Лихолетье

Натальянка
Моей любимой бабушке,

и всем, кого больше нет,

но кто - жив в моей памяти

1940

– Бабулечка, родненькая, что с тобой?

Зося поняла, что дети вернулись из леса. Надо было попробовать хотя бы встать с постели, но у нее хватило сил только, чтобы немного приподняться на подушке. Как-то в доме холодно.

– Катя, затопи печку на ночь. – И голос какой-то совсем слабый. Неужели правда заболела? Очень уж не вовремя,  столько забот по хозяйству.

– Зачем, бабушка? В доме же тепло. А на улице так вообще жара, хоть бы уже дождь прошел, а то Петька воды не наносится гряды поливать. – Девочка, очевидно испуганная, подошла ближе к Зосе. – Или тебе плохо, бабушка? Накрыть тебя? А может, кушать хочешь? Воды тебе принести?

– Нет, не нужно, сейчас встану.

– Да нет, ты лежи. Вот немного полежи, и все пройдет. Да? – С надеждой спросил Зосю младший Петя. Он немного прятался за сестрой, будто боясь посмотреть на заболевшую бабушку.

– Да, деточка. Ты не бойся, я сейчас посплю, а завтра совсем здоровая буду, – попыталась успокоить внука старушка.

Конечно, дети испугались. Сколько они уже за свои годы успели увидеть смертей.

Как умер отец, Петя даже и не помнил, ему тогда только-только исполнилось два года. Катеньке было уже шесть, у нее в памяти сохранились наполовину размытые очертания папиного лица, отдельным всполохом – яркая синева глаз, которые, говорили соседские бабы, были похожи на ее собственные. Да еще колючесть отцовской бороды, когда тот подкидывал ее чуть не до потолка и, пока дочь не успела испугаться, ловил на руки, прижимал к своей заросшей щеке белокурую Катину головку.

Змитроку было тридцать четыре года, когда он умер от той мозговой лихорадки. Выскочил из бани на мороз расхристанный и через три дня преставился, даже в бреду так в себя и не пришел, никого не узнавал, ни Маруси, ни детей. А Марусе тогда пошел тридцать первый, и она осталась с двумя малыми детьми. Долго они на хуторе не прожили, переехали к ней, в старую тесную хатку, где Зося жила со времен своего собственного преждевременного вдовства. Ее Степан погиб на войне, еще в пятнадцатом году, Маруся была такая приблизительно, как сейчас Катечка. Вот дочь и повторила ее судьбу. Только что двоих родила, а не одного ребенка. Зося всегда жалела, что ей самой так и не удалось забеременеть еще раз. После того, как они похоронили двух детишек совсем маленькими, Васеньке еще и года не было, а Аленка прожила лишь две недели, детей у них больше не было. Оставалось только молить Бога, чтобы Маруся росла здоровенькая. Степан ее очень любил, баловал, пока жив был. И муж любил, Змитрок, что правда, то правда. Она, Маруся, конечно, не очень способная для их хуторской работы была, там все братья работали за двоих, и жен себе взяли таких же, сильных, здоровых. А она худенькая была, тоненькая, пела очень красиво, вышивала красиво, все бабы на деревне с завистью говорили, самое необычное приданое было у ее дочери. И рушники, и занавески, и платья, и подзоры* для кровати – все сама делала, даже Зося ей не помогала почти, у нее так не получалось тоненькой иголкой водить по ткани, руки грубее были.

Это у Маруси лучше получалось, чем вилами управляться да за конем ходить. Пока еще Змитрок жив был, как-то хозяйство держалось. А без мужика, что ты сделаешь, ни в доме, ни во дворе, ни в поле порядка не будет. Поэтому они, две вдовые теперь бабы, старая и молодая, так и решили: отдать Змитрову землю братьям, пусть между собой делят, им скорее понадобится, есть кому воспользоваться, мужиков хватает, не сами работать будут, так кому из сыновей останется. Может, иногда в благодарность помогут бывшей братовой*, двое малых после Дмитрия осталось, все не чужая кровь.

Так и вернулась Маруся к матери в деревню. Только недолго она без своего Змитрока продержалась на этом свете. Через три года следом пошла. Туберкулезом заболела, всю осень и зиму на печке грелась, да напрасно. Даже до первой листвы не дотянула, в марте на кладбище пришлось отвозить. Земля тогда холодная была, еле выкопали ей рядом со Змитроком место, хорошо еще, что братья его помогли, где бы Зося кого отыскала, кто в такую погоду захотел бы хоронить. К братьям ни она, ни Маруся не слишком часто обращались, но тут они сами приехали. Неплохие они ребята были, Андрей и Юрка, и сестра старшая у них хорошая девушка, Анюта, они с Марусей дружили немного, пока та на хуторе жила. Может, Анюта теперь и за Катечкой с Петей приглядела бы, если бы не эта высылка проклятая. Ну, пусть себе ее мужик чуть богаче был остальных в деревне, так разве же за это в Сибирь нужно было высылать? Пусть бы лучше не завистью в округе исходили, а работать у Константина поучились. Так нет, донес же кто-то из сельчан в город, приехали оттуда, описали все, что на подворье было, и Анюту с мужем увезли. Потом уже, Андрей говорил, письмо пришло, в Сибири они осели, спасибо еще, что на свободном поселении.

Андреевой или Юрковой женам, конечно, лишние рты не очень нужны. Катя так хоть по хозяйству уже что помочь может, а Петенька же малыш еще совсем, десять лет мальчику, это не возраст для крестьянской работы. К тому же, Катю и замуж выдавать придется, приданое какое-никакое, а собрать надо. А с Петей землей делиться тоже захотят ли. Нет, не возьмет их обратно на хутор отцовская родня. Но, может, и не нужно. Как-то и здесь устроятся. Сами себе хозяевами будут, ни от кого зависеть не придется, зато чужим куском хлеба не подавятся. Рано, конечно, ей умирать, Зосе, не из-за себя рано, она-то уже нажилась, что было, все с ней останется, и счастья редкими всполохами, и беды вдоволь, с лихвой, на троих хватило бы. Но пусть бы еще несколько лет, чтобы хоть Катя немного повзрослела. Ой, не в пору она детей оставляет, не в пору. Ни отцовской поддержки не знали, ни материнской ласки, считай, не имели, одна баба оставалась, так и та умирать надумала. А может, поправится она еще потихоньку?

... – А бабулечка ж ты моя родная, а на кого ты нас покинула, зачем же ты нас с собой не забрала?! А мы с тобой к папе с мамой пришли бы, а мы бы их обняли, мы бы вместе все сели, а что же нам теперь делать, бабулечка, как нам жить дальше, кто же нам подскажет... Почему же ты умирать надумала, или мы тебя обидели когда, или мы тебе слово плохое сказали, или мы тебя не любили, или ты нас не любила, единственная ты наша... Зачем же ты нас на свете оставила, бабушка, кому мы нужны, как же нам жить без тебя дальше, кто нас научит...



1942

Тихонький стук в окно разбудил сначала бабу. Алена шевельнулась сквозь сон, надеясь, что ей только показалось, будто кто-то хочет к ним зайти. Но звук снаружи повторился.

– Отец, вставай, – тронула она мужа. – Кто-то в гости просится.

– С ума ты, баба, что ли, сошла, кто в такой час к нам прибежит. Показалось тебе. Спи, еще, наверно, и петухи не кричали, – пробормотал уставший Андрей, в полусне забыв, что последнего петуха они еще на той неделе зарезали и отдали партизанам.

– Вставай, говорю. – Алена снова, уже немного сильнее, толкнула его. – Я сама открывать боюсь. Вдруг немцы?

– Вот, говорю, глупая баба, – рассердился, уже окончательно просыпаясь, Андрей. – Или ты не видишь, темно еще на улице. Да какая холера в такое время того немца до нашего хутора доведет.

До ближайшей деревни, действительно, было километров восемь, и фашистские зондеркоманды пока, наверное, и не знали, что в глубине леса живут какие-то мирные люди, которые подпадают под определение «оккупированное население». Слава Богу, никто из местных извергов-полицаев еще не успел выдать местонахождение хозяйства лесника Яблонского, и в дом Андрея заходили только партизанские посыльные, да и те не слишком часто. Поэтому и о событиях, происходивших вокруг, Андреева семья узнавала только через редкие визиты ребят-партизан.

