Когда же это закончится

Борис Линников
                Предисловие к публикации

    Вынужден вернуться к редакции недавно опубликованных воспоминаний. Не хочу, чтоб меня неправильно поняли. Всё, что я думаю о войне, вы прочитаете ниже. О той войне которая пришлась на первые четыре года моей жизни. Но войны бывают разные. За свою жизнь я видел столько руководителей моей страны, что имею полное право сказать - я уважаю нашего президента, он настоящий мужчина, он не боится поднять и голос и кулак в защиту тех, кого убивают подонки, в защиту будущего нашей страны...


    В последние недели события в мире развиваются так, что очень похоже, что вскоре может начаться очень большая война. Но даже небольшая война - это ВОЙНА. Я родился перед Великой отечественной войной. Я не был на фронте, не воевал, можно сказать, благополучно пережил ту войну, которая пришлась на мои первые четыре года. Но война живет во мне все годы моей достаточно длинной жизни. Никогда, никогда мне не понять людей, которые убивают себе подобных.

     Потому что, убивая других, любой человек, даже если с точки зрения человеческой морали его нельзя назвать человеком, убивает прежде всего себя. Убивает человека в себе, вот почему наши ветераны так не любят рассказывать о войне, хотя и бились они за то, чтобы мы, их дети, могли прожить жизнь без войны... Поэтому, когда я увидел майдан 2014 года на Украине, мне захотелось заорать: "Остановитесь! Хватит убивать!" Я понимал, что меня не услышат, хотя и написал свой первый рассказ "Шестая заповедь". Написал в надежде, понимая, что те, кто предпочитает держать в руках автомат, а не книгу, шестую заповедь не вспомнят...
     Этот мой рассказ о тех годах, когда на войне я не был...



                Предисловие

     Во время войны с 28 апреля 1942 и по 21 октября 1946 года мы жили в посёлке Михайловский Перевал Геленджикского района. До 1953 года там оставалась жить сестра моей мамы, и родители отправляли меня к ней каждое лето на месяц. Это мои воспоминания о детских годах, которые прошли на Михайловском Перевале. Война, вроде бы, и не касалась нас, но всегда была рядом в разговорах взрослых, в постоянном ожидании папы, который "на войне", в песнях, которые пела мама... 
      Михайловский Перевал тогда находился в двадцати восьми километрах от Геленджика. Шоссейная дорога Новороссийск-Батуми, как это значилось на марках дороги, из Геленджика выходила по улице Островского и уходила в горы к Михайловскому перевалу - низшей точке среди хребтов между Геленджиком и поселком Михайловский Перевал. До самого перевала у дороги были расположены два населённых пункта - "6-й километр" (теперь - пос. Светлый) - сразу за железным мостом через реку Адерба, который до реконструкции автодороги в 60-е годы находился немного выше по течению Адербы от нынешнего моста, и посёлок "17-й километр" (теперь последнее поселение перед подъёмом на Михайловский перевал).

     Шоссе было асфальтированным шириной в одну полосу, так что встречные машины разъезжались по обочинам. За посёлком "17-й километр" дорога шла до конца ущелья, над которым и находился Михайловский перевал, а потом начинала взбираться по склону горы Хочук (Ткача-Гочук) почти вертикально вверх по серпантину. На этом подъёме насчитывался двадцать один "тёщин язык" - крутой разворот на сто восемьдесят градусов. Машины ползли по этому серпантину, натужно воя моторами. Разъехаться тут было крайне трудно, иногда приходилось пятиться назад в поисках места пошире.

     В шестидесятые годы дорогу расширили и пробили новый маршрут по противоположной стороне ущелья, и теперь с каждой стороны Михайловского перевала осталось по одному "тёщиному языку", и расстояние от города до посёлка поубавилось. Если сейчас пойти от вершины перевала по горе Хочук (которая расположена справа при направлении в сторону посёлка "Михайловский Перевал"), почти сразу начинаются сады, теперь практически не сады, а поляны, которые в сороковые годы народ называл Шиирманом, и которые были частью Верхних полян совхоза "Михайловский Перевал".




    Я родился в апреле 1941 года в Ростове-на-Дону. Через два месяца началась война. 23 июня отец был призван в действующую армию, и мама осталась одна с двумя детьми - моя сестра родилась в марте 1939 года. Немцы брали Ростов дважды. В первый раз мама уехала с нами в город Шахты к свекрови, а когда немцев выбили из Ростова, вернулась. Но потом, весной 1942 года, немцы опять стали наступать на Ростов. В марте 1942 года мама получила разрешение коменданта Ростова на выезд с детьми в город Геленджик, где у неё жили бабушка и родители. Участок, на котором стояла хата бабушки и дом родителей, располагался по адресу ул. Садовая 2, теперь это - ул. Островского, 1, в центре города, рядом с морским портом Геленджика. Сейчас, в 2000-х, на этом месте стоит городской краеведческий музей.

     Пока мама добиралась до бабушки, немцы стали бомбить Новороссийск и  Геленджик. Практически сразу она собралась ехать дальше. К концу апреля она добралась до Михайловского Перевала, где поступила на работу в плодоовощной совхоз "Михайловский перевал" рабочей сада - ухаживать за плодовыми деревьями. В совхозе ей дали комнату, в которой стали жить мы с ней, её родители, и в маленькой комнатке, совмещенной с нашей через небольшие сенцы, ее сестра, которая добралась до Геленджика, а потом и до Михайловского Перевала то на перекладных, то пешком, из Белгородской области, чтоб не оказаться "под немцем", как тогда принято было говорить. Вначале они обе работали в саду. Потом маму взяли в контору совхоза секретарём и зав. кадрами, а  её сестру - бухгалтером в соответствии с квалификацией обеих.
     Так мы оказались жителями Михайловского Перевала.

     У меня особые чувства к Перевалу. Я - перевальский, я - с Перевала. Это - моя малая родина. Отсюда я себя помню, здесь я ступил ногами на землю, здесь я осознал, что я есть, что я живу, что у меня есть мама, сестра, бабушка, дед, тётя. И где-то "на войне" есть и папа, который вернётся, но не раньше, чем кончится война. Что такое война, я не знал, но жизнь была только с ней, это слово всегда, каждый день так или иначе присутствовало в нашем доме, и от неё зависела вся наша жизнь.

     Даже сейчас для меня "война" - не слово. Война - это состояние. Мне было совсем чуть-чуть, но постоянное присутствие тревог и ожидания чего-то непонятного мне, но страшного, которое было всегда вокруг, было в маме и бабушке, во всех взрослых, кого я мог увидеть, казалось, во всем - в доме,  в воздухе, в холоде зимой и темноте зимних вечеров при свете лампы, которого хватало только на стол и немного - рядом со столом, ту постоянную тревогу и постоянное ожидание, когда же это закончится, помню до сих пор... Может, потому иногда кто-то из дочерей, когда уж совсем было невмоготу от неизвестности, просили, чтобы бабушка погадала на картах.

     Это было редко, и бабушка всегда очень тщательно готовилась к этому - убирала всё со стола, терпеливо вытирала стол, мыла руки, доставала заветную колоду карт, которую никому в руки не давала. Раскладывала карты, а дочери  смотрели на нее и слушали, что она скажет... Нам, детям, она всегда говорила, что это - гадание - не для нас, не развлечение, но потом разрешала сидеть тихонько возле стола и ни в коем случае не разговаривать. И во время её гаданий такая напряженная тишина присутствовала за столом, что было понятно - это очень серьёзно, от этого многое зависит. А когда гадание заканчивалось, бабушка сгребала всю колоду одной рукой, аккуратно поправляла её и уносила в заветное место. А мама и её сестра, выслушав сказанное гадалкой, чуть слышно вздыхали, и расходились молча, думая каждая о своём и том, как сказанное бабушкой проявится на самом деле.

     И для меня в этом тоже была какая-то тревога и ожидание чего-то необычного. И по тому, что все взрослые женщины периодически капали себе в стакан валерьянку, я уже знал для чего это и понимал, как тревожно мы живём, как трудно взрослым думать о том, что будет завтра. Валерьянка всегда присутствовала в нашей жизни. Когда родителей не стало, я перечитал их переписку тех лет. К письмам в семье относились всегда бережно, поэтому они и сохранились. И из этих писем я узнал, что в то время, когда мы жили на Перевале, в Новороссийске шли бои, и немцы рвались захватить Туапсе - порт, через который нефть вывозилась в другие страны, и почта могла идти только через Закавказье. Но гражданская почта шла очень нерегулярно. И родители не знали друг о друге ничего в течение семи месяцев. И что там происходит на войне с армией и страной можно было узнать только из редких последних известий или газет, которые тоже приходили на Перевал нерегулярно, а радио в посёлке не было.

     А о родном тебе человеке никакие известия не передавали. И надо было набраться терпения, ждать и верить, что все будет хорошо. В одном из писем отец написал маме слова песни "Тёмная ночь", и особенно подчеркнул строки - "ты меня ждёшь и у детской кроватки не спишь, и поэтому, знаю, со мной ничего не случится". И приписал - "это про нас". Больше всего в моей памяти о тех днях - тёмная всегда комната, и все наши игры и занятия в комнате в полумраке, потому что окна были маленькими и выходили на север, и по вечерам - керосиновая лампа... И для меня и сейчас  война, это когда  всегда  темно и тревожно.

     Иногда я, задумавшись о тех годах,  понимаю, что так ведь не может быть, чтобы тогда солнце не светило, и удивляюсь сам себе - конечно, светило, но война затмевала, закрывала плотным занавесом все его лучи, и на Земле был беспросветный мрак. И этот мрак имел собственное имя - Война... И когда теперь, через десятилетия, я слышу слово "война" - могу представить только тот мрак, в котором проходило моё детство. И мне всегда тревожно. И никак иначе.
     А потом, когда война кончилась, будто бы вышло из-за туч солнце, и всё в моей жизни стало светлее.

     И вся последующая жизнь моя - это уже после войны. Это где-то в подкорке - "во время войны" и - "после войны". И Перевал для меня - это "во время войны". Потому что, когда мама привезла отца из госпиталя в октябре 1946 года, для нас всех главным словом было не "госпиталь".  Отец наш вернулся "с войны". И мы уехали с Перевала. И вся семья наша благодарны Перевалу, потому что он спас нас всех, дал жилье, взрослым дал работу, как-то защитил и обеспечил нашу жизнь, чтобы мы могли пережить военное время и дождаться папу... Однажды я сказал отцу вот это самое: "Я - перевальский".

     Отец пожурил меня, мол, как так, ты же ростовчанин. Он сам был "с Дона", чистокровным донским казаком. Лет с шести я познакомился с его мамой, моей второй бабушкой, его сестрой, а потом и с его братом. И увидел, как в этой семье воспитывался и поддерживался "донской патриотизм". В этом не было ничего отрицающего патриотизм к Родине, но семья помнила и чтила свои казачьи корни.  Отец мой начинал взрослую жизнь, создавал семью в Ростове, здесь у него родились дети. Он - ростовчанин, почему же я, его сын, не чувствую этого?..

     Некоторые из описываемых здесь эпизодов, которые подтверждаются семейными фотографиями, я помню с двух лет, и потом, естественно, всё более подробно с каждым годом.

     Поселок "Михайловский Перевал" - это третье отделение совхоза. Первое отделение располагалось в селе Пшада, а второе состояло из трёх домов: один внизу у шоссе (теперь это рядом с родником "Наташа"), где, кроме садов, у дороги была сооружена печь для обжига извести, которая работала много лет ещё и после войны. Сырьё для неё брали где-то рядом, тут же в горе. Второй дом второго отделения находился на Верхних полянах. Возле этого дома, который стоял действительно на широких полянах, бил родник, и рос высокий пирамидальный тополь, каких в других местах, поскольку везде был лес, просто не было. Усадьба эта была видна издалека, стоило только выйти на поляну с любой стороны.

     Поляны эти, разделённые перелесками, тянулись практически до самой вершины собственно перевала между долинами, спускавшимися в сторону Геленджика и - к поселку, где мы жили. Между полянами были и неудобья, крутые склоны и ущелья. Одно из ущелий тогда называли "Чертов яр". Оно было глубокое, стеснено склонами и оттого тёмное, и в этом месте лесная дорога тоже была узкой, и по ней не любили ни ходить, ни ездить. А третий дом был на Шиирмане.

