с нетерпением. Спросила, где я был, что делал. Мне тут же вспомнился один смешной эпизод. Как-то под новый год я стоял в Новосибирске на остановке автобусов в ожидании своего автобуса. Рядом со мной стоял веселый симпатичный мужчина средних лет и разговаривал по мобильнику со своим приятелем. Закончив веселый мужской разговор, он сунул было телефон в карман, как он зазвонил снова. «О-о-о! Маша-растеряша, красава наша! Сколько лет, сколько зим! – закричал весельчак в трубку, отойдя немного в сторону. – Ну, давай рассказывай! Как что!? Расскажи  где была, кому дала!…»  Я засмеялся, но об этом случае промолчал, рассказал только о кафе Лё Дом и Ла Ротонда и об их прежних посетителях. Информация не была для жены интересной.
Пообедав в кафе недалеко от вокзала, мы сели в метро и поехали на Эйфелеву башню. Этого хотела она. Но метро не доходило до башни. Мы вышли  по совету одной парижанки на Елисейских полях.  И я сразу понял, что на Эйфелеву башню попадем не скоро. Так и вышло. Жена не давала мне возможность покинуть эту улицу, пока не посетила все магазины от ее начала до Триумфальной арки. Не помню уже, что она там купила и что впало в ее душу. Помню только то, что меня впечатлило. Недалеко от Триумфальной Арки на торцевой стене одного из старинных здании в четыре этажа висел огромный билборд. На нём был запечатлен  портрет знаменитого футболиста. Он был в той самой спортивной футболке, в которой вывел свою французскую команду в чемпионы мира. Внизу портрета большим шрифтом было написано:  «Зинедин Зидан, Франция благодарна тебе!»
«Вот это и есть самая передовая нация, которая умеет ценить, уважать и любить человека, независимо от его расы, цвета кожи и религиозной принадлежности», -  подумалось мне. И по ассоциации вспомнил рассказ Джека Лондона «Жемчуг Парлея». Помните, как в нём сказано? «…Вы ведь знаете, в доброй старой Франции не существует расовых барьеров. Арманду (метиску) воспитывали как принцессу, да она и чувствовала себя принцессой. Притом она считала себя настоящей белой и даже не подозревала, что с ее происхождением что-то неладно». По-моему, и в будущем толерантность рядовых французов к инородцам и иноземцам останется без особых изменений. Если, конечно, сами иноземцы не будут провоцировать их на иное отношение. Великодушие и удивительное дружелюбие французов идет, как мне кажется, от уверенности в своём величии, и благодаря этому – совершенное отсутствие у них комплекса неполноценности.
После увиденного я ещё больше зауважал  французов. Замечательный народ!

К Эйфелевой башне мы в тот день так и не добрались. Осмотр товаров последнего магазина на Елисейских Полях моя жена закончила впритык к его закрытию. Поход к Эйфелевой Башне отложили на другой день. Однако утром следующего дня перед входом в станцию метро мы были захвачены обаятельнейшей француженкой, которая сначала на французском, затем на отличном английском языке пригласила нас в отходящий уже туристический автобус в Версаль. Жена согласились сразу и увлекла меня с собой.  Весь этот день мы посвятили осмотру дворца и прогулке по версальским садам. Осматривая это великолепие, воплощенное в камне и картинах, я думал о том, что красота всё же не спасет человечество. Ведь короли и их вельможное окружение, ежечасно, ежедневно находясь в царстве этой потрясающей красоты, не становились лучше, не наполнялись их сердца благородством и человеколюбием, не возникали в их душах ни любовь, ни жалость к миллионам крестьянам, своим кормильцам, которые всю жизнь жили в жалких лачугах, трудились от зари до зари на открытом поле, продуваемые холодными ветрами, мокли под осенним дождем, замерзали зимой в своих не греющих лохмотьях, питались чем попало и умирали далеко не дожив до старости. Эти миллионы простых людей никогда не видели всю эту красоту и не имели понятия об её ценности и значимости для человека. А многие богатые типа наших чиновников или олигархов, ставшие такими часто с помощью преступных деянии, не способны это понять, потому что они сотворены из гнилой плоти.      