С деревней связи у них почти не было. Они и в довоенные времена не слишком часто сами ездили в соседнее Замостье, только когда уже необходимость какая случалась или в церковь на праздники надо было. Яблонские привыкли к жизни на отшибе. Сюда, в лес, пришел в начале века Андреев отец вместе с тремя молодыми сыновьями и маленькой дочерью. И с тех пор уже почти пять десятков лет они жили на своей земле только своей семьей, каждый из братьев построил в двадцатые годы себе по дому, сюда привезли они жен, которые не побоялись поменять шумную деревенскую жизнь толокой на мрачноватые, одинокие среди леса хуторские хозяйства. Сестра Анюта, правда, сама вышла замуж в более дальнюю от хутора Мартыновку, но за то и поплатилась: выслали их с мужем в тридцать шестом как кулаков на вечное сибирское поселение. Младший из них, Змитрок, умер еще до этого, в тридцать первом, и его Маруся вернулась к матери в Замостье. А Юрка, самый старший, пошел следом за братом два года назад, и жена Катерина его ненамного пережила. Дети их уже давно по миру разъехались. Кто в соседние села в примаки* к жене пошел, кто в Минске, Андреевы сыновья в армии оба, с начала войны они с бабой ничего о них не знают, живы или уже, может, где головы сложили. Только младшая, двадцатичетырехлетняя Дуся, получив с финской похоронку на мужа, вернулась к родителям на хутор. И теперь в Яблонском (хутор всегда называли по фамилии хозяев) остались только они трое: Андрей с женой и дочь.

Но сейчас, может, и лучше, что они дальше от деревни. И немцы в гости, действительно, не наведываются, и партизанам помогать спокойнее можно.

Кто же это надумался среди ночи к ним через лес бежать?

Андрей наконец открыл дверь и чуть не остолбенел. В предутреннем полумраке на минуту ему показалось, что перед ним стоит Маруся. Не та, исхудавшая почти до неузнаваемости, над которой он сам закрыл крышку гроба мартовским стылым полднем. И даже не та, нежно-стыдливая, которая, словно не веря собственному счастью, танцевала со Змитроком полечку на своей свадьбе. Не уставшая от почти бесконечной жары июньского покоса, не сосредоточенная над очередным шитьем, которое надо как можно быстрее успеть закончить тайком от внимательных и очень пронзительных глаз свекра. Не склонившаяся с ласковой улыбкой над колыбелью Кати или Петечки.

Да, это же Катя... Андрей понял свою ошибку и почти улыбнулся сам себе: как это он, мужик за пятьдесят, решил, что на земле еще остались чудеса. Маруся давно на кладбище, его нежность к братовой так и осталась никем, в первую очередь ею самой, незамеченной. По крайней мере, он очень хотел в это верить. А перед ним стоит встревоженная племянница, очень похожая на мать в молодости, ту девушку, какой впервые ее увидел уже женатый на Алене Андрей. Она тогда, правда, была чуть постарше, наверное, двадцать уже исполнилось, когда они пришли –  нет, врешь, на лошади они тогда приехали, отец, Змитрок, он и старшая братовая Катя – к вдовой Зосе сватать ее единственную дочь, в которую так влюбился младший брат. Еще бы. Андрей, только глянув на будущую родственницу, понял малого.

Лицо Марусино всегда было будто одухотворенным, трепетным, с него икону бы писать легко было, всегда казалось Андрею. Но позже все-таки жизнь, судьба наложили и на него отпечаток некой покорности, безысходности, неотвратимости в предчувствии беды. А тогда, в молодости, она еще была беззаботна, вся словно открыта миру и людям: мол, вот я, перед вами, вся прозрачная, вся как на ладони, разве же хватит у вас жестокости меня обидеть? И такая влюбленная она была в Змитрока, так это бросалось в глаза, что, пожалуй, впервые в жизни, Андрей позавидовал младшему брату, с тоской предчувствуя, как Маруся придет на хутор, в их большую и довольно дружную семью, и нужно будет скрывать свои чувства не только от нее и себя самого, но и от всех Яблонских, чтобы, упаси Бог, никто не заметил, как нравится Андрею младшая невестка.

И вот с тех пор прошло почти два десятка лет. Он, Андрей, так никогда и не высказал ни словом, ни на деле свои грешные чувства, а сейчас нет на свете ни Змитрока, ни самой Маруси. И перед ним стоит девочка, что на мгновение вернула его в чужую молодость.

– Дядечка, прости, что прибежали среди ночи, что мне делать, не знаю, –  Катя отодвинулась немного в сторону, и Андрей заметил за ее спиной младшего племянника. – Оставь хотя Петю у себя, куда он без меня денется…

Алена со злостью потянула чугунок из печи и почувствовала, как, соскользнув на горячее, заныла рука. Ну, неудивительно, все вверх ногами делается на этом мире, что уж за пальцы переживать. Она сунула руку в ведро с водой и в отчаянии присела на лавку. Где ж это видано, родное дитя на погибель отправить. Вот где черт старый, совсем с ума на старости лет сошел. Зачем она его разбудила вчера, лучше бы сама к той племяннице вышла, нет, побоялась, дура, что чужие приперлись ни свет ни заря на хутор. Кто бы сюда дорогу нашел среди ночи, кроме своих? Алена невольно восхитилась смелостью детей, это ж надо, восемь километров в темноте прошли, нигде тропинку не спутали, а сколько они на том хуторе раз были. Нет, нигде не потерялись.

Ой, Господи помилуй, что же это действительно на белом мире делается?! Ребенку шестнадцать лет только, наверное, исполнилось, а его уже в какую-то Германию вывозить хотят, разве ж она там наработает, эта Катя, она и не доедет до той фабрики, или куда их там собираются назначить, она же вся в мать, и худая, и с лица бледная, как та ромашка.

С племянницы мысли ее перебросились на мужа. Конечно, жалко девочку, но она в свои годы умнее, чем этот старый дурак. Надо было согласиться, забрать к себе Петю, уже как-то бы его досмотрели, а дал бы Бог, то и Катя бы с той Германии живая вернулась. Не может же того быть, чтобы не победила наша армия эту фашистскую сволочь. Будто мало отцу, что два сына на фронте воюют, может, уже и нет их на свете. Нет, выдумал – вместо Кати, мол, на работы поедет Дуся. Сказал – как отрезал. Дочь не знала, что и ответить, а сама Алена сколько ни плакала в голос, не стесняясь того, что Катя с младшим братом сидят в доме, за стенкой, Андрей даже обсуждать не захотел. Посмотрел только на нее из-подо лба и словно в упрек бросил:

– У детей ни одного человека на свете не осталось, кроме нас. Змитро умер, мы им не помогали почти. Маруся, – сглотнул он ком в горле, – ушла, к себе не забрали. А сейчас даже бабы у них не осталось. Или она от хорошей жизни к нам за помощью прибежала? И что ты хочешь, чтобы я ей сейчас ответил? Доброго тебе пути, доченька?

Андрей повернулся и вышел из хаты. Где он скитался по лесу почти полдня, пока жена успокоилась, приготовила завтрак, все вместе поели и, боясь заглянуть друг другу в глаза, сели ждать его возвращения и окончательного решения, Алена не знала. Пришел он с таким же хмурым лицом, как и уходил, и жена поняла, что лучше ему не возражать. Были такие моменты в жизни, немного их Алена могла и припомнить, когда она начинала бояться мужского гнева. И теперь, очевидно, наступил один из них.

Конечно, честно  рассуждая, Андрей прав. Дуся старше сестры, к тому же не девка уже, баба, замуж успела сходить. Правда, недолгим ее женский век оказался. А что уже после этой войны будет, никто не знает, сколько мужиков и парней погибнет. Алена помнила, как в свое время в восемнадцатом году ее младшие подруги ждали с фронта своих красивых, сильных женихов, а домой возвращались измученные, опустошенные физически и внутренне мужчины. И сейчас лучшего ждать нельзя, война никому добра не приносит. Господи, помилуй, по привычке перевела Алена глаза на угол, где висела икона.

Но ведь свое дитя... Неужто ей, матери, свое не роднее чужого? Единственная дочь у них с Андреем родилась, самая последняя, младшенькая. Она уже и не ждала, что после двух неудачных беременностей сможет родить еще одного ребенка. Одна надежда на дочь, что и матери поможет, и в старости присмотрит. Парни, если женятся, то хорошо бы хоть показать своих девчонок привезли. Володе все некогда было, то учеба, то служба, диво что – летчиком стал, они с отцом и не знают, как в такой махине (фотография висит в чистой хате) не бояться от земли оторваться. Средний, Алеша, тоже ученый будет, студент, перед самой войной только три курса в этом, как его, ниверситете, закончил, на военные сборы их, всех ребят, на лето отправили. А оттуда, конечно, на фронт сразу. Где они сейчас, ее хлопчики? Алена не могла себе представить, чтобы ее сыновья, спокойные, хорошие ребята, которые с отцом на охоту в лес никогда не ходили, зайца или лисицу не убили, взяли в руки ружья, чтобы уничтожить человека, такого же, как сами. Володя, тот на самолете, как это отец говорил, таранит фашистов. А Алеша же, наверное, лицом к лицу, в пехоте, наверное, он же не обученный даже этой военной науке.