     Третье отделение располагалось вдоль шоссе, которое шло из Геленджика в Пшаду и дальше - до Архипо-Осиповки, или Архипки, как её всегда называли, и до самого Батуми. И в том месте, где было третье отделение, шоссе бежало вдоль реки Догуаб. Это название я узнал и запомнил только взрослым, когда пришла в том нужда. А тогда это была просто речка и речка. И всем было понятно, о чем говорят.

     Поселок наш начинался от магазина, что стоял у дороги. Это тот самый магазин, который "жив" и сейчас, и, мне кажется, что здание сохранилось в том основном строительном виде, каким оно было во время войны. Ремонт, конечно, делали, но перестраивать не перестраивали. Дальше вдоль дороги рос большой яблоневый сад до самого винзавода, который был рядом с речкой Грикуловкой. Справа от магазина в гору шла широкая дорога, и через двести метров поворачивала влево. Справа от неё было ущелье, и по нему тёк ручей, который редко пересыхал, но как и все горные речки, его можно было переходить пешком. Даже не переходить, а перешагивать. Но в дожди вода неслась так бурно, что преодолевать его было опасно.

     Дорога, о которой я пишу, скорее всего, называлась улицей, и возле наших домов она становилась узкой и извилистой, и шла параллельно шоссе. Но улицей назвать её было сложно - грунтовая проезжая часть, только на одну машину, да и то - надо постараться, чтоб по ней проехать. Она шла по горе, и у неё были неровные края, ехать надо было бы с оглядкой. Да я и не помню, чтобы хоть раз, пока мы там жили,  по ней ехала машина. Вот когда мы уезжали совсем, тогда к нашему дому подъехала полуторка, на которую мы и погрузили наши вещи.

     А так иногда проезжали подвода или линейка. "Линейкой" называли легкую конную упряжку на рессорах. На ней грузы не возили, ездили только деловые люди. Мне она очень нравилась, и именно после ее изящного проезда мимо нас однажды я решил, что когда вырасту, буду конюхом. Машины - это так далеко, да и редко увидишь... А лошади - вот они, рядом...

     Вдоль этой улицы стояли в ряд три дома. В первом, прямо у дороги к магазину, со стороны горы была контора совхоза, а с той, что в сторону дороги, были жилые комнаты. В двух других жили сотрудники совхоза. В среднем доме на первом этаже жили мы.

     Первые два дома были одноэтажными со стороны горы, но склон был такой крутой, что с другой стороны был ещё один этаж, а третий дом стоял на вершине пригорка, и был одноэтажным. Вдоль наших трёх домов снизу была дорога-улица, а наверху, чтобы хорошо было ходить по склону, на котором стояли эти дома, был сделан тротуар. Это был деревянный настил, а чтобы выровнять склон и ходить по горизонтальной поверхности, с нижней стороны была сделана подпорка на столбиках.

      Дальше эта улица переходила, скорее, в широкую тропу, и спускалась к винзаводу. Вдоль нее были еще два дома - хозяйственный и школа. Когда после войны я приезжал летом на Перевал, вместо хозяйственного помещения в том доме располагалась библиотека, и было что-то вроде клуба. Дом этот был деревянным, и однажды случился пожар, после которого его уже не восстанавливали. Если от дороги идти к нашим домам, то за овражком и ручьём, что были справа, стоял длинный одноэтажный без окон склад. Туда привозили продукты, прямо оттуда могли ими и торговать. У двустворчатых широких дверей стояли напольные весы, на которых можно было взвешивать мешки и ящики. Когда надо было, кладовщица ставила возле них стол и настольные весы для взвешивания небольших объёмов. Как-то мама взяла меня с собой, мне было, похоже, года два с половиной, и покупала прямо с этого склада привезённую в совхоз хамсу (народ тогда называл её "камсой").

     Прямо за речкой были несколько домов, и был колхоз. Я знал это только со слов бабушки, и иногда, стоя у окна, видел по вечерам один-два огонька. Вначале я думал, что это светятся глаза волка, но бабушка сказала мне, что там живут люди... Там были сады, совсем немного, и жителей тоже было мало. Наверняка, у них в подсобных хозяйствах были и козы, и куры, но и несколько коров, чего не было в нашем посёлке.

     Напротив магазина через речку была переброшена кладка - так называли  мостики через потоки горных речек.  Делали их просто -  срубали прибрежное дерево, достаточно толстое, чтобы человек мог по стволу перейти на другую сторону. Кладки можно было встретить на всех речках, где часто ходили, и делали их высоко, чтобы можно было перейти поток даже в сильный дождь. Обычно у кладок не было даже перил. Такие вот мостики. А этот, напротив магазина, был более капитальным - рядом лежали два бревна, кое-где сбитые поперечинами, а вместо перил был натянут трос. Жившие за речкой люди ходили по этому мосту в магазин, на работу, на дорогу, если надо было уехать.

     Тут же возле магазина была и "голосовка" - место, где ожидали попутный транспорт, потому что никакого регулярного сообщения не было. Сидящие в ожидании попутной машины, хоть в город, хоть в Пшаду - Архипку, всегда чётко прислушивались, с какой стороны подаст "голос" двигатель машины. По звуку мотора легко можно было определить марку машины, тогда их было немного - полуторка и ЗИС-5, и даже попытаться вычислить, насколько она гружёная, занят кузов или свободен. А после войны появились и студебеккеры - американские машины. Шум мотора был слышен даже с Пшадского перевала, и тогда попутчики выскакивали на шоссе с немым вопросом - "возьмёт-не возьмёт"? И начинались разговоры: если возьмёт, то сколько человек, как загружен, а, может, едет не туда - свернёт с полдороги.
 
    Кроме того, за винзаводом уходила вправо от шоссе в ущелье такая же грунтовая дорога. Уходила прямо в лес, и трудно было предположить, что в лесу есть еще посёлок. Назывался он "Грикуловка". Не знаю, как они были объединены административно, но в памяти моей так и осталось - третье отделение, Грикуловка, колхоз, как будто это самостоятельные поселения. Скорее всего, только колхоз жил отдельной жизнью, а грикуловские работали в совхозе, потому что жили они в узком ущелье и садов у них не было.

     Сравнительно недалеко от посёлка (иначе мама не взяла бы меня с собой), к сожалению, не запомнил, где это место находится, была ещё и мельница, которая стояла у ручья и работала от водяного колеса. Однажды мама повезла туда пол мешка кукурузы, чтобы мельник смолол зерно на муку. И я видел это сооружение - запруду, колесо, громадные каменные жернова, между которыми засыпалось непрерывным способом зерно, и желоба, в которые ссыпалась готовая мука. Для меня это была чудесная экскурсия.

     Высокий (тогда ведь для меня все взрослые были высокими) мужчина в стёганке и ушанке, в резиновых сапогах с отворотами показывал нам с мамой мельницу, и рассказывал, что немного придётся подождать, поскольку один из жерновов сработался, и его надо менять. Запасной лежал тут же, так что это не так долго. Забирать муку мама меня уже не взяла, хотя я просился - это было интересно...
     Были, наверное, и ещё какие-то дома в посёлке, которые я не запомнил, а, скорее, просто не знал про них в силу своего возраста и невозможности и ненужности видеть их все...
     Таким был Перевал, который я помню и который стал моим родным местом.

     На полянах вокруг посёлка росли сады, впрочем, не очень густые, не очень ухоженные - яблоки, груши, совсем немного - фундук, и попадались отдельные деревья грецких орехов. Груши и яблоки - это основные садовые посадки. Сады были старые: высокие яблони с широкими развесистыми кронами. Груши были стройнее, но тоже очень высокие, выше яблонь.

     Самыми первыми яблоками созревали летние - "Белый налив", а самыми частыми были посадки сорта  "Симиренко". Правильное его название - "Ренет Симиренко", но называли его только кратко. Были ещё сорта - "Ранет" ("Ренет"?),  "Бельфлёр-китайка", "Шафран", "Кандиль-синап", "Золотой пармен". Красивые и интригующие названия, до сих пор они звучат для меня, как песня. А ведь и правда - "бель флёр" - это в переводе с французского (или итальянского?) - "прекрасный цветок"! Как поэтично и ласково! Было много садов, где росли яблони сорта "Шампанское" - тоже из самых распространённых, именно из него в основном и делали вино на винзаводе, поскольку яблоко обладало явно выраженным кислым вкусом. И груши - "Кюре", с тёмнокоричневой кожицей и белой сочной мякотью, с формой, утончённой к ножке; и "Бере-Боска", округлых форм, массивные, крупные, более грубые, чем "Кюре", зелёные, у которых кожица чуть теряла яркость цвета при созревании.

     Теперь такие сорта не встречаются. Даже те самые "Симиренко" почти не встречаются - это был единственный зимний сорт, который хорошо лежал зимой, но к марту мякоть теряла влагу, делалась, "как картошка", рыхлой. Вот эта сравнительно недлинная лёжкость "Симиренко" и заставила селекционеров создавать другие качества яблок, которые лежат долго, не делаются "картошкой", но и не дозревают, и просто вянут. А по вкусу и аромату  "старый" сорт Симиренко  гораздо лучше...

     Самые верхние сады у перешейка перевала и само место их расположения назывались  "Шиирман". Это название садов я помню с раннего детства, а потом уже пришло понимание, что это фамилия человека, который владел садами до революции. Сейчас это странно представить, но после Октябрьской революции до начала войны прошло всего двадцать четыре года, и память людская сохранила многое из того, что было при прежней власти. В Геленджике теперь тоже есть такое место, получившее своё название по фамилии человека - "Магиллат".

    

     Яблочные сады требовали особого ухода. Весной прикорневые круги обязательно окапывали, а осенью по мере созревания плодов, под ветки, которые далеко отходили от ствола, подставляли подпорки-рогатины, чтобы обильный урожай не поломал хрупкие ветки. Рогатины эти, "чаталы", заготавливали в лесах, и ставили "шалашами" в садах до времени их применения. А после сбора урожая опять оставляли их в садах. Подгнившие заменяли новыми.  Груши, имевшие более стройные кроны, этого не требовали. Убирать урожай с таких деревьев было очень неудобно, а алюминиевых садовых лестниц тогда не было.

     Поскольку урожай надо было собрать быстро и одновременно, чтобы плоды не стали падать, привлекали к уборке всех способных лазать по деревьям - начальников, конторских, работников винзавода, конюха и старших школьников. Во время уборки даже есть плоды не разрешалось, не то, чтобы унести - "всё для фронта, всё для победы". Этот лозунг, конечно же, был очень правильно сформулирован, и редко находились люди, которые поступали по-другому.  Для нас с сестрой было большим событием участие в таких сборах, но брать маленьких детей с собой на уборку можно было только с разрешения начальства.

     Особо нас предупреждали - не путаться под ногами. Хотя и мы приносили посильную пользу в уборке - собирали падалицу в отдельные ящики - сразу в переработку на сушку или вино. И тоже крепились, чтобы не съесть яблочко.
 
    Собранный в совхозных садах урожай отправлялся куда-то по госзаготовкам. Яблоки, которые шли на вино, отвозили на винзавод, а часть урожая перерабатывалась на сухофрукты. Прямо в садах стояли огромные печи с большим подом (пространством, в которое помещается продукт для приготовления). И стояли грубо сколоченные длинные столы, на которых одни женщины резали ножами яблоки и груши, а другие нанизывали их на нитки. В протопленную печь развешивали такие низки с фруктами и оставляли до полного просыхания, вяления. И так - несколько дней, не отходя от печи, чтоб успеть переработать весь необходимый объём.

     Это тоже была продукция совхоза, и сухофрукты тоже куда-то отсылали. Часть продавали в совхозе. Ореховых садов было очень мало, и мы, дети, "паслись" по берегам близко расположенных ручьёв, где рос дикий фундук. Грецкие орехи росли в садах и в лесу отдельными деревьями, и собирать их можно было только те, что упали, созрев, и которые не успели подобрать лесные обитатели, потому что на высокие ореховые деревья не было смельчаков взбираться. Тем более, что плоды грецких орехов растут на концах веток, до них просто не добраться.

     В семидесятые годы я был на военных сборах в Грузии, и видел там в одной из деревень, как собирают грецкие орехи, когда они созреют. Огромное дерево метров пятнадцати в высоту с кроной метров пятнадцати в диаметре росло возле двора. Молодой парень тяжелой палкой, бросая её в растущие плоды, нещадно молотил по веткам, сбивая орехи. При этом множество молодых веточек, которые обламывались вместе с плодами, валялось под деревом. А иначе останется только ждать, когда плоды упадут сами, а кто их соберёт, не знает никто.

