Жили-были старик и ворон

Владимир Печников
Чёрными дымами надувались города, горели растерзанные поля, пылали беззащитные сёла. Торопилось шибко чёрное войско, чужой говор лился на восток, чужая песня пелась, чужое железо скрежетало по израненным в кровь дорогам. А наделали железа того тьму-тьмущую, да всё на смерть — на погибель людскую.

«Будь здрав, сынок. — читал Фёдор письмо, бог весть знает, как попавшее на передовую, видно командование решило взбодрить солдат перед сражением. — Пишет твоя мать Прасковья Спиридоновна. Живём мы, как бог дал. Бабой-солдаткой теперича прозывают. Убили батьку твово на войне проклятой. Мы-то здоровы. Вот только дед твой помер и твоя Татьяна тоже. От горя помёрли оне. Детишек, Тимошку и Матвеешку, что перед войной народились, бомба убила вместе с домом вашим. Да бог прибрал твоих сестриц малых Марью и Катерину. Отмучились. На том свете им легче будет, сынок. Мы ничего. Тобой тока и живу ишо. Собрали желудей. А у других и того нету.»

«Что это? Почему? За что так?» — словно камнем каким придавило голову с мыслями проклятыми, с болями невыносимыми. Нахлынуло горе лавиной, сметая всё на своём пути. В миг один душевная пустота образовалась, рухнули в одночасье надежды на будущее, терпение вместе с ними. «За кого воевать-то, — мычал Фёдор, уткнувшись лицом в землю, — был бы там-то, хочь всяко выручил… от голода хочь бы. — ревел он навзрыд.»
— Пули схотел, боец! — орал лейтенант-особист, оказавшийся случайно рядом. — Под трибунал за речи таковые! Мы за Родину… за всех нас!
— Уйди, гадина! — взревел дико Фёдор! — Пришибу!
— Ты… Перед боем… — передёрнул пистолет особист…

Фёдор приподнялся, сверкнул глазищами и стал наваливаться всем телом, пытаясь громадной пятернёй на вытянутой вперёд руке, отодвинуть от себя подальше опостылевшую морду, орущего на него зверя. «Бах!» — выстрел прогремел совсем неожиданно. Пуля вышибла глаз у Фёдора напрочь. Бойцы, поздно спохватившись, опрокинули лейтенанта на землю.
— Стоять! — орал тот, извиваясь змеищей. — Я вас всех…
— Охолонь маненько, гадёныш! — кричал один из старых вояк. — Вяжи яво, робяты. Видели всё и знаем, как было.
— Отставить! — приказал, подбежавший командир взвода.
— Жди атаки! Особиста развязать и под арест! Я с вами!

Вражеская артподготовка не заставила себя долго ждать, — началось… Разве для того родят детей, чтобы они снопами лежали на полях? Снаряды рвались, словно готовя пахоту под посев, таким вот диким ужасным способом. Следом пошли танки… Со всего взвода в живых остались, только раненый в голову Фёдор и особист, — привалило в блиндаже. Под утро их откопали в результате массированной контратаки.
— Я тебя из-под земли достану… тварь! — очнувшись, неистово рычал Фёдор, плюясь кровью на лейтенанта, когда вытащили из-под завала. — Лучше бы меня там убило!

В лазарете стало ясно, что левую руку не спасти. Доктор с сожалением отвернул от тела руку раненого, сдавленную в блиндаже бревном, и висевшую словно плеть. Пришлось ампутировать. Пуля же прошла через висок головы навылет, выбив глаз.

Фёдор не стал рассказывать правды. Побоялся. На вопросы отвечал, что не помнит ничего. Получил орден. Искал врага заклятого… — не нашёл. С того момента особист исчез с поля зрения на всю оставшуюся жизнь. Далеко после войны Фёдор увидел однажды портрет в газете со знакомым лицом и знакомой фамилией. Это было лицо первого секретаря обкома одного из областных центров.
— Ну, что, рок судьбы моей, — спрашивал Фёдор ворона, сидящего на заборе, — эх, ты — предвестник огорчений, найти што ль ево-та? А? Как думашь? Придушить бы…
— Каррр… — качал головой ворон.
— Куды мне… инвалиду. Тама, — показывал Фёдор на проплывающее облако, — тама я с ним беседу проведу по всем вопросам жизни и смерти, по всей политике партии сагитирую.

Несмотря на свой возраст, а уже девяносто на горизонте маячило, Фёдор суетился по неказистому дому с земляными полами, хлопотал с одной рукой по огороду, печь топил, пока газ не подключили за счёт государства. Нет, конечно, не давала страна мучиться в деревенских условиях, квартиру власти подарили однокомнатную в элитном квартале большого города. Квартиру эту Фёдор подписал деревенской Катьке из детдома, когда та забеременела неизвестно от кого и скиталась в лачуге-развалине, что ей выделили по известной программе.
— А на что мне она, квартира — улыбался Фёдор, — помереть в том городе, что ли? Детишки пусть растут. Войны давно нет, а оне мыкаются.
— Каррр, — как будто слов других не знал, отвечал одобрительно ворон.