Ой, сыночки ж вы мои, сыночки. Единственная доченька при родителях осталась, так и ту неизвестно куда надо выправить. Что же это такое, куда тот Господь только смотрит?

Алена спохватилась, что за своими мыслями так и оставила чугунок с недоваренной картошкой среди печи. Надо ж хоть в дорогу Дусе собрать из еды кое-что, одежку какую, да, может, хоть серьги ей в узелок завязать свои серебряные. Папка ей, Алене самой, перед свадьбой отдал, говорил, от бабки Татьяны еще остались, та была польской веры, из семьи зажиточной. Пусть Дуся с собой возьмет, хотя немцу какому отдаст, кто у нее там за хозяина будет, не слишком требовать с нее станет, может. Среди немцев, наверное же, тоже хорошие люди есть. Дуся-то к крестьянской работе приучена, дети им с отцом с детства помогали. Но ведь кто его знает, что их в той Германии ожидает. Вдруг вообще не на работу молодежь вывезут, а в лагерь какой? Будут они с этой молодежью возиться еще, вывезут за околицу, заставят самим себе яму выкопать и расстреляют из автоматов. В соседней деревне, говорили, всех евреев так уничтожили, и малых, и старых.

«Святая дева Мария, помоги доченьке моей, и всем тем, кто далеко от дома, и нам, кто остается на родной земле. Да защитит нас Твоя любовь и сострадание. Ты же знаешь страдания матери по своему ребенку, не позволь, чтобы повторялись они в наших семьях. Спаси и помилуй нас, матерь Божья».

Алена вытерла слезы, перевязала платок и обожженными пальцами, почти не замечая боли, взялась за чугунок.

1944

Уже который день Володя собирался написать письмо домой. Правда, это только называлось – написать, большинство из больных в палате не могли даже подняться с постели, не то что взять в руки карандаш. Под диктовку письма составляли медсестры. Некоторым уже успели прийти ответы, и, счастливо взволнованные, парни и мужчины просили девушек по несколько раз перечитывать вести от родных, словно не веря, что с теми все более-менее хорошо, по крайней мере, живы остались.

А он все медлил, сам не зная точно, почему. Не столько не хотелось рассказывать о себе, сколько, наверное, было боязно – а вдруг ответа не придет? Лейтенант Отрошко, например, уже третью неделю ждал письма от  матери и сестер, которые остались в оккупированном Киеве летом сорок первого. Украинская столица была освобождена уже два с половиной месяца назад, и в другие палаты почтальонша регулярно приносила письма и даже телеграммы с сообщениями о скором приезде. А Василию не приходило ничего, и с каждым днем он надеялся на ответ все меньше, уставившись незрячими глазами в потолок, молча лежал, не реагируя на обращения.

Но хватит оттягивать.

«Дорогие папа, мама, Алеша и Дуся! Надеюсь, теперь, когда Белоруссию уже освободили, я, наконец, получу от вас хоть одно письмо. Как вы пережили оккупацию? Может, до наших непроходимых лесов и фашисты не добрались? Но ведь нет, пристально слежу в больнице за сводками по радио, уже которую неделю передают, что упорные бои ведутся немцами на территории Борисовско-Бегомльскай партизанской зоны, а ведь это совсем близко от наших деревень и родного Яблонского хутора. И вот три дня назад освобожден Борисов, вчера – белорусская столица. Дом, мой дом снова свободен! Как хочется верить, что все вы живы и здоровы, и нашу семью обошли стороной кровавые ужасы и невосполнимые потери этой войны…»

Володя, устав диктовать молоденькой сестричке, откинулся на подушку. Врачи говорили, что подниматься ему еще рано, лицо будет заживать медленно, и глазам нельзя давать большую нагрузку, неизбежную при резких движениях. Но ведь невозможно было спокойно лежать здесь, в обычном военном госпитале за сотни километров от линии фронта, среди заботливых медсестер и уставших за три года непрерывных операций от ампутированных конечностей хирургов, когда его товарищи по полку летали, наверное, над родными местами, постепенно продвигаясь все ближе к советской границе. А он, с этим дурацким ранением, как врачи утверждают, вообще никогда не сядет за штурвал. Нет, он докажет всем, он еще поднимется в небо. Пусть останется со шрамами на все лицо, он и раньше не считал себя очень красивым, главное, чтобы эти бесконечные операции не оставили его без глаз. Хватит медикам того, что они отрезали ему, считай, половину носа, потому что, говорили, осколок от этой фугаски раздробил ему почти всю носовую перегородку. Самое обидное было то, что все три года он, как редкие счастливчики, отлетал без ни одной царапины. А здесь, в обычных, считай, почти мирных условиях остался, пожалуй, без лица. Да к тому же, и без кисти левой руки, которой вопреки здравому смыслу, он пытался закрыться от свистящей шрапнели, которая со страшной, смертоносной силой  пронизывала пространство вокруг. Снаряды разрывались еще в воздухе, немного не долетая до земли, и обстрел был прицельным, направленным точно на так хорошо, казалось им, замаскированные в мелком леске самолеты. Хорошо еще, что не правая рука попала под удар, иначе он вообще мог бы уже сейчас считать себя инвалидом. 

Однако даже письма ему не разрешали писать самому. Газеты читали вслух нянечки, радио в палате было включено с утра почти до полуночи. Единственным занятием, что оставалось тяжелораненым, к числу которых относили по медицинским, поистине бесчеловечным канонам и его самого, оставались воспоминания. О будущем никому из них думать не хотелось, слишком уж тоскливым оно виделось по пессимистичным прогнозам докторов. В палате раненых было четверо, и Володя на фоне остальных еще мог порадоваться – ему почти повезло: ноги целые, рука осталась, бегать будет. Главное – спасти зрение. Ну, а с лица, как в соседних деревнях говорили, воду не пить. Не девка же он на выданье, в конце концов.

Марусе, решил парень, писать пока не нужно. Во-первых, еще не закончены операции. Во-вторых, лучше сначала дождаться письма от родителей – как они воспримут известие о ранении? Мать, конечно, наплачется, но в глубине души будет благодарна уже тому, что сын не погиб. Отец вообще всегда считал и детей учил тому, что главное в жизни – земля и работа. Все остальное даже разговора не стоит. Более всех Володя надеялся на сестру, та уж, наверное, догадается отписать ему о Марусе.



Катя не знала, что ей делать дальше. Каким странным это бы ни показалось кому-то другому, пока деревня была на оккупированной территории, решать жизненные сложности ей было проще. Собственно говоря, проблема заключалась только в том, чтобы выжить, успев укрыться от очередного налета фашистов. Но сделать это в окрестных лесах с болотами, все тропинки в которых были еще в детстве пройдены не по одному разу с бабушкой, казалось возможным, по крайней мере, до тех пор, пока не ранили Петю. Самый большой ужас, наверное, овладел девушкой, когда немцы привезли приказ о сборе трудоспособной молодежи для отъезда в Германию. Согнав всех жителей деревни к старой, еще панских времен мельнице возле озера, три коренастых солдата тыкали пальцами в толпу, отыскивая среди баб и подростков наиболее привлекательных девушек. Молодых парней в деревне почти не было: старшие воевали в армии, остальные почти все ушли в партизаны. Бабы, чьих дочерей выбрали фашисты, рыдали по деревне, наверное, три дня, в промежутках между всхлипами переговариваясь между собой, мол, для работы ли нужны их девчата. Может, и до Германии не довезут, убьют по дороге – говорили же, из красивых женских волос их бабы себе эти, тьфу на них, парики изготавливают. А у них же все девки с длинными косами.

Еще тише и с большей опаской женщины говорили о другом, не предназначенном для девичьих ушей: вдруг девушек на забаву везут каким генералам, натешатся те вволю молодыми да гладкими, а тогда, кого посильнее, действительно на работы отправят, а остальных-то и перестрелять недолго, когда надоест.