     Кругом были необжитые леса, но лесных зверей мы, дети, не видели, слышали только разговоры про диких кабанов, которые паслись в садах и подбирали падалицу и орехи, говорили и про зайцев, про кротов, часто вечерами даже в нашем доме можно было услышать "плач" шакалов. Их лай действительно очень похож на плач ребёнка, многие, кто этого не знает, ошибаются, и идут "спасать" ребёнка, плачущего в лесу. Правда, на людей шакалы не нападали, они мельче волков. Редко, но бывали разговоры и про увиденного медведя, волка, косулю.

     А вот что мы видели нередко, это местных белочек - соня-полчков. Они никого не боялись, и ловко бегали по тонким веточкам, перепрыгивая с ветки на ветку и между деревьями. Они не такие экзотически-красивые, как белки средней полосы, но интересные животные. Поймать соню практически было невозможно. Как-то на моих глазах кто-то из мальчишек сумел схватить белочку за хвост. Но в руке у него осталась только шкурка с мехом - а белочка убегала, помахивая голым розовым тонким, как у крысы, хвостом. Говорят, это у них такая природная защита...
 
     О школе стоит сказать больше. Внутри этого здания я никогда не был, но тут в первый класс пошла моя сестра, которая старше меня на два года. Это было событием для всей семьи, и об этом было много разговоров. С одной стороны школы жила Ксения Семёновна Ярцева - учительница (которая потом жила в Геленджике и известна широкой публике как поэтесса). Школа была начальная. Да и учиться дальше тогда приходилось не всем детям. Окончил четыре класса - и помогай родителям. У всех моих перевальских друзей обязательно были брат или сестра, а обычно даже не по одному. Поэтому школы в таких маленьких поселках, каким был Михайловский Перевал, обязательно строили. После четырёх классов те, кто продолжали учиться, ездили в пшадскую школу, так как в Геленджике до 1944 года средняя школа не работала, в здании средней школы был госпиталь, и было опасно  - немцы бомбили город. 

     Кроме того, здание школы служило еще и "кинотеатром" - периодически приезжала кинопередвижка с новыми советскими фильмами. Из школы выносили лавки и стулья, народу-то было не так много, и все усаживались перед стенкой школы под развесистым дубом, а на стенку вешали экран, который привозил киномеханик. Это бывало нечасто, и кроме того, просмотр зависел от погоды. Не могу сказать, бывали ли фильмы в помещении, когда погода совсем не позволяла делать это на открытом воздухе. Мама иногда брала в кино сестру, а меня не брала, всегда говорила, что я засну.

     Однажды я уговорил ее, обещая, что, конечно, как я могу заснуть когда буду смотреть кино (слово "фильм" мне не было знакомо). Как потом уже во взрослой жизни я вспомнил, тот фильм назывался "Беспокойное хозяйство". Играли в нём Целиковская и Жаров. В том "детском" просмотре мне запомнилось, как на экране все забегали, засуетились, потом самолеты стали катиться по полю... Именно по этому эпизоду я вспомнил "то" кино. А дальше я, конечно, заснул. И мама принесла меня, спящего, на руках домой, благо, от "кинотеатра" до нашего дома было метров сто, не больше.

     Комната, где мы жили вначале, располагалась на первом этаже, в ней было два окна в сторону дороги и печка с плитой на две конфорки и с духовкой. Печка стояла посередине комнаты у стенки, за которой была гора. Наверное, стенка была холодной, но я не помню, чтобы мы мерзли - печь топилась дровами зимой и летом, потому что готовить пищу можно было только на плите. Благо, вокруг посёлка был лес, и дров хватало.

     Уже после войны мне рассказала мамина сестра, как они вдвоём, две молодые женщины, ходили в лес, валили деревья, пилили их на чурки, потом тащили эти чурки к дому, кололи. Вот это и была топка для печи. Иногда, наверно, случалось, что кто-то мог подвезти дрова на машине или подводе. Но в совхозе машин было, может быть, одна-две, которые были всегда заняты, да и дороги, чтоб проехать в лес, были не везде. Маме в 1942 году, уже после того, как мы стали жить на Перевале, исполнилось только двадцать семь, а ее сестре тридцать два...

     Воду мама носила в ведрах из колодца, и был умывальник, который стоял в комнате у двери. Такие умывальники, как самые простые и удобные с соском-запором и тазиком под ним, сохранились в употреблении до сих пор. Конечно, не в домах и квартирах, но на дачах - сколько угодно. Тут же мама купала нас с сестрой в большом оцинкованном корыте, грея воду в выварке для белья на плите. Взрослые мылись в этом же корыте, потому что ничего другого в посёлке не было. Зимой мама вываривала и бельё во время стирки на этой же плите, а летом - на костре на улице. Для нас в детстве слово "улица"  означало - "не в доме". Не на проезжей части, а просто где-то вне нашей комнаты. Впрочем, так и все понимали, у всех так было. А про проезжую часть улицы говорили - "на дороге".

     Комната у нас была большая, и жили мы с мамой и её родители, которые приехали вслед за нами, когда ей дали комнату. А рядом с нами через крошечные сенцы, в которых хранились дрова, в комнате площадью четыре квадратных метра, правда, тоже с окном, жила мамина родная сестра. Электричества не было, по вечерам зажигали керосиновую лампу. При ней делались все дела, при ней мама стала учить сестру чтению по букварю, читала нам сказки Чуковского 1940 года издания. Это была единственная книжка для нас.

     Мы любили, когда мама читала, и любили рассматривать картинки, нарисованные художником К. Ротовым. Когда я стал читать сказки Чуковского своим детям, вдруг обнаружил, что какая-то из сказок дописана автором. У нас она была короче... Та книжка  сохранилась у меня до сих пор, правда, от длительного и частого использования, листы её истрепались и некоторые стали выпадать. И ещё сохранились каракули, которые неразумный мальчик, которому очень нравились картинки, накалякал кое-где на страницах... Иногда, когда керосин кончался, а запаса не оказывалось, мама колола топором лучинки от поленьев, предназначенных для печки. В такие вечера не было ни сказок, ни вечера, как такового. Ужинали и ложились спать.

      Отопление, вода, свет, что ещё нужно для жизни? И в поселке были расставлены несколько "сереньких домиков", как про них говорили. Вот и все коммунальные удобства.

     Мама днём работала, и по вечерам часто подрабатывала, поэтому за нами присматривала бабушка. Она была всегда ласковая, хотя и строгая, много разговаривала с нами, много пословиц и поговорок было у нее в речи. "По одёжке протягивай ножки", "По одёжке встречают, по уму провожают", "Заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибёт", "Один с сошкой, семеро с ложкой", "Кто не работает, тот не ест", "Нет худа без добра", "Хороша ложка к обеду" и тому подобные пословицы и поговорки слышали мы очень часто.

     И она всегда поясняла, почему так. Она не обязательно говорила это нам, но и в разговоре со взрослыми поговорки были в её речи, а мы, конечно, "ушки на макушке". Сейчас, уже столько лет прожив, часто вспоминаю бабушкины поговорки, в которых мудрость веков, и понимаю, что жизнь свою строю с учетом этих бабушкиных пословиц и поговорок. Это совершенно неосознанно происходит. Очевидно, что это было сказано нам вовремя. И потому не просто запомнилось, а воспринялось законом жизни... А тогда, вставая из-за стола, я говорил: "Спасибо за обед".

     Иногда она прибавляла к моим словам: "...наелся дармоед". Бабушка не стыдила меня при этом, а проговаривали это как бы между прочим, но я всегда обижался, и спрашивал, почему это я - дармоед?  - "Ну, ты ж не работаешь, а за стол садишься, значит - дармоед. А когда помогаешь, значит работаешь..". И мы с сестрой старались помогать, как умели. И еще - как-то бабушка  кормила нас супчиком. Я съел быстро, а сестра что-то не ела, мудрила, и все старалась посолить свой суп. Бабушка один-то разочек позволила, а потом стала ругать внучку: "Пересолишь, не станешь есть".

     По-моему, сестре просто нравилось это делать - брать соль щепоткой  и, шевеля пальчиками, смотреть, как соль сыплется. Она посолила  очередной раз, попробовала суп  и отказалась есть - он соленый. Тогда бабушка взяла ложку и сама доела суп, называя внучку дурехой. Меня так это удивило - бабушка съела пересоленный суп...

     После еды иногда бабушка учила внучку мыть тарелки - ей уже пять, она мыла тарелки над тазиком, а я поливал водой из кружки. Однажды сестра уронила в таз и разбила тарелку, хотя до того мыла уже не однажды. Бабушка огорчилась и даже  рассердилась, это было видно по её лицу, но никого не наказала. Теперь-то понятно, какая это была потеря - посреди войны остаться без тарелки, когда каждая мелочь была на учете.

       Бабушка всегда была на хозяйстве - топила печку, готовила, стирала, занималась дедом, который больше лежал, а нас выпускала "на улицу". Она не разрешала нам с сестрой уходить от дома, и мы играли где-то тут же, пока бабушка управлялась.

      Но однажды я набрался смелости и пошел по тропинке, что вела от нашего дома и нашей дороги наверх к соседнему дому, к конторе, где мама работала. Смелости я набирался не потому, что боялся идти в такое желанное неизведанное, а потому, что боялся ослушаться, бабушка ведь запретила уходить. Я прошел по тропинке, по которой мама всегда ходила на работу. Но тут столкнулся с препятствием - край тротуара был мне по пояс. Я оперся руками на край, сумел взобраться на деревянный настил и пошел к конторе. Вначале была дверь, но меня она не интересовала. А потом было окно.

     Я прошел к нему и заглянул -  возле окна сидела мама. Мама вышла ко мне, и я сказал, что пришел проведать её, а потом сам вернулся к нашему дому. Путь был разведан, и теперь никто не сомневался, что я не потеряюсь, если пойду проведать маму - так я говорил бабушке. И однажды мама даже взяла меня к себе, посадила на свободный стул, дала клочок бумаги, и я что-то рисовал. Тут пришел начальник, и маме пришлось извиняться, что ребёнок сидит на маминой работе, но начальник не придал этому значения, хотя я почувствовал, что немного подвёл маму, и быстренько ушёл домой.

     Потом иногда я приходил к маме, но старался не злоупотреблять этим. А по тротуару этому гулял много раз, не заходя к маме, только поглядывая в окошко, как она сидит на своем месте. Работала она секретарём-машинисткой, печатала всякие документы...

     Потом контору перевели куда-то к винзаводу. Это было далеко, нужно было идти мимо школы, и куда-то дальше. Туда я уже никогда не ходил. Но этот путь связан с другой историей. Мы примерно знали, когда мама будет идти с работы. И сестра просила бабушку: "Можно я пойду встречать маму?" И бабушка разрешала. Сестра бежала на бугорок, на котором стоял соседний одноэтажный дом, останавливалась там, и, только увидев маму, бежала ей навстречу. А однажды и я попросился: "Можно и я побегу встретить маму?" Я просился и раньше, но бабушка никогда не разрешала, и сестра бегала на бугорок сама, а я крутился возле дома, и мог подбежать к маме только когда они уже спускались с бугорка.

     А тут бабушка вдруг разрешила... Мы побежали наперегонки, и на самом верху сестра вдруг споткнулась, упала ничком прямо лбом на камень, который торчал на вершинке. Мама  все это видела, подхватила ребёнка, мы быстро спустились к дому, и мама обрабатывала ранку, останавливала и вытирала кровь... Мне хотелось похвалиться, что вот я первый раз бегал встречать маму, и не упал. Хотелось, чтобы меня похвалили в надежде, что и впредь бабушка разрешит мне бегать встречать маму с работы... И в этой суматохе а даже сказал тихонько: "А я не упал..."  Но никто не обратил на меня внимания, никто не похвалил. И я понял, что сказал это не вовремя... А шрам у моей сестры остался на всю жизнь...

     Уроки чтения проходили так: вечером на стол  ставилась керосиновая лампа. Зажигание лампы - это непростая процедура. В лампу наливался керосин. Когда фитиль зажигали, лампа начинала коптить, а когда нагревалась, фитиль начинал гореть ровным светом, и чёрной копоти уже не было. Тогда на лампу ставили стекло - без стекла лампа горела совсем плохо. Его надо было протереть от старой копоти, потому что копоть была непременным условием горения этой ламп, даже когда её не было видно. Совсем без копоти  - это бывало так редко.

     Если в керосине попадалась вода, от копоти было не избавиться. Это случалось чаще, чем хотелось бы. Стекло было тонким, протирать его надо было очень осторожно, чтоб не раздавить. Вначале мама протирала газетой, потом чистой тряпочкой. Иногда это длилось долго, но мы терпеливо ждали, зная, что потом будет и чтение, и уроки... А стекло такое можно и не купить - их просто не бывало в продаже. Снизу под стеклом было колёсико.

