Аист чёрный

Владимир Селянинов 2
"Не мечите жемчуг перед свиньями"

*здесь и далее иллюстрации автора

Содержание: о некоторых способах формирования корпуса “российской прогрессивной интеллигенции”.

Место действия: Сибирь, Москва, Саарбрюккен (ФРГ), Франция, Москва, объект “химии”, город в Сибири.

Герои и место действия — вымышлены.
Совпадения — случайны.
Автор

Несообразность между положением человека и его моральной деятельностью есть вернейший признак истины.
Л. Толстой

Глава 1. О ЧЕЛОВЕКЕ,
КОТОРЫЙ НЕ СДЕЛАЛ ПЛОХОГО

Смёрзлась планета, сжал её мороз невыносимо. Солнце, если и поднимается над ней, то очень большое, красное, а такое солнце не греет, от него самого уже тянет холодом. Всё дальше уходит планета в вечный холод и вечную ночь. Вот и Ионесси– в прошлом река огромная – до дна промёрзла. Всё вымерзло: и в тайге, ещё недавно необъятной, и горах, когда-то высоких, и в лесном урочище, оказавшемся в царстве холода. Кроны деревьев обломаны когда-то бушевавшей непогодой, стволы вывернуты, на других кора обсыпалась – древесина под ней сине-зелёная. Мёртвые деревья, хотя и стоят. Далеко-далеко пустыня снежная. Хиус дует не переставая…
Ещё недавно по берегам вспыхивали пожаром последние затерявшиеся в снегах деревеньки. Ночное небо всё в огне! Какое же это величественное зрелище: подхватит пламя с крыши дранички и несёт их до самого неба. Тёмными соломинками смотрятся доски в бушующем море огня; кажется, с самого неба пролит огонь на народ мятежный! Ещё недавно людишки –муравьишки тёмные на золотом фоне пламени – бегали, рты разевали, кричали о горюшке своём… А теперь гореть нечему. Вот и рельс умолк: созывать некого.Волки пройдут по следу, если появится что живое. На фоне большого холодно-красного солнца у горизонта становится видна несущаяся в снежном облаке стая. Впереди ядро матёрых. Морды в инее, блестящая шерсть обсыпана лёгким сухим снегом, он подхватывается ветром и несётся вместе со стаей. За матёрыми– молодые полуярки. Повизгивают, глаза горят жёлтые. Молодые, нетерпеливые… Не признавая границ и расстояний, мчится стая в поисках живого. А где прошли – там снег становится красен, да хлопает жестью на ветру окровавленная одежда. Прямо идут, не склоняясь и не глядя на след, но точно определяя: далеко ли? Если кто видел, подтвердит – красиво идет стайка. Подтвердит, если не по его следу шла. А если по следу, то все происходит в считанные секунды. Ещё и не упал, не потерял сознание путник, а видит, как его внутренности волочит и рвёт на снегу урчащая морда. Сжались клыки на горле, дёрнулся раз-другой человечишко, а потом и язык – коротышка пунцовый – упёрся в волчье ухо. Ухватился матёрый за лицо крепко, помотал головой в стороны и… ни глаз, ни носа, ни коротышки пунцового, а глазницы пустые на том месте. Пар поднимается от стаи и мяса человеческого. И рука, со смешным теперь пучком волос под мышкой, поехала по снегу – след красный по белому. Глаза косит волчище: рычит, грозит всякому, кто покусится на его руку.
Что стае человек? Скоро дело доходит и до самой нежной плоти, той самой, которая когда-то грустила, страдала, – мозги человеческие, защищённые ничтожно. Объедаются лохмотья кожи лица; похрустел в пасти отламываемый розовыми кусками череп и, обдавая заиндевевшие морды паром, вываливается на снег и сам мозг – то, что страдало за боль других. Высшее, что бывает на планете, – для волчьей стаи мясо, потому как сами они между собой плоть богохульная. Какой-нибудь молоденький волчишка хватает себе кусок: урчит, грозит матерому, зубы скалит. Натаскивается. Пройдут годы и сам поведет стаю.У псовых есть свои территориальные границы, но глядя на их спешный ход в снегах, кажется, нет у них границ и во времени они не ограничены. Мчится стая днём и ночью, насыщая себя кровавой человеческой плотью. И нет уже силы на планете, что могла бы остановить их. Кажется вечным движение, как вечна позёмка, что шуршит снежинками по грядам снежных наносов, перемещая их дальше на юг. Да где он, юг-то, теперь?..Редко, очень редко поднимается над этим царством холода огромное, в одну десятую неба, солнце. Пройдёт немного у горизонта над всхолмленной местностью, где в складках прячутся иззябшие корявые березки, и снова уйдёт надолго. Опять ночь наступает длинная… Луна, затерявшаяся в дальних созвездиях, светит уже совсем маленькой звёздочкой. Мороз на планете лютый, не бывало такого: темно, нигде ни души, чуть-чуть только хиус прослушивается.Но в этом холодном безмолвии иногда вспыхнет сполох северного сияния. Небо замерцает, станет выше и тогда земное сияние доходит до дальних звёзд. Замерцают небеса холодным светом и от этого в небе появляется косяк птиц. Это чёрные аисты. Говорят, не бывает аистов на планете, потому что всё вымерзло. Но некоторые утверждают: птицы Феникс нет, а она есть!
Застонал однажды скованный льдом Ионесси, вздрогнула земля около, замерцало светлой бирюзой небо, вздохнуло тяжело, и высоко в небе стала видна ниточка птиц.Днём и ночью летели они, преодолевая тысячи километров. Летели туда, где никто не может жить, кроме этих чёрных птиц. Вечная мерзлота отступает перед ними и они находят покой.Другие остаются среди немногих людей, но прячутся и становятся несвободными. Конечно же, конечно, белый аист – прекрасен, он символ добрых дел. Чёрный – внешне непривлекательный, но скажем в защиту чёрного аиста: не заслужил он дурного отношения. И тем более нет оснований мучить некрасивую птицу, подводя её к смерти медленно.
А есть среди этих чёрных птиц и такие, что летят далеко, как на другую планету – к теплу, к местам, обогретым солнцем и населёнными людьми высокой культуры. В тех местах изумрудная зелень, блестит вода. Есть там и другие птицы, красивые и важные, у которых насос кровь перекачивает. Падают уставшие аисты на землю, а в их груди бьется сердце.
…Начинают подъём немногие из уцелевших, но появляется несколько опытных охотников… Стреляют на подъеме, похваляются, кто сколько убил, советуют, на сколько делать опережение, стреляя по некрасивым птицам.Как-то один мужчина (в специальной охотничьей шляпе с пером) подошел к раненой птице, лениво бьющей крылом, присмотрелся, а потом рассчитанным резким движением выбил маленькое сердце на изумрудную травку. Трава покрылась капельками крови, схожими с красивыми темными рубинами, рассыпанными вокруг. Живое сердце, опутанное идущими из груди кровеносными сосудами, быстро-быстро билось рядом, а из клюва птицы тяжело упал «рубин». Охотник поставил ногу рядом с живым комочком, приподнял носок тяжелого ботинка и, лукаво смотря на восхищенных его ловкостью охотников, начал поворачивать ногу, всё более подводя её под живое сердце. Это было захватывающее зрелище! Работал профессионал. Ещё чуть ниже и через протектор ботинка он почувствует биение. Слышались голоса одобрения… Интерес охотника к живому сердцу понятен истинному естествоиспытателю, которыхвсегда достаточно. Многие не верят, что вынутое сердце может оставаться живым. Может, но не рвите артерий! Бьется быстро, что и сосчитать не сможете.
Однако есть некоторые учёные, из скептиков, которым факт нужен. Доказательства им нужны…
На это охотник (в специальной шляпе с перышком) крепким ботинком начинает подталкивать птицу, побуждая ее к полёту. Толкает ещё, пинает сильнее. Кто-то выразил сомнение, некоторые откровенно улыбались. Но аист повернулся, привстал на ноги (они оказались целыми), оттолкнулся и взмахнул крыльями. Потом ещё. Подпрыгнул и… о, чудо! – пусть и боком, но пролетел несколько шагов. Да и неважно – сколько, важно, что сердце было видно. Оно болталось вне тела, как какой-нибудь кусок мяса. Учёные, из скептиков, как это и принято у джентльменов, признали несостоятельность своих сомнений.
Подошел ещё один исследователь. Вот что рассказал он: «Я был у голубенького озера, что расположено среди изумрудно-зеленой травки. Там был ещё один аист, из прилетевших… Провел исследование. И сколько я не бил его палкой, хорошей палкой, – он покачал со значением правой рукой, – ничего! Ни звука. Пух летит черный, клюв свой здоровенный раскрывает, шею тянет – только пугает, – с пониманием закончил орнитолог. – Так и не услышал я от него крика. Зловредная птица», – и он вздохнул обиженно.
Согласны, эта птица выпадает из общего ряда, некрасивой становится, если бить долго палкой. Извинимся перед ученым профессором за неё: не может она кричать. Даже от сильной боли.
…Но вот несколько аистов, что приземлились на изумрудно-зеленую травку, поднимаются в небо и начинают (по одному) путь обратно в свои холодные земли. Избегают людных мест, потому что где люди, там и опасность. Да разве трудно убить птицу при развитой-то науке?!
А когда становится безоблачно над громадным комком смёрзшейся земли и свет далёких звезд возвращается на планету, становятся видны волчьи стаи. Увидев в небе птиц, звери останавливаются, задирают свои заиндевевшие морды и воют. Чувствуют они себя забытыми небом. До чёрных аистов доносится вой. Превозмогая холод, усталость и боль, некоторые достигают мест, где есть такие же. И под прилетевшими снег начинает таять: из вечной мерзлоты пробиваются стрелки подснежников и появляется маленький островок лета, который когда-нибудь соединится с другими. Отступает и хиус, всё теплее ветер, солнце светит. Но, скажем прямо, это – более мечта, когда очень хочется лета.Видится вокруг другое: среди холмов и редких перелесков из мёртвых северных берёзок, в снежном облаке, днем и ночью несутся в снегах псовые. Повизгивают, легко преодолевая подъём и ещё убыстряя бег на спусках. Мчатся в поисках живого, оставляя после себя лохмотья окровавленной мёрзлой одежды. Глухо, как в норе, плачет детеныш человеческий – поклонись зверю! Кто может сравниться с ним, померяться силой? Горе, горе пришло великое ещёживущим! Нет уже на планете силы, способной остановить стаю…


Игорь Селянин – человек неприметный, какого встретишь на улице и не определишь его принадлежности к классу-сословию. Ботинки (тряпичные) –ещё не старые, а задники уже заметно набочок. Рубашка застиранная, одинокий, друзья остались в прошлом. А его сын, не научившись ходить, умер, застудив лёгкие от промёрзшего угла времянки. Воспоминания о нём не оставляли все эти годы и преследовали его. Жил Игорь Иванович по разным местам, работу менял часто. Здоровья осталось мало. Ноги, в шишках вен, к непогоде становились совсем ватные. Тяжело кашлял весною, ещё тяжелее – осенью. На животе скрывал грыжу белой линии. Она всякий раз пучилась при подъеме тяжелого. Перед увольнением с работы он и решился на операцию. Оставил свою промёрзшую времянку, собрал в сетку приготовленные сухари, папиросы, положил мыльницу, полотенце и роман «Воскресение».На улице ещё темно, скрипит грязный снег. У магазина в углу, где темнее, несколько фигур в ожидании открытия. Там кто-то говорит о будничном: «Хороша поутрянке смывка от зубного порошка. Копейки стоит, а отключает надолго». Никто не возразил против водного настоя порошка «Мятный». А женский голос басом напомнил о чесночной эссенции – и нужно-то три пенициллиновых пузырька… Хохотнула довольная, как это бывает у понявших смысл жизни до конца. В автобусе холодно, он сильно гремит внизу железом. В приёмном отделении больницы лампочки горят тускло. Серый линолеум в грязных следах. Люди почти не говорят – воротники пальто подняты, их лица в тени, а руки спрятаны в карманы. Своего часа ждут молча. Только в углу всхлипывает девочка-подросток, но ее обманывают тем, что скоро она станет совершенно здорова. И тогда её сразу-сразу заберут домой. И всё у неё будет хорошо…
Унылый вид открывается из окон третьего этажа: горы, река в темной дымке смога, рядом – пустырь с оставленными на зиму ямами и кучами мусора. Холодный апрельский ветер шевелит вытаивающую из снега бумагу, ветошь. Недалеко кусок рваной тряпки всякий раз машет в сторону окна, откуда Игорь Иванович наблюдает пейзаж. Днем подтаивало. Через пару дней он увидел, как с южной стороны кучи, из-под кирпичной щебёнки и ржавого ведра, высунулся рукав светло-зеленой, в пятнах известкового раствора, фуфайки. Он топорщился от ветра, показывая свою пустоту. Яркая коробка с иностранными, золотом, словами, освободившись от снежного плена, проскакала на ветру мимо. Тихонько где-то поскрипывал железный лист. Селянин представлял себе это железо мятым, рваным, имеющим острые края. Потому что травмы ржавым железом опасны: тело в том месте наполняется гноем, он больно стучит, требуя выхода.К этому времени Игорь Иванович уверовал: в мире безысходность, много боли. Была от этого ему и польза: «всё ещё имеющиеся недостатки» он переносил легче, чем те, кто их везде обнаруживал. Вот и теперь, скудность питания и не всегда ровное отношение больничного персонала не огорчали. Раздражали его разговоры окружающих людей, склонных к обобщениям. А обобщения эти строились на фактах, поданных нечестными людьми. Он знал это и слышать выводы ему было труднее, чем мириться с тем, что в больничный суп недоложили.
Одиночество располагало к чтению и размышлениям. Отсутствие друга-собеседника делало его мысль похожей на строение из тяжёлых, разной величины, неотесанных камней. Строение почти всегда было не стройным, но устрёмленным вверх.
Вот только что, глядя в окно, подумал Игорь Иванович о высоком: «Являются ли фундаментальные науки прикладной частью искусства или они самостоятельны?» Иногда Игорь Иванович думал совсем тяжело. А когда в коридоре мелькнул человек в престижном кожаном пальто и норковой шапке – с лицом властным и пресыщенным – он вспомнил вечный вопрос: «Можно ли одеваться хорошо, не раздеваясь внутри?» Христос сказал, что это очень трудно. Но ему возражают горы портретов – можно.
Положив голову на кочковатую больничную подушку, он разглядывал разводы на потолке, смотрел в коридор, потом – на окно, оно в эти дни апреля из матового становилось прозрачным, отчего к вечеру на подоконниках скапливалась вода. А к ночи на стеклах снова появлялась амальгама разводов изморози, что напоминало ему о давних новогодних праздниках и детстве.
Те из больных, что испытывали тягу к обобщениям, непрерывно рассматривали два вопроса: как хозяйство поднять (какой нужен закон) и как хорошо в Америке-Европе.«Как же им заморочили головы», – смотрел Селянин в открытую дверь, наблюдая движение.
Вариации на тему «Как хозяйство поднять» можно было слышать часто и в разных местах. Кем-то из присутствующих вносилось предложение, делались поправки к предполагаемому закону, отчего тот все более совершенствовался.
Селянин выходил в коридор, чтобы не слушать, потом заходил в палату, садился на матрац, который сдвигался. Ложился на спину, боком и находил свое положение неудобным. Когда наступило время обеда, что-то поел и он, а потом послушал поступившего вчера инженера.
– Лучше идти по пути покупки технологии, как это делают японцы, – говорил тот устало. – Они же не ведут сами исследования, а могли бы! Предпочитают покупать готовые разработки. Вся их электроника изготавливается по лицензиям американцев. Они подсчитали: выгоднее покупать лицензии. Теперь весь мир и саму Америку завалили продукцией.
Все молчали. Только в углу один «отщепенец» тихо рассказывал соседу о рыбной ловле: «Ранней весной на перемёт хорошо идет налим, в глазах его блеск живой».– В Америке и Западной Европе уже давно забыли о таких технологических линиях, какие нами используются в машиностроении. Для них это примитив двадцатилетней давности, – продолжал инженер.
– Но к технологии надо иметь и свою технику, – это уже другой выступил из своего угла, – станки, оборудование и вообще целые линии.
– Верно, верно, – с готовностью поддержал его инженер, – нужно покупать комплектно, без комплексного подхода вопроса не решить. Вот те же японцы имеют завод по выпуску мотоциклов, где работают всего-навсего четыреста человек. Там же сплошная автоматика, – инженер повернул голову в сторону угла. – И если покупать, то покупать оборудование необходимо с технологической документацией. Только комплектно! – Он приподнял голову в сторону сказавшего, отчего на его голове из остатков волос обозначился хохолок. – Только комплектно!
Большинство молчаливо согласилось, что надо больше покупать технологических разработок и станков с программным управлением. Целесообразность комплексных закупок была для них слишком очевидна.
Селянин повернул голову и увидел бледно-серое лицо пожилого инженера, обращённое к потолку. Его глаза были закрыты, как это бывает при болях. И Игорю Ивановичу тут же стало жалко этого человека, которому на днях предстояла сложная операция. Остатки его волос показались ему теперь жалкой прядью. И так было почти всегда: хотелось обругать, обидно высказаться о человеке, а потом, в душе, он мирился с ним.
«Заблудился человек, ошибается. Думает, можно что-то решить приобретением станков, запрограммированных на лучшую в мире технологию. Без изменений внутри человека никакая техника не будет работать. Об этом надо говорить, а не о куске железа с числовым управлением. И ведь это все знают – в той или иной мере, конечно, но все это как-то мимоходом, не останавливаясь, а прямо держа путь на покупку технологий, станков».
–…А канадцы обратились к нашему правительству с требованием, чтобы мы не делали такую высокую дымовую трубу – мелкие частицы золы уносятся верхними слоями атмосферы до самой Америки, – рассказывал тот, которому жена хочет «устроить три года за хулиганство» (надо сказать, что она вначале честно, по-хорошему, предлагала ему покинуть собственную квартиру).
– Ну, а нас-то разве можно посыпать золой, – даже не спросил, а просто сказал другой. Это был тот, что мог зимой стоять с удочкой на реке ради нескольких рыбёшек.