Катерину, в отличие от подруг, слишком от таких разговоров беречь было некому, вот и слышала краем уха то там, то здесь женские сплетни. Но ее смущало и пугало даже не это. Если судьба такая, никуда ей не деться. Но что будет с Петей? На кого останется двенадцатилетний брат? В селе в каждом доме своих детей хватает, не пойдет же он к чужим людям проситься. Один тоже мал еще, разве же он сможет? Поэтому и побежала ночью к дяде Андрею с просьбой, чтобы тот взял к себе племянника, если Катю все же заберут немцы. На то, что кто-то из фашистюг пожалеет брата и разрешит ей остаться в Замостье, девушка и не надеялась: в соседней деревне, когда не набралось достаточного – как намечалось – количества молодежи, немцы от злости расстреляли всех, кого отобрали к неизвестной дороге в Германию. Неужели она подведет всю деревню? Тогда уже ни ей, ни Пете не то что в родном доме, но во всей округе места не найдется.

То, что дядя решил послать вместо Кати родную дочь, ее удивило. Никогда он особенно тепло к ним не относился, как могла помнить девушка по редким довоенным, еще когда мать была жива, приходам того в дом бабушки Зоси. Они и виделись в последний раз на ее, бабулиных, похоронах, дядя Андрей с женой тогда приехали на коне, помогли отвезти старушку на кладбище. Катя боялась немного, что он ее и не узнает, особенно в ночной полутьме. Но сидеть сложа руки, ожидая, пока в дом за ней ввалятся немцы, было еще страшнее. Дядя все-таки не чужой человек.

Девушка не могла не понять, что никому в семье Яблонских, кроме них с Петей (а они ведь тоже носили эту фамилию почти забытого уже ими отца), такое решение хозяина не по душе. Ей даже страшно в глаза было смотреть тетке Алене, да и самой Дусе. Получается, она сестру за себя неизвестно куда подставляет. И поэтому от предложения дяди остаться на хуторе Катя решительно отказалась. Тем более, и так подозрения вызовет девушка, что едет вместо нее, которую никогда до этого немцы в деревне не видели. Спасти могло только то, что деревня промолчит, а немцы приедут другие, не те, что были в прошлый раз.  Как потом оказалось, мысль о подмене пришла в голову не только Андрею: Катя видела, что вместо еще нескольких девчат тоже поехали другие, старшие, у кого сестра, у кого братовая.

Так они с Петей и остались в бабушкином доме. Вместе с другими прятались по болотам, если успевали убежать из деревни до приезда гитлеровцев. Однажды, уже после ранения брата, Катя не успела отправить малого в лес заранее, с костылем, как наловчилась делать в последние недели. Когда на окраине Замостья прострекотали немецкие мотоциклы, девушка села на кровать в чистой хате, обняла Петю, на минуту закрыла глаза, но потом спохватилась – разве ж поможет? И когда в дом зашел пожилой дядька, чем-то похожий на старого хромого Федора, что жил за речкой, Катя почти успокоилась. Убьет так убьет, зато вместе обоих. Немец, не сообразив, почему в доме остались дети, как-то удивленно, совсем не грозно спросил на ломаном русском:

– Где хозяин?

– Я хозяин, – ответила Катя, стараясь, чтобы не слишком задрожал голос.

Мужчина на мгновение то ли смутился, то ли растерялся, потом кашлянул, то ли усмехаясь, то ли соглашаясь, и молча, больше ничего не добавив, повернулся и вышел из дома. Пока во дворе не скрипнула калитка, Катя, почти не владея собой, сидела так же молча, изо всех сил схватив Петю за плечи. Тот, ощущая ее состояние, тоже не шелохнулся, и только через несколько дней Катя увидела на предплечье у мальчика синяки от ее пальцев.

Это был один из самых напряженных моментов за всю войну. Вообще, месяцы, даже годы оккупации в ее сознании слились в какую-то одну застывшую пленку, где даже смена года, поворот на лето или, наоборот, приход зимних морозов означали лишь то, что в лесу появилась черника, которой можно было подкрепиться во время продолжительного ожидания, или что  Свитловское болото подмерзнет чуть больше, немцы смогут пройти дальше, а кто-то слабый не выдержит недвижимого сидения в течение нескольких часов под вывернутыми корягами на февральском холоде. Вспышками среди этой, казалось, бесконечности было лишь несколько мгновений. Первое – побег на хутор по мартовской лесной влаге, запутанным и почти забытым тропкам. Даже то, как она рассказывала о немецком приказе и слушала приказ дяди, осталось в ее памяти меньше, чем блуждание в невыносимом, казалось, наступившем навсегда для нее в этом мире одиночестве между мокрым ельником и голыми березами.

Потом – Петино нелепое ранение. И так же в памяти сохранилось не перекошенное от боли лицо брата, а ее собственное холодное, какое-то отчаянное чувство где-то в глубине, словно в самом желудке: случилось что-то невозможное, неподвластное не только ее слабому характеру, но вообще всему этому обычно, разумно заведенному порядку на свете.

Она не знала, злиться на брата или жалеть. В мае сорок третьего в округе стало немного потише: партизанские отряды действовали на территории почти всей области, и немцы наезжали в деревню реже. Зато сами партизаны, особенно местные, посещали родных, пожалуй, чуть ли не каждую неделю. Прибежали на денек и в Замостье. То ли Степка Шпаков не усмотрел, как младший Ванька, схватив его винтовку, побежал на ближайшую за деревней горку, то ли сам разрешил, чтобы малый похвастался перед друзьями братовым оружием, – про это Катя так и не узнала. Через несколько минут на пригорке собралась, считай, вся мальчишечья ватага. Как они его крутили, эти восьми-десятилетки, что впервые в жизни держали в руках настоящее «ружье», и почему в нем оказался тот единственный зловещий патрон? Пуля попала Пете в колено. Испуганные хлопцы за минуту донеслись с окраины в середину села, но зайти в дом к Яблонским испугались, столпились у ворот.

– Что? – спросила Катя с нарастающей тревогой, не замечая среди детей брата.

– Там ... Петьку ранило, – наконец выдавил из себя самый старший из них, тринадцатилетний Алесик.

– Где?

– На холме, за деревней, – тут, словно стряхнув с себя оцепенение, заговорили все вместе, – побежали, быстрее, быстрее.

Все остальное – как добежала она до той околицы, как кто-то, не тот ли самый Алесик помогал ей нести домой Петю с неестественно вывернутой, раскоряченной ногой и белым, каким-то незнакомым лицом, как Степка привез из леса взрослую уже докторку, что была в их отряде, и ее тихие, только к Кати обращенные слова: «Если выживет, то это будет просто чудо», промывания по несколько раз в день грязной, гноящейся раны отваром из сосновых иголок и выскакивающие из этой раны осколки кости (пуля раздробила коленную чашечку, сказала врачиха) – все это было уже потом, само собой понималось и не могло, наверное, быть никак по-другому. Благодарение Богу, что немцы появились в деревне только в начале октября, когда по Катиной просьбе соседский дед Григорий смастерил для Пети костыли и тот, кое-как научившись передвигаться по улице, мог за час доползти хотя бы до ближайшей опушки.

И еще одно осталось в ее памяти так ярко, словно и сейчас стояло перед глазами. Последние перед пожаром деревни прятки в болоте. Тогда им удалось бежать вместе с дядей Левочкой, каким-то даже, как помнила Катя еще по бабушкиным рассказам, дальним родственником с отцовской стороны. Да во время опасности и не делились сельчане на своих и чужих: все вместе бежали за лес, в болото, обращая внимание лишь на то, чтобы не потерялись по дороге собственные малые. Вот им и выпало прятаться рядом с семьей Левочки. Кроме взрослых и Кати с Петей, тут затаились еще пятеро, мал мала меньше, замурзанных мальчиков и девочек. Младшую, десятимесячную Янинку, тетка Анастасия держала на руках. Пока бежали, пугливо оглядываясь назад и настороженно разыскивая знакомую тропу, и устраивались вместе в огромной воронке, девочка молчала. А тут, словно нарочно, расплакалась. В мартовской, особенно пронзительной весенней тишине детский вопль слышно было, казалось, на километры вокруг. А из-за леса потихоньку нарастал мотоциклетный гул: немцы до последнего, где позволяла дорога, не слезали с машин.

– Успокой ты ее, черт побери! – не выдержал Левочка. – Всех же выдаст своим плачем.

Анастасия чуть ли не со слезами крепче прижала малую к груди, но та не успокаивалась – то ли подхватила простуду во время этих бесконечных блужданий по стылым мартовским болотам, то ли уже резались у нее зубки, и ребенок ныл, не понимая и не замечая всех вихрей и трагедий бесчеловечного человеческого мира.

– Дай сюда, – стиснув зубы, Левочка потащил дочь к себе. – Давай сюда, говорю.

Анастасия молча вскинула глаза и, догадавшись, зачем муж отбирает Янинку, в свою очередь уцепилась за детское тельце. Пока родители боролись, одеялко распахнулось, и девочка, почувствовав холод, закричала еще сильнее.