     Мне всегда непреодолимо  хотелось его покрутить. Если его крутить влево - фитиль поднимался, и света становилось больше. Нас всегда предупреждали, что крутить колёсико нельзя. Сестра реагировала на лампу спокойно, но мои руки - они сами тянулись к колёсику! Иногда я осторожно пробовал стронуть его с места, огонёк прыгал, и я тут же возвращал его на место. И довольный собой - видите, я тоже это умею! - я успокаивался и мог отвлечься от завораживающего вида колёсика. Вообще-то, ламп было две - старая и новая. Но новая почему-то горела плохо. И пользовались только старой.

     Если с лампой был порядок, мама доставала букварь. Сестра садилась на табуретку перед книжкой. А я пристраивался рядом, но, чтобы дотянуться и видеть, становился на коленки. Мама водила по строчкам пальцем, называла буквы, читала по складам, а потом сестра должна была повторить. А у нее получалось не очень. Она «пыхтела», что-то читала, на чем-то задерживалась.

     А мне так хотелось подсказать - это ведь так просто! Иногда я подсказывал, и тогда мама сердилась и выпроваживала меня из-за стола, чтоб я не мешал - это урок не для меня, мне рано ещё. И я уходил, но потом потихоньку подкрадывался, и опять терпеливо следил за уроком и, чуть шевеля губами, беззвучно повторял уроки про себя. А мама опять предупреждала меня: "Будешь подсказывать - провожу".

     У моей сестры был тёмно-коричневый плюшевый мишка, единственная довоенная игрушка, которая приехала с нами из Ростова. У мишки часто отрывалась левая передняя лапа, и мама пришивала её на место. У сестры был еще набор "довоенных" кубиков, на которых были буквы. Мама по вечерам иногда устраивала "уроки" для сестры - складывать слова.

     И я пристраивался рядом так же, как на уроках чтения... Когда я подрос, мне тоже доставалось поиграть с ними, и я тоже складывал  - "мама", "папа", "баба". Эти кубики были старыми, потертыми, из-под наклеек видна была деревянная основа. Но других игрушек не было, и после занятий мы старательно складывали их в коробочку...

     А у меня игрушек, которые я мог бы назвать своими, совсем не было, а так хотелось, чтобы не спрашивать у сестры мишку или кубики. Но однажды мама принесла мне целый пакет всякой величины и формы обрезков от брусков и досок - попросила в столярной мастерской. Они были чистенькими, желтенькими и вкусно пахли деревом. Из них можно было строить что угодно, и какие-то можно было вообразить машинками, и строить всякие загородки-"гаражи", и "ворота", куда "машины" заезжали, и башни повыше, стараясь, чтобы они не упали раньше времени... Это были чудесные игрушки.

     Потом, как-то на втором этаже над нами стали жить женщина с мальчиком - эвакуированные. Они были из "богатых", так нам казалось,  у них было много вещей, которые вроде бы не нужно везти в эвакуацию. Женщина ходила на работу, а мальчишка, он был немного старше меня, иногда спускался со второго этажа поиграть. В руках у него всегда была какая-нибудь игрушка. Игрушки у него были фабричные, мальчишеские - разные автомобильчики, и грузовые, и легковые, и даже трамвайчик... 

     И мне было завидно, что у меня нет таких.  Он никогда с нами не здоровался и всегда держал свои игрушки в руках, не выпуская их из рук ни на секунду, не давал поиграть с ними. Они прожили рядом с нами совсем немного, несколько месяцев, и поехали куда-то дальше, кажется, в Грузию.  При отъезде эта женщина подарила мне настоящую игрушку - металлический трамвайчик. Краска с него давно облезла, жесть почернела, но он был совершенно целый, и хорошо катался - колесики у него крутились как надо. Это была моя первая фабричная игрушка.

      А в пять лет, когда я стал большую часть времени проводить на улице, я подружился с мальчиком из соседнего дома, Виталиком. Он был старше меня на три года, и мы лепили из грязи машинки, которыми играли. Из грязи - это действительно из грязи. После дождей на дорогах была густая грязь, перетёртая колёсами машин и подвод, сапогами людей. Мы выбирали такую, которая подсыхала, но уже отставала от рук. Из нее можно было слепить что угодно, всё зависело от умения. Потом мы эти свои игрушки подсушивали, и некоторые использовали достаточно долго.

      Я не умел тогда сделать что-то приличное, но меня устраивало и то, что "машинки" мои - это уголочки, которые "ездили" на длинной стороне уголка. А Виталик умел лепить настоящие машинки, почти точные копии полуторок и ЗИС-5 - тогда мы видели только такие. Машины эти можно увидеть в старых фильмах. И лепил так, что можно было сразу отличать марку грузовика. Он старательно делал кабину, двигатель, кузов, как настоящий, из плоских "бортов", крылья, подножки и даже фары. Мне - залюбоваться. На спички он крепил колесики, и после высыхания машинка на этих колёсиках даже каталась. Правда, колесики часто спадали со спичек, хотя Виталик на кончик спички прилепливал шарик грязи, чтоб колесо не спадало.

     После войны мы вместе учились в школе №1 в Геленджике. Виталий - на два класса выше. В старших классах он стал редактором нашей школьной сатирической газеты "Перец", потом ещё год перед поступлением в институт работал в школе - заведовал радиоузлом. А я заменил его, став редактором "Перца" до своего окончания школы.
      
     Одним из редких и самых приятных развлечений с посёлке было пение. Мы с сестрой, конечно, не пели, но любили слушать, как это делают мама с её сестрой и поселковые женщины.

    После каждого нового фильма песни из него начинали петь все женщины. Были умелицы, которые умудрялись запомнить песню и все слова с первого прослушивания. Или пропевали вместе, и каждый помогал вспомнить слова, если кто-то забывал - такое коллективное творчество... Тогда не было радио, новости узнавали от начальства, у которого был проводной телефон, или из газет. По вечерам мама наша, если никто не спал, часто пела. При этом она обычно или шила, или делала уборку - вытирала пыль, мыла полы.

     Если было холодно, при уборке она загоняла нас с сестрой на кровать, чтоб мы не путались под ногами. Как она пела! Для нас это был и концерт, и знакомство с музыкой, и проявление больших человеческих чувств. "Расцветали яблони и груши..." ("Катюша") - эта песня нам была понятна с первых слов: мы жили среди яблонь и груш, наверное, мы, дети, тогда и не знали, что есть какие-то другие сады и другие фрукты. Это было рядом, это было знакомо. "Синенький скромный платочек..." ("Синий платочек"), "На позицию девушка..." ("Огонёк"), "Бьётся в тесной печурке огонь..." ("Землянка"), и в этой песне мне почему-то особенно запомнились тревожные слова: "... а до смерти четыре шага...".   И ещё - "Тёмная ночь", "Степь, да степь...".

     Мы тогда просили маму спеть, называя первую строку желаемой песни. Иногда, если надо было перебирать крупу от мусора, а другой я не помню по тем временам, садились делать это все: и мама, и бабушка, и мамина сестра, и даже нас привлекали, когда мы стали понимать, что надо делать. И в эти минуты мама пела вместе с сестрой.

     Перевальские песни запомнились мне ещё одним. В тёплое время года и, как мне запомнилось, чаще всего весной, женщины после работы, накормив детей, уже в начале тёмного времени собирались у винзавода на прогулку. И совсем молодые девчонки, окончившие школу и начавшие работать, присоединялись к этим прогулкам. Когда они были школьницами, им не разрешали сюда приходить, отправляли учить уроки. Но повзрослев, они с полным основанием и даже гордостью в том, что теперь они равны взрослым,  присоединялись к поющим.

     Мужчины в посёлке тоже были:  директор совхоза, парторг, шофёр, конюх-инвалид с одной рукой, потерявший другую на фронте, и фельдшер - хромой Николай Семенович Абрамович. Но мужчины песни не пели. Может быть, и пели, но мы не слышали. Хотя... буквально один-два раза в этом хоре на прогулке я слышал и мужской голос. И, помню, мама рассказывала - это было таким из ряда вон выходящим, что несколько дней потом весь посёлок обсуждал такое событие. Похоже, кто-то приехал или вернулся с фронта, и пришел присмотреть себе невесту...

     Женщины и девчонки приодевались, у кого что было, в белых носочках по довоенной моде, сцеплялись по четыре локтями, и таких три-четыре шеренги начинали петь и шли вдоль посёлка по шоссе в сторону города. Как далеко они ходили, я не знаю, примерно через час они так же с песнями возвращались и расходились по домам. И так - каждый день, когда позволяла погода. Это была и самодеятельность, и концерт, и посиделки. Голоса их слышал весь посёлок, поскольку в том лесу, где мы жили, других звуков в вечернем воздухе просто не было.

     Эти поющие голоса, при возвращении вначале едва слышные, приближались, делаясь всё громче и громче, а застывали у винзавода, и прекращались только когда заканчивалась песня. Потом раздавались громкие голоса, "перекличка", и кто-то начинал разговор о завтрашней работе, и кто-то звал кого-то идти вместе, и постепенно все расходились, и наступала теперь уже совсем ночная тишина с плачущими голосами шакалов и побрёхиванием собак.

     А для меня, когда я слышал это пение, будто огонёчки двигались сначала в одну сторону, а потом возвращались и гасли... Не помню ни одного случая, чтоб это пение прервал звук проезжающей машины. А мы, если еще не спали, смотрели в ночные окна и вслушивались, слышно ли голос мамы. Мама наша ходила иногда на эти прогулки, но не часто - дел у неё хватало.

      Возле каждого из домов было по несколько сарайчиков, в которых жители Перевала держали коз и кур. У нас тоже был такой сарай, разделённый на две половинки - в одном содержались две козы, а в другой половине - несколько кур и петух. Коз по утрам выгоняли пастись. Их собирал пастух и уводил куда-нибудь на поляну возле леса. Для коз не нужно сена, им достаточно зелёных веток. Они разбредались по кустам, а вечером пастух пригонял их обратно.

     Мама или бабушка доили коз, и это молоко мы пили всё детство. Когда уже после войны мы стали жить в Геленджике, и коз у нас не было, я долго не мог привыкнуть к коровьему молоку, которое покупали в магазинах, настолько отличался вкус молока. Не могу сказать, чем кормили коз зимой, но по хорошей зимней погоде их так же выгоняли пастись. Потом, уже взрослым, я узнал, что козам хватает даже молодых веток, на которых нет листьев.

     А в одну из зим (или ранней весной?) мама однажды принесла в комнату маленького козлёночка. Оказывается, наша коза принесла приплод. Козлёночек быстро обсох. Бабушка поила его молочком из бутылки. И уже на следующий день он резво бегал и прыгал по комнате, и громко цокотил копытцами на деревянном полу. Мы гладили его, а он заигрывал с нами и даже пытался бодаться. Он пробыл в комнате две ночи, и мама отвела его в сарайчик.

     С козами у нас однажды оказалась проблема - вечером одна из наших двух не вернулась домой. Помню, как мама с сестрой забеспокоились (это было в тёплое время года) - пастух ничего не мог объяснить, а козы нет, и уже темнеет. И мама с сестрой пошли в лес искать пропавшую, зовя ее по кличке. Они обошли все места, где могла она пастись, сбегали даже до Верхних полян, но так и не нашли. А через день после пропажи козы кто-то из сотрудников совхоза сказал маме, что видел, как двое матросов тащили козу.

     Дело в том, что в окрестных лесах было много войск, которые готовились к десанту на Новороссийск -  в район Озерейки и на Малую, как её потом назвали, землю. Мы их практически не видели. Иногда приходили какие-то офицеры, которым мама или бабушки чинили или перешивали по фигуре обмундирование. Плата тут была одна - что-то из продуктов.   Матросов тогда нашли, они действительно захотели свежего, но козы-то нет. И командир выдал маме какие-то продукты. А козу потом мы завели другую - одной на всю нашу семью было мало.

     Куры тоже не требовали большого ухода, но для них зерно обязательно покупалось. И кормили их один раз утром, второй раз - вечером. Днём они гуляли вокруг дома или в ближайших кустах. В сарайчике для них было сделано гнездо, куда они откладывали яички. Чтобы им было ясно, для чего гнездо, в нём всегда лежал круглый камешек, очень похожий на яичко. А когда курица начинала кудахтать, возвещая всему миру, что в очередной раз  снеслась, бабушка посылала кого-то из нас с сестрой проверить, появилось ли яичко в гнезде. Иногда мы не находили яичка, а наша курица кудахтала. Тогда или мы, или сама бабушка, ходили искать снесённое яичко в ближайших кустах. И находили. Это бывало не часто, куры достаточно организованные птицы.