С годами детство вспоминалось всё чаще. Вспоминал Селянин реку и пароходик – газоход, что так быстро шлёпал плицами по зеркальной воде. Ослепительно блестел перекат, и какой же был тёплый и чистый песок. А по берегу сосны.
От возраста, одиночества ли, от воспоминаний стало чаще тянуть под сердцем у ещё совсем не старого человека. Вспомнился дед, похороненный всё в той же рубашке, что носил в последние годы.Отца, погибшего в начале войны, Игорь не помнил. О матери сохранился в памяти один маленький кусочек: они где-то в лесу, но рядом жёлтое поле. Она насыпает в его маленький туесок чёрные ягоды. Трёхлетний Игорь смотрит на мать и смеётся. Потом она подаёт ему горсть красной ягоды, он опять смеётся, потому что теперь ягода красная.
– А вот эту чёрненькую мы раздавим, – она давит пальцами ягодку и между ними появляется красный сок. Игорь смеётся, потому что ему интересно, как получается красное. Это было за полгода до её гибели.
В ясное февральское утро, в воскресенье, на большой остров, это совсем рядом, люди пошли за хворостом. Неожиданно подул ветер, из появившейся тучи пошел крупный снег. Очень сырой. И началась пурга, да такая, что и никто не вспомнил подобного. Она длилась двое суток, не переставая. Несколько человек из деревни замёрзли: было не очень холодно, а заблудились. Погибла и его мать. С того дня ближе всех стал дед, занятый всегда работой. В поведении старика было много отживающего. Странным для некоторых было и его утверждение, что есть Бог.
Когда Игорь учился в шестом классе, о нем говорили: хорошо плавает, он лучший среди «своих». А пошло от того, что он спас Олю, второклассницу, упавшую в реку. Её, пожалуй, и так бы кто вытащил, но он подплыл к ней первым.
По течению выше их деревни была длинная коса. В том месте причаливали плоты, идущие из Саян. Слово это – Саяны – для подростков было таинственным: там до самого июня лежал снег, а когда он начинал таять, то вешние воды подмывали берега, топили низины, а по реке плыли вывернутые стволы деревьев. Говорили в деревне, в тех местах много зверя, а таймени по метру. Плоты, с неизменным шалашом посредине и костром перед ним, шли несколько дней, прежде чем причалить на отдых за их косой. Днем плотогоны ходили в деревню, а вечером варили уху. Их уважали, величая по отчеству. С рассветом негромкие команды старшого далеко слышались в ранний час над рекой. Огромный плот тихо выходил на стремнину и, набирая скорость, уходил в таинственную даль, где ходили поезда, летали самолеты. Но это было далеко. В деревне говорили об опасной работе плотогонов. А когда плот разбивало о берег, рвало на перекате, тогда по реке плыли бревна.
Как-то, перед самой школой, Игорь и его верный друг купались за косой, с плота. Недалеко сидели девчонки, они добывали орешки из смолистых кедровых шишек. Одна из них упала в воду, начала беспорядочно бить по воде руками и кричать из-под цветастого платья, оказавшегося над ее головой. Подружки визжали, но рядом не было взрослых.
Верные друзья, пользуясь отсутствием плотогонов, ныряли под плот в сторону берега. Нужно было нырнуть как можно дальше и, показав между бревен руку, вернуться. А когда выскакивали, то глаза пучили от удушья преувеличенно. Игорь был на плоту и следил, как между брёвен мелькает спина его друга, и было ему от этого тревожно. Тут и раздался визг, нечленораздельные звуки из-под цветастого платья. Он нырнул далеко, поплыл вразмашку, быстро, извиваясь всем телом, мелькая руками. Ещё раз нырнул, схватил под водой платье, начал подгребать правой рукой к плоту. Подружки, кто за что, а одна – за косу, вытащили тонущую; начали плакать. Игорь тихо, как-то особенно устало, поплыл от плота. Там, подальше, он развернулся, поглядывая незаметно вокруг. С тех пор стало считаться: Селянин среди «своих» лучший пловец. Но он знал, есть и другие – ныряют не хуже, да и на дальность будут впереди. Но отмалчивался на это.
На неделе, когда Игорь выходил из школы, его случайно встретил отец девчонки – сам Болтнев. Один из пацанов научился смешно передразнивать его хромоту, удавался ему и скрип протеза. При этом он смешно напевал песенку о том, что хорошо тому живётся, у кого одна нога, – сапогов поменьше надо и штанина-то одна. Некоторые смеялись, другие говорили, что он дурак, если смеется над инвалидом войны.– Здравствуй, Игорь, – отец девчонки подал руку. Обнял легонько за плечо, поскрипел ногой, отводя в сторону. – Спасибо тебе. Мужское спасибо, – и он опять пожал руку.
Впервые с ним говорил мужчина как с равным. Дня через три, проходя мимо, Болтнев зашел к ним. Они сели с дедом под навесом, курили самосад, степенно говорили. Потом дед начал в чем-то упрекать гостя, а тот оправдываться. – Попьете чай, – мямлил покрасневший отец Оли. В тот вечер они с дедом пили обычный травяной чай с мёдом. Мёд был свежий, густой, душистый и в незнакомой кринке с чуть отбитым краем. Оттого и запомнилась кринка – в деревне, прижатой тайгою к реке, люди были простые. А когда Игорь встретил во дворе школы ученицу второго класса Олю, она застеснялась, хотела пройти мимо, да не получилось…
– Здравствуйте, – сказала она и сконфузилась.
Скоро выкопали картошку. Ближе к снегу рубили и носили в подполье капусту. Во дворе выросла поленница дров. На улице моросил дождь, появилась слякоть – холодная, со снегом, грязь. В эту осень Игорь почувствовал по ушедшему лету неведомую ранее грусть. Несколько раз ему вспоминалось июльское утреннее марево на горизонте, предвещавшее знойный день. Ему исполнилось четырнадцать лет. И было ему почему-то грустно. Обычная жизнь – как у всех деревенских. Сибирь, кругом лес, в нём медведь бродит.
В средней школе, в тридцати километрах от дома, учился не выше среднего. Получал от деда сало, с оказией привозили в мешке замороженное молоко. Носил зимой фуфайку. Из-за фуфайки и произошел конфликт и его самоутверждение в восьмом классе. Школа находилась в поселке городского типа, вот один из городских и наладился «тянуть» Игоря: надрывал неловко заштопанное место на фуфайке, выдёргивал вату и пускал её вверх. Обещал расходовать вату экономно, до самых выпускных экзаменов. Он подбрасывал белый клочок к потолку, а кто оказывался рядом (а рядом всегда были одни и те же) дули в обе щеки, не давая ему упасть на пол. Деревенский уступал, пытался шутить, потом начал отталкивать руки. Но не выдержал однажды, схватил за руки своего обидчика:
– Давай один на один. Если ты не трус.
На лице городского обозначилась растерянность, а его друзья молчали.
– Ты трус! Трус! Трус!
Глаза Игоря видели мало из того, что вокруг, но он успел увидеть одобрительный взгляд ещё одного деревенского, тоже приехавшего учиться.
Пошли во двор, пролезли в дыру заплота, вышли на пустырь. Болельщики – набралось много – выбрали место, откинули железо, кирпичи. Недалеко обрыв, река, только ещё более широкая.
Дрались молча. Городской начал тяжело дышать сразу, руки его слушались плохо, тряслись. Били в грудь и лицо не больно, хватали за одежду не крепко. Он начал выдыхаться быстро, поступил не по правилам: пнул Игоря в ногу. Послышался неодобрительный шум. Селянин, хрипя и тихо бормоча ругательства, скоро повалил своего врага и начал бить его по лицу. Ненавистному лицу. Кулаками и сидя на нём. Их разняли, как положено. На голове Игоря кровоточило, стекала струйка крови. Заныла нога, а к вечеру он не мог на неё ступать. Но у Селянина появились друзья!
Года через три они встретились со своим бывшим врагом в большом городе. Однажды даже сходили вместе в кино – было ещё принято поддерживать дружбу с земляками. Вспоминали школу, как и положено, хвалили учителей. Когда вышли из кинотеатра, дул ветер, неся по голому асфальту сухие снежинки. Они – студенты, люди взрослые. Перспективы неплохие у них…
В институте – в пятистах километрах от деревни – Селянин получал сорокарублевую стипендию, прирабатывал на станции разгрузкой вагонов. Имел чёрную куртку из толстого сукна с четырьмя карманами. Не курил, вина не пил. Девушек стеснялся долго, особенно городских. Жизнь деревенских студентов тех лет общеизвестна: никто из его друзей в разговоре не применял слово «абстрактно». Не мог сказать и «Не правда ли?».
После института работал в селе, на строительстве подруслового водозабора. Там кругом простор: тайга, горы высокие. Зимой, когда совсем холодно, село, засыпанное снегом, дымит трубами прямо и высоко в небо. Снег хрустит под сибирскими пимами. Подует ветер – со всех сторон ровный гул тайги. Рядом река. Енисей-громадина. Мороз затягивает последнюю полынью на нём и через зелёный лед становится слышно, как галька внизу совершает свой бесконечный бег к океану. Миллионы лет тому бегу, шум со дна дышит вечностью.
Молодой инженер вникал в производство работ, проектно-сметную документацию изучал. С рабочими стал находить язык. При соблюдении фонда заработной платы они получали заработок больше других. Стоило это трудов всем. Появились друзья – молодые, были и с амбициями. Да и сам он был не без заносов. Мог, мог он принять позу: когда спорящему с ним казалось, что тот прав и убедил, молодой инженер Селянин доставал с полки проект (смету), раскрывал его на нужной странице и молча клал указательный палец на нужное место. Или подчёркивал в проекте ногтем (тогда ещё не обкусанным). Выдерживал паузу, наблюдал.
Замечалось и другое: проходя мимо молодого, такого, как и он,  инженера, мог бросить:
– Привет, старикан, – а левую руку, опущенную, только согнёт в локте. Или приподнимет её над собою, чуть шевеля пальцами.
– Отсель грозить мы будем шведу, – сказал однажды молодой специалист, стоя прямо, не сутулясь, перед замёрзшим окном своей комнаты – было за ним и такое. Он ничуть не лучше других молодых в начале жизни, а потому и находящихся в поиске себя в этом мире.
Осенью на стройку с авторским надзором приехал молодой главный инженер проекта. Как-то, привалившись к неоштукатуренной стене прорабской и желая казаться утомленным, он (попыхивая папироской «Казбек») сказал устало:
– Строим. Ты нервы мотаешь, я, некоторым образом, в волнении, а ведь все это, что под дном, ненадолго. Через десяток-другой лет и над перфорейшнтрубами («над дырчатыми трубами»), которые собирают в себя воду, появится плотная корка, не пропускающая воду.
– Ну… и? Ваши «рекомендейшн»?
– А кто знает? – ответил проектировщик, – везде такая беда. Используются, к сожалению, и поверхностные воды. Из рецептов пока ничего.
Молодой ещё инженер Селянин имел стремление пробиться в жизни. Испытывал в этом нетерпение… Через год он поступил в аспирантуру, имея предложение по лечению дна реки. Суть предложения состояла в создании гидравлических условий, способных вызвать движение донных наносов. Идею одобрил научный руководитель – человек, известный в своем деле и когда весной к нему приехал аспирант, он вспомнил:
– Что-то, помнится, в строительной лаборатории города Пуна, в Индии, делалось в этом направлении. Но не в прикладном варианте, как у вас, – и положительно отозвался о предлагаемом решении. – Надо смоделировать, – предложил. В это время и стал интересным себе молодой инженер. Не побоялся он  замахнуться и на обобщения. Представляет общественную жизнь в виде взаимоотношений двух сред, соприкасающихся в движении (наподобие его песчаных волн на дне реки). Выстраивает набор: перистые облака на небе, волны на воде. И уже совсем дальше: взаимоотношения в обществе с разными социальными средами. «Не одна ли формула, закон?», – интересным стал себе молодой человек. Был грех: пробиться Селянину хотелось в жизни – это было главным. Нетерпеливость, свойственная молодости… Хотя и вспоминал он народ, который нуждается в чистой питьевой воде, но это было уже во-вторых, а то и в-третьих.
И ещё: может быть, и от ген, доставшихся ему от погибшего отца, не любил Игорь, когда ему врут в глаза. Оскорбляло его, деревенского, да ещё сибиряка, не всегда хорошо отесанного, это. Труднее эти люди изменяют своему прошлому. Закоснелость какая-то у них, адаптируются к изменениям медленно. Вот и Игорь Селянин, были случаи, возмущался тем, что уже властно, твёрдой поступью вошло в тогдашнюю жизнь.
Выходит, скажем, на трибуну один их маленький руководитель, начинает говорить о долге, чести, порядочности. Настойчиво предлагает «шагать в ухо со временем». Игорь знает его: вор он. Встаёт (выходит, выступает) другой, говорит о том же: требует Родину любить. Опять прораб знает: и он вор. Да ещё любовницу содержит в городе за счёт соседнего строительного участка. Как бы данью его обложил. Появляется на трибуне следующий: о добровольных взносах в Фонд мира талдычит, высоко рассуждает. А в сентябре прошлого года завёз к себе на дачу (на недельку-другую) трёх рабочих. Прораб готовился к зиме, отказал заместителю начальника. Заместитель труб дал мало, сославшись на циркуляр. Обосновал отказ аргументировано. А теперь он на трибуне грозит поджигателям войны Фондом мира.
«Всё это как тать в ночи, – убеждался прораб Селянин, – какие-то они как пришлые. Совсем не стесняются».Он идёт на трибуну, нервничает.
– Надо о деле говорить. О материальных ресурсах, о нехватке подъёмных кранов. Под них надо планировать, под них! Что толку с пустых слов?! – он здесь после вопросительного ставил и восклицательный знак. А как-то совсем брякнул не к месту (был праздник, раздавались грамоты):
– Это же настоящая демагогия.
Нездоровые отношения между людьми в те годы Игорь воспринимал чаще как следствие несовершенства какого-то экономического пункта в стране.
– Хаос внутри нас, каждый тому начало, – слова эти он услышал от верующих, которые жили в тайге, скрытно, отгороженные от мира расстоянием и завалами из деревьев. В тех местах летом сыро, трава высокая, гнус. Зимой снега глубокие, мороз. Чужого собаки слышат далеко, предупреждая о чужих.
А случилось это так.
Решили они, молодые специалисты, по совету местных мужиков проехать по зимнику на вездеходе до мест, где можно им поохотиться. С ночевой, в будке, обогреваемой печкой.
В октябре и поехали на два дня в тайгу, в места незнакомые. Часа за два до встречи в условленном месте (их было трое) налетел ветер, потом снег. Не стало видно рядом. И Игорь всё чаще натыкался на ветровал. Вспомнил свою молодую мать, замёрзшую в такой же день. Кричал, стрелял в пургу дуплетом. Уже в темноте развёл большой костер и укрылся за стволом поваленного дерева. В буреломе шумел ветер, рядом стучали сухие ветки. В ночи гудела пурга, высоко в небе подвывало, создавая настрой идущей беды.
Прошла ночь, потом день. Гудел ветер, снег бросало на землю, несло между сучьями, Игорь лазал через поваленные деревья, стрелял в воздух. Натыкался и обходил колодины, ветки цеплялись за одежду. Казалось, мир завален выпавшим снегом и поваленными деревьями. Ничего живого вокруг. Опять ночь и в дреме он увидел сон: мать насыпает в его ладони много черной ягоды, говоря, смотрит ласково: «А иначе никак, сынок».
А солнце припекает спину. Лицо и грудь мёрзнут: и он все хочет повернуться к теплу, но луна, что светит прямо в лицо, не позволяет.
Ночью пурга прекратилась, небо стало чистым. Дым от костра пошёл прямо, предвещая мороз. Он опять выстрелил. Когда посветлело, встрепенулся и начал тихо кричать грудным, незнакомым ему голосом в лицо бородатого таежника. Присев на корточки, тот внимательно рассматривал.
– Ты что, мил человек? – спокойно спросил посыпанный снегом, с бородой. Он снял рукавицу и слегка дотронулся короткими пальцами рабочей руки до смёрзшегося, тугого, как жесть, рукава меховой куртки Игоря. Человек был в белой собачине и такой же шапке, казался широким в плечах. Определённо – таёжник, ежедневно выполняющий тяжелую работу. Они выглядят старше своих пятидесяти лет, но могут пройти по тайге пятьдесят километров. А по чернотропу – и шестьдесят, семьдесят. Могут рубить лес долго, когда обычный человек упадёт от усталости. На свежем снегу – следы его ичиг, рядом – белая лайка.
– Ты откуда, охотник? – в последнем слове ирония.
– Из района я, из района, – овладевая собою, заговорил Селянин. – Нас шофер привез. До речки, а потом – пешком…
Бородатый встал, глядя мимо.
– Ну что… пойдем, – и пошел, ныряя под поваленные деревья и с ходу перепрыгивая колодины, только касаясь их ичигами.
Игорь сильно перемёрз, его трясло, ноги слушались плохо. На спине болталось ружьё. Так он оказался у лесных людей, старообрядцев. Ночевал одну ночь, зная, его ищут в тайге. В трехстах километрах шумит большой город, летают спутники, по всей стране вручаются высокие награды Родины. Уже была построена крупнейшая в мире ГЭС. Только что закончился международный конгресс, запустили в небо какое-то большое железо, а у них… духовное. И слова: первородный грех. И Христос для них вовсе не мифический, а реальный.– Там от лукавого, где нет Бога, – говорит их старец. – Нетерпимость к лжесвидетельству – суть веры, – и кладёт руку на голову стоящей рядом девочки лет четырех. – В пышных одеждах скрывается неправда, прячется в многословии, – говорит он тихо. Девочка прижимает к себе куклу из цветных тряпок, другой рукой расправляет складки длинного сарафана. А когда убеждается, что с сарафаном у нее все в порядке, она толкает палец в рот, откровенно его сосёт, смотрит на чужого с любопытством. Старик открывает глаза, легонько щёлкает рифленым ногтем по детской руке, перебирая другой рукой лестовку. Девочка прячет руку под фартук, вытирает там палец. За маленьким тусклым окном очень холодно. Сильно скрипит снег. Там ждут, чтобы проводить «мирского». Он «вымерз», его корёжит, но время идти. Старик начинает молиться, Игорь клонит голову, сильнее прижимается к неровным горячим камням печки. Его руки вздрагивают, дёргаются плечи. Старик говорит: «Аминь». Игорь ставит на печь кружку чая из душицы со смородиной и запахом кипрейного меда. Одевается, мелькает мысль: «Никто не возьмёт теперь его кружку». Натягивает медленно по самые брови шапку, наклоняется (наружные двери рублены низко), ступает на крыльцо, где ужасно скрипит снег. Вдыхает морозный воздух и от этого начинает дрожать крупно и всем телом, оно становится малопослушным. Молодой парень с редкими пучками волос на подбородке подбадривает.
– Согреешься. Только не отставай, – улыбается, поправляет заячий треух и идет в низину, где от тумана кажется ещё холоднее.
Игорь прижимает локтем приклад ружья – оно меньше болтается и от этого не так сильно дёргает плечо. Старается идти быстро, нос толкает в рукавичку.
– Красный, – оглядывается молодой. – Один только раз обморозишь, потом всю жизнь нос будет бояться холода, – и отворачивается от Игоря, чтобы не видеть, как тот готовится к богопротивному занятию – курить сигарету.
Летом он побывал там дважды: привёз оконное стекло, нарезанное маленькими прямоугольниками, дробь, соль. Преодолевая завалы от леса и тучи летящего на него гнуса, страшнее которого, казалось ему, в мире ничего нет. Ему было интересно слушать этих людей, как бы, не совсем обычно говоривших. Его деда почему-то щепотником они назвали. В домах их чисто. У живущих в таежной глуши. Подружился Игорь с безруким немцем, но кому он не говорил о людях, что прячутся в тайге от власти. Безбожной, как они говорят.


