Дворники

Амирам Григоров
Дворники. Я их вижу каждый день. Они собираются в кучку по утрам и разговаривают по-таджикски, смеются. Я так понимаю, что несмотря на взрослые лица, им нет и тридцати.
Они москвичей не любят, но тщательно скрывают. Им нравлюсь я, потому что здороваюсь с ними и говорю с ними. С одним, которого зовут Алибаба (действительно так зовут) я даже попытался поговорить по-персидски. Понятно, что ничего не вышло, хоть горский язык довольно близок к таджикскому, но это, всё-таки, весьма разные языки, но с того момента всё изменилось, как ни прохожу мимо, они все мне улыбаются. Но москвичей они не любят, и это понятно. Получают они мало, живут в ужасающих условиях.
Можно было бы сделать зарплаты дворников большими - и сразу нашлись бы местные, готовые выйти на это поприще. Но тут наше милое руководство убивает сразу двух зайцев - круто экономит, и строит "евразию".

Бабушка рассказывала про дворника, которого она тут застала - я его, конечно, не видел. Это был дореволюционный московский дворник, настоящий казанский татарин, высокий старик с бородкой. Он мёл в районе Серпуховской заставы. Мёл при царе, во время революции, при Сталине, во время войны. У него была медаль "за беспорочную гражданскую службу" и советская "за трудовые заслуги" - во время войны он гасил немецкие бомбы. Старик, имени которого я не запомнил, был книгочей, и ходил в мечеть на улицу Дурова, с чётками и в галошах, пешком через весь центр. Выучил всех своих детей, кого на доктора, кого на учителя, всех до одного. Каждое утро начиналось с шороха его метлы, никто не помнил, чтобы хоть день он не выходил, словно он никогда не болел. Несколько раз он находил кошельки и возвращал владельцам, на той улице он знал каждого. Потом, в начале  60-х, снесли старые дома, всех переселили, и дворника тоже. Тогда  ему было лет 90, видимо, он всё-таки ушёл на пенсию.

Несколько лет назад моя бывшая жена делала артхаусное кино, и устроилась для этого дворником. Взяла участок в центре Москвы, и тихонечко снимала местных тружеников метлы и совка. Я тоже помогал, подметал дворы. Кстати, работа прекрасная, без дураков, каждый вечер я ехал домой со здоровым аппетитом, а мышцы приятно ныли, как после тренировок в молодости. Центр Москвы оказался царством бытовок, заброшенных старинных зданий, подвалов запертых на амбарные висячие замки, одним словом, он предстал совсем иным, словно лес, в котором вдруг проступили муравьиные тропы.
У дворников, оказывается, этнические участки - есть "кыргыз участок", есть "точик участок", выяснилось, что они друг друга недолюбливают и враждуют из-за этих участков, вплоть до драк.
Мне посчастливилось видеть шефа киргизов, известного под кличкой "Узбек". В разветвлённом древнем подвале, в шаге от Покровки, был их штаб. Там, в комнате с бумажным  портретом Путина на стене и старым компьютером на столе, лежал на полу вытертый ковёр, а на ковре сидел маленький пузатый человек, с чёрными, как антрацит, босыми ногами, и глазами, настолько маленькими и узкими, что выглядели они, как хирургические разрезы. Он пил чай из пиалы, а два других киргиза, совсем молодых, заваривали на плите чай в чайничках, и несли ему в полупоклоне.
- Ты наркомания? - спросил он меня, оглядев испытующе, и, вместе с тем, довольно презрительно.
- Нет, я бухаю, - говорю, зная, что всё другое вызовет подозрения.
- Работайшь, не бухай. Потом бухай! - строго сказал Узбек.
Я покивал. Вечером я проходил мимо входа в подвал, где Узбек и его шестёрки сидели на корточках, и нёс водочную бутылку, до половины полную воды, и ловил на себе их презрительные взгляды.
Потом, кстати, я узнал, почему "Узбек".
- Злой он, жадный. Как узбек, - сказал киргиз, с которым мы убирали дохлую кошку во дворе на Мясницкой.
Я мёл в самом сердце старинной Москвы, и ветер набрасывал мне золотые кленовые листья, нёс от Чистопрудного бульвара, туда, где был когда-то дом пушкинской Татьяны, и где стояла  старинная церковь, потом – школа, а теперь лишь пустые мёртвые стены, окружённые временным вечным забором.
Может, я тогда бросил бы всё, и пошёл в дворники, плати они хотя бы тысяч 70, точно бы это сделал,  но однажды,  когда я мёл двор в Фурманном, того самого дома НКВД, вышла из подъезда местная расфуфыренная гебешная старуха с буклями, и сказала:
- Уважаемый, иди-ка сюда. Унитаз снимешь! - и показала мне сотенную купюру, то стало понятно, что снять унитаз я не смогу и за сто тысяч.
Местные жители, сильно поредевшие, поскольку центр, тем не менее, ещё оставались.  Уцелели какие-то непрестижные дома во дворах, где всё ещё коммуналки, там живут старики, какие-то торчки, толстые грустные тётки с сумками на колёсиках - остатки центрального населения Москвы, не выбившегося в богачи и не выселенного удачливыми согражданами на периферию. Есть тут и пьющие женщины, которые с дворниками спят, их немного. У Узбека такая есть, я её видел. Звали Людой. Довольно молодая, ходит в куртке с заклёпками, а-ля "русский рок", почти сохранная, несмотря на пьянство. Я даже видел подобие семейной сцены между ними.
- Да ты чёрт, ёб твою! Да ты чёрт, блять! - кричала Люда, покачиваясь, а Узбек и его ординарцы довольно хихикали, притом глаза Узбека совершенно исчезали в лицевых складках.
Моя бывшая жена сняла свой фильм. Шедевром он не вышел, и даже до полного монтажа дело не дошло, так и лёг мёртвым грузом.  Его часть, впрочем, как-то даже показывали в одном клубе. После завершения съёмок, когда мы пришли забирать вещи в тот самый двор на Фурманном, выскочила из подъезда местная активистка, та гебешная старуха:
- Я понимаю, запой, но не может запой длиться неделю! Приступайте к работе немедленно!
А я повернулся и сказал ей печально, так печально, что она просто застыла на месте:
- Ах, милочка, если бы Вы только знали, как долго может длиться настоящий запой!
А фильм, может, когда-нибудь, да смонтируют, Там есть моя бывшая жена, умница, красавица и звезда режиссуры, там я с метлой, в чёрной жилетке и в окладистой бороде, там и Узбек со своими денщиками, и Люда с пивом. Там Москва, у которой теперь такая блестящая, лучащаяся искусственным светом витрина, однако в этом фильме Москва совсем не такая, она крошащаяся, уходящая, этакая закатная, словно доживающий лес, в котором проступили муравьиные тропы.