     Весной мама высаживала в комнате у окошка курицу для высиживания цыплят. Обычно квохтать, почему их и называли "квочками", начинали сразу несколько кур, что и было сигналом, что они готовы высиживать птенцов. Но оставляли одну, которую и сажали на два десятка яиц. Яички для высиживания собирали заранее, и перед процедурой высаживания квочки мама с бабушкой решали, какую сажать, а каких не допускать до этого. Перебирали яички, считали, сколько положить под нее. Смотрели на свет - не будет ли "болтушка" - неоплодотворённое. Тогда цыпленка из такого яичка не получится. А яичко жалко - лучше его съесть.

     Потом делали гнездо. Брали какую-то коробку с невысокими бортиками, чтоб квочка могла выходить на прогулку. Коробку застилали старой тряпкой, чтоб было теплее. Квочка выдирала перышки и пух у себя и выстилала ими гнездо. Туда клали яички. Квочка сидела в комнате, под окном. Иногда она вставала, прогуливалась, получала кормежку. А потом появлялись желтенькие комочки, которым делали новый "домик" - еще одну коробку. Малыши  пищали, сидя в картонной коробке, кушали толченое яичко. Их еще надо было научить кушать.

     Пока их мама досиживала с последними яичками, нам с сестрой разрешалось заботиться о малышах. Надо было возле яичных крошек постучать пальчиком, будто пальчик "клюет" корм. И тогда они тоже дружно, хотя и неумело,  начинали стучать клювиками. Конечно, наша кошка с первого их появления проявляла явно нездоровый интерес к цыплятам. Нам приходилось выпроваживать ее на улицу. А когда последние цыплята вылуплялись, квочка переселялась в сарайчик со всем выводком, там уже она сама не давала в обиду своих птенцов. Бывало, кошке сильно доставалось от нее за непрошеный интерес к цыплятам.

     Нам нравилось наблюдать, как маленькие желтые комочки бегают за курицей, а она квохчет, собирая их, водит на кормежку, учит их разгребать лапками землю, чтобы найти червячка. А иногда она вдруг тревожно вскрикивала, раскрывала крылья и распушивала перья. На этот ее крик цыплята стремительно и дружно бросались все к ней, залезали под крылья, иногда забивались в перья и замирали. Бабушка нам объяснила, что квочка заметила коршуна в небе и спрятала своих деток. Сама квочка тоже какое-то время сидела неподвижно, едва поворачивая голову и поглядывая одним глазом  на небо. А когда коршун улетал,  спокойным голосом давала своим детям команду - можно продолжить прогулку.

          Бабушка обычно была занята домашними делами, но если было нужно, могла и в лес пойти по делу - набрать дикого щавеля, пока он молодой, крапивы или зелёной алычи, если не было ничего, чтоб подкислить борщ. А чтобы с нами обоими пойти в лес, такого я не мог припомнить, хотя оставлять нас двоих на деда вряд ли она осмеливалась. Но после войны она однажды вспомнила, как пошла с нами и вдруг услышала гул самолета.

     Поскольку в лесах Перевала формировались воинские части, немцы регулярно посылали самолеты на разведку. И тут она увидела, что опять летает "рама" - так называли немецкий самолет-разведчик. У него было два фюзеляжа, и снизу он действительно был похож на квадрат, только крылья и мотор слегка выпирали из этой "рамы". Я однажды тоже увидел такую "раму" очень далеко в стороне, но мы с мальчишками сразу убежали, чтоб нас не было видно. Летали они обычно невысоко и достаточно медленно.

     Войска по ним никогда не стреляли, чтобы не обнаружить себя. Когда бабушка была с нами на полянке, увидела самолёт и бросилась к опушке. Она рассказывала и сама смеялась: "Добежала до первого куста, толкнула детей на траву под куст, и сама плюхнулась на них, чтобы закрыть собой. А потом сообразила - голова моя в кустах, а все остальное - снаружи, немцу всё видно". Лётчик действительно бросил тогда в нас гранату, но она взорвалась далеко.

      Обычно разведчики не стреляли, только вот так, ради забавы, чтоб попугать, прямо из кабины  бросали гранаты. Когда в начале девяностых нам дали дачный участок в километре дальше посёлка Михайловский Перевал за речкой, и мы сняли поросль, готовя почву под сад и огород, я вдруг обнаружил на нашем участке капонир для установки зенитки. Поскольку лес до нас никто не трогал десятилетия, сохранилась горизонтальная площадка и небольшой бруствер вокруг нее. След войны, с которым я встретился через более чем сорок лет. Но зенитки тогда нужны были только для того, чтобы отбиваться от бомбардировщиков, если бы они прилетели.

    Деду в начале войны было уже пятьдесят лет, и его не призывали, тем более, что он всё болел, больше лежал или сидел на кровати в конце комнаты…  Смотрел он всегда хмуро. Мы его раздражали, и нам было сказано не шуметь и не приближаться к нему. У него были густые седые лохматые брови, из-под которых смотрели сердитые глаза. Я его побаивался, хотя был он всегда смирным, только вид у него был страшный. Он никогда не разговаривал с нами, может быть потому, что был после "удара". Речь его была странной для нас, отрывистой и больше походила на мычание. Понимала его только бабушка.

     Он редко ходил даже по комнате, потому ещё, что в походке приволакивал правую ногу, да и рука правая висела у него практически без движения и кисть руки была странно загнута крючком. Только однажды за всю ту нашу жизнь на Перевале, бабушка отправила его с нами  в лес. Она была занята, а то бы сама сходила, поэтому пришлось послать деда. Вдогонку она сказала: "Дети тебе помогут собрать". И мы пошли. Дед был в коричневом костюме и коричневой фетровой шляпе. Он шёл впереди нас с палочкой. Не скажу, что ему было трудно идти. Хотя кругом были горы,  шли мы по ровной лесной дороге. Мы не знали куда и зачем идём, пока не нашли грушу-дичку. Плоды ее, мелкие, круглые, желтые шарики с длинным хвостиком, были твердыми и горькими.

     Мы собрали совсем немного, видно, кто-то постарался раньше нас. Может, люди, а может, и дикие кабаны - под грушей земля действительно была изрыта, и видны были следы то ли коз, то ли кабанов. Они часто спускались с гор покормиться падалицей в садах. В этот раз собирать было нечего, и прогулка наша была короткой и безуспешной. Мы вернулись, и  бабушка  отругала деда за беспомощность. Надо было пройти дальше, там была другая груша-дичка. По-моему, дед поленился, сходил к ближайшей. Он пробормотал что-то в ответ, прошел и сел на свою кровать. Это сейчас говорят - инсульт, а из того времени я помню только "удар" и "паралич". Еще говорили - отнялась правая сторона. Больше мы никогда с ним не гуляли...
 
    Хромой фельдшер был охотником, в сезон он иногда приносил из леса кабанов. Не знаю, угощал он односельчан или продавал дичину, но это тоже было подспорьем при отсутствии необходимого количества продуктов. А то, что жили впроголодь, это видно по фотографиям, которые у нас сохранились. В 1942 году весной мама наша еще сохраняла достаточную полноту, а на фото 1944 года, сделанную тоже весной, вся семья - очень худые, и только мы, дети  не "толстячки", но выглядим вполне нормально. В мартовском письме 1944 года на фронт отцу мама пишет, что до нового урожая на всех (в том числе и на кур) осталось пол мешка кукурузы...

     Должен сказать, что лозунг "всё для фронта, всё для победы" при всей его справедливости, очень тяжело переносился в тылу. Вся страна держалась из последних сил, на минимуме возможного. Только теперь, вспоминая всё наше житьё-бытьё на Перевале, я задумался о том, что папа, вернувшийся с фронта, не мог поверить, что так скудно, так ограниченно питались мы, и особенно старшие, в годы войны. Увидев меня впервые пяти с половиной лет, однажды он попросил меня стать перед ним и раскинуть руки по сторонам. Ему показалось, а может, так и было на самом деле, что у меня искривлённые кости рук.

     И он посетовал маме, что надо было больше кормить детей сахаром.  А мы вообще не знали, что такое сахар. Самым сладким для нас были сухофрукты - груши. Яблоки - это тоже было вкусно, но они были менее сладкие. И однажды бабушка пила чай вприкуску с кусочками сахарной свеклы. Это совершенно белая свекла с высоким содержанием сахара. В продаже я её не помню ни в какие времена, так как её выращивали специально для производства сахара. Не знаю, как она попала тогда к нам, и это было всего один раз.

      Действительно, нас на Перевале спасали фрукты, а зимой - сухофрукты.  Спасали и лесные фрукты и ягоды, орехи, грибы. Конечно, дикие яблочки и груши - это только символически съедобные фрукты, поскольку на садовые фрукты они походили только внешне. Яблочки были мелкими, хорошо, если величиной с мелкий грецкий орех. Вкус у них был кислый, корочка горчила, и они, как это принято говорить, "вязали", то есть стягивали полость рта так, что казалось - всё во рту высохло и сделалось шершавым - невозможно ни говорить, ни жевать.

     Сейчас таким свойством обладает недозрелая хурма, которая в те времена, да ещё высоко в горах, в нашем районе не росла. Груши были ещё мельче, и кожица у них горчила еще сильнее, а весь плод состоял из большой семенной коробочки, мякоти совсем было мало. Но груши были очень ароматными, их просто проваривали в компоте, и прелести свои лесные они не жалели, отдавали в напиток. Собирали  и кизил - красивая и вкусная ягода (по научному, конечно, не ягода, а косточковый фрукт).

     Спелый кизил был сладким и мягким, хотя недозрелый, какой мы, дети, "молотили" почём зря, был вполне съедобен, но тоже "вязал" во рту. Кизил был еще тем хорош, что расцветал очень рано - в февральские окна или в начале марта. Его мелкие жёлтые цветочки радовали глаз, загораясь ярким  светом на фоне серого зимнего леса.. Собирали и дикую алычу, очень кислую и очень ароматную. Когда ее приносили в комнату, аромат наполнял весь воздух в доме. В июне созревала лесная земляника, а в июле-августе все "паслись" в колючих кустах ежевики и ажины. Ажина - кустарник, очень похожий на ежевику, но низкорослый, менее колючий, и с очень похожими ягодами, такого же сине-фиолетового цвета, только более бледными, поскольку на ягодах белый налёт.

      После войны вплоть до шестидесятых годов мы почти не ели грибов, а во время войны их тоже готовили всегда, когда была удача их собрать.  Земляника росла всегда очень обильно, в пятидесятые годы, когда я приезжал на Перевал к маминой сестре, мы с моими друзьями за половину дня, бывало, собирали этой мелкой и тоже ярко ароматной ягоды по трёхлитровому баллону. И ещё очень хорошие воспоминания у меня о перевальских речках - это рыбалка.

     Казалось бы, в речке, где по всему руслу воды по щиколотку, и только иногда встречаются колдобины, которые мы тогда называли "колтёбами", глубиной тоже по колено, и редко выше, как можно устроить рыбалку? Но мы с ребятами делали это регулярно. Я и теперь могу на наших горных речках наловить мелочи на нормальную уху для всей семьи. Рыбки в речках встречаются разные, но тех, которые плавают в глубокой воде колтёб, мы называли голопузками, а донных обитателей - бычками, поскольку они и были таковыми. Бычки были покрупнее, и всегда были желанной добычей. Голопузок мы ловили на удочку с крючком, наживкой лучше всего были червяки, но можно было ловить и на "мясо" мелких улиток, и на мясо выловленной рыбы.

     Бычки тоже ловились в колтёбах, но они высматривали добычу, сидя на самом глубоком месте или под камнями, или под корягами. Прозрачная вода помогала рыбалке. Если голопузки стаей бросались на добычу, то бычков надо было выманить из засады. Они обычно были очень осторожны. Приходилось к предполагаемому месту засады бычка подводить крючок с наживкой, да ещё следить, чтоб голопузки не стащили наживку раньше времени. И возле засады начинали дразнить бычков, подёргивая крючок. У бычков рот был огромным, и если уж он хватал добычу, то редко "выплёвывал" её обратно.