Больница, где страдания, – место благодатное для воспоминаний. Вот и Игорь, сколько раз вспоминал он о разном, садился на кровать, ложился, поворачивался на бок (взглядом упирался в стену), вставал, выходил на площадку, курил, прислушивался к разговорам. Потом снова возвращался в палату, ложился на бок – поворачивался к людям, вставал. Ночь показалась ещё длинней: несколько раз просыпался, выходил из палаты. Курил в одиночестве. Вспоминал о разном.
Утром сестра сделала укол:
– Так, Селянин, готовьтесь…
От этих слов его сердце стукнуло не в ритм.
– Поехали, поехали, – говорила сестра чужим голосом, – пора. Через полчаса вы будете снова в палате. Всё будет хорошо, – на лице женщины появилась улыбка, а больной, который был информирован о хорошей жизни на Западе, начал смотреть на Селянина с иронией. Игорь Иванович понял: он обнаружил страх.
– Это только сверху, вовнутрь не полезут, – сказала сестра, сощурилась. Молодая явно нуждалась в очках, но ей шёл легкий прищур. Селянин несколько раз наблюдал за ее походкой, видел её во время перевязки. Помнит, как она говорила его соседу старику, как заботливо она поправляла ему одеяло. Кто-то сказал о ней: кривоваты ножки. Ерунда какая! Да… Так вот, теперь она успокаивает старика, а Селянин и сам знает – операция простая, но в последние годы особенно мог переживать из-за пустяка, и он прижал к себе подрагивающую руку.
На операционном столе Селянин старался думать одругом, радуясь ушедшей минуте. И кончилось быстро: его уже везут обратно, помогают лечь на койку. Он смотрит вокруг, лёгким осадком выпадает в душе горечь от обнаруженного им страха. Он снова наблюдает окружающую жизнь и может слушать разговоры на те же темы: как можно было бы хорошо жить, если бы не было головотяпства, и как это же самое хорошо сделано на Западе, где головотяпства нет. Приходит сестра, ставит старику градусник, наклоняется, рассматривает его глаза, зачем-то поднимает руку – высохшую, с висящей кожей, о чём-то тихо говорит. Чепуха какая: кривоваты ножки. Да лекалом не подберёшь такие пропорции – никак нельзя согласиться с такой оценкой парня у окна, который теперь наблюдает, не пропуская движений молодой сестры.
Она трясёт градусник, а старику говорит:
– У вас же возраст. Что же вы хотите, папаша?
В углу идет разговор о преимуществе Х-образного шасси над прямоугольным, ближе к центру – о преимуществе развития маломерного военного флота над крупнотоннажным.
– Именно этим и объясняется отсутствие у нас авианосцев, – обобщает сторонник маломерных судов.
«Что-либо о живой природе бы послушать, –успокоенно думает Игорь Иванович, прислушиваясь к тому, как хорошо за кордоном. – Как же они мне надоели с этими рассуждениями…», – сокрушался, но и умилялся собою он. Но в последние годы ему становилось и нехорошо за свою злость.
– В чем они виноваты? – спрашивал он себя во время раскаяния, – они переживают и некоторые не меньше меня. Сколько знают – столько и переживают…
К примеру, заговори сейчас с ними о том, что обыкновенный человеческий глаз – необыкновенен и, как считал Дарвин, не мог образоваться в результате эволюции. Будут слушать, но не более, не более…
«Ну и что я злюсь? – каялся. – Ну что я привязался к ним», – стал нападать на себя. И он чувствовал боль незнакомых ему людей. С каждым годом их поступкам и своим тоже он давал объяснения всё более упрощённые. Многословие исчезло, оценка укладывалась в несколько предложений, слов. И от этого люди становились понятнее. Это правда: он видел дурное, но одновременно видел: он такой же.
А тем временем, пока он ставил себя в общий ряд с человечеством, в больничную палату входили и выходили из нее, приносили и уносили разные предметы, говорили. Притулившись к своей тумбочке, рыбак скреб ложкой в банке с домашним супом, «хулиган», поглаживая ногу, читал. Начинало темнеть, в окнах появился тёмно-синий вечерний свет. Зашла сестра (славная фигурка, красиво убранные волосы), пообещала старику грелку, таблетки, уже другие. В углу, один с завода, настаивал на сложности изготовления какой-то оснастки для термопластавтоматов. Он повторял: фрезой не возьмешь. И радовался тому, что понимает вопрос. Он достал папиросу, подул в неё энергично и, проходя мимо койки инженера, отрезал: «Бесполезно». Рыбак, покончив с супом, тихо рассказывал своему соседу о дикой козе, забежавшей в их деревню.
– Кто же побьёт животное, если оно к людям прятаться прибежало, – поддержал его сосед. – Нельзя…
Тем временем окна из синих превратились в тёмно-фиолетовые, а ещё немного – и в чёрные; звуки с улицы стали доноситься реже. Шум в палате начал стихать. После десяти выключили свет. В тревожном сне начал забываться больничный корпус.
Селянин открыл глаза, смотрел в потолок, прислушивался к ветру на пустыре…
Давно, почти полтора десятка лет назад, когда жизненные перспективы начали терять очертания, в туристической молодёжной поездке по Западной Германии Игорь почувствовал б;льшую тоску, чем ранее. Захотелось уйти, чтобы не наблюдать ложь, всё более его теснившую. Почти со всех сторон. О советском патриотизме знал – надуман, а Родину и не собирался продавать – не смог бы забыть детства, куда вернуться невозможно. Где много перекатов и островов на реке, которой, казалось, нет конца.
Селянин легонько опьянел от того, что увидел в Германии: там жизнь честная, специалисты квалифицированные, а с многочисленных церквей льётся колокольный звон. Сливаясь в один, он резонирует с небом, а оно – благодарное – сияет чистым голубым светом. И хотя были предчувствия у Игоря, но то, что он стал эмигрантом-невозвращенцем, было и для него неожиданно.


Полночь. В больничной палате слышались бормотания, стоны больных. Иногда затихало, да ненадолго. Селянин начал уже дремать…Неожиданно в относительно светлом прямоугольнике двери на пороге появился человек. Он был одет в серый костюм, поверх которого наброшен белый халат. Человек постоял, присматриваясь в темноте, потом стал медленно переходить от кровати к кровати, бесшумно наклоняясь над больными. Он медленно передвигался между койками и подходил ближе к Селянину, который уже мог видеть его лицо… Это был человек и средних лет, и среднего телосложения. Светло-русые волосы стрижены под бобрик. Но они были длинны, поэтому было и от так называемой «марксистской прически»– волосы назад. Наклоняясь к больному, ночной визитёр внимательно разглядывал лицо. В поведении чувствовалось, что ночные обходы для него не редкость, а его работа. Он изучал лица, как это и положено хорошему диагносту. Одного из больных, того, который неумеренно восторгался успехами Запада и разъяснял «неуспехи у нас», он с любовью легонько приласкал: прошёлся рукой по его щеке и легонечко-легонечко похлопал её. Подошёл к следующей койке, отечески улыбнулся тому, кто высказал мысль, что цивилизация и все успехи придут с Запада. Разговор тогда зашёл о каких-то станках, очень хороших, которые должны вот-вот поступить из Европы.
«После покупки станков успехи станут несомненными, – таково было мнение этого больного человека. – Вначале успехи начнутся в машиностроительной отрасли, а уже потом, обрастая, как снежный ком, они будут обеспечивать успех далее и так до тех пор, пока успех не станет повсеместным».
Ночной пришелец взглянул на спящего как на своего давнишнего знакомого. Умилился, как это делают, наблюдая свое любимое дитя, – и к этому больному он испытывал нежные чувства.
Всё происходило в тишине, даже шагов не было слышно. Иногда он клал руку на чью-либо грудь и согласно кивал себе, прислушиваясь к сердцу. Наклоняясь к лицу, задумчиво смотрел на больного, рассчитывая что-то, и, успокоившись, переходил к следующему. Пока никто не вызывал у него серьезного беспокойства. Правда, один раз кто-то огорчил его – он покачал головой и тихонько упрекнул: «Ты ещё жив, старина?»– поморщился брезгливо.
Вот он подошел к койке Игоря и начал склоняться над ним, рассматривая в темноте своими обычного цвета глазами. Взгляды встретились. Пришелец не ожидал увидеть кого-либо, кто наблюдает за ним. Немножечко отпрянул, потом склонился ниже, рассматривая лежащего перед ним, стараясь понять его. И Игорь Иванович узнал: это был Виктор Иванович – представитель Института США по изучению России. Институт находился во Франкфурте-на-Майне, где невозвращенец жил месяц после своего отказа вернуться из-за границы.
Виктор Иванович ещё склонил голову, вглядываясь в глаза.
– У вас какой материнский язык? Мать на каком говорила? – шёпотом спросил он.
– На русском.
Человек, пришедший в полночь, нахмурился, пожевал губами – его озадачил ответ. Он выпрямился, чуть повернул плечо, откидывая назад руку, как бы отталкивая от себя нехорошее. Склонился, взгляд недобрый.
– На каком языке говорила мать? –ещё присматривается американец.
Игорь Иванович пытался отстраниться, но не смог, как это бывает во сне.
–Почему он здесь, что ему нужно? – Селянин хотел кого позвать, но, посмотрев в сторону, в глубине палаты увидел группу немцев, которые, как по сигналу, заговорили о своем неудовольствии русскими. Послышались их обвинения в убийствах западных и восточных немцев, обвинения в «дестабилизации общественных институтов». После очередного причитания о греховности русских вообще и Селянина в частности, откуда-то с задних рядов донесся выдох: «Дишвайне» (свиньи). Послышались голоса, требовавшие признать себя виновным. Далее шел речитатив: о возбуждении Селяниным ненависти между народами, о создании им группировок, слышались требования прекратить распространение наркотиков и скупку американского оружия с целью его перепродажи. Были обвинения в возбуждении у немецких бюргеров низменных инстинктов. И опять глубокий выдох. Это походило на обряд. Какой-то мужчина, явный брюнет, крикнул из хора, грассируя по-французски: «Нехороший!».
Привстав на локоть, обвиняемый Селянин хотел объясниться, но в ответ слышал рифмованные причитания с чётко выраженным рефреном – требованием покаяться. Немного сбоку стоял Виктор Иванович, он кивал в такт. Ароматную сигарету держал прямо перед собой, затягивался глубоко, с удовольствием. Несколько раз он энергично взмахнул рукой в сторону поющих, добиваясь слаженности.
Лицо американца  становилось сладким, какое бывает у некоторых взрослых, когда они разговаривают с детьми-несмышленышами.
Виктор Иванович снова начал наклоняться над койкой, наблюдая эффект от хорала. И чем ближе, тем явственнее начинала звучать музыка марша: в нем был жёсткий ритм, но не было мелодии. Начинался он с того, что где-то кричит женщина. Слышны вздохи и стоны, они доходят издалека. Затем начинает прослушиваться крик младенца, возможно, новорожденного. Он кричит и кричит, его никто не успокаивает. Крик приближается, становится громче. И по мере его усиления начинает звучать громче марш. Он заносчив, не признает ничего, кроме ритма. Это марш роботов, лишь имеющих сходство с ходьбой. Когда крик ребенка достигает предела возможного, марш обрывается. Лязг железа начинает стихать, исчезают и другие звуки.
Лицо Виктора Ивановича собралось в морщинки – он начал смеяться мелко. Наклонялся ниже, и от смеха у самого его рта опустилась верхняя вязочка халата и, легонько подпрыгивая, начала перемещаться кончиком к лицу Селянина: она прошла лоб, переносицу и остановилась у рта, как бы ожидая его открытия. Виктор Иванович не спускал своего взгляда с вязочки теперь уже у закрытого рта невозвращенца.
Селянин проснулся от того, что не мог вскрикнуть. Он прислушался к звукам, знакомым родным стонам, стал успокаиваться.


Виктор Иванович, с его слов, родился в Швейцарии, учился в Америке, Франции. Работает в ФРГ. Без всякого акцента (когда это необходимо) говорит по-русски. Один из тех, для кого не существует языковых барьеров. Аналитик. Способен дать картину по немногим деталям. Мы дадим лишь мазки, по которым можно представить портрет.
Любит сумерки, когда контуры его лица выражены нечётко. Иметь своего портрета не желает и тем более обсуждать его. Он рождён и готовил себя к тому, чтобы разъяснять другим. Весь какой-то был подвижный внутри, готовый изменить тому, что было. Даже походка зависела от того, где он.
Внешне зауряден: костюмы носил серые, неприметные; роста среднего, глаза самого обычного цвета. Даже немного конопатый– человеческое ничто не чуждо. Это внешне. Но очень сложно сидел: стоит изменить ему, скажем, угол правой ноги к полу, левая рука тут же меняла положение, голова – наклон. Это уже было продолжением его внутреннего состояния. Нельзя утверждать определённо, но, может быть, размер его обуви подбирался согласно предполагаемым на этот день обстоятельствам – очень сложен он был внутри.
При ходьбе Виктор Иванович ноги выкидывал немного вперёд, ставил ступни носками врозь. Левая рука уходила назад и даже закидывалась за спину. Селянин видел его однажды днем на улице – это был уже другой Виктор Иванович, совсем не тот, что вечером, накануне. Руку за спину не закидывал, шёл быстро, словно из-за спешки не видел окружающих. Голову держал низко, как это бывает у задумавшихся. Только глаза выдавали напряжённую работу мысли. Они осматривали окружающую обстановку, выхватывали из того, что нужно, и снова смотрели под ноги. Спешит человек, недосуг ему – так выглядит это со стороны.
Ладошки имел американец маленькие, пальцы тонкие – почти детские. Но был крепок духом, сомнений не имел: рубить ли? Вопрос состоял в другом: как рубить, чтобы срубленного было поболее. Но был гуманен, гуманен к тому, кто с ним! Он искал их, чтобы помогать.
Селянин познакомился с Виктором Ивановичем на третий день своего невозвращенства. Немецкий чиновник, заведя разговор о трудоустройстве, советовал ему поехать в серьезный американский институт, где изучаются возможности невозвращенцев, и согласно результатам устраиваются на работу. Игорь согласился сразу, желая приступить к труду быстрее. Немец долго, запутанно вез на микроавтобусе к придорожному кафе, где их ждал представитель института – Виктор Иванович. К тому времени во Франкфурте-на-Майне уже была снята трёхкомнатная квартира. С холодильником, в котором было все необходимое для «джентльмена».
На следующий день утром представитель института и его молодой помощник приступили к изучению Игоря. Попутно они помогали ему очищаться от «советской идеологической шелухи». Попутно нужен он был ещё и для получения кое-каких конфиденциальных сведений. Спектр интересов: от расположения советских военных объектов до углубленных психологических характеристик пяти-шести человек, близко знакомых ему. От стоимости проездного билета на автобус и количества автомобилей, окрашенных в два цвета (примерный, оценочный процент), до расположения в их городе (сухопутном) верфи по строительству подводных лодок. Спрашивали, что думает народ Союза о выдаче после войны русских пленных советским судебным органам? Или: что думают русские о роли американского капитала в деле развития международной торговли с восточными странами? Любили поговорить о помощи, которую оказала Америка во время войны.
– Без нашей помощи Россия бы проиграла войну, – говорил Виктор Иванович, положа левую ногу на правую и покачивая этой ногой в новеньком ботинке. Смотрел выжидательно. На этот раз сигаретку держал в правой руке, откинув её в сторону. Небольшой переход, и вот уже рассказ о гонениях евреев в Советском Союзе. Приводил примеры.
– Непризнание этих общеизвестных фактов можно расценить и как факт антисемитизма, – опять смотрит выжидательно. Обещает содействие в эмиграции и устройстве на хорошую работу. Обводил взглядом квартиру: ковёр, телефон, телевизор, клал руку на яркие обложки журналов. Теперь уже из-под его пальцев выглядывали красотки и большие автомобили.
Приходил Виктор Иванович чаще один, ненадолго, но ежедневно. Поговорит с полчасика о том, о сем. Спросит о сущем пустяке, расскажет о каком-то русском, который был страстно влюблен в лейтенанта английской армии… Вот такая у него любовь – к мужчине… Встанет, улыбнётся, пожмёт руку. Пообещает прийти завтра же. Опять остается невозвращенец один. На полках книги на русском: «Берлинский Кремль», «Восемь лет Лубянки», комплект журнала «Мосты», газета «Посев». Начитается, накурится. Пройдёт по трёхкомнатной квартире. В окна Игорь посмотрит через дневные шторы. На улице редкие прохожие. Пустынно. Изредка женщины собак-овчарок выгуливают. Одно окно выходило во двор: там который день под окном мужчина в своей легковушке копается. В другом, через улицу, девушка, по виду подросток, поймав взгляд, призывно помахала рукой. На что Игорь попятился в глубь комнаты. Выходил на улицу, думал о прочитанном и своем будущем. А внутри уже начинали давить воспоминания. Над городом разливается тихий колокольный звон, напоминая о ските в далекой тайге. Вспоминается старый больной человек с суковатой палкой, которой он показывает на гнездо больших чёрных птиц, поселившихся рядом.
– Никто из нас не слышал крика взрослой птицы. Маленькие аистята кричат, – и его глаза блестят от радости: он наблюдает Божий мир.
– Они не любить, если кто говорить, – улыбается маленький человек рядом, он рад поднять культю обмороженной руки в сторону гнезда и этим уменьшить ноющую боль в обрубке. – У нас в Данцинг, – говорит он, – есть аист, но белый.
Кажется теперь, в Германии, даже странным, что есть все эти люди и живут где-то: отец Николай и бежавший из индигирского лагеря пленный. Очень далёкими, как на другой планете, представляются тайга, река и высокие горы вокруг. Ходил Селянин гулять недалеко от переулка Левенгассе– не далее двух-трёх кварталов от своего временного жилья. Зашел как-то в магазин подержанных вещей – он уже несколько раз проходил мимо. Пожилая хозяйка засуетилась. С непривычки такое внимание обязывало купить. Выбрал за восемнадцать марок (остатки сувенирных денег) дутый нательный крестик из жёлтого металла. А когда вышел на пустынную улицу, увидел женщин, которые двигались в том же направлении. Разговаривая между собой на отличном русском языке (что-то о журналистике), они начали его обходить. Случилось, он оказался в центре этой оживленно беседующей группы. Одна из них даже внимательно посмотрела на него и улыбнулась. Игорь замедлил шаги, давая дорогу. А когда журналистки отошли метров на сто, уже другая сделала ему улыбку и помахала ручкой. Засмеялись и остальные. Сели в машину, которая тут же отъехала. Опять улица стала пустынной, как будто ничего этого и не было. А в его руке прозрачная коробочка с крестиком.
Дня два Игорь не выходил из дома, хотя с ним ничего плохого не произошло. А когда вышел, размышляя о прочитанном в газете «Наше общее дело», на него налетел интеллигентный мужчина. Он появился из-за угла, что-то крикнул, а потом начал быстро говорить, указывая рукой в сторону. Селянин не понял ничего, а прохожий, махнув рукой на непонятливого, начал догонять другого человека, который поворачивал за угол. И улица снова опустела.
Может, о случившемся нужно было сообщить Виктору Ивановичу? Нельзя же быть таким обидчивым – спецслужбы любят всякие «штучки». Их можно понять.
Читал Селянин до полуночи, чтобы заснуть сразу. Но когда выключал свет, вспоминал деревню, свое строительство и людей, которых, может, и никогда бы не вспомнил в другое время.
А утром приходил Виктор Иванович. Садился напротив, улыбался дружески, хотя и смотрел пристально. Сигарету вставлял в мундштук, прикуривал от большой жёлтой зажигалки. Ногу клал на ногу, локоть руки, что держала сигаретку, опирал на колено, другой рукой тихо поворачивал зажигалку (играл ею).
– Мы понимаем так: тот, кто приходит к нам, это либо человек, готовый предложить нам свои услуги, либо тот, за которым кто-то стоит.
– Но может же человек и просто…
– Нет, просто у нас не получится. Есть люди, едущие по вызову в Израиль, Германию, но они имеют гарантов, несущих ответственность за вызванного ими человека. Наш институт может выступить в качестве такого гаранта, но мы должны знать о человеке всё. Наконец, мы вправе надеяться на его помощь… – Благодарность тем, кто создал условия проживания на Западе комфортными.
Он смотрел выжидательно. Вынимал окурок сигаретки из мундштучка, тут же вставлял новую. Менял ноги местами, локоть ставил на другую ногу, руку с зажигалкой клал на спинку дивана.
– Если нужно знать что-то обо мне, я готов сказать. Никаких секретов, – Селянин пожимал плечами. Подчёркивал мысль: «Какие могут быть секреты?».
Молчали недолго.
– Если за вами кто-то, то кто? Импонируют нам люди, что не забыли своего языка, пронеся его через тысячелетия. Гонения закаливают, выкристаллизовывая в народе лучшее. Такой народ имеет право наставлять, – он смотрел строго, не улыбался. Выжидал. А Игорь думал в сердцах, что здесь какая-то ерунда получается: ему бы работу в какой-нибудь англоязычной стране, а тут о гарантах, о каком-то народе, имеющем право наставлять. «Чушь какая-то!»
– Сегодня главным стержнем, вокруг которого вертится вся политика и весь мир, является противостояние двух систем, двух сверхдержав. России и Америки, – Виктор Иванович смотрел вопросительно. Он ждал подтверждения или отрицания: ему нужно мнение. В то время Селянин искренне верил в противостояние двух социальных систем. Но и об этом он ничего не сказал, потому что сам он никому не противостоял.
– Между государствами могут, ох, как могут, – Виктор Иванович смотрит внимательно, – быть тонкие и весьма дипломатические отношения. Незаметные внешне, но эффективные!
– Неожиданно он переходит на другое, совершенно отвлеченное: – Мы высокого мнения о понимании людей госбезопасностью Союза. Они понимают человека лучше, чем порой он сам себя, – и опять делает паузу, смотрит. – Они видят перспективу.
В следующее утро исследователь России спрашивал:
– А что, не поговаривают ли у вас, что на программных стройках используется принудительный труд?
– Не понял. Как это программные стройки? Это что – когда заключённые?
Крупные стройки, как правило, осуществляемые по займам и при участии западных фирм. Не используются там заключённые?
– Заключённые работают много. Собственно, они и должны работать. Дома строят, – невозвращенец заговорил охотнее.
– Это другое дело, – начал разъяснять вопрос Виктор Иванович. – Имеются в виду линейные объекты: высоковольтные линии электропередач, газо-, нефтепроводы с перекачивающими станциями на них. Дороги к ним…
– А… «химики» работают. И на ударных стройках – тоже.
– Они ограждены зоной? Колючая проволока, вышки?
– Нет.
– Тогда и не будем о них говорить… – Виктор Иванович как будто ещё что хотел сказать, но раздумывал. Поменял ноги местами, левую руку в сторону, откинулся по дивану вбок и заговорил о неблагополучии межнациональных отношений в России. Вынул из мундштука окурок, вставил сигарету, посматривая своими обычными глазами.
А однажды разговор зашел совсем странный. Улыбаясь (было утро), исследователь заговорил о том, что встретился ему тут как-то случайно один из Союза, тоже сибиряк.
– Говорит, сибиряки сильно отличаются от русских. Другой народ…
– Это точно, – оживился Селянин, – ведь иностранцы знают русских по Москве. Ну ещё– Ленинграду, а сибиряки – отличаются…
– Он утверждает, что Сибирь покорена, даже оккупирована Россией…
– Мы – грубее, но, говорят, зато и сердечнее, как бы это сказать, отзывчивее. В беде поможем скорее. Я слышал не один раз об этом и от разных людей. Климатические условия у нас…
– Говорит: «Мы – не русские, а сибиряки. И будем добиваться освобождения и отделения от России…»
Игорь, начиная понимать, о чём речь, боднул головой. Он поймал на себе внимательный взгляд.
– Я не знаю: как это? Может, он какой больной? – грубо и совсем не так сказал он.
– Но у них существует в Нью-Йорке правительство в изгнании, – продолжал мысль Виктор Иванович, играя зажигалкой и качая ногой в сторону.
И так с утра всякий раз. О чём угодно, но не о работе и эмиграции в англоязычную страну. Много было сказано всякого, но и спустя годы не всё понял Селянин, о чём шла речь. Не понравился он своей неразговорчивостью: ни разу не кивнул, когда это предлагалось. Не обозначил возможные координаты использования, не указал места, за какое привязывать его.
К концу месяца Виктор Иванович предупредил, что утром приведет для беседы несколько человек, которых Селянин может заинтересовать. Невозвращенец в тот вечер уснул поздно, он надеялся на разговор о трудоустройстве. И мысленно соглашался на любую черную работу в Америке, Канаде или Австралии.
Пришли трое, назвались сотрудниками еврейского отдела «Голоса Америки». После того, как они расселись, один из них задал вопрос:
– Как вы относитесь к евреям?
– Я отношусь так, как они заслуживают, – ответил Селянин, обескураженный тем, что разговор не о том.
Очень не понравился представителям «Голоса Америки» этот ответ. Разговор застопорился сразу, чувствовалась неловкость положения. Вероятно, журналисты подумали, что соискатель скромной должности чернорабочего имел в виду что-то дурное. Хотя он был далек от вопроса, прожил большую часть жизни в тех местах Сибири, где этот вопрос отсутствовал, и потому не мог иметь мнения ни хорошего, ни плохого. Стало совсем видно: Виктор Иванович не доволен, но держится. Молчит, курит. Журналисты засобирались, на прощание улыбки сделали.
Через день молодой американец перевез несостоявшегося эмигранта в лагерь для перемещённых лиц «Цирндорф», населённый на две трети югославами. Человек сто в лагере, а может, и более. Утром там раздавали рыбу-филе, иногда отбивное мясо, но всегда много картофельного пюре. Дают маргарин (реже – масло), сахар, кофе (суррогат) на молоке – строго по установленной норме для перемещённых лиц (расходы по содержанию оплачивались за счёт специального фонда ООН). Утром выдавался сухой паек на ужин: консервы, хлеб (почти неограничено), булочка на десерт, кофе либо жиденький чай, каждый набирал себе в термос. Лагерь состоял из четырёх кирпичных двухэтажных бараков. Комнаты на два-четыре человека – это для семейных. Есть и большие – человек на двадцать. Условия хорошие. Один югослав, из пожилых, жил там уже лет пятнадцать и не могли выгнать. Пьют там много (песни из общих комнат слышны до позднего часа), и от этого становились известны случаи маразма среди братьев-славян.
На третий-четвёртый день за столик Селянина присела женщина (раньше он ее не видел). Из экзальтированных, в возрасте много старше, чем это может показаться на расстоянии. Чешка, на русском говорит как на родном. Заговорила непринуждённо сразу. За кофе – как это и принято в цивилизованном обществе. Предложила прогуляться (воздух так дивно свеж!). По дороге болтала чепуху всякую: уже давно влюблена в американского президента. Называла его по имени. Умилялась первой леди Америки, сравнила ее с первой женщиной Союза. Конечно же, сравнение не в пользу госпожи Брежневой.
– В украшениях она не уступит, но в интеллекте, просто женской обаятельности ей далеко до настоящей леди, – молола что попало. Почти не делая паузы, стала рассказывать о имевших место случаях принятия фамилий-псевдонимов. – Например, один невозвращенец из Болгарии стал Вашингтоном. Вашингтон! Неправда ли, это звучит! Другой, некто Носенко, сын известного советского министра, захотел стать Джонсоном. У нас это распространённая фамилия на Западе. Вот уже десять лет, как он мистер Джонсон. А где появляются русские, там и жди беды.
Игорь Иванович ещё не привык к такому и обиделся:
– Может, советские. Там у нас много и других: киргизы, эстонцы, украинцев вон сколько…
– Нет, – качает она головой с неестественно пышной в разные стороны прической, – русские. На Западе известен случай: несколько советских танкистов отказались давить в Берлине мирную демонстрацию. В честь их в Западном Берлине заложен камень.
Шли по дороге через вспаханное поле. Культурный слой почвы – очень чёрный от обильных удобрений – не глубок. Полосы суглинка, извлечённые плугом, тянулись вдоль дороги.
– Вы уже начали делать визиты? – чешка щурится.
– Визиты? Какие визиты? – Игорь машинально толкает руку в карман брюк и там касается сухих листьев травы, из которых он приспособился делать сигаретки.
– Вам надо сменить обувь, прежде чем вы начнете наносить визиты, – она опять щурится, рот делает больше – улыбается.
– У меня нет пока друзей.
Подошли к околку, но не дикому – в траве и цепляющемуся за одежду кустарнику, – а аккуратному.
Надо отдать должное, пока они шли, чешка успела составить прекрасный осенний букет в основном из крупных жёлтых листьев клена.
– Мне кажется, это красиво. Особенно, если в букет добавить красного, – и ломает ветку рябины, –красное в жёлтом. У переносицы, когда вы думаете напряжённо, появляются вертикальные складки, их называют морщинками гордеца. Их легко убрать несложной пластической операцией, – и об этом она сказала без перехода – речь лилась, как вода из крана. Может, спешила…
Вечером, собирая на задворках сухие листья травы – из тех, что не кислят в сигарете, Игорь вспомнил женщину. «А могу ли я когда-нибудь возникнуть перед незнакомым человеком и говорить по схеме? По заготовленной кем-то болванке? А вечером сесть в оставленный неподалёку автомобиль и уехать с чувством выполненной работы. Назвать себя чехом, поляком, – кем прикажут», – он разогнул спину, осмотрелся. Было сухо и тепло. Тихо. В километре чуть слышно одиноко тарахтел маленький трактор – он готовил землю к следующему урожаю.
Через два месяца он получил разрешение на проживание в городе Саарбрюккен. Начался путь простого, незащищённого русского, ставшего интересным Институту по изучению России.