– Не трогай! – Анастасия отодвинулась от мужа и детей, не замечая направленных на нее родных и чужих глаз, расширенных от ужаса, то ли перед немцами, что, казалось, сейчас провалятся в пучину вместе со своими мотоциклами, то ли от внезапного понимания, что собирается делать хозяин, – я сама отойду. Если не успокоится и на нас выйдут, пусть вместе убивают. А топить ребенка – не дам.

Не произнеся больше ни слова, баба повернулась и, нащупывая дрожащими ногами тропу, пошла в другую сторону – туда, наверное, никто из односельчан не добежал.

«Господи милостивый, что же Ты разрешаешь делать на этом свете!» –  чуть не вслух проговорила Катя, прижимая к себе брата и еще кого-то, наверное, младших Левочковых девочек, которые, закрыв глаза и заткнув уши, стремились забиться все дальше под корягу, словно в надежде, что таким образом спрячутся и от немцев, и от холода, и от всего этого непонятного и жестокого мира.

Потом был пожар в деревне, когда гитлеровцы уничтожили все до единого дома, всю скотину в сараях, которую не успели заранее спрятать по болотам хозяева. Слава Богу, даже немощные, почти парализованные, давно отжившие свой век старые, успели доковылять до леса, и заживо в Замостье не сгорел никто. Вернувшись на пепелище, люди зря старались отыскать хоть что-нибудь, напоминавшее о былой жизни. Но Катя почти не жалела, что не догадалась закопать где-нибудь на огороде ни родительские фотографии, ни материнскую свадебную фату, ни несколько монеток, что собирала в платочек за иконами бабушка Зося. Ничего и никого у них с Петей больше не было на всем белом свете, кроме друг друга. По крайней мере, именно так казалось весь последний после уничтожения деревни год, который провели они в партизанском отряде.

А сейчас у них появилось будущее. Но что с ним делать, Катя не знала, тем более не понимал этого четырнадцатилетний искалеченный Петя. Понятно было только то, что надо строить землянку, чтобы было где жить, а для этого прежде всего надо ей идти работать. Колхоз еще не восстановили, до города далеко, и все, что ей пока оставалось – пойти в подсочку*. Может, хоть лес скорее выпишут. А если повезет и хоть какие деньги появятся, первым делом надо покупать корову. Бабушка всегда говорила, без коровы хозяйства нет. Коровка – кормилица, и молока даст, и масла сделаешь, и без сметаны не останешься. Они уже забыли за четыре года, что это такое, почти столь же далекое и недоступное, как конфеты-леденцы, которыми угощала еще мать. Но, как говорится, были бы кости, мясо нарастет. Хорошо, до слез хорошо уже то, что эти самые кости у Пети каким-то непостижимым образом все же срослись. Конечно, хромает мальчик на раненую ногу сильно, о том, что когда-нибудь еще ему доведется бегать, и мечтать нечего. Но Катя на всю свою жизнь запомнила слова той немолодой уже докторки-еврейки – сама она, говорили, сразу после освобождения уехала искать мать и сына, которые оставались во время оккупации где-то под Могилевом, и мужа, ушедшего на фронт сразу же в июне сорок первого, о которых она ничего не знала все три с лишним года. «Если он выживет, это будет просто чудом», – сказала тогда женщина.

И он выжил.

1947

Как возвращаться домой, он не знал. Что сказать родителям, где был три года после освобождения? Почему не писал? Но это даже не главное. Где он был во время войны? Сколько гитлеровцев уничтожил своими руками и пулями, помогая приблизить Победу?

Возможно, лучше вообще забыть о том, что у него есть – был – дом. Уехать туда, где никто не знает его и не знает, что такое твоя завоеванная чужеземцами земля, там не будет воспоминаний о сожженных деревнях и убитых детях, о таких, как он. Изменниках-полицаях.

Отец не простит. Мать... На то она и мать. Но в том, что остальные в семье не поймут, Алеша почти не сомневался.

Он ответил за это тремя годами ссылки на Север. За что? За путаницу первых дней, когда командиры не знали, куда отступать. За ужас перед первым живым немцем, которого он увидел, – ужас от понимания, что сейчас его убьют и что он не сможет убить первым. За стремление выжить даже ценой предательства.

Сборы, на которые студентов-четверокурсников отправили после досрочно сданных экзаменов, должны были проходить под Барановичами. Приехали они в воинскую часть, наверное, за неделю до начала войны, только что ружья в глаза увидели и научились маршировать в ногу.

Они ничего не знали и не понимали, но так же не понимали, что делать, и офицеры, которые были ненамного старше самих студентов, окончившие училище годом – двумя ранее. И поэтому в суматохе первых недель, пока они не добрели до гомельских болот, не раз и не два случалось, что у кого-то из командиров сдавали нервы и приказы приходилось отдавать желторотикам. Под Лельчицами, показалось, повезло: они наткнулись на остатки настоящего батальона. Но уже через пять дней и военных, и гражданских ждал плен.

Алеша на всю жизнь запомнил лицо худощавого, словно усталого или больного немецкого переводчика, который монотонно, словно заведенный, повторял для каждого из советских слова, что были понятны и без него. Гитлеровский офицер цедил их со жгучей ненавистью, перебирая документы, вынутые из карманов каждого:

– Коммунист?

Всех, при ком нашли партбилеты, расстреляли сразу, на глазах у остальных. Комсомольцам милостиво предложили выбор: последовать за убитыми или признать законность новой власти на бывшей советской (это слово словно мозолило немцам язык не менее «коммуниста») территории и согласиться верой и правдой служить гитлеровскому режиму.

Из всех – а их осталось человек пятнадцать – только три смогли добровольно подставить себя под пули.

Остальные выбрали жизнь и неоднократно потом в гарнизоне рассуждали о своем поступке. Пожалуй, никто не соглашался с мнением о том, что беспринципно предали то, чему учили их всю сознательную жизнь родители, учителя, преподаватели университета, песни по радио, – лучшую в мире Родину и любовь к ней. Когда тебе всего двадцать, какая разница, на земле Родины ты будешь валяться с продырявленным затылком или в далекой Германии, до которой непременно дойдут наши честные солдаты. Дойдут и победят. Да, он верил в это. Он как мог пытался избежать участия в карательных операциях. Стрелял немного в сторону. Не вытягивал детей, прятавшихся под печками. Не выдавал матерей, которые стремились заслонить собой этих самых детишек. Когда полицаи ездили по деревням, собирая молодежь для работы в Германии, он никогда не выбирал самых красивых и молодых девушек, помня, что где-то осталась Дуся.

После освобождения он сам пришел с повинной, ибо прятаться от людей и дальше не хватало сил. Лучше было честно признаться, чем бояться, что однажды, когда будет – ну, будет же когда-то у него жена, неужели ни одна девушка не сможет понять, что он невиновен, невиновен, понимаете!.. Когда родятся дети, когда родители будут считать его солдатом-победителем, правда вылезет наружу.

И он признался сам. Получил три года лет наказания. На Севере. С амнистией, за примерное поведение и хорошую работу ему сократили срок.

И вот теперь он возвращается домой. Зачем? Возможно, нужно было оставаться там, некоторые из бывших соратников по ссылке так и делали. Женились на местных девушках и оставались работать на вольных хлебах. Другие выбирали Сибирь, ехали в далекие, чужие места, где никто не знал об их прошлом. Но у кого хватит мужества скрывать всю жизнь ошибку, исправить которую – еще тогда, в войну – можно было тоже только ценой жизни...

Он хотел увидеть маму. И отца, хотя и понимал, что теплый прием его вряд ли ждет. Все три года он мечтал дотронуться рукой до березок, которые   сажал вместе с Володей на подворье. Сходить по грибы. Попить самой лучшей в мире воды из родной кринички.

А потом, если родители не примут, не поймут, не простят, возможно, он тоже уедет в белый свет, искать – нет, не счастья, хотя бы спокойствия и притупления чувства вины...



Неужели наконец она почти дома? Дуся переложила доченьку с одной руки на другую и на мгновение замедлила шаги. Вот уже сейчас за ближайшим холмом будет деревня. А оттуда почти рукой подать и до родного хутора. Какими тяжелыми кажутся эти последние шаги. И сколько же это шла она домой... Две недели? Нет, почти пять лет. Что ждет ее на пороге родительского дома? Мать – ну, та, конечно, поплачет, но утихнет и простит. Отец примет ребенка тоже, не тот у него характер, чтобы упрекать малое дитя ни за что. А вот что скажет ей...