     За неполный день ловли мы с ребятами могли натаскать такой мелочи по метровому кукану, для чего использовали нитку с двумя привязанными палочками на концах, или даже тонкую хворостинку, срезанную с ветлы. ("Кукан" - снасть рыбака для удержания улова. Нитку пропускаешь сквозь жабры-рот, а поскольку снизу привязывается палочка, рыба не может сорваться с кукана). Но самый интересный способ рыбалки - ловить бычков столовой вилкой. Это уже не рыбалка, а спорт.

     На глубине этот способ не давал результата, в глубокой воде невозможно резко сработать рукой. Поэтому мы ловили этим способом на перекатах, где воды всегда очень мало. Становишься против течения, чтоб муть, которую ты обязательно поднимешь, не портила видимость, и начинаешь осторожно поднимать плоские камни. Если не поторопишься, достаточно часто видишь сидящего под камнем в засаде бычка. Обычно он прижимается к камню, чтобы остаться незамеченным. И тогда очень осторожно вдоль камня подводишь как можно ближе к нему вилку. И, когда остаётся совсем малое расстояние, резко колешь вниз. Результат -  практически без промаха. Это "подвиги" моего детства, но своих детей, когда в выходные мы ездили на природу, я иногда угощал такой ухой.


     Вдоль дороги от магазина до винзавода между шоссе и садом была полоса свободной земли. И в какой-то год ее поделили на участки под огороды сотрудников совхоза. Маме с сестрой, как и всем, выделили небольшую полоску, и они ходили туда, что-то сажали... Мне всегда любопытно было - где это, и как там всё растет. А сажали, конечно, редиску - самый первый весенний овощ, картошку, лук... Помню - даже фасоль.

     Мы всегда просились, чтобы мама взяла нас с собой, и однажды она так и сделала, только предупредила: "Не потопчите, ступайте аккуратненько между посадками..." - "Нет, мы не потопчем, мы будем помогать". И я, гордый маминым доверием, раскладывал по фасолинке в каждую лунку. А потом, когда фасоль стала виться, она принесла из лесу ореховые тонкие палки и втыкала их возле каждого кустика.

     Потом ходили все вместе ещё несколько раз и помогали выпалывать сорняки, и выдёргивать спелую редиску, или рвать зелень. А после огорода  мы приходили домой, и бабушка спрашивала: "Ну, как вы, помогали маме?" И мы с сестрой дружно кивали головами и улыбались - помогали...

      Конечно, это было некоторое подспорье в питании, но накормить семью на таком маленьком участке не получалось. Лес больше давал каких-то возможностей. Заготовок впрок не делали - слишком много требовалось для этого, чего в семье просто не было, так как жили по временной схеме. Огород этот у нас был только один год. Не могу сказать, только ли наша мама отказалась от него, или многие, но посадок там ещё я не припомню.

      Мы никогда не оставляли ничего в тарелке, иногда даже подбирали остатки корочкой хлеба, и это осталось у меня в привычке на всю жизнь. Иногда мне даже бывало неуютно в какой-то компании - я боялся, вдруг забудусь и начну подчищать тарелку кусочком хлеба. За столом мне всегда нравились хлебные горбушки, и если нарезанный хлеб стоял на столе по кусочку на каждого, я старался высмотреть горбушку и положить её возле своей  тарелки.

     И не ел сразу, оставлял "на закуску". Жевать её было вкусно, а, главное, она была плотной и жевалась долго, и от этого только была вкуснее мягкого хлеба. А мама, когда обедала с нами в выходные, часто натирала для нас хлебные горбушки чесноком, и при этом говорила: "Как колбасой пахнет...". Ещё я любил мамалыгу, кукурузную кашу. Бабушка варила ее покруче, и когда она остывала, делалась почти как хлеб.

     А самым большим лакомством была макуха - жмых от подсолнечных семечек. Семечки закладывали в пресс и отжимали масло. А жмых, плотный и сухой, выходил из-под пресса кругами толщиной несколько сантиметров. Не знаю, продавали ли его, но у нас дома макухи никогда не было. Меня угостил однажды кто-то из детей, с которыми мы играли на улице. Это было только один раз тогда, на Перевале, и это было вкусно. В ней попадались корочки от семечек, иногда больше, иногда меньше. Но это не портило вкуса - выплюнешь, и жуешь дальше. Тогда я услышал от старших пацанов пародию на слова вальса "На сопках Манчжурии": "Тихо вокруг, стащил я макухи круг...".

    С самого раннего детства всю мою одёжку шила мама. В письмах отцу она писала, что так хотелось одевать детей красиво, но ткани было не достать. На нас перешивалось то, что попадало из разных источников. Как-то она ездила в Геленджик в командировку по делам совхоза. Я помню разговор её с бабушкой, когда она вернулась. Хата маминой бабушки была цела, а дом, который перед войной построили мамины родители, и которые жили теперь с нами, был разбит прямым попаданием бомбы.

     Мало что осталось из вещей, поскольку оставшиеся в городе жители растащили, кому что надо было, но мама нашла что-то, что потом пригодилось для пошива нам. Людей, которые подбирали в разрушенных домах то, что никто не берёт, нельзя осуждать. Все жили в страшной нужде - война, постоянные бомбёжки. Нитки мама покупала на рынке. Тогда катушки для ниток были деревянные. Она купила как-то новенькую катушку, полную черных ниток. А когда попыталась ее использовать, оказалось, что на деревяшке только один слой ниток. Другой раз купила брусок простого мыла, а он рассыпался от первого намокания. Жулики всегда умело пользовались человеческими бедами.

     Мы с сестрой всегда радовались, когда мама приходила с работы. Бежали к ней навстречу, и она брала нас поочерёдно на руки.  И мне всегда хотелось, чтобы это было подольше, но дел у мамы было много. Пока было еще светло, и зимой при лампе мама часто сидела за швейной машинкой, шила нам с сестрой всё - и трусики, и штанишки, и платьица, и даже пальтишки. Во время примерок она вертела нас туда-сюда, и мы терпеливо подчинялись...

     Приходилось и сестре маминой, и бабушке что-то шить, а чаще перешивать или ремонтировать. И ещё и подрабатывать шитьём. Потом мама всё гладила паровым утюгом. В этом утюге открывалась крышка, в него засыпались угли из печки. Потом надо было его нагреть, для чего утюг раскачивали, чтобы через отверстия в стенках воздух раздул угли. И это проделывалось много раз - холодным утюгом было не погладить. Это была опасная процедура, и мама всегда провожала нас подальше от утюга, чтоб мы не обожглись нечаянно. А иногда, чтоб не было угара дома, мама выходила на улицу, чтоб раздуть угли.

     Признаюсь, когда мама  шила мне штанишки, мне так хотелось, чтобы у меня были настоящие карманы, как у дядек, чтобы я мог туда чего-нибудь положить. Но карманы в детских штанишках - это были излишества, и  мне пришлось ждать их еще очень долго ...
     У бабушки была другая машинка. Она тоже что-то делала на ней, но гораздо реже. Иногда просила меня вдеть ей нитку в иголку. Так я стал "швеёй" с раннего детства.

     Когда после освобождения всей территории Советского Союза наши войска перешли границу, командирам разрешили посылать домой посылки. Делалось это, как рассказывал потом отец, централизованным порядком, чтобы не было мародёрства. И мама написала ему как-то в письме: "...детям не из чего шить, пришли, если можно, хоть старенькое полотенце, или простыню, или что-то из мануфактуры". Мануфактурой тогда называли любые ткани.

     За всё время на Перевале такая посылка от папы пришла один раз. Это  случилось уже после войны в начале 1946 года, когда папа уже лежал в госпитале. В ней была для меня Настоящая Военная Форменная Шапка зеленого защитного сукна и белым мехом. А спереди, прямо посередине горела Красная Красноармейская Звезда! "Эх! Завтра я выйду на улицу, и все мальчишки обзавидуются, потому что такой шапки - настоящей, военной, нет ни у кого!"

     Не знаю, то ли папа специально попросил такую, то ли она случайно попала в  армейскую амуницию, но по размеру она точно подошла мне и так понравилась, что я надел её примерить и не хотел снимать, собрался ложиться спать в ней. Мама уговорила меня снять её до утра, а пока, мол, она полежит рядом со мной на подушке. До того времени я носил только какие-то капоры, совсем не мальчишеские, которые шила мне мама из того, что случалось под рукой. И вскоре мама привела фотографа, который в очередной раз оказался в совхозе, и он сфотографировал нас с сестрой, чтобы послать фотографию папе. Конечно, мы снимались одетые, и я был в этой самой Настоящей Военной Шапке! Для меня это оказалось событием на всю жизнь.

     Зимой и летом мы не сидели в комнате, по возможности выходили на улицу. Не помню, какую обувку носили мы в холодное и дождливое время года. Мама как-то выкручивалась, хотя по летней обуви помню, что проблемы такие были. Летом мы носили парусиновые "чувяки", так на каком-то местном наречии называлась лёгкая обувь. Шил чувяки сапожник, который жил у шоссе за магазином. Мама иногда сама рисовала наши с сестрой ступни, обводя их карандашом, на газету, а потом, когда мы стали постарше, сами ходили с мамой к сапожнику, и уже он снимал с нас марки.

     В качестве подошвы он использовал резину, а на верх шла серо-зелёная парусина. Мы носили такую обувь каждое лето, и когда уже половина большого пальца начинала вылезать на свет, мама опять шла к сапожнику и процедура повторялась. На сезон едва хватало одной пары, и по теплу, когда мы подросли, ходили просто босыми, к чему быстро привыкали. Все дети так бегали, и никакие камешки и колючки нас не страшили. Кстати, мама наша и её сестра тоже носили парусиновые чувяки в тёплое время года...

     Зимой на Перевале снега было всегда много, и лежал он долго. Немного повзрослев, мы стали ходить с сестрой кататься на санках. Санки нам сделал плотник - полозья из двух досок и сверху - настил из таких же досок. Катались мы с горки от наших домов в сторону магазина. Там все дети, у кого санки были, катались, горка была длинной и всегда накатанной. Это было подарком зимы.

     А еще мама всегда ставила к Новому году ёлку. Не ёлку, конечно, а так же, как теперь - сосну. У тех эвакуированных, что поселились в комнате над нами, при их отъезде она купила целый ящик ёлочных игрушек. Теперь каждый Новый год мама наряжала ёлку с настоящими игрушками. Женщина продала их потому, что слишком тяжело было везти их дальше... Потом они были с нами очень долго. Мы помогали наряжать ёлку, развешивали игрушки по нижним веткам, куда могли достать. Игрушками были стеклянные шары и клоуны, снегурочки из ваты... Чтобы держать форму, вата была обмазана клеем и раскрашена.

     Были еще картонные серебристые - птички, козочки, хрюшки, бабочки. Они были отштампованы из картона со всякими деталями - две половинки, которые потом склеивались. Смотрелись они очень красиво. Когда у меня появились дети, мы украшали этими игрушками свои ёлки. Потом они просто обветшали. Ватные  порвались, из них во все стороны торчала вата, а картонные расклеились и распадались на половинки...

     Однажды, это было уже в сорок четвертом, как-то ночью мама подняла меня по надобности. И в темноте я вдруг увидел у стенки странный чемодан - с одной стороны толстый, а с другой - тонкий. Я спросил: "Что это? Папа приехал?" И мама сказала: "Нет, не папа, завтра увидишь". Это приехал её брат. Он воевал под Туапсе в береговой обороне флота. А когда немцев отбросили с Кубани, ему дали отпуск повидаться с семьей, которая оставалась в Новочеркасске в оккупации. И он поехал специально через Перевал, чтоб повидаться со всеми нами - с родителями и с сёстрами. Странный чемодан - это был аккордеон в футляре. Как он сказал, и аккордеон, и футляр он сделал своими руками.

     Два вечера он играл на нём, а нам с сестрой он сделал по "дергунчику" - это такой картонный гимнаст. Руки и ноги у него крепились к туловищу на ниточках, и через ладошки  проходила двойная нитка, которая была закреплена на двух палочках. Была ещё перепонка между палочками, так что, если сжимать и разжимать эти палочки,  гимнаст мог крутиться на ниточках, как будто он крутится на турнике. Это была очень хорошая игрушка - "живая". Я долго играл с  ней. А мамин брат прожил у нас пару дней и уехал. Такие фабричные гимнасты продавались в магазинах в начале девяностых...