В Саарбрюккене определили место в общежитии для иностранных рабочих. Для немецких рабочих общежития лучше, но и для иностранцев условия созданы. На первом этаже двухэтажного здания – кухня, где итальянцы готовят макароны. Комнаты на 2–3 человека и недорого. Соседом (комната на двоих) стал итальянец Карамано Каладжеро, бывший фотограф журнала «Европа». Жуир, насколько это возможно, знаток кухни местного ресторана – в пределах заработка разнорабочего.
И Селянин получил направление на работу – грузчиком по сбору металлолома. Груз разный – от мелких болтов, запутавшихся в проволоке, до двух-трех предметов, весом в центнер и более. На работу ехал автобусом, электричкой, потом шёл полчаса через железнодорожные пути и рабочий поселок.
Работал почти без выходных, желая скопить денег к эмиграции. От непривычной тяжёлой для него работы болели спина, руки. С первой же получки вытряс из кармана ненавистное сено и стал курить сигареты, которые он научился хорошо делать из дешевого табака. Для работы купил вязаную шапочку и синий комбинезон, в каких изображают на советских плакатах сознательных рабочих. В достатке имел бумагу, чтобы писать прошения об эмиграции. Жизнь помаленьку налаживалась, но всё ещё какие-то люди возникали, улыбались, хотели побеседовать. Задать вопросы, часто непонятные ему… Смотрели при этом внимательно: как поймёт такой непростой вопрос невозвращенец? Никто не угрожает, просто говорят, как скоро ему хорошо будет… Но только попозже.
В середине января случай один был. Они с напарником Клаусом грузили в кузов своей машины кабину от «Форда». Когда угол кабины был уже в кузове их машины, Клаус неожиданно отошёл, сказав что-то тихо. Кабина надавила на Селянина и боль пронзила тело, все более концентрируясь в желудке. Отскочить он бы не успел. Непонятно и теперь: почему отошёл тогда напарник, зачем? Возможно, с целью посмотреть, как сподручнее удержать кабину вдвоем, а возможно, и по другой причине. Пожалуй, прав Виктор Иванович – любитель всяких таких «штучек», что важно распознать в человеке, кто его мать.
– Женщина скорее определяет национальность, чем отец, – говорил он, – отсюда и характер человека, возможности его использования.
Говорил он тихо, убеждённо. Сигаретку в это время держал прямо на Селянина.
– Нам важно знать, на каком языке думает человек. Но некоторые скрывают свой материнский язык, – глядел он в глаза, – а за этим может кое-что скрываться.
Любил он говорить сложно. Что-то нужно ему. Не простые это слова. Может, произошел инцидент ненамеренно?
– Помоги, –что было сил закричал Селянин, сразу же забыв, что его не понимают по-русски. Клаус чуть помешкал, подошёл, и они задвинули кабину в кузов. Невозвращенец тихо, на заплетающихся ногах, отошёл в сторону, согнулся от боли. Сел на какое-то железо, ещё согнулся, коленями уперся в живот. Клаус стоял рядом, тихо говорил что-то. А Игорь, открыв глаза шире, не видел вокруг ничего. Кто-то проходил мимо, иногда военные (рядом была воинская часть).
Через полчаса боль отпустила, но не ушла совсем, напоминая о себе часто.
Страдания не проходят бесследно: в минуты страха и нестерпимой боли, не раздумывая, он возопил о помощи на том языке, который был его родным.
После трех часов дня Селянин начинал свой путь обратно: шёл пешком, ждал минут двадцать-тридцать электричку. Потом ехал автобусом. Около пяти заходил в кантину– недорогую столовую для иностранцев. Около шести вытягивался на койке, читал… Немного говорили с Каладжеро о стоимости и заработках в России, Германии, Италии, о национальных блюдах этих стран. «Ничего нет вкуснее гречишных блинов с топленым маслом», – думал Игорь. Как это назвать по-немецки он не знал, рыться в справочнике не было сил и назвал тогда русскими национальными блюдами щи. «Щи да каша – пища наша», – подумал он, но сознание уже начинало плыть. Ещё немного и он уснет. Но молодой организм итальянца испытывал нужду не в одном хлебе. Он имел мнение о некоторых преимуществах брюнеток и в доказательство приводил примеры из личной жизни известных тогда киноактрис.
Игорь говорил в защиту блондинок вяло: от тепла и сытости всё более проваливался в сон. В восемь засыпал, чтобы в половине четвертого встать, и к шести успеть на работу.
А однажды неожиданно наступила весна. Небольшие берёзки, стоящие у входа в ночлежный дом, выдали клейкие нежные листики. Несколько раз Селянин растирал их между пальцами, нюхал и от знакомого запаха обострялась ностальгия.  Странно ему, что в Германии, где везде такие изнурительные работы и не бывает друзей, берёзы имели клейкие нежные листики. И хотя невозвращенец никогда не был в Канаде, ему хотелось, чтобы весной там было много нежной зелени и много цветов с красивым названием «Венерины башмачки». В Бразилии, вероятно, тоже неплохо. Никто и не обратит внимание на эмигранта – там их миллион.
В один из таких мартовских вечеров на стареньком тёмно-синем «Пежо» приехала сотрудница Фонда Толстого (в ноябре Селянин ещё не работал и к зиме ему выделили шестьсот марок строго на покупку костюма и пальто). Представитель Фонда улыбнулась, подарив пачку сигарет.
– От себя лично, большего подарка сделать не могу.
– Что вы, что вы, – обрадовался невозвращенец, довольный хорошим отношением, – и за это спасибо. – В его груди заметно потеплело.
Они перешли в комнату для гостей и зажгли много света. Она, как с мороза, потирала руки и об эмиграции заговорила издалека. О том, что православная церковь, допустившая в России хаос, выказала себя неспособной вести за собой народ. Говорила, как хорошо можно жить в Канаде или Америке. И что в Америке – свобода и там представлены все церкви, в том числе и промежуточные.
– А как вы относитесь к Кареву, лидеру баптистов в СССР?, – прохаживаясь по гостиной,  обратилась она.
– Он где? – спросил Селянин, полагая, что это из героев, давших человечеству свежую мысль. Но представитель Фонда перешла на другое, глаза сделала проницательными.
– Вы должны понять, что можете быть с нами или против нас. Выбирайте, – она тряхнула прической, черные искусственные волосы (парик) рассыпались по плечам, поправила медальон-зерцало. – Выбирайте, вы с кем? – лицо стало жёстким, какое бывает у тех, от кого зависят люди. Те самые, которых надо держать в узде.
Невозвращенец полагал, что его выбор сделан: жить тихо, работать прилежно. Он имеет достаточно сил и может обеспечить себя. Может, это и не к месту, может, это и смешно, но он надеялся иметь семью и содержать её. А ему предлагали выбирать. И все это намеками и дозированными паузами между ними.
– Мне бы побыстрее в Америку-Канаду, – начинал он сердиться, – а мне о выборе. Хочу жить, как все, – и смотрел в угол.
– А ведь моим учителем был сам Фарадей, – неожиданно призналась женщина. – Тот самый, знаменитый, – она смотрела теперь с лукавинкой.
Бывший инженер подозревал, что учёный умер в прошлом веке, а если не в прошлом, то давно. И её учителем не мог быть Фарадей –«тот самый, знаменитый». И не такое он мог бы стерпеть, потому что «ученица» была представителем организации, которая помогает русским в эмиграции. Уезжая во второй раз (в мае), она не выдержала:
– Не можете же вы быть сам по себе. Или вы –олигофрен? Даже кошку охраняет общество по защите животных, – старческой рукой, покрытой дряблой загорелой кожей, она показала, какое маленькое животное кошка. – На что вы-то надеетесь? – глаза сердитые, смотрят прямо. Это серьезно расстроило Игоря, он чувствовал себя виноватым, отчего становилось тревожнее за своё будущее.
– Но я же ничего никому не сделаю плохого. Могу как угодно обещать. Могу жить безвыездно в том месте, где укажут (разговор шел об Америке).
На это она, представитель одной из известнейших аристократических фамилий России, пожимала плечами, по-видимому всё более убеждаясь, что перед ней – продукт азиатской глубинки. Она, прощаясь, даже сказала с нажимом «Азия».
Через четырнадцать дней приехал из Фонда загорелый мужчина невысокого роста, по фамилии Колчак. Он занимал там положение: за рулём большого американского автомобиля сидел водитель. Сильно спешил Колчак, поэтому он только посоветовал ездить по субботам на отдых к его добрым знакомым Огородниковым.
– Белый офицер. Хозяйка – немка, но борщ готовит отменно. И весьма добропорядочная женщина. Одинокие. И я иногда у них останавливаюсь, –он кивнул водителю, включился мотор, под капотом почувствовалась сдерживаемая мощь.
Списавшись с Огородниковым и заплатив за железнодорожный билет семь марок и шестьдесят пять пфеннингов, к позднему воскресному завтраку Селянин был на месте. Типичная немецкая усадьба: дом под коричневой крышей из черепицы, кролики на заднем дворе. На усадьбе – виноград, яблоки, овощи и какой-то незнакомый корнеплод, растущий наружу и с листьями по бокам. В полуподвальном помещении – гараж, там же – большая бочка собственного вина.
Хозяин старый и больной (рак желудка) начал расспрашивать о сегодняшней России. Переспрашивал, уточнял и никак не мог поверить, что обычный советский человек за завтраком кушает, например, глазунью или котлету.
– Котлету – редко, – поправился Селянин. – Редко. А вот овощей, в общем, достаточно. И хлебобулочных изделий достаточно.
Старик подозревал обман.
За обедом разговор пошел о последней войне, о боеспособности немецкого солдата.
– Да, я слышал, что итальянец уступит русскому солдату, – поддержал разговор Селянин.
– А перед русскими кто? Кто лучше? – хозяин поднял брови, они топорщатся.
– Японцы, англичане… Кажется, французы, поляки. Я, откровенно говоря, слышал этот порядок, но не запомнил.
– Немцы – вояки ни к черту. Солдат не обучен думать. Мы им показали кузькину мать в первую мировую… Если бы не большевички, накостыляли бы им по первое число… Жизнь отдам ради того, чтобы посмотреть Россию. Хотя бы одним глазом, – сказал он, глаза в тумане. Видно, понимал несбыточность желания. Получилась пауза, которую нарушать нельзя. Они сидели за столом, покрытом скатертью в клеточку. Вазочка, букетик каких-то незнакомых цветов, отбивное мясо с картофельным гарниром. На столе набор специй, соус к мясу – трёх сортов. Огородников не притрагивается к пище, морщится от ее вида: – Они как стадо баранов (немцы) без лидера. Без его жёсткой команды – они ничто. В языке немца два слова «должен». Одно – как у любого народа, другое – самое категоричное. Умри, но сделай! Их экономическое чудо построено на втором значении этого слова, – он отхлебнул чай. Спросил устало: – А вы, значит, уже слышали о месте русского солдата? У них всё определёно четко: кто хороший, кто похуже, а кто совсем плохой, – и опять морщится. – Аккуратная нация, всё им ясно, – по-видимому, Огородников был уже серьёзно болен. Говорил трудно и зло. На худом лице появлялись капли пота. Хозяйка слушала, понимая лишь отдельные слова. – Появится лидер, подаст команду и… хоть на запад, хоть на восток пойдут. Им всё одно – размышлять не станут.
Игорь такое слышал в первый раз, а Огородников говорил:
– Приезжала иностранная кинохроника, снимала. Весь их полк, до одного, оставили на поле. Всех покосили.
– Кого?
–Большевичков-буденновцев. В опереточных шлемах… Пешком бы ушел хоть сейчас, чтобы в родной земле лечь, – под его глазами синие тени.
Отдохнул ли Селянин в семье? Не понял. Отношение к нему нормальное. Очень чисто, это он любит. Хлеб нарезан аккуратно хлеборезкой. Каждому по три кусочка. В коридоре, в проходах, ванне, когда щёлкнешь выключателем, много белого дневного света. К обеду включали электрический камин, в нем уютно играли языки искусственного пламени.
Домой Селянин должен был возвращаться восьмичасовым поездом. Начали собираться в семь. Игорь благодарил за гостеприимство, почти кланялся. А когда вышли во двор (хозяйка замешкалась в доме), Огородников вдруг сказал:
– Я скоро умру, бояться мне нечего. Ты и правда думаешь, что тебя подозревают как функционера? «Крыша» у них такая, чтоб «следов» не оставлять и не нести ответственности… Похоже, ты не дурак, каких тут полно. Слушаешь хорошо… После университета, или как там у вас она называется, следующая ступень?
– Аспирантура.
– Это, во-вторых. Из Сибири, это в-третьих. Ты не эмигрант, а невозвращенец, за тебя никто не отвечает… Молодой, крепкий. Ты нужен, – и он указал Селянину в грудь. – Не можешь ты остаться сам по себе. Кем бы ты не был. Тебе этого не позволят, – он сунул на прощание свою холодную синюю руку. Говорил Огородников часто без всякого перехода.
На вокзале, в зале ожидания, хозяйка начала маяться (она действительно готовила борщ прекрасно), а потом нерешительно спросила:
– А вам разве Фонд Толстого не дал гостевых пятнадцать марок?
– Нет.
Опять помялась.
– А у вас нет пятнадцати марок?
– Нет, – ответил Игорь. Он имел с собою неприкосновенный запас в сто долларов, но в самодельном карманчике брюк. И нужно было уединиться, чтобы достать их.
Хозяйка опять в нерешительности.
– Больше не приезжайте, – резко повернулась к нему спиной, энергично пошла из зала.
Селянин совсем не ожидал такого. Не знал он здешних порядков, переживал о своей недогадливости – пойти в туалет и достать из потайного карманчика деньги. Их можно было бы тут же разменять. «Отправлю по почте», – решил он. Не отправил.
Совсем темно, на улице ветрено. Он сел в вагон второго класса, начал накрапывать дождь. Поезд тронулся, капли на стекле задрожали, а потом дружно задвигались в сторону оконной рамы и книзу. Под прикрытием прошлогоднего листа березы, прилипшего к стеклу, сохранилось несколько маленьких капель. Они дрожали, но не подчинились общему движению. Жёлтый лист от скорости прижимал капельки влаги сильнее, этим и сам держался.
Мыслями в эти минуты Игорь был в посольстве Канады (он там бывал чаще, чем в других эмиграционных службах). Если ему преодолеть эту преграду, это трудное время, ему откроется зелень страны, населённую людьми, могущими понять, как бывает трудно. Конечно, плохие там тоже есть, но мало. А в основном все – крепкие физически и простые в отношениях. У него там будут друзья. Непременно будут. Он никого из них не подведёт. У него будут настоящие друзья. Они его поймут – как трудно быть одному.