Ворон тоже постарел. Его Фёдор ещё мальчонкой в деревне приметил. Прыгал в реку с обрыва вместе с другими пацанами, а с дерева воронёнок свалился на голову. На ветку в самодельное гнездо посадил его Федька, что сам соорудил из травы и веток. На следующий день пришёл малец, чтобы проведать птенца, а гнездо на земле валяется… Уже забывать стал, вдруг к концу лета заявился ворон. Уселся на плетень, поздоровался:
— Каррр!

Сразу его узнал мальчишка, взвизгнув от радости. Так и подружились. На следующий год ворон пропадал незнамо где, и вот вновь появился, да не один, а с вороной. Многие годы ворон и Фёдор встречались редко. Что поделаешь, ведь у каждого были свои заботы. Чаще они стали встречаться, когда Ворон потерял верную подругу. Деревенские ребята баловались с самострелом, да и подстрелили серую. Фёдор крепко побил своего дружка за это дело, но ничего тут не поделаешь…
— Что, дружище? — спрашивал Фёдор птицу, прилетевшую в очередной раз к бочке с водой, а её наш герой возил на конике колхозникам в поле. — Жив ещё, каркаешь на воле?
— Каррр!

К Татьяне, девушке-красавице, прежде, чем Фёдор стал отношения иметь, тот самый ворон стал подлаживаться. Танюшка бежала с коромыслом на плече, повизгивая вёдрами, к колодцу деревенскому. А Ворон задиристо уселся на верхотуре жердины журавля, и спокойно так и важно наблюдал за молодухой…
— Кыш! Кыш, оторва! — кричала та, махая ведёрками.

Куда там:
— Каррр! — только и услышала.

Дёрнула Танюшка журавля из стороны в сторону, вот ворон и взмахнул крыльями, но тут же обратно уселся. Взлетел. Встал на крыло. Дождался, когда одно ведро достали из колодца и снова за своё. В другой раз у клуба — ровно над Танюшкой ворон уселся на крыше, а тут и Фёдор заявился прогуляться в вечер. На другое лето ворон наблюдал со своим вороньим любопытством Танюшку, как та, счастливая, радовалась своим первенцам-двойняшкам, кареглазым, розовощёким, как мама, сынишкам. «И чё тут радоваться, — думал ворон, а сам удовлетворённо мотал из стороны в сторону клювом, — вон у меня сколько их, воронят, а где теперь они? И где ворона моя верная?»
— Каррр!
— Не каркай, — радовался и Фёдор, — живи, дружище, у тебя ещё всё впереди.

Улетел ворон. Улетел надолго. Явился он только в тот момент, когда Танюшка со слезами на глазах, с распущенными волосами на ветер, бежала по пыльной дороге — Фёдора на фронт провожала. Упала. Билась она в пыли в истерике. А ворон к поезду помчался, только вот отстал от него. А потом над Татьяной кружил долго, переживал по-вороньи.

Явился Фёдор с войны без руки и без глаза. Посмотрел на огромную яму, что бомба вместо хаты ему оставила. Сходил на могилы всех родных, к тому времени и мать ведь померла — не дождалась. Горько плакал Фёдор. Поднял единственный глаз, а на вершине деревянного креста ворон сидит, клюв повесил. Услышал Фёдор с щемящей болью, что въелась в сердце, уже не «Каррр», а как будто ворон и в самом деле говорил:
— Неутешными вдовами вдруг пошли по земле нашей печаль и прощание. Плакали в каждом дворе, не только в нашем. Чаще всего я слышал страшное слово «война». Люди радовались приходу почтальона — приносил треугольники из бумаги. Почему же, думал я, не носит хромой человек почаще эти бумажки, раз люди радуются? Не знал я, что они приносят не только радость, но и большое горе. Бабы читали и, отчаянно вскрикнув, падали там, где стояли, рвали на себе волосы, прижимали к себе детей и долго-долго вздрагивали всем телом. А ещё я видел этих баб, идущих к колодцу в чёрных платках, из-под которых выбивались пряди волос, посыпанные мукой. И ты увидишь много вдов и детей-сирот, может, чем-то им поможешь… Ведь у них к материальной нищете, прибавилась душевная яма.

Вот и жил-был после этого Фёдор, с одной рукой и без глаза, помогая, чем мог, окружающим его людям, у которых война отняла всё, что имели. Жил и ворон, то улетая надолго, то возвращаясь. Оба радовались друг-другу при встрече, как единственному родственнику, оставшемуся на белом свете.
— Привет, старый! — кричал ворон, усевшись на крыльцо, завидев Фёдора, решившего с утра выйти в огород.
— Живой ишо? — спрашивал тот, улыбаясь.
— Я до трёхсот лет могу, — каркал ворон, — а сам-то?
— А, может, и я могу… Вишь вон, всё живу как-то…

Старик и ворон сидели себе возле неказистой хаты, прислушиваясь к улице, к ветру, который менял и менял белые с серыми взлохмаченные облака вместе с погодой.