     Уже после него так же неожиданно приехали мамина сестра с мужем, украинские бандуристы. Они ехали с гастролей из Тбилиси и тоже заехали повидаться. Что мне запомнилось от их приезда -  бабушка попросила зятя переколоть напиленные дрова, и он наколол, как мне казалось, огромную гору дров. А мне поручили  перетаскать дрова в наши сенцы. Я начал носить поленья и с тоской смотрел, что гора совсем не уменьшается. Дело было к вечеру, я работал один, а гора была незыблемо огромной. Конечно, я не сумел осилить ее, меня позвали ужинать, а утром, когда я вышел на улицу, полагая, что работу надо продолжить, гора дров куда-то исчезла. Наверное, кто-то  перенес ее без меня...

     Начиная с ранней весны в лесу появлялись примулы - первые лесные цветы. Они были белыми, желтоватыми, розоватыми, светло-фиолетовыми. Росли они обильно, и букетики их мама всегда приносила из леса. А потом расцветали фиалки, незабудки, колокольчики, ромашки белые и жёлтые, синенькие цветочки куриной слепоты, лесные пионы, "кашка" - меленькие белые цветочки, и еще множество всяких цветов Не помню ни одного садового цветка в палисадниках близлежащих домов. Скорее всего, людям было не до них. А полевые и лесные цветы так и остались моими любимыми цветами на всю жизнь. Вообще говоря, эта фраза, которую придумал не я, "мы родом из детства", очень правильно описывает всё, что происходит с нами в течение всей жизни...

        На горке за речкой Грикуловкой была большая поляна на которой всегда расцветали  ромашки. Война, выходные у мамы были редко, да и домашних забот хватало. А тут – опять зацвели ромашки. Мама бросила всё, взяла нас с сестрой, и мы пошли. Шли по лесу, по тропке, что вела на Грикуловку - посёлок, несколько дворов в лесу, узенькая тропинка вилась среди кустов. Я шёл впереди, иногда раздвигая ветки, и мне было боязно шагать первым в неизвестность, но все равно  радостно - мама взяла меня с собой, что до этого бывало редко. Сестра частенько ходила куда-то с мамой, а тут мы идем втроем... И ожидание чего-то прекрасного впереди - душа замирала от того, что иду "в поход", по неизведанным местам, незнакомой тропкой. 

     Возле поселка перешли речку. Воды было немного, горные речки всегда еле текут, ждут дождей. Мама перенесла нас на другой бережок, и опять наш путь -  на горку, по лесу... А потом  тропинка кончилась, темнота леса осталась позади, и мы попали в рай - солнце было такое, что глаза после леса больно было открывать. И море ромашек. Война еще шла, значит, это было в июне сорок четвертого  года.

     Мы сидели в этих ромашках, и мама сидела с нами прямо на земле и плела нам веночки - вначале сестре, а потом мне. А я отпихивал от себя мамину руку с веночком, не хотел надевать, что я - девчонка, что ли? А мама журила меня: "Дурачок, это же так красиво…"  Но я так и не стал надевать, и мама приплела несколько  ромашек к этому веночку, так, чтобы он пришелся на её голову... Она всё умела...

      А как-то мы шли с мамой с Верхней Поляны, как всегда в лесу - мы впереди, мама сзади. И вдруг по этой же тропке навстречу нам поднимается человек с фотоаппаратом. И мама попросила, нельзя ли сфотографировать детей. Это был приезжий корреспондент. Он тут же согласился, и мы стали перед ним, как шли. А он попросил маму: "Вы присядьте, а то - дети маленькие, получится не очень хорошо". И мама присела позади нас. Потом я много раз видел этот снимок, но почему-то не ассоциировал его с тем эпизодом, хотя встречу с фотографом помнил всегда. Это был июнь 1943-го. Фотограф был молодой, высокий, худой и с пышной шевелюрой. В клетчатой рубашке.

      Вспоминая войну, все думаю, как нашей маме, её сестре, бабушке пришлось всему научаться, и всё у них получалось. Все они - городские жители, а тут надо было и на огороде что-то вырастить, и за козами ухаживать,  и подоить, и козленочка принять и не загубить, и с курами управляться. И жить только надеждами, что жизнь когда-нибудь станет лучше, и ждать - когда же закончится эта война...


     В начале 1945 года нас переселили в том же доме в квартиру, состоящую из двух комнат. Квартира эта была на втором этаже, и к двери её вела двухмаршевая лестница с площадкой посередине. Видимо, к этому времени в посёлке провели электричество в жилые  дома, потому что здесь было электричество, а до этой квартиры у нас была только керосиновая лампа на все случаи жизни. И вода, и "удобства" остались на прежнем уровне, но тут мы стали жить в большой комнате, окно с видом на те же горы, на дорогу, на магазин. И была вторая комната (вернее, первая от входа) - комната-кухня. Теперь в ней жили бабушка с дедом, и была печка с плитой, на которой готовили и которой отапливались.

     Весна 1945 года была погожей, тёплой, чувствовалось, что все ждут - война вот-вот закончится. Об этом было много разговоров, и мы, дети, тоже это понимали. И однажды, когда я гулял на улице - мама и тётя были на работе, а где была сестра, я не помню, случилось то, чего все очень ждали. Я знал, что бабушка наверху готовит обед, с ней дед, он, как обычно, лежит - еще в 44-м году его разбил второй паралич, и теперь он совсем не поднимается.

     Мне было скучно на улице, я играл на площадке нашей лестницы глиняной машинкой, когда вдруг услышал женский крик кому-то неблизкому:
     - Война кончилась! Война кончилась!
     Я этому не удивился, обрадовался, но что делать, не знал. Понимал, что что-то делать всё-таки надо, ведь конец войне, который я тоже ждал, и о котором все говорили...

     Я поднялся по лестнице, открыл дверь в нашу комнату. Бабушка сидела за столом и что-то резала кухонным ножом. И я сказал, зная, что бабушка тоже обрадуется:
     - Бабушка! Война кончилась! Что делать?
     Бабушка восприняла сказанное мной без эмоций, она продолжала своё дело, а мне спокойно сказала:
     - Тогда кричи "ура".

      Немного раздосадованный, что всего лишь надо кричать "ура", я потоптался у двери, но бабушка больше ничего не сказала. "И это всё? Мы ведь так ждали этого...". И я спустился на нашу площадку и оглянулся - кругом никого не было, и это меня успокоило - мне было бы стыдно вот так стоять на площадке и ни с того, ни с сего кричать на весь посёлок: "Ура-а-а-а!" Но ведь наша победа, война, наконец, кончилась... И я негромко закричал:
     - Ура-а-а!

     И тут вдруг увидел нашего фельдшера, Николая Семёновича, идущего прямо под нашей площадкой. И он спросил:
     - Чего кричишь?
     - Война кончилась. Скоро папа приедет...
     - А-а-а! Ну, тогда кричи, - сказал Николай Семёнович и заковылял дальше.
     И я крикнул ещё несколько раз так же негромко.
     Наверное, в совхозе как-то отмечали это событие, но в памяти моей осталось только это - первые минуты, когда я услышал известие о победе.
 
     Вскоре после этого пошли разговоры, что скоро мы с мамой поедем к папе в Германию, в город Магдебург. Мама с бабушкой обсуждали, не опасно ли это и где там будут учиться дети, а потом мама задала все эти вопросы в письмах папе... Не могу сказать, как долго это продолжалось. Уже потом, когда папа вернулся, он рассказывал, что офицерам предлагали остаться на время в оккупационных войсках, и можно, даже приветствуется, пригласить семьи.

     Отец к этому времени уже был в звании майора, по должности был помощником коменданта района Шпандау в Берлине, и вскоре его назначили комендантом города Магдебург. Но в августе сорок пятого у него обнаружили туберкулёз лёгких, который явился следствием недолеченного плеврита ещё в обороне под Тулой, в 1943 году. Все планы пришлось переменить. Его положили в туберкулёзный госпиталь в Москве.

     И мама стала собираться в поездку - повидать папу. Уже перед самым отъездом она спросила меня: "Что привезти тебе из Москвы?" И я сказал: "Велосипед". Я знал тогда, что детские двухколесные велосипеды бывают, вроде бы я видел у кого-то, или мне кто-то рассказывал. И пока мама была в отъезде, я мечтал, как буду ловко кататься по нашей комнате вокруг стола, который стоял посередине, и, конечно, пойду с велосипедом на улицу, и мысленно даже подбирал дорожки, на которых будет удобно кататься. И думал о том, как мне будут завидовать все мальчишки...

     Мама привезла сестре большую красивую куклу, у которой поворачивались ручки и ножки, можно было повернуть и её голову, и переодевать, если у неё будут разные наряды. А когда куклу опрокидывали на спину, она произносила очень четко "мама" и закрывала глаза. Сказочная кукла! А мне в подарок от папы мама привезла юлу. Юла была большой, красивой, разноцветной, и если ее раскрутить, долго крутилась и нежно "пела". Но я был разочарован, мечта моя не осуществилась... И еще мама привезла целое богатство - алюминиевые кастрюли и алюминиевую миску. Этого так не хватало во время войны... Миска, кстати,  "жива" и продолжает служить до сих пор...

     Николай Семёнович был фельдшером, но кроме того он был мастером на все руки, К нему часто обращались по самым разным вопросам, и он всегда помогал. Настоящая палочка-выручалочка - лечил, ремонтировал дверные ручки, расшатанные табуретки и прочее - был мужчиной всего посёлка. Скорее всего потому, что лечиться людям было некогда, и звали его только в самых необходимых случаях. Его же звали, когда выкармливал кто-либо кабанчика, и когда приходил срок переводить кабанчика на мясо. 

     К 7 ноября 1945 года нашу маму наградили поросёнком (так и написано в трудовой книжке). Помню, они втроём с бабушкой и сестрой решали - брать или не брать, так как непонятно было, и где его держать, и чем кормить - сарайчик наш годился только для коз, и кур. Но потом соседи (а в те времена, поскольку посёлок был маленький, все были соседями) предложили свой, приспособленный именно для свиньи. И мама согласилась. И весной сорок шестого года мама тоже позвала Николая Семёновича. Он пришёл с ружьём, а потом освежевал кабанчика.

     Летом 1946 года однажды совхоз выделил грузовую машину ЗИС-5, чтобы сотрудники в выходной поехали на море в Криницу. И мы, конечно, поехали - мамы с детьми. Хотя сотрудников было не так много, но нагрузили полный кузов. Все сидели прямо на полу, а некоторые из взрослых устроились стоять возле кабины. Погода была солнечная, дорога от поворота с шоссе на Криницу грунтовая и такая узкая, что кроны деревьев смыкались у нас над головами. У меня это самое большое впечатление от той поездки, потому что до того я никогда не ездил на машине, да еще неизвестные места, дорога, как туннель среди деревьев.

     От моря не осталось никаких впечатлений, не могу сказать, почему. Помню только ослепительное солнце в громадном открытом пространстве. Такого пространства и такого обилия света у нас на Перевале никогда не было - мы жили среди гор, да еще на северном склоне Хочука, который и закрывал от нас солнце.

     Вторым событием 1946 года было первое сентября, когда моя сестра пошла в школу, в первый класс. Были очень напряжённые и торжественные сборы - событие для всей семьи. Мама сшила сестре платье и сумку для книжек и тетрадей. Сумка была из синей шерстяной ткани, и мама вышила гладью красную розу на сумке. Мы пошли провожать сестру в школу, а потом ждали её всей семьёй - и мама, и бабушка, и мамина сестра, и я. И первоклассница пришла радостная и гордая свершившимся её перевоплощением в школьницу. И потом делала какие-то домашние задания, и весь день пользовалась вниманием всех нас и случайных прохожих, поскольку все, конечно, в этом маленьком посёлке знали друг друга и всё, что происходит каждый день.

     А когда пришло время, мама поехала в Москву, забрать папу после лечения... А мы остались ждать. Был  конец октября сорок шестого года. Мама сообщила, что когда они будут возвращаться, пришлет телеграмму, в какой день их встречать. Тогда это было так неопределенно. Поезда еще придерживались какого-то расписания, хотя пути были разбиты, наверное, в такой поездке было много пересадок. А добираться до Перевала из Новороссийска можно было только на перекладных. И ждать попутную машину можно было полдня или больше.

     Но однажды бабушка сказала нам с сестрой, что сегодня мама с папой приедут. Никто не знал, в какое время. По-моему, мама договаривалась, чтобы совхозная машина забрала их из Геленджика. В этот день мы с сестрой бегали к дороге посмотреть: вдруг мама и папа приехали, и мы их встретим прямо у дороги. Стоять там мы не стояли, возвращались с вестью, что пока никого нет. И через пять минут опять старались побежать - а вдруг? Бабушка нас останавливала, но мы бегали и бегали. День был пасмурный, но без дождя...