Недлинная жизнь Игоря прошла в Сибири, был он далёк от приёмов изучения человека, купли-продажи его. Стыдился по-деревенски, упрям был по-сибирски, чем и обнаруживал свою географическую удалённость от мозговых центров страны. И в Германии, ещё более цивилизованной, надеялся на переписку с консульствами, полагаясь на эмиграцию «просто так». Вечерами писал на английском, учил немецкий. А когда появлялось время, ездил во Франкфурт-на-Майне, в Бонн. Стучался в двери с просьбой разрешить эмигрировать в страну.
В августе поехал в Париж (это рядом). Пожалуй, город весьма хорош, но он там был по делу: искал себе страну. Днём ездил на метро, ходил на ватных гудящих ногах, говорил на ломаном английском. Прямо никто в посольствах не отказывал – в этом они молодцы. Деньги, как это бывает у бедных, имел всегда, теперь эта сумма составляла около двухсот долларов. Однако очень дороги гостиницы в столице мира. Ночью он дремал в сквере, присматривая для себя место до сумерек. Но стоило ему лечь среди аккуратно подстриженных кустов, как он слышал рядом громкий хохот. Понятно, на нём учились следить, и такой откровенный смех нужен как знак того, что он обнаружен. Вставал с нагретой своим телом земли.
Через два дня поселился в большом – размером с футбольное поле – помещении, заставленным раскладушками. Это был спальный корпус организации, содействующей международному молодёжному туризму. За небольшую плату там разрешалось проживать не более четырёх суток. Нужно было показать свой паспорт, и любой в возрасте не старше сорока мог получить подушку, одеяло и простыню в виде детского конверта. В помещении стоял ровный разноголосый шум, в котором не была слышна русская речь. За эту же плату выдавался и завтрак: булочка с маслом и большая кружка суррогатного кофе на молоке. Хотя не обременительный, но был и ужин. Вечером на специально отведенной площадке жгли костры. Это был мир, совершенно неизвестный советским людям.
За эти дни невозвращенец побывал в посольствах Аргентины, Канады, Бразилии и так далее, включая упорно неприсоединяющуюся ни к кому Индию. Не удалось ему прорваться в Англию. Британский консул повертел паспорт, вышел на пять минут в соседнюю комнату, а когда вернулся – развёл руками, скорбно покачал головой. Дипломат. Это был удар. Англия – она совсем рядом. Игорь взял свой документ, в котором чёрным по лиловому фону написано: «Беженец, оказывайте помощь!». Закрыл красивую дверь консульства и пошел, не думая о направлении. Вышел к реке, постоял, смотря в воду Сены, и нашел её грязной. Гудели ноги, болела от сигарет голова. Спина под рубашкой мокрая, ботинки сжимают пальцы. Ему становилось нехорошо. А по бульвару публика совершала променад, нагуливая хорошее пищеварение к ужину. Странное впечатление было у Игоря от гуляющих: как будто люди эти ненастоящие, на сцене они, а он смотрит со своего тёмного удалённого места на яркую сцену, где играют роскошную жизнь. Артисты, но по-настоящему сытые, холёные, в удобных одеждах: тёплых зимой, прохладных летом. Чужие ему. Он отворачивается, ложится грудью на гранитный парапет, наблюдает дно Сены, песчаные наносы. Вспоминает критические параметры их образования: скорость речного потока, глубину реки и гидравлическую крупность взвешенных частиц. Увидев проплывавшую щепку, он отвлёкся и стал вычислять: сколько бы суток пришлось плыть на весельной лодке до Канады.
«Если бы была гарантия, что не выгонят из страны, и приличный шанс, что океан будет спокойным, то можно было бы на круг положить километров по сорок-пятьдесят на день. Имея запас продуктов, воды – дней за пятьдесят можно было бы добраться». Немного подумал: «Чушь какая-то», – подытожил он и плюнул в Сену. Конечно же, плевать в чужую реку он не имел права, но молодой человек был расстроен. Даже на прекрасную архитектуру он смотрел равнодушно. Не видел он Парижа – цитадели демократии и форпоста защиты прав человека. А чувствовал, как больно сжимает правый ботинок пальцы. К вечеру ступить больно ногой. Опять же, грыжа о себе напоминает.
Поинтересовался невозвращенец на бирже работой. Назавтра ему предложили место грузчика металлолома. Совпадение: общежитие – в другой части города, очень уж далеко от работы, как и в Саарбрюккене.


В последний, четвёртый, вечер Игорь пошёл к костру – смотреть жизнь заграничную. Сел на крайнюю скамейку, ноги вытянул. Пропотевший за день воротник рубашки неприятно холодит шею. В центре, у костра, поют, там весело, взрывы смеха, аплодисменты. Импровизация. Девушки сытенькие, стройные, хорошо одетые – заграничные. В среднем на полголовы выше, чем молодежь страны победившего социализма. Рядом ярко расписанные автоматы с сигаретами, пивом, кока-колой, безделушками-сувенирами. На красочном фоне мрачновато выглядел бездомный невозвращенец, которого нигде не ждут.
Игорь прислушался: две молодые канадки пели про девушку, покинутую любимым и оттого страдающую. А полюбила она на всю жизнь. Грустная история, грустная мелодия.
Он видел этих канадок в буфете и без парней. Мысль «без парней» замерцала, он начал присматриваться. И находил лица приятными. У той, что повыше, кожа загорелая, почти шоколадная. Волосы светло-русые, на солнце выгорели. У подружки – фигура и отнюдь не дурна. Подумал о том, что по действующим здесь законам молодожены вправе жить в любой стране – мужа или жены.
«Может, почертить крылом?»– подобрался он внутри и когда канадки кое-как, но под бурные аплодисменты и громкие крики одобрения дотянули песню, Игорь начал аплодировать вместе со всеми. К центру начали тянуть какого-то смуглого, от него требовали стихи. На смешанном французско-английском языке соглашались на компромисс, предлагались варианты, это было смешно. «Только бы какие-нибудь простые, не богатые. Продавщицы, ткачихи»– Игорь начал пробираться между скамеек, заходя сбоку и имея в запасе пару подходящих предложений. Не зная почему, не к месту, вспомнил, что у них принято подавать кофе в постель. Даже столик специальный завели, на колесиках. Он помялся рядом, и…:
– Что заславная песня, – ногу немного отставил, руку затолкал в карман брюк, но понял, что с непринужденностью переборщил. Руку из кармана вынул, из другого вытащил пачку сигарет и нервными пальцами начал водить по ее граням.
– О, да, – ответила высокая, улыбнулись обе… – Переведена на много языков, – они смотрели, угадывая национальность.
– Ах, вот как?!
Рядом зашумели, у костра начал плясать лохматый тип. Он выкрикивал гортанно «йиа…». Заныла чертова скрипка, отвлекая внимание.
– У нас, у русских, нет таких молодежных центров.
Расчет оказался верен, на него посмотрели с интересом, а высокая, подумав, сказала:
– В Канаде, да и в Европе вообще, думают, что русских не выпускают из страны. У нас считают, что в России нарушаются права человека.
– Я уехал, я свободный, я ничем не связан, – подумал, не добавить ли, что он инженер, но назвал имя и торопился составить предложение на английском, делая на лице интерес к тому, что вокруг. – Очень славный вечер. И этот костер, – тянул русский (в мятом костюме), а через день-два – и бездомный.
Он готов был говорить о чем угодно, лишь бы овладеть вниманием. Подбодрил себя воспоминанием, как хорошо это у него получалось раньше, в Москве. Но было шумно, вокруг много интересного. Канадки начали смеяться над лохматым арабом, танцующим у самого костра. Тот касался длинными ногами пламени, быстро подбирал их под себя, отталкивался и снова выкидывал ноги почти на уровень головы. Его ноги мелькали, а Игорь тянул волынку о сибирском климате, по-видимому, схожем с северными районами Канады. Высокая кивнула раза два, но рассеянно, наблюдая, как африканец высоко подбрасывает ногами. Ещё полчаса, и ему стандартно улыбнулись, на что Селянин ответил вымученной гримасой, должной изобразить ответную улыбку.
Утром следующего дня Игорь занял позицию на углу. С этого места просматривались ворота, а сам он был укрыт стенкой подстриженного самшита. Вчерашняя неудача поубавила и без того малую надежду, но он имел несколько хороших наработок на английском к «случайной встрече». Продумывал возможные варианты, все крутилось вокруг: «Вы не возражаете, мы пойдём пока вместе?». Прикинул возможные траты и допускал их в размере пятисот франков.
Часа через два было сказано задуманное, и про Лувр – тоже, но ему снова, как в кино, стандартно улыбнулись, вежливо попрощались. И скрылись за углом. Две маленькие надежды на эмиграцию. Возможно, за углом фыркнули – русский так навязчив. Скажем честно, у претендента на катание кофейного столика (на таких маленьких колесиках) покраснело лицо, порозовела за ушами шея.
«Если бы в спокойной обстановке… Без конца путаю слова и это: «Не правда ли?». Где надо и где не очень. Не было обстановки!»
Селянин вернулся за приготовленной сумкой. Посидел на раскладушке. Пора уходить. Кивнул соседу, тот улыбнулся, радуясь знакомству с Парижем. А Игорь, заметно сутулясь, ещё постоял минуту у ворот. Потом перешёл мост, пересёк наискось несколько улиц, ещё не очень оживлённых.
«Цацы. Принцессы крови. Так, ничего особенного, – он начал защищаться активно. – Подгуляли ножки у высокой. Подгуляли. У чёрненькой, если по справедливости, задок не на месте. Можно было бы иметь его выше. Там ему место».
Бредя по столице мира, оправдывал себя ещё недавно почти блестящий аспирант, а теперь контуженный неудачами невозвращенец, ставший интересным Институту по изучению России. Его имущество (все в сумке) тянуло книзу, глаза поблескивали, воздух из груди выходил горячий – день обещал быть солнечным и жарким. Все больше на улице людей, показался вокзал с уже знакомой рекламой: белозубая красавица предлагает духи. «Они не нуждаются в рекламе, их знает весь мир», – утверждает девушка, улыбаясь.


Уже и на вокзале, а ехать-то куда? В Германии был, в Англию не пускают. Из других стран разрешение на въезд… задерживается. И на вокзале долго нельзя, чем-то заниматься надо, не обращать на себя внимание. Завтракал бутербродами из автоматов, дважды покупал сигареты, пил сок. Выходил на привокзальную площадь. Как бы в ожидании походил по перрону. Вокруг всёреспектабельно, даже если и спешат. Без дела на вокзале нельзя. Вот и полицейский посмотрел: поезда отходят аккуратно, а «месье» не уезжает, на стене карту рассматривает. Уже скоро час, как рассматривает. Да и костюм на нем не слишком свеж – спешить надо. И он выбирает маленькую точку на Атлантическом побережье.
Утром следующего дня со всем своим имуществом в сумке Селянин выходит на привокзальную площадь красивого городка. Масса солнца, южная природа, недалеко погромыхивает океан. Прохожие редки, каждый из них имеет дело. Игорь прислушивается: не говорит ли кто по-английски, расспросить бы кого о работе. Он опять изучает карту автобусных маршрутов и выбирает место постоянного жительства с красивым названием Сан-Палас. Это, как оказалось, совсем маленькое местечко с маленькой бухтой, в стороне от больших дорог. Растут пальмы, а девушки ходят особенно, как по сцене. Хорошо вокруг: лес, густой кустарник. К ним Игорь начал присматриваться сразу же, как с автобуса сошел. И находит в километре от Сан-Паласа достаточно густые заросли и никаких следов человека рядом. Он походил вокруг, выбирая место окончательно, а когда стемнело, приготовил из мягких веток лежак. Кустарник густой, и получилось симпатичное укрытие-логово. Под ним – нагретый солнцем песок, висит на сучке не очень свежий пиджачок. Брюки сложены рядом. Справа, под рукой, сумка с имуществом, занятая рабочими ботинками с металлическими носками – вещь нужная, без таких ботинок не допустят к погрузочным работам. Техника безопасности в тех местах соблюдается не на бумаге. Ещё в сумке – вязаная шапочка, рабочая спецовка, килограмм дешёвого весового шоколада, яблоко, станок для бритья, полотенце и мыло. Больше там ничего и не бывало.
Совсем темно (какие же там бывают темные ночи!). Игорь ужинает яблоком, грызёт кусок шоколада и сожалеет о недавней трате трех франков на пиво. Он обещает себе не заходить отныне ни в какие кафе-закусочные, даже самые дешёвые на вид. «Только автоматы. Там сразу видно, что почём». Ещё он думает, что в таком маленьком местечке он не видел общественного туалета. Ему это не нравится, в них к его услугам всегда был кран с питьевой водой. Зачем-то вспоминает формулу серно-кислого алюминия, применяемого при очистке воды. «Хорошо пить чистую воду», – думает он и серно-кислый алюминий ему представляется симпатичной солью. Вода после очистки становится чистой-чистой и очень вкусной. «Молоко здесь дешевое, его буду покупать», – и курит в кулак, отчего жажда становится не острой. В ста метрах накатывает волна, она быстро бежит к зарослям, заканчивая движение метрах в пятидесяти от его укрытия.
Лежать мягко, тепло. Ему становится хорошо от того, что он проваливается в дрёму и слышит шум, но енисейской волны… Хорошо, но что-то тревожно ему на речном островке. Наклоняется, чтобы напиться; пьёт, но не проходит жажда. «А где все?»– силится он понять, все более наклоняясь над водой, и не может вспомнить, почему он один. Но… но в это время в двадцати метрах раздается хохот. Медное надо иметь горло, чтобы издать такой звук. Игорь машинально шарит рукой около, ищет камень, палку. Ничего нет. Да и зачем? Сердце стучит быстро-быстро. Голову приподнял: она, как на оси, туда-сюда крутится. Нет больше сна. Теперь и уставший не сможет уснуть, в каждом шорохе подозревая присутствие человека. Трудно без сна, горло и губы становятся горячими. Утром вытащил из потайного карманчика неприкосновенный запас в сто пятьдесят долларов и снял первую попавшуюся комнату. Спал сутки.
Когда Селянин пришел во второй раз в бюро по найму, там нашёлся чиновник, говоривший по-английски. Он, обязательный, обстоятельно объяснил и записал на бумажке адрес вакансии рабочего. Утром следующего дня нашелся попутчик, он и подвез к нужному месту, километрах в пяти от Сан-Паласа. Какая же там природа, какие уютные особняки выглядывают на дорогу! А перед ними – за чугунными, затейливого литья решётками ограды – ухоженные клумбы южных цветов. Бедность в тех местах, слава Богу, и не ночевала. Недалеко – маяк, указывающий в ночи путь к тихой гавани. «Надо приживаться. И окончательно, – думает Селянин. – Костюм купить сразу же». Англоязычная страна, насыщенная эмигрантами, с каждым месяцем становится дальше. Надежда ещё жива, но сильно исхудала. Она больна, есть подозрения – неизлечимо. И он давит на кнопку звонка обычного двухэтажного крестьянского жилища из красного кирпича.
Женщина, что записана на бумажке, оказалась дома и уже через полчаса наступила ясность: местной власти нужен сборщик мусора. Для рабочего во дворе, в подсобном помещёнии из камня-плитняка, имеется маленькая комнатка. Вход отдельный, со двора. Есть электричество, кровать. Зарплата – двадцать пять франков в день, стоимость комнаты – сто двадцать в месяц. За электричество оплата по установленному здесь же счётчику.
– Вы должны прежде себя зарекомендовать, – говорит по-русски старая женщина, когда Селянин соглашается на условия. По-видимому, она знает с десяток русских слов. Но не более. Она о чем-то все тревожится. Игорь ищет в справочнике слова, она нервничает, бросает взгляды на закрытую дверь смежной комнаты.
– Вы должны себя зарекомендовать, – повторяет она, но тут же обнаруживает ошибку, поправляется.
– Вы должны себя прежде зарекомендовать, – делает она ударение на «прежде». Получается хорошо, только акцент сильный.
Ничего не было плохого в тех словах, но от их заученности стало Селянину грустно. Не ко времени подкатило зло. Оно мстительно стало искать выход наружу. Надавило изнутри…
– Я невозвращенец, уже этим – антикоммунист, – ткнул он себя в грудь пальцем. – Мне не нравится коммунистическая идея, чтоб она издохла, холера! Но я знаю: вам мало этого, мало, – его лицо начало искажаться гримасой. Стало совсем некрасивым. Селянин мстительно разряжался, а женщина о чём-то говорит быстро, поглядывая на дверь закрытой комнаты. Может, у нее там спал ребёнок и она боялась его разбудить? Да мало ли кто там мог быть?
– Чтоб она издохла – чума двадцатого века, – повторяет Селянин, выходя, – вместе с вами одновременно, – заканчивает он на улице.
Вокруг много света, зелени, рядом, у дороги, реклама. Насыщенная солнечным светом и здоровьем девушка на щите советует не ошибиться в марке автомобиля. «Ситроен»– самое подходящее для таких, как я и ты», – доверительно сообщает красавица. Игорь раздумывает: не вернуться ли? Рекламной девушки, обдуваемой ветерком и напитанной солнцем, он не замечает, в марках автомобилей не разбирается. «Не вернуться ли?»– вот его вопрос. Он оборачивается на окно, женщина отходит в глубь комнаты, стараясь остаться незамеченной с улицы. Думает: не извиниться ли? – а сам уже идёт через сосняк в сторону прибоя. В дюнах курит, вдыхая противный ему дым табака. Над головой – легкий шум сосны, в полукилометре – автомашина, яркая палатка, тент. Качается на качелях ребёнок. Хорошо отдыхать у моря!
– Вы должны себя прежде зарекомендовать, – передразнивает Селянин.
Только не работой по сбору утиля-мусора, – не остыл, да и достаточно ещё у него гонорка. Он всякий раз выскакивал из него как задиристый петушок. Если позлить. – Какие сволочи. Фигу вам, – это про себя кому-то он угрожает. Снимает сандалии, трясёт из них песок, поворачивается спиной к маяку и уныло бредёт в сторону востока, к Сан-Паласу.
Днем Игорь сидит на берегу в полном одиночестве, уходя подальше. Людей сторонится – ночью его кусают осы, избравшие место для жительства под его диваном. Хозяин предупредительно принес какую-то аэрозоль, но насекомые оказались упорнее. Всю ночь под Селяниным слышится тихий ровный гул. Окна теперь он держит постоянно закрытыми, стараясь не оставлять щелей, а сам кутается в одеяло. Душно, он оставляет открытым только лицо. Но его левое ухо становится скоро слишком велико для исхудавшего человека, распухает от укуса и подбородок. При его худом лице это смешно. И он уходил далеко, где было место остаться незамеченным. Хоронился всякий раз, если кто шел по берегу. Оттуда наблюдал. Однажды недалеко по берегу прошли двое полицейских. Игорю показалось – совсем недавно пообедавших. Они,  довольные, о чём-то говорили, улыбаясь…