Не видела женщина за собой вины, не чувствовала. Но кто знает, поверят ли ей родные. И даже если и так, по деревне все равно пойдут сплетни, что приехала из Германии вдовая женщина с младенцем на руках. Откуда ему взяться было, чего сразу домой не возвращалась, кого ждала-любила?

Ай, не было бы большей беды, как чужие сплетни, решительно оттолкнула от себя плохие мысли Дуся и направилась к деревне.

Вон, глянь, девка стоит с пустыми ведрами, дорогу не хочет ей переходить, лучше бы быстренько воды набрала и обратно возвращалась – Дусе на доброе, вспомнилась примета. Так это же...

– Здоровенька была, сестричка, – первой произнесла старшая из девушек.

Катя сразу и не поняла, кто это обращается к ней с таким необычным приветствием, кому это она сестричка, кроме Пети. Пригляделась, кого же это она увидеть хотела, стояла с коромыслом на плечах у калитки, пока пройдет незнакомка, – и чуть не ахнула.

– Дуся, ты?!

– А что, непохожа? –  скупо улыбнулась в ответ та.

– Ой... – Катя растерялась, не зная, что сказать и как ответить. – Какая худющая-то…– и заплакала.

– В дом пустишь? – коротко спросила Дуся. – Марту покормить надо, от жары устала.

– Конечно, – встрепенулась Катя, невольно краснея, будто это ее дочь держала на руках сестра. – Только дома пока нет... землянки еще у нас. Ну, пойдем, и правда, расскажешь ... – Девушка снова запнулась, заплакала. Как-никак, Дуся из-за нее оказалась и в Германии, и, получается, с дочерью...

– Не винись, Катя. Твоей вины нет, – поняв, о чем подумала сестра, успокоила Дуся. – Папа все правильно тогда решил. Нельзя тебя было пускать.

– Страшно было? – всхлипнула девушка.

– Сначала и страшно, мы же не знали, куда нас – то ли в лес поблизости, да там и оставят, то ли в постели к генералам ихним, то ли в лагеря те... концентрационные.

– Так где же ты была? – оказавшись в родных стенах, Катя словно успокоилась немного, достала из печки чугунок, начала ставить на стол миски с какой-никакой едой.

– Работала сначала на ферме – это у них так обычные наши хозяйства называются. Там нас было несколько девушек. Хозяин не очень плохой был, с женой на двоих у них ферма. Сын его в первую мировую погиб, невестка замуж вышла заново, внуков не было. Они к нам неплохо относились.

Катя недоверчиво посмотрела на сестру, и Дуся, заметив взгляд, заверила:

– Да, люди везде одинаковые, и среди немцев тоже встречаются.

– Ну... наверное, – Катя вдруг вспомнила старика, что заходил к ним в дом, когда они с Петей не успели скрыться в лесу от очередного наезда гитлеровцев.

– А потом дед умер... знаешь, даже немножко жалко было,– вздохнула Дуся, – и нас на завод отправили. По изготовлению елочных игрушек.

– Чего? – не поняла Катя. – Зачем им в войну те игрушки?

– Это здесь война была, у нас. А они жизни радовались... Мы вот одно Рождество встречали еще у хозяина – все как положено. Служба вечерняя в церкви – кирха по-ихнему, ужин с вкусностями разными. Да и елка, кстати, хотя и старики оба, а туда же, гирлянды по всей хате развесили, фонарики разноцветные, я таких и не видела раньше никогда.

– А потом? А... дочка у тебя откуда? – стесняясь, Катя кивнула в сторону кровати, на которой посапывала уже накормленная и раздетая девочка.

– Откуда-откуда... откуда дети и бывают. От любви, – грустновато улыбнулась Дуся. – Да нет, не от немца, от нашего.

– А где же он девался? Почему ты одна приехала? И только сейчас?

– Потому и приехала, что нет его больше, – посуровела Дуся. И будто стала старше своих – сколько же это ей, мелькнула у Кати мысль, уже, наверное, за тридцать. В таком возрасте и правда о ребенке стоит думать, где на них сейчас женихов наберется, девчонок их поколения, после такой беды. Вон Володя вернулся, пусть себе и покалечен, все же сколько тех операций ни делали, а красоты не вернешь. И то Маруся с радостью замуж пошла, так, может, и не брал бы никто больше. А Катя... Нет, лучше про Колю не думать, все равно не вернешь ничего, и сделала она правильно, и вообще. Теперь нужно еще с сестрой поговорить, ее послушать, да и новости все рассказать, она же, наверное, не знает, ни о Володе, ни об Алеше, ни о матери... Потом свою рану будоражить будешь, одернула мысленно сама себя Катерина. А Дуся будто и не заметила тишины, что воцарилась в доме, смотрела куда-невидящими глазами, в которых даже слезинки не было. Но что-то тяжелое, темное, болезненное так и плескалось в ее и без того почти до черноты темно-синих радужках. И в кого у нее такие глаза, с удивлением подумала Катя, раньше будто и не было. И вся она какая-то... другая стала. То ли ребенок изменил так, то ли что другое.

– Он лейтенант был. Когда городок... наш... освобождали, их часть почему-то дальше не пошла, здесь осталась, это уже накануне почти Победы было, нас почти до середины Германии загнали, – как будто с полуслова продолжая, внезапно Дуся заговорила. – Я ему сразу понравилась. Да и я... Он красивый... И умный. До войны успел училище военное закончить, в Рязани, он родом оттуда. Ученый. С собой – над ним половина солдат смеялась – всюду книжки возил. Я там у него столько перечитала, за всю жизнь не знала...

Она вновь замолчала, словно собираясь с силами, или наоборот, слишком погрузилась в прошлое, забыв, кажется, и про Катю, и даже про доченьку. Молчали обе и они, Катя – боясь испугать то, что, по всему видно, Дусе было трудно впервые рассказывать на родине. А девочка мирно спала, даже еще и не догадываясь, о чем говорит мать.

– Его после Победы оставили служить еще там, в том же городке сначала, а потом перевели в Дрезден – это большой город, может, как наш Минск будет, а то и больше. И я за ним поехала следом. Я уже тогда беременная была. А расписывать нас не хотели, потому что у меня документов на руках не было никаких. Да и вообще...

– А почему Мартой назвали? Это же... как немецкое имя ... – тихонько прошептала Катя.

– А у него мать была учительницей немецкого языка. У нее кто-то был из предков то ли из Пруссии, то ли из Эстонии. Поэтому она и учиться пошла, хотя это и скрывалось все, ты же знаешь... да где ж ты знаешь, ты же маленькая еще была до войны, не помнишь, как за родню всех трясли. Удивительно, что нас еще вместе с тетей Анютой как кулаков не прихватили да в ту Сибирь не заволокли. Ну, вот, мать на учительницу выучилась, еще до революции, в гимназии, наверное. А отец у него был чекист. И в тридцать седьмом его забрали. И мать забрали. А он уже в училище был, и учился отлично, поэтому его и обминули. Но видишь, по службе не давали расти. Он уже мог и майора получить – а даже капитана не давали.

И мама его мечтала о девочке, когда родится, обязательно почему-то Мартой назвать. У них договоренность была с отцом. Сына отец называл – Дмитрий. Митя. Как у Бунина. Бунин, – заметив Катин удивленный взгляд, пояснила Дуся, – это писатель русский. После революции за границу уехал, не принимал Советской власти, значит. А у него герой есть – Митя. Да, неудивительно, – сама себе хмыкнула девушка, словно не замечая Кати, разговаривая сама с собой, – что такого чекиста к стенке поставили.

Ну, а если бы девочка – тогда Мартой. Только девочки у них не было. Еще мальчик родился, Георгий, Жора, этот как у Лермонтова, но умер быстро, два года было. Это Митя мне все рассказывал. Он много чего мне говорил, он вообще... слишком раскрытый для людей был. А так нельзя...

И поэтому, когда у нас дочка родилась, мы решили, пусть себе и Марта. Мать бы порадовалась... Где та мать... Отца, точно он знал, расстреляли, а она словно исчезла без следа... Жива ли... Наверное, нет...

– Ты не думай, – посмотрела на Катю сестра, – он на себя Марту записал. У нее и отчество его, и фамилия. Она – Журавлева. Журавлева Марта Дмитриевна. У меня и метрика есть. Показать?

– Зачем? – пожала плечами девушка. – Думаешь, я тебе не верю?

– Ты-то, может, и веришь... А вот другие...

– А ты о других не думай, Дуся. Им до твоей жизни дело небольшое, сегодня посплетничают, назавтра забудут, новый кто-то найдется на их языки. Ты своим умом живи... – грустно заметила Катя.