     Иногда проезжали какие-то машины, мы настораживались, но машины проезжали не останавливаясь. И приезд мамы с папой мы, конечно, прозевали. От нас с горы было видно, как возле магазина остановилась грузовая машина ЗИС-5. Водитель протяжно засигналил, и мы поняли - папа приехал. И со всех ног бросились к дороге. И бабушка пошла следом, и мамина сестра. И тут действительно мы увидели, как мама радостная, перекинула ногу через борт кузова, нащупала ею колесо, и, опершись на него, спрыгнула на землю. А когда мы приблизились, стала звать нас с  сестрой: "Ну, идите, идите, встречайте папу..." И пошла к кабине, чтобы помочь папе спуститься на землю.

     Когда мы бежали к машине, я немного приотстал. Не потому, что не мог бежать так же прытко, как сестра. Просто я засмущался. И когда все были уже возле грузовика, я даже остановился поодаль...  Я не мог понять, почему я радостно должен встречать этого незнакомого мужчину, которого назвали моим папой... В моей жизни никогда не было никакого папы. Только говорили, что он на войне, и теперь вот - приезжает... И тут открылась дверка машины и какой-то военный в длинной шинели выставил вперед костыли и, поддерживаемый мамой, осторожно спустился на землю.

     И сестра бросилась к нему, и он наклонился к ней и обнял. Улыбка сияла на его лице, было видно, что он рад, что вернулся к нам. А я так и стоял чуть поодаль, смущаясь приблизиться к этому незнакомому человеку...  Я никогда не спрашивал у сестры, помнила ли она папу, не спрашивал, какой он... А она могла помнить, ей ведь было чуть больше двух, когда он ушел на фронт... И тут мама  стала говорить мне: "Ну, подойди, встречай... это твой папа..." И этот военный, глядя на меня, спросил у неё: "А это Боря?" 

     Я всю жизнь помню этот его вопрос. Тогда я недоумевал - если он мой папа, почему он спрашивает? Но когда у меня появились свои дети, когда я увидел малышей с первых их дней и потом наблюдал за ними до пяти, десяти, пятнадцати лет, я сумел понять этот его вопрос. Еще и потому, что всегда чувствовал... В детстве я всегда чувствовал, что сестру отец любит больше. Это ни в чём не проявлялось - он заботился обо мне, переживал, когда я болел, всегда был рядом, даже когда уезжал в очередной раз в госпиталь или санаторий.

     Бывали у нас с ним и доверительные разговоры, и он понимал меня, если я в чём-то возражал ему. У него не было диктата ко отношению ко мне, и если я что-то делал неправильно, он всегда объяснял, почему он считает, что я неправ. Мы играли в шахматы и в шашки, и он доверял мне, видя, как я учусь, что у меня много интересных занятий, и даже однажды написал в детскую библиотеку, что разрешает библиотекарям выдавать мне читать романы про войну, которые не годились, якобы, мне по возрасту. Но я не чувствовал какого-то тепла ко мне.

     Может, у отца к сыну и не должно быть столько же тепла и ласки, как к дочери... Я ведь долго привыкал, что этот мужчина и есть мой папа и, наверное, мне надо его любить. Но любить так, как я любил маму, любил бабушку, у меня не получалось.  После рождения своих детей я увидел, почувствовал, почему я немного "не его" ребёнок... Мою сестру он видел маленькой, до двух лет. Они часто вспоминали с мамой, какой была моя сестра, когда они жили в Ростове. Папа помнил  первые шаги своей дочери...

     А ещё не совсем меня, только свёрток из пелёнок, или одеяльце, он видел после моего рождения. Он посмотрел в пелёнки, на личико малыша, который должен вырасти его сыном, и ушёл на фронт. По-настоящему меня он увидел впервые, когда мне было пять с половиной, и то время, когда вот это понимание маленького существа, которое появилось в твоей жизни, у него по отношению ко мне, наверное, просто не могло быть. Никто в этом не виноват.

     Я ко встрече с ним вырос из того возраста, когда берёшь ребёнка на руки и радуешься такой близости. После того, как моему сыну исполнилось пять лет, я боялся заласкать его, стал относиться к нему строже, чем к своим дочкам, которые подрастали вслед. Наверное, и он поступал так же. И я понял, что обижаться на него не за что, никто из нас не виноват, что случилась война, и годы моей "детской" близости с отцом не могло случиться...

      Тогда мне пришлось переламывать себя, но я подошел к папе. Он обнял меня, и поцеловал, уколов небритым в дороге подбородком, а я обнял его за шею, потому что все дружно увещевали меня: "Ну, обними же папу..." И когда формальность была соблюдена, постарался побыстрее отстраниться. И мы все пошли домой. Папа шёл на костылях, а мы за руки с мамой шли рядом... И всем встречным мама говорила: "Вот, вернулся... Да, вернулся..." Идти надо было в гору, поэтому шли мы медленно...

      В первые же дни после встречи папы мы стали собираться переезжать в Геленджик. В один из дней, ближе к вечеру, мама "поймала" попутную полуторку, которая шла в сторону Геленджика, кузов был свободен, как раз то, что надо. Только пустая бочка стояла рядом с кабиной. Мы положили в кузов какие-то наши вещи, и уже в самом конце сборов, когда папа сел в кабину, а мы с мамой залезли в кузов, бабушка вдруг остановила нас: "Подождите, возьмите кабак." (Очень долго я не мог привыкнуть называть тыкву "тыквой"). И протянула маме длинную, жёлтую тыкву. Мама не хотела брать, а  бабушка сказала: "Возьми, сваришь, будет вам сегодня ужин..." И мама взяла тыкву и стала пристраивать её между бочкой и кабиной, а бабушка сетовала: "Не клади туда, забудете". Но  мама всё-таки положила, чтоб тыква не каталась на поворотах по кузову.

     Мы приехали в Геленджик к тому дому, где теперь нам предстояло жить, разгрузились. Мама поблагодарила шофёра. Он кивнул и уехал. И через пять минут после его отъезда кто-то из нас спросил:
     - А где кабак?
     А тыква так и осталась лежать за бочкой...

     Первое, что сделали родители - мы семьёй  поехали повидаться со всеми родственниками, которые остались живы в этой войне, и которых родители не видели все эти годы. Путь наш был до Ростова, Новочеркасска и города Шахты, по нынешним временам не так далеко. Но это был пока только ноябрь 1946 года. Я помню ту дорогу - вдоль всего железнодорожного полотна сплошным "ковром" с разрывами только на станциях лежали ржавые остовы сгоревших вагонов, колёсные пары, торчали из этих металлических куч вагонные буфера,  - остатки того, что потом я услышал, как - "рельсовая война", которую вели наши партизаны на оккупированных территориях.

     Дорога была трудная - на станциях отец бегал за кипятком. который  можно было набрать только на вокзалах. Обычно из стены торчал кран, и рядом - самая простая надпись - "кипяток", который бывал не всегда, и за которым на каждой станции выстраивались очереди.

     (Необходимое пояснение. Отец лежал в госпитале в Москве в связи с туберкулёзом легких. При лечении выяснилось, что туберкулёзом поражены у него и два позвонка. Когда его выписывали, маму предупредили, что с такими заболеваниями гарантируют полтора года его жизни. Но жизнь в Геленджике - это хорошо, поскольку климат этот положительно влияет на больных туберкулёзом, тем более, что тут есть туберкулёзный санаторий. С поражением позвонков телу человека не на что "опираться".

     Поэтому отцу сделали кожаный корсет с металлическими вставками, который предписали ему носить долго. И он "шнуровался" в корсет каждое утро, чтобы была возможность ходить, почему он и приехал к нам на костылях. Но в тридцатые годы он окончил физкультурный институт им. Лесгафта в Ленинграде, у него была физическая закалка, которая и позволила ему "бегать" за кипятком на вокзалах. Костыли он забросил почти сразу, долго ходил с палочкой, а корсет снял через некоторое время, когда врачи определили, что позвонки "заизвестковались" и сами стали держать тело в вертикальном положении. Прожил он после госпиталя ещё двадцать четыре года, и умер от инфаркта...)

     Было много пересадок - пути не везде успели восстановить, мне особо запомнилось, что пришлось ехать через  Сальск, хотя был и Тихорецк, где мы пересаживались, и ещё какие-то станции. Попробуйте найти Сальск на пути из Новороссийска до Ростова - это далеко в стороне. В Ростов мы приехали поздно вечером, отец взял такси, и мы поехали искать дом, где жила семья его брата. Освещения улиц не было, шофёр мог только приблизительно знать, где находится нужный нам дом. Отец несколько раз выходил, спичками подсвечивал номерные знаки на домах, пока мы не нашли тот самый. Так началось моё знакомство с моими братьями, сёстрами и старшим поколением родных нашей большой семьи.

     Тогда же в Ростове отец пытался выяснить, как ему с семьёй, инвалиду Отечественной войны второй группы, вернуться в Ростов: отсюда его мобилизовали в действующую армию, здесь они жили до войны, он работал, здесь у них была комната в коммуналке. Ему ответили, что он, как инвалид войны, имеет право первоочередного  получения жилья, но город разбит, в дом, где они жили, попала бомба, которая прошила насквозь весь подъезд, и их комната разрушена.  В течение года отец несколько раз ездил в Ростов с этим вопросом, ему очень хотелось вернуться, но ничего не смог решить. Так мы стали жителями Геленджика.

     В Новочеркасске мы увидели всю семью маминого брата, который в сорок четвёртом году заезжал к нам на Перевал, его трёх сыновей, моих братьев, и жену, переживших оккупацию, с которыми потом мы постоянно общались больше, так получалось, чем с другими.

     В городе Шахты, до революции - Александровск-Грушевский, жила мать отца, наша бабушка, с дочерью и её дочкой, с которыми мы, дети, познакомились, а взрослые вспоминали довоенную жизнь. Бабушка, её дочь и внучка  потом тоже приехали жить в Геленджик.
    


                Послесловие

     Совсем недавно приехала сестра, и мы решили побывать на Перевале, увидеть те места, где мы жили в детстве.
     Дом "наш" стоит на месте, мы побродили по нашей улице, всё такой же немощёной, с такими же курами, бродящими среди кустов. Вдруг вышла какая-то женщина, которая, видимо, решила, что мы хотим узнать про недвижимость, стала говорить, что хозяев нет, но она откроет и покажет нам... Оказывается, продаётся та самая квартира, в которой мы жили в ожидании возвращения папы. Деревянная лестница, на площадке которой 9 мая 1945 года я кричал "ура!", закрыта серыми некрашеными досками, всё какое-то неказистое и очень старое. Мы не пошли смотреть комнату - теперь в ней другое время, а сейчас мы остаёмся в том времени 1945-46 годов. 

     Посёлок разросся, вместо сада вдоль шоссе, в котором мы помогали собирать урожай во время войныи и где был наш огород, теперь построены двухэтажные дома, разбиты палисадники. Винзавод снесён, строится что-то новое. Вино из яблок по нынешним временам - нонсенс. Мы решили посмотреть школу, в которую сестра пошла в первый класс. По пути я напомнил сестре, показал камень, о который она однажды разбила лоб. Здесь, возле нашего дома, всё так застыло, что даже этот камень пролежал без движения больше семидесяти лет, и никто его не сковырнул, никому он больше не помешал... Дуба, под которым когда-то смотрели фильмы, давно нет, дом жилой, да и школа теперь построена за винзаводом на речке Грикуловка.

     Людей прибавилось, вот только с приходом  капитализма не стало работы, приходится ездить в город. Развесистые яблони и груши в садах так постарели, что уже давно их вырубили, а новые на этих малых площадях высаживать нерентабельно. Мы прошли в лес, увидели и порадовались нашим "родным" с детства примулам. Сестре хотелось посмотреть тропинки, по которым ходила она с мамой на Верхние поляны, мы поднялись какими-то другими тропами, но всё так перестроилось, так нещадно прошли бульдозеры по "нашим" местам, что на этом маршруте мы не узнали ни одного уголочка. Потом мы постояли возле магазина на площадке, от которой идёт дорога к нашему дому, и где мы встречали папу с войны...

     Пока мы живы, живы и наша молодая мама, спрыгивающая из кузова, опершись одной ногой о колесо, на эту вот землю, где мы сейчас стоим, и папа, который, спускаясь из кабины грузовика, выставил вперёд костыли... И рядом с нами, чуть поодаль, чтоб не мешать нашей встрече, так и стоят наши бабушка и мамина сестра...