Вернулся в Германию, снова поднимает железо. С каждым месяцем оно кажется тяжелее. Железо разное, варианты самые неожиданные. Ему трудно, но аристократка известной фамилии, разговаривая с ним, повесила на шею огромный медальон жёлтого металла. Наблюдая за его реакцией на огромность этого медальона. А в посольствах аккуратно отвечали по установленному образцу. Игорь начал писать и в международную организацию в Женеве и её заверял, что он будет лоялен к стране, которая примет.
И вот в канадском консульстве, в Дюссельдорфе, эмигрантский чиновник спросил его, как он смотрит на проживание в городе Виннипеге? От такого вопроса у невозвращенца вспыхнул свет в конце тёмного тоннеля. Это случилось в тёплый день. Вечером он внимательно, как никогда ранее, рассматривал карту, водил пальцем в уголке по канадскому клену. Листал проспект с красивой подписью: «Эмигрируйте в Канаду…»
Прошло много лет, но до сих пор название далёкого теперь канадского города звучит для него как музыка. И сердце щемит от несбывшегося. Всегда давит в груди, когда он услышит или просто вспомнит это слово: «Виннипег».
От воспоминаний и теперь, в больничной палате, наваливалась тоска – безысходность, отчего хотелось Селянину освободить грудь от больничной рубашки. Душно. В палате постанывали больные. В углу кто-то выразился матом. Игорь открыл глаза и прислушался к бормотанию забывшегося инженера.
– Что бы вспомнить хорошего, что было «там»? – поглаживая бинты, вспоминать стал.
Не пришлось познакомиться ему с немцами. Каждая нация по-своему достойна. Да и как может быть плохим весь народ? Но знал определенно: доброжелательными были к нему те из них, кто воевал на русском фронте. С молодыми дело обстояло плохо – подозревали в желании убивать. А если Селянину случалось с кем-либо вести разговоры, то они имели направленность. В них, как потом будет принято говорить, дышали стереотипы. Игорь, со своей стороны, выдвигал выгодный для него стереотип: русские не хуже других, а такие, как все.
После тяжёлой работы он заходил в дешёвую столовую. Конечно же, суп из чечевицы там вкусен и насыщает – у них не принято красть из котла. Как-то молодой хозяин заведения подошёл к столику, извинился и попросил разрешения поговорить. Интересовался: нравятся ли приготовленные у него блюда, давно ли из России и что собирается делать русский господин на Западе. А потом заговорил так:
– Вот если мне будет говорить один человек, что в России плохо, то в этом я буду сомневаться. Но когда мне об этом будет говорить второй, третий, двадцатый – я начну верить в это. Почему русские такие жестокие? – спросил он гневно. – Вы танками давите женщин и детей. Вы живёте всёещё в лесу. Почему вы до сих пор мучаете тысячи ни в чем не повинных немцев?
– Я никого не мучаю, – напрягаясь внутри, сказал Игорь. – И я лично не знаком ни с одним из русских, кто бы делал это.
– Но тысячи людей… – начал опять хозяин, он сидел напротив, постукивая пальцем по яркому пластику стола.
– Да, тысячи, – перебил его Селянин. – Мне вот тоже плохо, но я не обвиняю в этом вас лично, как и всех немцев.
Помолчали. Немец морщил лоб, думал.
– Ладно, есть же и в нашей стране хорошие люди. Не может без этого, – ищет компромисс русский.
А немец о своем: «Есть, например, латыши. Верны до последнего. Я их ставлю даже выше наших восточных немцев. Из зоны», – он помолчал, вспоминая что-то нужное. И…
– Народы Прибалтики сыграли положительную роль более, чем ваши все ссыльные аристократы, – как видно, владелец заведения, говоривший по-русски почти без акцента, был осведомлён о просветительной деятельности декабристов в Сибири, и находил ее недостаточной.
На это Селянин ответил:
– Никогда не был в Прибалтике. А как здесь относятся к нашим южанам: узбекам, киргизам?
– Это которые резню устроили после падения Берлина? Насиловали, а потом резали? Вандалы. Животы вспарывали женщинам, – он брезгливо поморщился.
–Мешанина какая-то, – задумывается Селянин. – Советские, русские, европейцы-азиаты, – он сгребает ладонью хлебные крошки с красного стола и аккуратно их ссыпает в пустую тарелку из-под чечевичной похлебки. Трогает порезанный безымянный палец, отрывает от уже грязного бинта хлебную крошку, бросает ее на пол. Он только и слышит: русские, Россия. Итальянцы не умеют воевать, англичане воюют хорошо (идут сразу после немцев, а если не сразу, то за японцами), турки – народ полудикий, ленивый и т.п. А когда говорят «русский», то разговор идет уже с надрывом. Игорь оглядывается, как ищет людей в «забегаловке».
Может, потому что он говорил громче, чем это принято в европейском обществе, за соседним столиком прислушивались. Но Селянин уже этого не замечал. Он готов был сказать, что в голове у вас каша, но смолчал и принялся за десерт – фруктовый кисель с булочкой. Насыщал он себя хорошо – как и положено грузчику, а опущенный желудок с всё возрастающей силой начинал давить. Неубедителен тогда был невозвращенец и немец остался непоколебим: русские есть плохие. Этому немцу желудок или расширение вен на ногах не покажешь. Потому что ему делали плохо так, чтобы не видно было, – немецкие специалисты «жили не в лесу».
В это время появился какой-то человек, сзади. Его уже видел Игорь в этой столовой. Почему-то он оказался около них, приставил свой палец к виску и покрутил им, показывая это хозяину. Но так показал, чтобы Селянин мог и одновременно не мог этого видеть. И этот случай был не первый, когда ему кто-то показывал подобное, но всегда это было не явно. Он чувствовал к себе подход системный. А если судить по его парижским неудачам, – и общеевропейская  информационная служба находилась в рабочем режиме.


А как же в это самое время советские, делегациями прибывающие в эту страну? Например, с целью развития взаимовыгодной торговли? Испытывают ли они гонения, дискриминацию, трудности? Борения между социальными системами?
Игорь видел одну такую делегацию. Они привезли с Клаусом машину металлолома на одно предприятие в Саарбрюккене –БурбахерХютте (этот металлургический гигант принадлежит люксембургской компании, но там трудно разобраться, кто хозяин и в какой он стране). Возились в кузове, сбрасывали всякую мелочь, когда подошёл какой-то человек и сказал Клаусу, что по комбинату водят русскую делегацию, приехавшую закупать трубы для сибирского нефтепровода. Склад открытого хранения огромных труб со спиральным швом находился рядом с площадкой металлолома. Клаус пошёл к домне посмотреть, как летят искры от разливаемого металла, а Игорь– в сторону козлового крана, выкрашенного голубенькой краской. Там ходят русские. Было интересно повидать соотечественников, которые имеют власть: могут купить трубы теперь же, а могут и с отсрочкой – до выяснения обстоятельств. А это уже сила денег, более чем что-либо понятная в тех краях.
Пошел Игорь смотреть издалека. Но пришлось наблюдать близко – советских сопровождало человек двадцать, и его появление осталось незамеченным. Делегация состояла из молодых инженеров, как правило, упитанных, одетых в хорошие костюмы. Возглавлял «комиссию» один уже опытный торговец, которого отличала от других осанистость. Молодёжь немного суетилась, имела на лице неуверенность в необходимости покупки. У руководителя сомнение отсутствовало. На его лице если и появлялась озабоченность, то она была другого значения: как бы покупая – не продешевить. Но это изредка. А в основном плавный взгляд поверх голов, спокойный вопрос, спокойный ответ. Сразу видно: мужчина задумчивый, смотрящий в перспективу много дальше суетящейся рядом молодёжи. Когда делегацию вели мимо открытого склада металлопроката, Селянин оказался в гуще сопровождающих. Слева осталась домна, подходили к градирне, неожиданно он услышал сзади:
– Попробуй вон того, с синим галстуком.
Краем глаза он увидел высокого худого немца, к которому были обращены слова. А когда подошли к градирне (у главного входа), около худого немца оказался переводчик и они начали обступать русского специалиста с синим галстуком.
– Мы очень довольны составом делегации. Приятно иметь дело с профессионалами, – начал легонько прощупывать немец. Поговорил о высоких достоинствах советской строительно-монтажной науки вообще и о достоинствах делегации – в частности.
– Нет успехов, равных вашим по прокладке трубопроводов большого диаметра, – зондировал почву немец. Русский в ответ тянул неопределённо: «Да…», «конечно…», потом хмыкнул согласно, ещё раз. Немец наседал.
– Меня поразили ваши масштабы и скорость производства строительно-монтажных работ по прокладке инженерных коммуникаций в условиях вечной мерзлоты. И это при температуре минус сорок!
Русский специалист становился раскованнее: он расстегнул пиджак, прибрал живот и заправил выбившуюся рубашку под ремень. Грудь стала заметнее – он оказался совсем неподготовлен. Немец был выше ростом, но теперь он казался ниже.
– Как хорошо поставлено у вас оборотное водоснабжение, – начал «наш», поворачиваясь корпусом к градирне, – подпитка ничтожная.
На что немец заговорил о мыслимых и немыслимых достоинствах брызгальных бассейнов, используемых в Советском Союзе. В подтверждение своих слов немец назвал советские предприятия, которые применили (впервые в мире!) колпачки-насадки из полимерных материалов.
– Эти насадки производят разбрызгивание лучше, что позволяет охлаждать оборотную воду много быстрее, – перед словом «много» невысокий теперь немец запнулся, но всё же нашёл его применение возможным. И не ошибся! Далее он поинтересовался: – Нет ли среди присутствующих русских господ автора столь крупного изобретения? – при этом он внимательно посмотрел в глаза инженеру, полагая, что такой колпачок по плечу немногим, но таким, как его собеседник. Специалист чуть смутился и перевёл разговор на другое.
– Я подходил к Рейну и был удивлён: вода в нем чище, чем это у нас принято думать. Хотя на его берегах в десять-двадцать раз больше промышленных предприятий, чем на какой-нибудь нашей реке. И сам Рейн – река небольшая. Относительно, конечно, – поправился наш.
– Есть и у нас проблемы, есть, – улыбнулся немец, – проблемы сырьевых ресурсов. Пресса порой несносна.
Определённо они нравились друг другу, даже глаза у «нашего» начали тускнеть. Переводчик с трудом успевал выполнять свою работу. Далее разговор пошёл по-крупному, о международном разделении труда и выгоде, которая бывает от этого.
– Вы можете этого не знать, но мы рады не только вашим успехам в освоении космоса. Германия с уважением следит за реализацией программы соединения магистралью Байкала с Амуром. Мы восхищены строящимся гигантом в Старом Осколе. Колоссально! – немец протянул пачку сигарет. Он восхищён. Но он считает, что использованы не все резервы и возможности международного разделения труда. Этим он озабочен.
Но что-то неожиданно нарушило состояние, немец отошёл, а русский инженер долго не мог справиться со своим внутренним подъёмом, шёл на непослушных ногах и имел взгляд мутный. Нет-нет, да и посмотрит на немца.
Делегация прошла дальше, в ней было и несколько человек в рабочих спецовках – возможно, с целью польстить лидерам мирового пролетариата. Игорь услышал справа от себя, как теперь уже высокий немец доложил своему шефу:
– Готово, – и тихо добавил: – вечером закрепим знакомство.
– Да не надо и до вечера тянуть, – смотрел Селянин на толстенького, – он уже теперь проголосует и за торговлю, и за покупку труб. И другим посоветует. Расскажет им о пикантных особенностях гостеприимства немцев. Покажет сувениры.
Вдруг Селянин увидел в толпе сопровождающих знакомое лицо. Это было для него неожиданно, он шагнул в сторону. Сердце стукнуло. Он ещё сделал шаг в сторону, потом ещё, вспоминая… Это оказался из недавних, из тех, что приходили к нему из «Голоса Америки». Он смотрел куда-то в сторону, был улыбчив, говорил через переводчика и теперь уже совсем не понимал по-русски. Беседа сильно его увлекла, он повторял по-немецки: «Очень… очень…», – показывая прекрасный ряд верхних зубов.
Грузчик металлолома понимал ситуацию и был в положении человека, оказавшегося на чужом празднике. Он стал понемногу отставать от делегации и сопровождающих ее лиц, среди которых была группа рабочих в спецовках, несших свои головы выше, чем бы надо.
Перед самой встречей с «нашими» купил Игорь в уличном киоске советскую газету. В газете описывались страдания одного эмигранта из Союза. Устроился этот эмигрант (фольксдойч) в фирму «Сименс» в цех по производству товаров ширпотреба, а на основное производство, в цеха оборонного значения, его не пускают. Так уж ему сострадал советский автор, так уж сострадал. Не пускают бедолагу танки делать, пускают только до цеха, где сковородки штампуют. А там зарплата ниже (сколько – не сообщает). Там же об одном еврее-эмигранте упоминалось: тяжело ему в Америке – не может конкурировать. В статье московскому журналисту возражает тамошний его коллега из Мюнхена – как бы полемизирует с ним: «Эмигранты из России не могут привыкнуть к тому, что они здесь – никто. На Западе необходимо показать что ты можешь, и немцы (фольксдойч) должны начать с небольшого».
– Правильно, – соглашался Селянин, – впрочем, между собою они быстрее разберутся, с чего надо начать. А вот куда деваться другим – ничего не покупающим и ничего не продающим, ни к кому не приписанным? Тем самым, которым говорят: «Девять из десяти невозвращенцев – шпионы». В глаза при этом смотрят внимательно, показывают пристальность взгляда.
Как-то вечером, сидя в комнате отдыха и прислушиваясь к гудению ног и тяжести в желудке, Селянин смотрел по телевизору прибытие на Запад одной семьи. Наверное, какие-то заслуги она имела. Их встречала бригада медиков: санитары с носилками, медицинская сестра со шприцем, полным чего-то срочно необходимого. Врачи суетились озабоченно, прислушиваясь: жив ли? В тяжелой немочи с носилок свисает рука, рядом тяжело переступает ногами сын-подросток. Жена, крашеная блондинка, терзает себе грудь, рассказывая корреспондентам западных газет (они уже тут) о страшных трёх чекистах в мятой одежде, однажды прошедших мимо и внимательно заглядывавших в подъезды ее дома в Москве. Она дважды возвела глаза к небу.
И снова, в тот день, кажется, уже в десятый раз, Игорь возвращался к вопросу: что делать? В самые последние перед отъездом дни он решил (с отчаяния и озлобления – ему нечего терять) предложить себя в качестве техника. Взял на бирже труда два адреса, где нуждались в строителях.«Чертеж когда-то читал без запинки, – вспомнил, – На любой оклад соглашусь, – решил он, – и на такой, какого не бывает. Язык только надо подучить вечером».
Администраторы слышали акцент, их это не смущало. Смущало их что-то потом, во второй раз, когда он приходил за ответом. Пробовал согласно своему плану заинтересовать очень низкой заработной платой – называл шестьсот марок в месяц. Удивлялись дешевизне труда. Обещали сообщить, если что будет для него.
Примерно каждые два месяца, одев белую рубашку, чёрный галстук, ещё не старый костюм и сбрызнув себя одеколоном, он ездил в Бонн. Шёл по маршруту: посольства Австралии, Бразилии, Новой Зеландии. Они располагались по удобному кругу, выпадала Южно-Африканская Республика, но к четырем-пяти достигал и этой последней точки.
Посмотрел на него уже знакомый чиновник грустно, это было после Франции, немного подумал и показал глазами на дверь. А когда Игорь вместе с ним вышел в коридор, чиновник заговорил по-русски:
– Вы не можно эмигрейшн.
Игорь смотрел, а на лице лёгкий испуг.
– Вы не можно эмигрейшн, – повторил чиновник с нажимом на «вы» и ушел по коридору. Невозвращенец стал быстро увядать, его ещё не старый костюм обвис, воротник белой рубашки влажный, пожелтел на изгибе, он этого не чувствовал, но от него запахло потом. Возник в памяти образ Виктора Ивановича: он сидит на диване, его слова перед отправкой в лагерь Цирндорф:
– Хотите остаться чистеньким. А мы в дерьме должны возиться (он напоминал о себе, передавал приветы).
Селянин тихо закрыл за собою дверь. Это была последняя в его жизни красивая дверь… Посмотрел вокруг, но не увидел он красивой улицы Цепельманн, не замечал чисто одетых людей. Он был весь в себе, в голове застарелая мысль: «Что же делать-то?». В кармане его ещё приличного пиджака находился потрепанный блокнот с пометками на русском, английском и немецком. На каждой странице – адреса консульств и посольств, других организаций, которые помогут. Имена частных лиц – гуманистов.
– И что значит: сказал «А», надо говорить и «Б»? – опять вспомнил он Виктора Ивановича во франкфуртской квартире. – И где конец алфавиту, что будет, когда дело дойдет до «Я», до самой последней омеги? – не замечая, он топал с ошметком собачьего кала на ботинке. (Возможно, правы газеты: турки –разгильдяи, нерадивы, не убирают после собачек улицы прилежно). Селянин автоматически отступал перед движущимся пятном-человеком, обходил овчарку, пропускал на перекрестке автомобиль.
– А может, ничего страшного, согласиться? Заявить, подтвердить… Им нужен человек-тряпка: услужливый, согласный. В том месте и есть омега! Тысячи русских, миллион евреев из России, немцев, а вцепились в меня, как собаки…
Зашёл в кантину, по виду дешёвую, заказал двойной коньяк. Вышел, не допив. На пути встретился хорошо подстриженный парк: чистый и ухоженный. Дошёл до перекрестка с большой аллеей: много детских колясок, молодые мамы читают, вяжут, улыбаются в коляску и друг другу. В этом красивейшем месте сквера Игорь думал нехорошо, своих недоброжелателей называя безлично, местоимением.
– Не надо им моего хорошего отношения, не надо. Даже самого расхорошего.
Им нужен человек, привязанный хорошо.
За два дня до отъезда в Союз Селянин поехал в город Баден-Баден в русскую православную церковь. Зажёг большую, в десять марок, свечу перед иконой. Может, целый час стоял. Смотрел на лик Спасителя, искал ответа. Подошёл священник. Интересовался сегодняшней Россией. Пригласил домой. Игорь уже ничем не интересовался, был безразличен. Отец (в миру граф Игнатьев) спрашивал, невозвращенец отвечал, думая о своем.
– А вы верующий? – спросил он священника и для самого себя неожиданно.
– Разумеется.
– А те, кто в вашем приходе, прихожане?
– Всякое бывает.
Поговорили, как много верующих вообще, но в Германии особенно. Заметил Игорь, отношение православного священника к пастве проамериканского народно-трудового союза неровное.
– А как же вы имеете такую большую квартиру, – опять неожиданно спросил Селянин. – И счёт, наверное, в банке приличный?
– Ошибаетесь, сын мой, – спокойно сказал священник. – Моя дочь работает таксистом в Берлине. А дом принадлежит церкви. Выстроен до революции русской миссией. Советы, на правах наследственности, уже несколько раз хотели отнять и дом, и сам храм. Но пока живу.
Теперь стала очевидна потёртость вещей в комнате. Лицо священника усталое, под глазами морщины.
– Они говорят, что против Советов, а сами лгут, – голос невозвращенца дрожал. Ещё он думал, что американцы и немцы не дают ему приобрести новую родину. – Вынуждают меня лгать. Говорить то, что я не хочу и не могу, и не видел. Это же и против Бога, – стало слышно, как он дышит. Батюшка смотрел изучающе.
Игорь сидел молча, не зная, что ему делать. Вечер. А на улице ветер. Батюшка начал вспоминать из очень давнего, к сожалению, не посоветовав ничего для сегодняшнего дня.
«Сколько придётся сидеть? Пишут, что теперь не пытают, – в загнанном состоянии оказался молодой человек. – Не пытают», – опять думает загнанный в угол ещё такой молодой человек.
В минуты сильного разочарования, раскаяния и жгучей ностальгии он обнаруживает коридор в Союз. Коридор функционирует, о чем изредка сообщается прессой Запада. Объяснения просты: неприспособленность этих русских к свободе. Теперь один из них сидит в Баден-Бадене и смотрит на стены. Видит там портрет молодого мужчины в профиль. Наискось фотографии – дарственная надпись от сегодняшнего претендента на российский престол.
Поймав взгляд, священник начал рассказывать о живущем в Андоре наследнике, а у Игоря опять мелькнула мысль: «А может, не посадят? Вдруг?»– сердце заныло сладко. В окнах свет вечерний, Игорь встает, чтобы идти на вокзал, говорит благодарности и желает здоровья. К полночи он снова в ночлежном доме. Каладжеро на смене. Недалеко, над домной, вспыхивает пламя, обозначая резкие тени. Где-то далеко бирюзовым мерцает реклама. Но товар Селянину не нужен. Он лежит в постели, его тянет в «устье коридора», ему страшно, он почти приговорён. Правда, у него есть очень ненадежный спасательный круг со словом «Вдруг». «Денег ещё много, могу прожить и месяц и два», – на этой мысли и засыпает.
Утром он купил политическую карту мира и дорогой шерстяной костюм. Рассматривал карту, на которой было много рек, но взгляд останавливался на местах, где вилась на север голубая ниточка большой реки. Было ему плохо от того, что загублена жизнь в двадцать шесть лет.
На следующий день он сложил в чемодан рабочие ботинки, спецовку и эту карту. Костюм вывернул и затолкал в мусорное ведро у двери.
На Саарбрюккенском вокзале долго сидел, ещё размышляя, куда ехать. На какое-то время у кассы образовалась очередь, в ней он почувствовал себя спокойнее. У самого окошечка отошёл, вышел на привокзальную площадь… И идти некуда. На конечной остановке скрипел трамвай. Немногочисленные прохожие – чистые и спокойные – шли мимо. Над ними было сентябрьское небо – по-настоящему голубое. С парижского поезда шли люди. Всё было чинно, даже костюмы пассажиров не морщинили. И снова у кассы небольшая очередь. Игорь пропустил двух, подождал третьего, четвёртого и встал за ними. И снова вышел на широкое – в гермах-колоннах – крыльцо. Впрочем, может, это были круглые колонны, но в эти дни он многое видел угловатым. Закурил крепкую без фильтра сигарету «Риваль», не чувствуя крепости. Он здесь был один.
– Мы купили детский гарнитур фирмы «Циммерман»– Гертруда так выросла за год, – говорила в трёх шагах от господина Селянина женщина. У неё приятной полноты и нежной кожи руки, которыми она поправляет блестящие (от здоровья и специального шампуня) волосы. Густые, короткие, красивые.
– Муж сделал заказ на постройку теплицы, – говорит другая молодая женщина, тоже имеющая нежную кожу лица. – Я намерена отвести небольшой уголок под розарий. Есть уже черенки «Бэби Карнавал», «Мадам Шарль Крапеле». Не правда ли, они славные?
– Учитель музыки заявил нам на прошлой неделе, что у девочки есть слух, – продолжает своё первая красивая женщина, по виду никогда не болевшая. Она поправляет на блузке рюшечки, дотрагивается розовыми пальцами до фестончиков.
– Я так рада за вас, дорогая, – любительница неярких «Бэби Карнавал» чуть отставила ногу и немного повращала ею на каблуке. Обе счастливые, предчувствовали будущее. Если и честолюбивые, то не более, чем другие.
Но под скрип железных колес трамвая (по железу рельс) видел Игорь не этих женщин, не калейдоскоп разноцветных крыш (вокзал приподнят над городом), а видел в километре оставленные после войны развалины – пустые глазницы окон в одиноко стоящей рваной стене. Да, кто-то рядом говорил. Предметы если и перемещались в пространстве, то почти неодушевлённые. Правда, они редко касались «мистера-герра», но этого оказалось достаточным, чтобы он поверил: на земле плохо. Тоска, цвета крап-лака, сгустилась. Он почувствовал этот тёмно-кровавый цвет осязательно. Канада, Австралия, полные зелени и насыщенные голубым цветом воды, находились на другой планете. Страшно, чуть сладостно безнадёжность потянула в темноту.
Недалеко ударил колокол, его поддержали другие, рядом и далеко. Мимо Селянина прошли две собаки: рослые, сильные, с блестящей шерстью. Ошейники, поводки красиво инкрустированы желтой бронзой.
Церкви перекликались чистыми звуками, какие возможны лишь от сплава особых составов, – это не литая бронза! А специально подобранный полиметалл: молибден, иридий, да ещё сдобренный каким-нибудь тулием-металлом, – много дороже самого золота. Звук чистый, для слуха приятный.
Стихло все разом. Густой, насыщенный звон ближнего колокола ударился о стену вокзала, метнулся в сторону… Мимо прошла собачка чудной породы, в жилетке красного бархата (по краю, по грудке отделка выполнена чёрным). Безнадежность сладостно тянула Селянина в темноту обрыва, за которым – боль.
Вернулся к кассе. Подрагивающими руками подал деньги на билет до Бонна. Вечером несостоявшийся джентльмен заявился в посольство, попросил о возвращении в Союз. В сопровождении советника в тот же день его отправили в Москву.