Следующий  день, теперь уже по моему желанию, мы провели в залах Лувра. Я умудрился сфотографировать Джоконду в тот момент, когда смотритель зала делала замечание другому нарушителю правил поведения возле знаменитого портрета, спрятанного в каменной нише за пуленепробиваемым стеклом. Зачем я это делал – до сих пор не понимаю. Наверное, из уважения к гению Леонардо Да Винчи. К вечеру мы устали так сильно, что с трудом волочили ноги. Очередной день посвятили отдыху, провалялись в постели до самого вечера. Жена смотрела веселые и музыкальные передачи французского телевидения, а я лежал на кровати и думал о всякой всячине. Потом о Леонарде Да Винчи и его Моне Лизе. Художник родился не в России, не в Среднеазиатских республиках, не в Азии в целом, а в Италии. И другие гениальные творцы родились именно там. Перуджино, Микеланджело, Рафаэль Санти, Сандро Боттичелли, Тициан, Караваджо, также Алигьери Данте, Франческо Петрарки, Джова;нни Бокка;ччо, Никколо Макиавелли. А почему? Потому что уже в те времена в благословенной Италии были истовые ценители и потребители красоты, гениальных и талантливых произведении искусства и литературы. Итальянцы обладали духом высокого полета. В тот день я пришел к выводу, что в мире есть только три народа, которых с полным основание можно считать богоизбранными. Это греки, сотворившие колыбель просвещенной человеческой цивилизации, итальянцы, явившие миру Римское право и образцы невиданной доселе красоты, создаваемой резцами, кистью и пером, и французы, подарившие миру свет надежды всему человечеству «Декларацией прав человека и гражданина» с начертанными в ней нетленными словами Свобода, Равенство, Братство.   
В следующий день мы посетили собор Парижской богоматери. Я ежеминутно вспоминал отрывки из одноименного романа Виктора Гюго. Собор в романе великого писателя выступает как бы символом средневековья, потрясающей красоты его архитектуры, памятников и одновременно - символом уродства религии. Живым олицетворением этого является архидьякон Клод с его душевным уродством. Вспомнив вдруг слова моего университетского профессора по зарубежной литературе о том, что собор также олицетворял собой эпоху, которая обрекала на гибель всякое проявление свободомыслия, любую попытку человека отстоять своё право, я подумал: а что же олицетворяет современную нам эпоху? Многое приходило на ум. И всемирная паутина с его потрясающими воображение возможностями – прекрасными и ужасающими, и висящее над человечеством как Дамоклов меч ядерное оружие, которое в то же время в качестве ядерной медицины начинает спасать жизнь миллионов людей, и экологические бедствия. Теперь вот символом новейшей эпохи со знаком минус становятся диктаторские режимы, терзающие каждого пятого жителя планеты Земля, ставшие современными душителями свободомыслия и разрушителями гражданских прав. Получается, развитие современного человечества происходит в двух направлениях: одним концом оно достигло космических высот и уже начинает выходить за пределы родной галактики, а другим возвращается назад - в ту далекую эпоху Собора, к страданиям звонаря Квазимодо и душевным уродствам  Клода. Всем диктаторам и их холуям можно безошибочно ставить один диагноз – «душевное уродство». Из-за таких уродов мы, политические эмигранты, маемся на чужбине. И кто знает, каких мук, страданий и горя эти уроды принесут человечеству в будущем?  С такими мыслями я вышел из собора и последовал за женой, которая решила прогуляться по набережной Сены. Здесь было царство искусства и литературы. Мы купили насколько картин с красивыми  видами Парижа, выполненные акварелью на плотном ватмане, потом перешли на другой берег и остаток дня провели на выставке современных европейских художников в Музее современных искусств.

 До Эйфелевой башни мы добрались только в предпоследний день пребывания в Париже, накануне отъезда в Дюссельдорф. И то только к вечеру, перейдя по пешеходному мосту через Сену.