– Да, верно ты говоришь... – с неожиданным для себя самой уважением согласилась Дуся – а должно быть, не такая уж она молодая, ее младшая сестричка, благодаря которой, получается, так и сложилась ее, Дусина, внешне не очень завидная судьба. Ну, какая бы ни была, другой ей не нужно. И менять она бы ничего не стала, и Марту бы никому не отдала, и Митю она любит. Любит! Несмотря ни на что. И дождется. Раз он сказал, что найдет, он – найдет. Сколько бы времени ни прошло. Войны нет больше. А все остальное перемелется как-то...

Катя ничего не спрашивала, и Дуся продолжала рассказывать словно сама себе.

– А потом, ему уже дослужить чуть-чуть оставалось, мы и думали, возвращаться будем на родину, – вдруг его товарища арестовали. Не знаю даже за что. Вот за разговоры, видимо, лишние, не с теми людьми, с кем следовало. А Митю, значит, за компанию.

– А почему же ты не писала ничего? Тетя тут... – умолкла Катя.

– Я писала. Мне ответов не было. Я домой писала. А мне ничего не возвращалось. Другим, знаешь, назад письма приходили – не дошло до адресата, а мне вообще ничего... И что думать, не знала. Ну, рассказывай теперь ты. Как вы перебыли? Где твой Петя? Как мама с папой? Где Володя? Алеша? – Дуся сыпала именами, словно проснувшись. Оно так и было в некотором смысле – выговорилась, душу освободила, и теперь ей жадно, почти нестерпимо захотелось скорее, скорее услышать, узнать, а что же было здесь, дома, пока так извилисто и непонятно петляла ее собственная судьба за тысячи километров от родных мест.

– Петя ... Петя дома. Теперь где-то, наверное, на речке, а так – дома, при мне. Его ранило в войну, хромает сейчас на одну ногу, слава богу, что хоть без палки ходить может.

– Бедный мальчик! А наши, наши как?

– Володю тоже ранили, лицо подпортило…

– Сильно?! – ахнула Дуся.

– Заметно. Сколько он уже в тех больницах належался... А что врачи ... Новый нос не приделают... женился он, правда, на своей Марусе. Сейчас в Минске, он, говорил дядя Андрей, служит там... но не летает больше. Переживает сильно из-за этого...

– Ну, а Алеша?

– Алеша недавно, как раз перед тобой снова приезжал. Но не слишком у него с отцом заладилось.

– Почему?

– Я сама не знаю толком, Дуся, но за что-то дядя на него сердится сильно. Домой придешь, сам тебе расскажет. – И, наконец, собираясь с духом, Катя вытолкнула из себя слова. – Дуся, тетя Алена умерла.

– Как... Как умерла... – не поняла сразу сестра. – Мама? Умерла? Да ты что? Не может быть! Не может... Мама...

– Она тебя очень ждала. От тебя же ничего не было все эти годы. Мы не знали, что и думать, – о том, как молилась по ночам сама, только бы сестра вернулась домой, Катя умолчала. Ее так и не отпустил стыд ни перед самой Дусей, ни перед тетей, которая, не раз ей казалось, так до смерти и не простила ее, что пришлось отправить в неизвестность дочь вместо племянницы.

– А тут еще у Володи такое... И Леша с отцом ссорились. Вот она и угасла...

– Давно? – проглотила ком в горле Дуся.

– По осени, после Покрова.

По осени... Марточка только родилась. А сейчас июнь...

Мамы нет. Мамы, на поддержку которой она так надеялась. Нет мамы. Мамы нет. Дуся механически повторяла про себя слова, которые словно потеряли смысл, и так и не могла заставить себя до конца уяснить их. Как это – нет мамы? Да, когда появился Митя, жизнь будто заново открылась ей не только в своей красоте природы, которую она с детства привычно замечала в повседневной жизни, в тех же ягодах, сенокосе, жатве, но и в книгах. Она как-то отошла от воспоминаний о родительском доме, они уже не отзывались в ней той томительной, почти физической болью, как в начале, в поезде, что вез их, казалось, в никуда, как в чистом, красивом доме хозяев-немцев, где у них на троих девушек была даже отдельная комнатка и разрешалось пользоваться душем… Но это была чужая хата, чужие запахи, цвета, даже сны там ей снились про свой Яблонский хутор почти каждую ночь...

А теперь, когда все, что у нее осталось, – это родительский дом... Мамы больше нет...

Тишину перерезал детский крик – Марта проснулась и заплакала, наверное, мокрая, машинально отметила про себя Дуся.

У нее больше нет мамы. Теперь есть Марта. Словно вместо...



...Катя провела сестру за околицу и даже еще немного прошла дальше, взяв на руки Марточку и отнекиваясь от Дусиных попыток забрать дочь – еще наносится, а ей понянчиться в радость. И, поцеловав на прощание и малую, и саму сестру, помахав вслед рукой, пока женская фигура не скрылась-растворилась в светлом березовом лесу, внезапно для самой себя повернула не назад, а на боковую дорожку, которая вела к кладбищу. Почему ей так захотелось сейчас посидеть вместе с родителями, она бы и сама не догадалась. Не очень давно, на Радуницу была, и убраны там их крестики, и прошлогодняя листва, а сейчас, наверное, и земляника уже цветет на обоих земляных холмиках. Удивительно, но цветы как-то сами  прижились на папиной и маминой могилках, и пролески, и какие-то меленькие неизвестные голубенькие, похожие на маленькие глазки, и вот тебе даже и земляника проклюнулась. Зато у бабушки ничего не росло, хотя Катя уже не раз и дерном обкладывала, и сама пыталась пересаживать из огорода цветочки. И могила уже не очень свежая, а глянь ты – не хотят...

Семь лет прошло. Из них почти половину, считай, забрала война. Не на кого больше рассчитывать-надеяться, да Катя и привыкла. Это сразу после бабушкиной смерти было тяжело, страшно, непривычно, они даже ночевать боялись вдвоем, то Катя какую подругу звала к себе, а если оставались одни, ложились на одну кровать, тогда было хоть немного уютнее. В войну уже не до детских ужасов было. А потом Катя и думать о таких мелочах перестала. А вот, видишь, вспомнилось что-то...

Что бы сказала бабушка о ее жизни? Катя почти не помнила папу, так, какими-то двумя-тремя отдельными моментами. Да и мама осталась в памяти больше светлым сожалением, чем словами или действиями. А все, чему успела она научиться за свое скоротечное детство и коротенькую юность, дала ей бабушка. И потому все свои намерения Катя словно сверяла с нею, согласилась ли, одобрила бы та. Иногда – смешно даже признаваться кому-то – но иногда девушка даже просила про себя, чтобы бабушка пришла во сне и что-нибудь сказала.

Почему-то сейчас Кате казалось, бабушка бы ее одобрила.

Она не стала рассказывать Дусе про свою жизнь. Да и что говорить, все на виду. Хату надо ставить новую. Петя пусть, может, еще годик дома побудет, а потом, наверное, придется к председателю идти, просить, чтобы работу какую ему нашли, хоть кем в колхозе, не сможет она одна и дальше на себе все тащить. Да и что бы Дуся ей ответила, она и так ошарашена новостью о матери, а и без этого переживаний хватает. Тоже вот... доля.

А Катя – что уже сейчас говорить. Если что и было, то сплыло. Назад не вернешь, да и зачем, все равно по-другому она бы не сделала. И если кто не понимает – стоит ли оправдываться?

Вот и он... не захотел даже... понимать.

В прошлом году приехала в деревню бригада солдат – помогать восстанавливать колхозные постройки. Почти полгода квартировали они по местным домам, с мая по сентябрь. Захар Васильевич, председатель, даже к ней, Кате, хотел направить кого-то, мол, найдется жених тебе, девка. Но она шуток не приняла, отказалась: как это она, одинокая девушка, пустит ночевать к себе пусть даже и взрослого мужчину, были среди их солдатского начальства и такие. Это же стыд на всю деревню! Невольно мысли вернулись к Дусе. Отчаянная она все-таки, Катя бы так никогда не смогла, наверное. Хотя Дуся уже и до войны замужем успела побыть. Но все равно. Как ее там дядя Андрей встретит? Жаль Марточку только, она-то ни в чем не виновата. А такая девочка хорошая, и спокойная, и красивая... Хорошо, наверное, иметь ребенка от того, кого любишь. Пусть себе его и рядом нет – а вот она, ниточка, которая связывает. Глядишь, и правда приедет, найдет ее папа Митя, обязательно отыщет, неужели ему такая прекрасная доченька не нужна окажется.

А вот она, Катя, никому не нужна. Только показалось ей на мгновение что-то другое. Но именно – показалось...