В аэропорту встретили двое в штатских костюмах. Один представился:
– Из комитета молодёжных организаций.
Пожали руку. Поздравили с возвращением. Пригласили в «Волгу».
– Сколько же это вы в Москве не были?
– Год.
– Узнаете город?
– ?
– Похорошел. Вы с какого года рождения? Это сколько вам будет, если вычесть из нынешнего? Вы родились в какой деревне? А район?
Что-то ещё о рыбной ловле говорили. Селянин только отвечал. Его угощали сигаретой, предупредительно чиркали зажигалкой. Он был почти уверен: «Арестуют по приезде в Москву. – И грустно смотрел на желтеющий лес справа. – Не должны бить»,– успокаивал себя.
Поселили в роскошном номере гостиницы «Берлин», где десять дней его навещали сотрудники ГКБ. Каждый день и утром. Улыбались.
– Если вы сознаетесь в получении задания, то никто не сможет привлечь вас к ответственности. Согласно Конституции. Уж ей-то можно верить, – убеждал тот, у кого орденских планок меньше. Он уже трижды заказывал по телефону кофе и пирожное «Эклер» к нему. Беседовали доброжелательно, как друзья. А Селянин – все букой. Хмурится, а порой – если честно – стыдится, что его за такого примитива принимают.
Гостиничное окно выходило в сторону магазина «Детский мир». Игорь смотрит на суету улицы, не находя для себя выхода. Давило в груди: придётся сидеть долго, хотя он не изменил Родине, о чём даже сказал. Но это «их» не заинтересовало.
Он был чужим в роскошном номере.
Пройдет много лет, и однажды Игорь Иванович прочтёт воспоминания одного еврея-диссидента (к тому времени гражданина США) об обстоятельствах его разговора с сотрудниками госбезопасности в одном из московских отелей. «В номер несколько раз, – вспоминает он, – заходили какие-то гостиничные работники и считали, а потом и пересчитывали вешалки в шкафу. И даже повздорили между собою, не соглашаясь».
И Селянин наблюдал подобное в «Берлине». Тоже пересчитывали, не соглашаясь. Гремели вешалки снова и снова. Можно было бы и забыть о столь шумном способе работы с подслушивающе-подсматривающей аппаратурой (точка зрения диссидента), не вспоминать об этом. Но до чрезвычайности были властными лица тех сотрудниц. Такое лицо у женщины вызывает брезгливость. Как будто рядом с ней лавка деревянная, но не человек. Вешалки они пересчитывали аккуратно в течение десяти дней. Этого оказалось достаточным, чтобы убедиться: Селянин Игорь Иванович – никто. Мужик он, сам по себе – свободным он захотел быть, как это положено по Писанию.
Если кто-то думает, что арест есть явление будничное, те люди ошибаются. Может, и будничное, но для того, кого арестовывают. Он мысленно прикинул не только срок, но и другие детали, прозаические: что взять, надеть. Он уже подведён к черте, почти осязает ее. Другое дело – те, кто арестовывает. Здесь чувствуется работа механизма слаженного, контролируемого сверху, готового перестроиться сразу – как того потребуют обстоятельства. Помимо двух штатских, теперь присутствует и некто в мешковатом, старого фасона, поношенном костюме. Под ним угадывается сильное, тренированное тело. Напоминает он, не посвященным в тонкости искусства, человека, прибывшего из пригорода. Ну, например, за запчастями приехал – председатель колхоза послал. Вот и оказался в отеле «Берлин», может, заночевал даже, домой собирается.
У штатского, что колодок орденских мало, ноздри, как у охотника, раздуваются, дышат. Другой из папочки бумагу достает очень строгую, официальную, с грифом на самом верху, с круглой печатью внизу. В середине что-то напечатано. Момент ответственный, чувствуется ситуация. Может, в это самое время за операцией следит сам полковник! Понятно: хочется арестовать шпиона, ох, как хочется. И чтоб красиво, как в кино. И чтоб в машину арестованного садили, как это в известном телесериале. И чтоб у машины находилось два-три случайных прохожих да одна ничего не подозревающая старушка. Наивно-милая, стоит, в руке авоська со свежими огурчиками да лучком. Посматривает, близоруко щурится. Два-три сотрудника (для конспирации в штатском) говорят прохожим:
– Проходите, товарищи, проходите.
Хорошо, когда кто-то бросит восхищённый взгляд на тех, кто выводит человека с подёргивающимися губами! И чтобы прохожие догадывались, кто те, плотно окружившие того, у кого лицо подёргивается. В воздухе висит тяжёлое, из чугуна, слово: «Схвачен!». Группа захвата проходит к «Волге», хлопает дверца: набирая скорость, визжат колеса.
Игорь этого ничего не видел, не слышал, а очнулся от ужасного скрипа раздвигаемых металлических ворот под аркой (до сих пор не ясно: неужели трудно смазать?Видно, разгильдяи бывают не только среди турецких рабочих). За воротами – солдат с карабином. Потом движение группы по запутанным переходам. Охрана на каждом этаже. Раздувающиеся открылки ноздрей у тех, кто сопровождает. Заплетающиеся ноги у того, кого сопровождают. Он не поспевает за заданным ритмом. Чётко отвечают сопровождающие: кого ведут, чётко отвечает охрана. У каждого на ремне наган (праздник сердца!). Но вяло называет свою фамилию, имя, отчество арестованный дежурному, где уже приготовлена преступнику камера. Металлическая дверь лязгнула, картина закончилась. Действующие лица расходятся, арестованный осматривается в номере.
На этот раз он не задержался на Лубянке, скоро его увезли на экспертизу в психиатрическую тюрьму. То было для него незабываемое время, оно стоит того, чтобы о нём не забывали и другие…


Игорь Иванович погладил стягивающие грудь бинты. Прислушался: в другой палате, далеко, позвали сестру. На пустыре вспыхнуло, там из-под снега дымил мусор. Старик, через койку, начал всхлипывать, а слов его не разобрать – спит. Селянин рассматривал кусочек видимой стены за дверным проёмом, шкафчик с пузырьками, видел относительно светлый пол перед дверью. Стоны, шорохи и крик где-то, но главное, тяжелый больничный воздух напомнил ему о больничной палате психиатрической тюрьмы – институт Сербского, где он оказался после своего возвращения и последовавшего за этим ареста…
Он заметил, что дверной проём померк, на коричневом полу показалась тень, она переместилась ближе, а когда Селянин посмотрел в дверь, то увидел там человека, одетого в тёмный штатский костюм. Редкие волосы, скрывая лысину, зачесаны назад. Был он толстый и сутулый. За его широкой спиной стоял человек в белом халате. Они внимательно осматривали палату. Лица их строгие, взгляд выражал уверенность в деле, которое они делают ночью. Человек в штатском (без халата) и его спутник в белом халате начали медленно обходить больных.
Первый из ночных пришельцев ласково (и все молча) поиграл волосами давно нестриженой головы спящего заключённого Саши, который многие годы провёл в психиатрической тюрьме и теперь неожиданно оказался в этой хирургической палате. Сашу держали с политическими (ст.64-88 УК РСФСР), хотя сам он был уголовником. Администрация тюремной больницы иногда так поступает. К тому времени, когда его впервые увидел Игорь, Саша уже семнадцать лет (из своих тридцати четырех) провёл в заключении за групповое изнасилование собственной матери.
Человек, имеющий штатский всепогодный костюм, подошёл к другому заключённому, тоже осужденному за уголовное преступление и тоже оказавшемуся сейчас в этой палате, склонил над ним обрюзгшее лицо и нежно потрепал по щеке сидящего на кровати больного. Несчастный, подобрав ноги и наклонив голову вперёд, внимательно рассматривал свой половой орган, изучая его практические возможности.
Пришедшие с обходом посмотрели ещё нескольких больных и, не обнаружив ничего серьезного, переглядывались и кивали удовлетворенно. Правда, однажды они выразили неудовольствие. Человек в белом халате что-то тихонько сказал по-латыни, объясняя сложность заболевания старика, на что штатский кивнул озабоченно:
– Странно, но жив.
– Спать отказывается. Молчит, – пожаловался мужчина в белом халате, развёл руками.
– Эй, ты, отрыжка и пятно родимое, – улыбаясь шутке, толстый несколько раз с силой дёрнул к себе койку. Старик поболтался под одеялом, но голоса не подал, глаза закрыты.
Посмотрев ещё несколько человек и не найдя ничего, что могло бы их встревожить, толстый медленно, как бы стирая пыль со спинки кровати, провёл крупной ладонью над головой Селянина и стал медленно склоняться к его лицу. Обнаружив, что больной не спит, он начал всматриваться.
– Почему вы не спите? Что вам здесь нужно? – он помолчал, ещё более вглядываясь. – Да, собственно, кто вы такой?
– Я – никто, просто человек, – в страхе и так же тихо ответил вернувшийся невозвращенец, – мне ничего не нужно, я просто хочу жить и… быть свободным, – добавил он через силу. Что касается самого слова «свобода»– в любом падеже – последние четырнадцать лет, говоря его, он стеснялся. Последние годы особенно он находил его странным. – Выпустите меня. Ничего и никому я не сделал плохого. Я только хочу быть… свободным, – он опять сделал над собой усилие. Странное слово, почти лишённое смысла.
Тут Игорь Иванович увидел, что от его слов лицо человека в штатском начало собираться в морщинки. А в белом халате уже смеялся. Не только не скрывая этого смеха, но, напротив, радуясь, что с лица можно убрать маску и насладиться снятием покровов. Известно: это входит в декорум, в его высшую фазу. Такой смех указывает настоящие координаты лицемера: дистанцию от истины, на которую он ссылается.
– Вы хотите сказать, что психически нормальный человек, – сквозь мелкий смех выговаривал первый, – может отказаться от сотрудничества со спецслужбами, да ещё американскими, которые платят особенно хорошо. И в долларах, – при последних словах штатский сделал Игорю Ивановичу в бок маленькую козочку. – Ты кто? – он стал серьезным и опять приблизил лицо. Издалека послышалась мелодия – это был набор звуков в ритме марша. В музыку вплетается лязг железа, скорее всего гусениц. Она становится властной, а крик новорожденного невыносим для слуха. Но лязг железа, освящённый маршем, нарастает и заглушает ребенка, его почти не слышно…
Лицо ещё склоняется над больничной койкой. Штатский смеётся и теперь его смех укладывается в марш, они неотделимы. Прижатый к кровати, Игорь Иванович пытался позвать на помощь…
А когда проснулся, был рад тому, что это сон. Мокрыми ладонями он вытер мокрый лоб, поискал полотенце и, не найдя его, вытер лицо углом мятой простыни. Частые удары сердца передавались одеялу.