Купив билеты и простояв длинную многоязычную очередь, мы, наконец, поползли в просторной кабине лифта на смотровую площадку символа Парижа. Здесь меня больше всего впечатлил жуткий страх женщин, в том числе и моей жены. Зайдя в кабину, они как дети бросились к окнам кабины, чтобы полюбоваться видом вечернего Парижа по ходу подъема наверх. Но как только лифт набрал скорость, женщины разом охнули (или ойкнули) и бросились в объятия своих мужей и женихов. Причиной их жуткого страха было движение лифта вверх по наклонной; казалось, что кабина по этой траектории и на большой скорости стремительно падает вниз, в реку.
-    Мамочка, мне показалось, что мы сейчас с такой огромной высоты вылетим из каркаса башни и рухнем вниз, -  сказала жена.
Всласть полюбовавшись вечерним Парижем с высоты птичьего полета, пофотографировавшись на десятилетие вперёд, мы спустились на землю и пошли по той же дороге назад. Уже поздно вечером на Елисейских полях мы сели на метро и поехали назад, в  свой отель.

Несмотря на поздний час в вагоне метро было довольно много народу. Мы не стали проталкиваться в середину вагона, встали у двери. На третьей станции сошла почти половина стоящих пассажиров и стало чуть-чуть попросторнее. Один молодой человек уступил свое место моей жене. Я стал рядом с ней. Среди вошедших в вагон через заднюю дверь были трое молодых африканцев. Они были в хороших темно-синих костюмах и белых рубашках с галстуками. Возможно, это были аспиранты или участники какого-нибудь международного симпозиума. Я обратил на них внимание только потому, что все трое с большой тревогой в глазах смотрели на высокого широкоплечего мужчину, который стоял ко мне спиной. Потом африканцы, продолжая с тревогой следить глазами за тем мужчиной, как будто тот был вовсе не человеком, а дремлющим львом, тихонько, осторожно протиснулись между ним и мной, и ушли в середину вагона. А меня тот мужчина заинтересовал и заинтриговал очень серьезно. «Может быть, у него страшная физиономия, как у Квазимодо, или изуродованное каким-либо несчастьем до такой степени лицо, что вызывает жуткий страх? – подумал я, ощущая непреодолимое желание перейти в другую сторону вагона и взглянуть на этого человека.    Вскоре, приближаясь к пятой станции, поезд выехал из подземной туннели на поверхность и тут вагон  сильно накренился (видимо, здесь был крутой поворот), немилосердно двинув стоящих пассажиров в сторону крена. Мужчину, нагонявшего страх молодым африканцам, прибило ко мне. Он машинально полуобернулся ко мне и сказал «Sory», обдав меня при этом сильным запахом перегара. До боли знакомый, можно сказать, родимый запах, один из узнаваемых «запахов» далекой родины. Промелькнувшее лицо тоже показалось знакомым. Оно было нормальное, без изъянов и ущерба, обычное лицо. Он был помоложе меня. Видно, африканцы увидели, что он пьян и поэтому испугались. Кто знает, может быть, уже попадали под горячую руку такого молодца?  Мужчина попытался схватиться за поручень второй рукой, но она сорвалась и он стал падать на пол. Я тут же приобнял его за торс, чтобы не дать ему упасть на пол вагона.  Он был невероятно тяжелый.
-    Держись, братишка, -  сказал я, сам толком ещё не понимая, почему заговорил по-русски, не
будучи твердо уверенным, что он русский.
Мужчина с моей помощью удержался на ногах, выпрямился, затем обеими руками схватился за поручень  и  только после этого обернулся ко мне.  Посмотрел на меня долгим взглядом и улыбнулся
по-русски: добро и ласково.
-    Спасибо, брат! -  сказал он, продолжая улыбаться. -  Прости меня, брат, наклюкался от тоски… - он замотал головой, будто стесняясь своего состояния или того, что у него заплетается язык, бесстыдно выдавая его состояние, и опять посмотрел на меня. -  Ты давно оттуда?
-    Два с половиной года назад, - ответил я.
-    А я тут… маюсь вот уже семь лет, - сказал он. –  Иногда такая тоска наваливается, что только это… водка и спасает от петли или… от Сены. Ты понимаешь меня, братан?
-    Конечно, понимаю, братишка, - ответил я. – Я ведь сам такой – отлученный насильно от родины своей.