Был среди солдат и Коля. Высокий, статный, ладный – все при нем. И работа у него любая в руках спорилась, за что ни возьмется, молоток, рубанок, или пусть себе и лопата. Солдаты еще и картошку колхозникам помогли убрать, хотя сколько там картошки было, и сами бы управились. Но они сами предложили председателю, за два дня всю работу сделали.

И на танцах он среди первых. Девушки хоть наплясались вволю за лето, наверное, на все остальные годы вперед –где еще и когда они столько парней наберут?

Даже тетки-соседки говорили – Катя, не гневи Бога, он же с тебя глаз не сводит. Насчет глаз Катя не знала, сама на него слишком часто посматривать стеснялась, конечно, но что приглашал ее на всякие полечки Коля чаще, чем кого-то еще, да и проводил одну ее – что было, то было.

И проводил, и возле калитки обнимал, и стоять готов был хоть до утра, пока она сама не спохватится: сколько уже можно, соседи все глаза проглядят из-за окон, да слухи потом пойдут, а ей с ними жить...

Да, он звал с собой, на Урал, 

откуда родом был. Мол, если Катя с ним поедет – он для нее и дом, и в дом, и ребятишки будут как цветы, и любить одну ее навсегда. И может, так бы оно и было. Но не могла она бросить Петю. Ну, ему же только шестнадцать! И нога еще... Ладно бы, здоровый был, может, она бы еще подумала. А так... И никого нет. Кто за ним смотреть станет, кроме нее? Снова к дяде Андрею бежать, просить? Катя и так боялась встречаться лишний раз с теткой Аленой, хотя даже она не раз в то лето говорила, утихомиривая внутреннюю скорбь по исчезнувшей где-то дочке: «Катя, девочка, пусть уж хоть у тебя все наладится, зачем вам свадьбу делать, сошлись бы, в сельсовет сходили, расписались, да и живите на здоровье и пусть Бог деток дает...»

А Коля не хотел сюда ехать и оставаться. Его тоже понять можно: дома мать одна, отец на фронте погиб, еще под Курском, да сестрички две младшие. Однако... обижалась Катя, не показывала, но обижалась. Ему сестренки, значит, важны, дороги, о них думать-переживать надо, а ей Петя – что, не родной? Да у нее и нет больше никого в целом мире, как же она его оставит. А с собой забирать брата Коля не предлагал. И она не спрашивала сама, зачем же говорить, если и так понятно, не нужна ему лишняя забота. Только Кате братишка – не забота, и тем более не лишняя...

На том и поднялась с примогильной лавочки девушка, в который раз убеждая себя, что сделала правильно, отказавшись ехать за любимым. Бабушка бы ее одобрила. Но легче на сердце почему-то от этого не стало.

ЭПИЛОГ. 1952

Под вечер Катя так устала, что не могла уже управиться со скотиной, корову доить пошел Петя. Поставив в коридоре бидон с парным молоком, молча куда-то исчез. И хорошо, пусть тоже подумает, поразмыслит наедине с собой, как-никак, считай, последний холостяцкий вечер у парня.

А у нее – последний вечер, когда она хозяйка в доме. Ладно, пока еще завтра-послезавтра свадьба будет проводиться, конечно, суетиться при кухне ей придется. Но на следующее утро встанет новая хозяйка свои порядки наводить.

Катя еще раз подумала, не забыла ли что накануне праздника. Самогонка спрятана в погребе, там же и полендвица* – хорошо, что еще кусочек оставался с осени, и сейчас кабанчика убили, ради такого случая. Все-таки хорошо, что свадьба летняя: какая-никакая уже и картошина своя, и огурцы подоспели, кое-что Катя еще и прикупила в колхозном магазине. Каравай, хотя соседки и отговаривали – мол, это невестина забота, но Катя все равно попросила тетю Анастасию, ту самую, с которой в болоте вместе прятались в войну, чтобы сделала. Та славилась на всю деревню своими булками: и красивые, и вкусные, только принеси яйца и муку, а она уже такое чудо из печи достанет, и как у нее получается – диву даешься.

Курицам своим головы скрутили, тоже не лишняя закуска будет, гостей же набралось, только с их стороны почти под тридцать человек. Дядя Андрей, да Володя с женой, да Дуся с Митей – глянь ты, как же он аккурат вовремя вернулся, словно специально. А сколько уже лет прошло, шесть или, может, семь уже, Маша – словно и не было никогда Марты, все девичье имя переделали на местный лад – на следующий год уже в школу пойдет. И хорошо, как раз вовремя приехал ее отец, Дуся уже, наверное, и ждать перестала, а он вот нашел-таки их с дочерью. Значит, любил по-настоящему, если через столько лет не забыл и про жену невенчанную, и про дитя свое. Как там они с дедом нашли взаимопонимание, Катя очень не знала, но что дядя Андрей не очень хорошо относился к дочери после ее приезда, было яснее ясного. Не однажды Дуся приходила в деревню с твердым намерением просить председателя, чтобы позволил и помог строить какую хатенку здесь, в сельсовете. Но посидит-пожалуется – и назад, в лес, себя жалко, а отца еще больше: куда он без них один, в лесу, старый уже, немощный. Винила сестра себя – не за дочь, а за материнскую раннюю смерть...

А вот теперь Митя их всех ближе к людям и перетянет, к тому же и Марусе в школу, как бы она с того хутора добиралась, разве что к ним прибилась, жила бы неделю, а уже на выходные к родным шла. Да куда ж ее к себе пускать, когда Кате и самой места не будет скоро в родном доме.

Нет, Аня неплохая девушка, не стоит Бога гневить. Из семьи многодетной, отец рано тоже умер, к работе девка приучена, самая старшая, за ней еще пятеро. И к Пете, кажется, неплохо относится. Но не оставляла Катю мысль, сколько ни старалась она от себя ее прогнать почти с того момента, когда брат сказал как о деле уже решенном окончательно, что надумал жениться. И мысль была такая, что не в последнюю очередь Аня замуж идет именно поэтому, чтобы быстрее избавиться от материнской команды и самой себе хозяйкой стать. Пусть себе Катя здесь пока и главная, но ведь Катя – без мужика. Сестра. А сестра, конечно же, не жена...

Стыдно было так думать. Но почему-то думалось. Поэтому Катя и молчала до поры до времени, а сейчас снова вернулась мыслями к тому, что царапало сердце. Присела на лавочке перед домом в притихшем предвечернем дворе, где даже куры умолкли со своим кудахтаньем. Малыш и вообще не знал, куда деваться от жары весь день, и теперь только тихонько вилял хвостом, мол, не горюй, хозяйка, как-то да будет, я тебя все равно больше всех люблю. Только что, вот собака и любит... скривила рот в ироничной усмешке Катя и поняла окончательно, что, как всегда, решение приняла она единственно верное, осталось только сказать его брату. То ли уже сегодня, пусть радует завтра молодую счастливыми для нее новостями, или после свадьбы, но что решено, то решено: оставаться ей здесь нет смысла. Пусть Петя дальше добро наживает, что она могла, то сделала, дом какой-никакой справили, настоящий, не земляночку послевоенную, а с чистыми комнатами, с настоящим полом, с печкой, как должно быть, на две половины. Корова есть, свиней сами наживут. Да и денег сколько справила, все им оставит. Себе только на первое время, чтобы устроиться в городе. Работу она себе найдет. Разве мало заводов и фабрик? Пойдет в цех, разве же ее не возьмут. Ей лишь бы устроиться, да жить чтобы было где. А можно и в больницу какую попробовать, нянечкой, она больных не чуждалась никогда. Вот Володя приедет, с ним переговорит, а если не поможет, так сама попробую. Мир не без добрых людей, может, и я пригожусь, начала в который уже раз уговаривать себя девушка. Хотя... какая уже девушка, двадцать седьмой год пошел. И кому ее молодость нужна, да красота, да любовь, которой так хочется и сегодня.

Катя вспомнила Колю. Написал он после отъезда несколько писем, звал тогда еще к себе, а потом и приглашений меньше стало, да и сами письма исчезли.

Где он сейчас, наверное, уже детей растит. А ей придется ли когда...

Скрипнула калитка, во двор зашел Петя.

– Соскучилась, сестричка? Тоже замуж хочешь?

Что ответить счастливому жениху – сытый голодного разве поймет...

– Моя свадьба еще впереди, братка, – бодро встрепенулась Катерина.

Осень 2006 – весна 2007.



* братовая –  жена брата

* подзоры – кружевные украшения для кровати по краю простыни

* примаки – так называли мужчин, уходивших жить в семью жены, не имевших своей хаты

* подсочка – лесная работа по сбору смолы хвойных деревьев, чаще всего ею занимались женщины

* полендвица – копченое мясо