-    Брат, айда ко мне в гости! – сказал он, просветлев лицом. - У меня нормальная квартира, есть где уложить дорогого гостя спать. Сядем, выпьем за встречу, поговорим, повоспоминаем … а? 
-   Ох, я пошел бы с удовольствием, да не могу, - с искренним сожалением сказал я. – Рано утром отбываем в Германию. К тому же я не один, с женой. - Я кивнул головой в сторону жены.
Тут встала моя жена и предложила нашему земляку сесть на её место.
-    О-о, родимая, здравствуйте! Сидите, сидите, не беспокойтесь, -  сказал он моей жене и начал чуть ли не силой усаживать ее на место. При этом он едва не упал и я снова удержал его на ногах.
-    А мы уже сейчас выходим, - засмеялась жена. -  Если вам ехать дальше, то лучше сядьте.
-    Нет, милая, не сяду я, -  он тоже засмеялся, качаясь из стороны в сторону. -  Если я сяду, то засну и проеду  свою станцию… А мне надо быстрее домой, чтобы не пугать людей. -  И он крепко стиснул в своих больших руках тонкую трубку поручня. -  Не беспокойтесь, я буду крепко держаться за поручни.
Поезд приближался к станции метро в Северном вокзале.
-    Не обижайся, братишка, на меня, что я не могу принять твое приглашение, - сказал я. – Жена очень устала. Да и я тоже. А рано утром в путь.
-    Как жаль! А могли бы хорошо посидеть и хорошо поговорить, -  с сожалением в голосе проговорил он.
-     А в Россию что, не скоро вернешься? – спросил я.
-    Я вернусь домой! Обязательно вернусь. Но только не сейчас… Чует мое сердце, что скоро там будет еще хуже.
-    Хуже, чем было? – спросил я.
-   Да, - выдохнул он с горечью и опустил голову вниз. – Чует мое сердце. 
Вдруг он снова поднял голову и, глядя за окно вагона, тихо промолвил: 
-  Но однажды… когда мне будет нечего терять… я поеду туда, найду тех, кто сломал мне карьеру, жизнь и отомщу им за всё. -  Он посмотрел на меня очень внимательно и спросил: -  Ты веришь мне, брат?
-    Конечно, верю, братишка. А пока береги себя.
Поезд прибыл на станцию. Мы попрощались с нашим земляком и ступили на перрон. Я оглянулся к нему. Он стоял и смотрел на нас. В его глазах была неизбывная тоска. Я помахал ему рукой. Он отпустил правой рукой поручень и с крепко сжатым кулаком два раза потряс воздух. «No Pasaran!»
Тут двери вагона захлопнулись и поезд увез нашего земляка с его неизбывной тоской по родине дальше. Вот такие встречи случились в славном Париже, в котором даже в самом воздухе витает дух свободы и справедливости.
-    Бедные, -  со вздохом жалости сказала жена. -  Всех вас, честных, порядочных, хорошо образованных людей раскидало по странам и континентам, а те, проклятые, ни на что не способные кроме подлости, живут себе там и жируют на крови и бедах наших народов.
-    Не говори мне про народ, -  сказал я, вспомнив слова Павла и свою историю. Я защитил сотни тысяч людей от произвола властей, а когда мне понадобилась помощь и поддержка, никто не пошевелил даже пальцем.
Жена знала об этом не понаслышке, поэтому промолчала. Я переменил тему разговора, указав на светящееся веселыми, призывными огнями парижское кафе. - Пойдем лучше поужинаем вон в том кафе.
Фасад кафе был из прозрачного стекла и было видно в нем много людей. Для французов кафе – это не просто место, где можно отлично посидеть с друзьями или с женой и вкусно поесть или попить хорошее вино;  для них это стиль жизни, образ жизни, жизненная необходимость...   
На улице уже была ночь. Но Париж ещё не собирался укладываться спать. Он шумел, гудел, светился разноцветными огнями, наполняя душу радостью, заставляя забыть на время тоску по родине. Это был тот же Париж; Париж, праздник, который всегда с тобой.

Париж
2008 г.