Во время этого сна слева от человека в добротном, немаркого цвета немнущемся костюме, ассистируя ему, находился человек в белом халате. Роста среднего, пятидесяти лет. Лицо он имел свежее, манеры спокойные. Он нет-нет да посмотрит на штатского, сверяя его поведение с установившимся статутом лечебного учреждения. Иногда скажет что-то по-научному, лицо сделает озабоченное. Не исключается, здесь он был старшим по званию. И только стесняясь своего лица, он не желал выходить вперед. Это был профессор от психиатрии Лунсов. Среди политических он известен как специалист, крупный экспериментатор. Поговаривали о его увлечении магнитофонными записями. Говорили, он имеет утверждённую программу и преуспел в её реализации.
Игорь узнал профессора, а когда тот подошёл к койке, то и немного отстранился, опасаясь его «дружеского жеста»: потряхивание шеи. Она состояла в следующем: левую руку профессор клал на позвонки шеи заключённого и легким подергиванием в свою сторону добивался покачиваний головы. Издалека это выглядело по-дружески, даже отечески, все зависело от возраста заключённых, большей частью молодых. Любил это учёный. Эффект от потряхивания не был однозначен. Часть заключённых была безразлична, измученные улыбались смущённо, недавние и ещё сильные – брезгливо отстранялись (попадались и с гонорком!). Но профессор был настойчив: его не обескураживало последнее. Во время «потряхивания» лицо психиатра становилось благостным. И было у товарища Лунсова всё: сцена, зрители и реквизит – халат, стетоскоп, учёная степень. Лицо же имел – по необходимости.
Фирма Лунсова определяла, куда направить заключённого: в психиатрическую или обычную тюрьму, либо в один из традиционных советских лагерей, заслуженно пользующихся всемирной известностью. Примерно половина привозилась из мест заключения, другие – из недавно арестованных. Никто не знал, когда и куда он будет отправлен. В медицинском заключении не определялось это, но подразумевалось нечто, из чего можно было суду сделать вывод. Естественно, что ни Лунсов, ни его помощники не могли рассчитывать на любовь политических при любом их решении. Хотя более заключённые побаивались психиатрических тюрем, рассказывали о некоторых «шизарнях» вещи ужасные. Обсуждали мрачно перспективу оказаться в Казани. Говорили о динамиках, замурованных в стены камер-палат, извергающих призывы к революции и свержению советской власти. Заключенный мог услышать и свою фамилию среди тех, кто отдал за свободу жизнь. Говорят, когда диктор произносит: «Россия, вечная Россия не забудет ваши имена», – его голос дрожит от значительности слов. Были случаи, заключённый бросался к двери с криком: «Я здесь, я здесь, выпустите меня!»– что ещё раз и доказывало его психическую неустойчивость – больной он.
Палата больницы, где оказался теперь обвиняемый Селянин, была небольшая, человек на десять. Примерно за два месяца состав обновлялся, кроме двух-трех человек. Уже через месяц на лице арестованного появлялся специфический налёт. И за собой Селянин заметил привычку поглаживать голову – как это делал его сосед, бывший ленинградский студент (распространял в университете листовки). Люди замыкались в себе, не зная, где больной, а где здоровый человек. И здоровый ли он сам? Приходила невольно мысль: «Вот живет же большинство людей – не бунтует. Пусть и небогато живут, но на свободе, хотя и относительной. А я здесь… Может, и правда, сам виноват? – этот вопрос вставал сам собою. – Захотел много свободы иметь, – сердился Селянин на себя, – будет тебе свобода. Реку задумал чистить, водой хорошей народ напоить… Мозги тебе теперь будут чистить лет десять, а трудящихся устраивает та вода, которую пьют. Господи, да какой же я был дурак». Это было начало психиатрической экспертизы, ее первый результат.
С неделю к нему все присматривался какой-то худой, лет сорока, человек в коротких черных больничных брюках – отчего он выглядел несерьезно. Игорь ловил на себе взгляд его поблескивающих глаз, но ни с кем тот не говорил. Только отвечал, да и то коротко. Потом, найдя момент подходящим, когда Игорь курил в одиночестве, молчаливый подошёл. Без вступления сказал:
– Я жил за границей. Тоже – невозвращенец. Десять лет колонии строгого режима. Привезли на экспертизу, – он испытующе посмотрел. – И тоже в Германии, – быстрый взгляд, подрагивающие пальцы.
– А почему вернулся?
– Потому же, что и ты, – и, немного подумав, нервно закончил: – если ты не «подсадной».
Ему хотелось высказаться, хотелось сильно – это скоро понял Игорь. И тот рассказал свою историю: и русский институт, и изматывающая неподготовленного человека работа. Предложение работать кельнером в солдатском баре, как принято говорить, сомнительной репутации.
– Ты знаешь, – сказал уже осужденный ещё обвиняемому, – я сильно подозреваю, что меня выдернули из колонии, чтобы послушать, о чем мы будем толковать. Палаты здесь прослушиваются.
Но оба хотели говорить. Игорь слушал, стараясь сказать своё. И новый знакомый – тоже. Обедать сели рядом.
– А как всякие проверки, подозрения? Штучки-дрючки? Замечал? – спрашивает Селянин, ворочая во рту кашей.
– Как же, как же, было. Всё было… Зашёл как-то в маленькую столовую…
–Кантину.
– Да, кантину. Я туда заходил после работы. Ем «мясо по-русски».
Да… сижу, доедаю свои полкилограмма хлеба – на удивление немцам, замечаю: сбоку один тип в черной шляпе все посматривает в блокнот. Посмотрит в блокнотик и – на меня. Как будто там у него фотография или мой словесный портрет. Они считали меня за человека недалекого…
– И меня, и меня – тоже, – обрадовался Игорь.
– Я должен был поверить, что передо мной советский агент. Доложу или не доложу? А доложил – на маленьком крючке.
Он помолчал (дожёвывал, глотал), а потом сказал (Игорь не успел вклиниться со своими:«А у меня такой случай был»):
– Пусть это и унижает, но не сравнишь же с лагерем. И тем, что здесь, – он кивнул в сторону явно больного. – С другой стороны – ностальгия, – при этих словах он перестал есть, вздохнул и ссутулился, по-видимому, сожалея, что не справился с ней. – У нас же нет возможности вернуться, посмотреть. Вот в чём дело. И потом Россия – она же больная. Там особенно жалко её, но не надо было возвращаться. Наверное, – выдавливает он из себя последнее слово, а лицо в эту минуту стареет. Лет на десять.
– А ты, если бы никто-никто не мешал в Германии, именно в Германии, вернулся бы?
– Пожалуй, нет. А тебе не показалось, кто-то ведет плановую работу по подталкиванию неугодных к возвращению? – по тому, как он спросил, посмотрел, походило, что это его давнишний вопрос. Может, он хотел этим оправдаться перед собой.
– Но много же там русских живёт. И не плохо, – а это уже своим сомнениям потрафил Игорь.
– Думаю, они либо побежали докладывать: обнаружен русский агент, либо заранее, до того, как остаться, предварительно оговаривают условия. Просто так «русских друзей» в тех местах не воспринимают.
Товарищ по несчастью ложку держит левой рукой, правой стало неудобно брать небольшие предметы. Она теперь более приспособлена для разработки тяжелых грунтов. Пальцы не сжимаются, огрубели.
– Любят, когда невозвращенцы сжигают за собою мосты, – он молчит столько, сколько необходимо, чтобы проглотить. – Это практика подобных служб. Даже если изменится в России строй, русским будет трудно вернуться, – спешит зэк, намолчался. В это же самое время из маленькой комнатки (туда перевели из уголовного отделения двух сильно избитых) слышится голос старухи-санитарки:
– Безобразие-то какое. Чем вы здесь занимаетесь? Бессовестные! Совсем распустились… Тебе что: мало один глаз выбили, – бурчит нянечка, по-видимому, на того, что с забинтованной головой. –Паскудники, ох, паскудники…
Ночь в этот день наступила скоро. Игорь с товарищем тихо разговаривали около туалета, где можно было курить и ночью. Конечно же, осужденный скоро заговорил об амнистии, что было темой среди заключённых. Для них это слово было сладким. Он прикинул ситуацию в стране и пойдет ли Брежнев-бабник на амнистию к приезду американского президента. Напомнил о датах в этом и будущем году, могущих сыграть роль, настойчиво забывая, что его статья не подлежит амнистии. Вспомнили Хрущева, его неожиданное снятие с поста и довольно скорую смерть после. И тут осужденный начал говорить о другом, о том, что он случайно был чуть-чуть причастен к информации о готовящихся изменениях наверху. Вот что он рассказал.
– Я от лжи всегда испытывал чувство, сходное с непереносимостью. Мне вот теперь говорят, что это болезнь… Не знаю. Но это стало причиной моего невозвращенства в сентябре шестьдесят третьего года. Дня через два немцы привезли меня в Мюнхен, в Институт по изучению России. Не могу утверждать определенно о причине того, что вызвало их подозрение ко мне, – не являюсь ли я глубоко законспирированным агентом? А может, они просто делали вид. И такое может. Но настойчиво говорили о генштабе Советской Армии, откуда вылетают «птички», что я – калибра крупного и так далее. Конечно же, те люди умные, аналитики, но, как все, ошибающиеся. Представитель института вопросы задавал разные. Улыбался. Беседовал тихо. А иногда разговор казался совсем пустым, – он помолчал волнуясь от воспоминаний. –Но тот, кто был в острой психологической ситуации, подтвердит: интуиция подсказывает, где жест и слово значительны. И я услышал:
– Хрущев болен.
– ?
– Печень. Наши ребята наблюдают за ним на банкетах, встречах. Ему уже не дают ничего острого. – Не помню, чтобы я переспрашивал, человек я молчаливый, чем и не понравился исследователям. – Ему осталось жить несколько месяцев, – продолжал после кофе представитель института, – но наше дело – информацию собирать.
Заключённый расстегнул тёмные, совсем безликие металлические пуговицы на куртке, подтянул короткие, на слабой резинке, серые штаны, привалился к стене и снова застегнулся на все пуговицы. Руки слушались плохо и от волнения, и оттого, что пальцы разгибались резко, с усилием, проходя то состояние, какое бывает, когда в них находится инструмент – черенок лопаты, кувалды, кайлы.
– Работа подорвала здоровье, – продолжал он рассказ о себе. – Стал ходить в больницу. За счет больничной кассы. С эмиграцией не получилось. Я опять не стерпел. Вернулся. Все образумилось бы когда-нибудь. Со временем… Может быть, – и на его глазах появились слезинки. Маленькие, они не могли течь. –В сентябре шестьдесят четвертого года я вернулся в Россию. Однажды следователь спросил:
– О чем в Мюнхене с вами говорили американцы?
Я рассказал о самом главном из того, что запомнилось:
– Хрущёв болен серьёзно и ему осталось жить несколько месяцев (прошло больше года).
– А что с Хрущевым? Не сказали, чем болен?
– Говорили, что печень больна. Яды не нейтрализует…
Следователь воспринял это безразлично: перестал писать протокол, из-за стола встал, по кабинету начал прогуливаться. Но назавтра же, – продолжал заключённый, – в моей камере внутренней тюрьмы на Лубянке сменился сосед. Он «работал» совсем плохо – на его лице проступало нечто, что бывает у человека, власть имеющего. Недели через две в окошечко подали газету «Правда» с сообщением об избрании Брежнева генсеком. Мой новый сокамерник обрадовался и этого не скрывал. Он тыкал пальцем в информационное сообщение: «Давно надо было. Давно! Брежнев – рачительный хозяин, – на слове «рачительный» он сделал ударение. – Хрущев сильно увлекающаяся натура. Нельзя так, нехорошо для руководителя такого ранга», – и довольный ходил по камере. А я тогда сразу вспомнил американца и понял его слова, – закончил свой рассказ зэк.
Игорь сомневался:
– А может, их информация была основана на анализе прессы, прямых наблюдениях, а не на оперативных данных? Прямо из Политбюро?
– Может быть, может… Но факт, что западные разведки – ЦРУ и ведомство Гелена уже в первой декаде октября шестьдесят третьего были осведомлены о готовящихся изменениях. Это не трудно проверить, имея доступ к архивам КГБ того времени. Посмотреть протокол моего допроса. – Он подумал и закончил грустно: – У них какие-то контакты между собою, а обвиняют нас. Нет тайного, что не станет явным, – закончил с надеждой. Он хотел стать свободным, искал правду, чтобы очиститься ею. – Непонятны мы, русские, ни тем, ни другим. Потому и они не любят нас – ни те, ни другие.
– А что этот? Подсадной?
– Довольный… Почти не скрываясь, объяснил: «Отключили КГБ от Хрущева, а это всё равно, что отключить глаза и уши. Он же стал беспомощен». Весь день ходил по камере. Говорил: «Теперь будем работать по науке». И что страна устала от волюнтаризма.
У друзей дни летели, вечера наступали быстро.
– Слушай, Игорь, – спросил его однажды новый друг, – а что это значит любить обнажённое детское тело? Меня уже который раз спрашивает Лунсов, люблю ли я обнажённое детское тело.
– Я не знаю. Тоже не знаю. А в каком смысле он спрашивал?
– Говорит что попало, а потом неожиданно спрашивает.
– Может, он имеет в виду молодое женское тело. Его линии – это гармония материального мира. Я с этим согласен на все сто. Ещё ты имей в виду: они сами с деформированной психикой. Я где-то читал, психиатры через несколько лет сами становятся с прибобоном.
– С прибобоном? – друг улыбнулся. Улыбка чистая, почти детская. Говорят, она может рассказать внимательному человеку больше, чем слова. Игорь увидел у друга на лице просветление. На минуту тот вышел от тьмы, что небывало сгустилась вокруг. А рядом, в туалете, в напольных чашах «Генуя» громко клокотала вода.
Скоро осужденного друга увезли досиживать срок, а может, ещё куда. Игорю стало плохо, хуже, чем было. С неделю он крепился, а потом опять навалилась грусть: это была не та грусть, что сегодня пришла, завтра ушла. Это было уныние от нарастающей безысходности. И от этого сомнение у него: не был ли новый знакомый «подсадным, из тех, что, как говорят на зоне, «твёрдо встали на путь исправления». «Куму стучит… Осудил ли бы его Селянин, зная это? Нет, не осудил бы, пережившего много, пострадавшего невинно».
Было от мыслей тяжело, впадал в состояние депрессии Игорь. Тянуло его книзу. Жить не хотелось. Он был на грани срыва. В те дни и испытал он памятное потряхивание шеи.
А дело было так. Накануне вечером, не желая иметь будущего, Игорь стал затягивать на шее вафельное полотенце. Через минуту отлетели от кальсон несколько крупных белых пуговиц, лопнула у щиколотки вязочка. Видно, прежде чем глаза выкатить, пришлось ему поелозить по кровати. И хотя он был укрыт одеялом, но всё стало известно внешней службе и его язык снова заправили в рот, белье армейского образца сменили. Сосед-студент не выдержал, пришёл в возбуждение, вскрикивал:
– Что вы делаете, что вы делаете?..
Этот вопрос он одинаково адресовал и к вбежавшим двум надсмотрщикам в белых халатах, и к Игорю. Из своих клетушек-палат стали подходить заключённые и толпиться в дверях. И к ним тоже был обращён вопрос:
– Что же вы делаете?!
Встрепенулся в коридоре насильник Саша:
– Ах вы, москвички, москвички – обладательницы красивых ножек…
Заключённые расходились молча, никто не комментировал. И вот утром, во время обхода, профессор и наклонился над койкой Игоря, заворковал тихо:
– Ну, а мы чем вчера были расстроены? – его глаза потеплели. – Чем же мы были недовольны? – ему было забавно. – Ай, ай… как нехорошо.
Надо иметь море лицемерия, чтобы задать этот вопрос. Удивительно и теперь, что профессор не провалился сквозь землю, его язык не отсох тут же, а работал по-прежнему. Он был окружён учениками-студентами, которые тоже были в белых халатах и уже начали готовить себя к клятве Гиппократа. Они тихо переговаривались на непонятном для непосвящённых языке: «Синдром, кверулянтные тенденции». А совсем юная девушка в белом прощебетала своей подружке: «Маниакально-депрессивный психоз». Им было понятно всё. А если появится вопрос, они могут получить исчерпывающую консультацию у профессора. Он не откажет.
В палате было тесно, душно. Из соседнего помещения уже который день неслись крики: «Тётенька, выпустите меня из комнаты, потому что я боюсь один». Крики ночью стихали на час-другой. Рядом бормотал Саша о москвичках. Пахло мочой. Из своего угла за обходом наблюдал корреспондент газеты «Посев» (народно-трудовой союз). Он не скрывал своей ненависти к Лунсову и к тем, что были с ним. И к хорошеньким студенткам – тоже. Был он давнишний, но оказался крепким. Его мать, некогда знавшая Ленина, в тридцатые годы отошла от политики и стала ходить по святым местам, каялась. Её репрессировали. Сын подрос, отсидел восемь лет, а теперь пошёл по второму кругу за членство в НТС. Рядом с ним – юноша, бывший солдат (в казарме за ним стали замечать нехорошее: что-то он пописывает… Нашли рукопись, в которой он утверждал, что России надо было остановиться на Февральской революции). Солдат испуган, смотрит на профессора. Окна, выкрашенные снаружи белой краской, мало пропускают света, зато много яркого, электрического. Этажом выше кто-то сильно, с надрывом, закричал. И вот тут, как сейчас помнит Игорь этот миг, и случилось первое потряхивание: левая рука товарища Лунсова проскользнула между подушкой и шеей. Шея и голова легко закивали профессору. Этот «ободряющий жест» (у вивисекторов от психиатрии это может иметь научное название) потом саднил сердце, как это бывает от общения с хамом. Да, как и его прародитель, профессор смеялся над естеством.


Обвиняемого Селянина признали психически здоровым и годным к пребыванию в тюрьме. В «Москвиче» типа «шиньон» его снова повезли на Лубянку. В маленькую щель в дверце были видны улицы, прохожие, идущие по своим делам. Каждый из них мог зайти в кино, магазин, наконец, просто к друзьям, и говорить с ними, встречая понимание.
Опять заскрипели ржавые ворота под аркой, «шиньон» остановился перед солдатами. Один из них начал внимательно изучать сопроводительный документ на зэка. Было морозно, солдат дышал на «фактуру» паром. Игорю не приходилось этого наблюдать давно. Используя минуту, он начал глубже вдыхать. Приятное ощущение дышать морозным воздухом!
Снова лестницы, ограждающие сетки, переходы. Везде охрана. У каждого большой наган!
Камера № 85 была двухместная, с мутным видом во двор, толстыми стенами, выкрашенными в грязно-зелёный цвет. Потолки высокие – здание старое и уже много послужившее. Инвентарь типовой: небольшой столик у окна, две шконки, вешалка и параша – по углам. Круглосуточно яркий электрический свет. Сколько ватт в лампочке, неизвестно, но уже через месяц чувствовалось, как в венах пульсирует кровь.
Там, в камере № 85, уже находился среднего роста рыжеватый человек, назвавшийся осужденным за скупку и перепродажу валюты. Около сорока лет, «на воле» работал инженером, специалист по контрольно-измерительным приборам. Охотник рассказать о своей весёлой жизни в прошлом: манекенщицы, известная молодая киноактриса; для загородных прогулок – цыганский хор. В его лексиконе слова: виски «Белая лошадь», коньяк «Наполеон», девушки-негритяночки (не девочки, а пламя бушующее!), сыры «Рокфор», «Швейцарский»– с плесенью, запахов специфических. Из русских: самовар, икра, которую ели деревянной ложкой. Иностранцам, друзьям его, нравился специального заказа квас «Московский». Его пили братиной. На этот случай, для смеха, где-то брали лапти, полотенца, расшитые петухами, что хорошо отражало обычаи местных аборигенов. Ели, пили, а рядом для них стонал цыганский хор.
– По заслугам мне, – кивнул он однажды на зарешеченное окно (раскаивался значит).
Но мелькало в его лице нечто, что бывает у актёра, не живущего на сцене, а играющего роль. Цыганский хор, русские манекенщицы, студентки-африканки и конфеты заграничные – всё это, правда, но становилось понятным и другое: это был тот, кто подсаживается в камеру с целью получения оперативных данных. Заключённый в определенных ситуациях может незначительными словами, поступком сообщить важное для органов дознания. Чем и раскроет глубинные мотивы преступления. Некоторым так называемым государственным преступникам приходилось встречать таких «подсадных уток».
Рыжий оказался большим докой по эротической части – специализирующегося по проверке подсознательных (!) мотивов. Насколько можно понять, проверялись заключённые на самые низменные инстинкты, которые – по Фрейду – распускаются в каждом человеке к моменту половой зрелости. Даже – до неё. И насколько рассматриваемый человек чётко слышит этот древний зов предков, настолько он и управляется этим инстинктом. И координаты обследуемого становятся определённее для тех, кто им интересуется. Нужно установить, хорошо ли он слышит этот древний зов. И если это необходимо, то можно помочь объекту распознать его в массе других, отмести прочие, а оставить в чистом виде только зов далёкий-предалёкий. Узкий специалист вспоминал Дарвина, его диалектику, нимало не сомневаясь в ней.
Вспоминается ещё один господин, хорошо говорящий по-русски и оказавшийся год назад с Селяниным в лагере для перемещённых лиц Цирндорф. Он тоже был любителем «зова». Но специализировался на тонких вопросах. Вспоминал былое. Например, о томлении девочек подросткового возраста, которые пребывают в полном понимании того, что с ними произойдет через несколько минут (наблюдение велось скрытно). В результате обстоятельств – возможно, они находились на территории, оккупированной немецкими войсками – эти юные девушки должны были стать женщинами. Причем без всякой человеческой лирики. Только акт и ни единого слова. В этом «что-то» было, была изюминка, была. От воспоминаний глаза у стареющего специалиста загорались тихими радостными огоньками. Паул– так звали этого польского немца, в прошлом военный, имел на предплечье наколку «HonorundBlatt», что значит «Гонор и кровь». Но дело совсем не в том, что он был военным, дело в огоньках, загоравшихся всякий раз, когда Паул заговаривал о развлечениях и игрищах отнюдь не невинных. И это было под Нюрнбергом, где земельное правительство в молитвах и размышлениях о целомудрии и демократии пребывает непрестанно.
И вот, можно сказать, тот же человек оказался в одной камере с Селяниным, но в Москве, в самом её центре, на Лубянке и зовут теперь его – Илья Ильич. Илья Ильич владел теорией, с его слов, и практики было достаточно. Он являлся продуктом одной из подсистем очень большой системы.
Говорят, эта самая системность может быть выражена, как одним из способов, с помощью «Дерева целей». Это, если идти от большого к малому, всё более расчленяя основную цель на ее составляющие. Если конечный интерес такого большого государства, как ФРГ или Союз, выразить в виде экономического процветания страны, демократии, то что должно быть в самом низу? Как показывает само существование Паула и Ильи Ильича, необходима распущенность. В прошлом не знали о «Дереве целей», искали гармонию мира через счастье одного человека. Первичными были человек, семья. Не там мыслители видели радость, не там! Вот нюрнбергский господин радость бытия видел правильно, потому что смотрел в самый корень, да ещё и через замочную скважину. А по утончённости, тонкой психологии он был впереди своего московского коллеги. Зато Илья Ильич превосходил его по низости. Первый был как бы тонкий гурман, склонный к воспоминаниям, тонкой элегии, другой налегал на случаи практические. И ещё: потихоньку, помаленьку Илья Ильич сообщал «кое-что, кое о ком». Страсти, о которых поведал Илья Ильич, находились им в самой низинке человеческой души. Отакойнизинке нормальный человек и не слышал и не ведал, что «такое» существует. Когда же Илья Ильич запускал свою руку в эти места, шарил там и «вынимал случай» о том, как один известный в стране деятель искусств удовлетворяет свою похоть, Игорю становилось тоскливо. Он дважды просил тюремное начальство перевести его в камеру-одиночку.
– В одиночку переводим за провинность, – ответило тюремное начальство, – обитайте вдвоем.
Селянину потребовался месяц, после чего ему стало казаться, что мир отрекается от святынь, но вынужден пока скрывать это. То было не пустое словоблудие «специалистов», в их рассказах был смысл.
Вот один из примеров относительно пристойного разврата, не столько полового, сколько разврата души (sic!). Последнее обстоятельство и даёт право пересказа.
Некто, блестящий инженер, работал в одном из научных центров Москвы. Молодой, способный в ближайшие годы защитить кандидатскую, а в недалёком будущем и докторскую диссертации, владеющий одним из европейских языков, полюбил приехавшую с периферии студентку – только что от папы с мамой. Она была молоденькая и свеженькая. При этих словах лицо Ильи Ильича становилось отрешенным, глаза загорались светом. Итак, она полюбила первый раз. Манеры обхождения её поклонника были учтивыми. Молодой инженер не допускал и мысли сесть в ее присутствии без разрешения. Естественно, девочка не могла знать, что в научном центре, где блестящий специалист готовил свои труды, ходили слухи…
Однажды он уговорил это юное создание – при этих словах голос Ильи Ильича становился сокровенным, очень и очень интимным – смог уговорить ее совершить невинную прогулку на природу, на два дня, с ночёвкой (вечерний костёр, луна, пение утренних птиц, запах трав, восход солнца!). Были даны самые джентльменские гарантии в том, что он не позволит ничего, что могло бы смутить избранницу его трепетного сердца. Как оказалось, на природе он изменил своему джентльменскому обещанию и добился своего. Все это было бы слишком банально, если бы этим и кончилось… Не в этом суть! Потом произошло главное – ради чего и рассказывалось.
Этот молодой человек – в скором будущем кандидат, а потом и доктор наук – начал звереть. От той, в присутствии которой совсем недавно он не мог и сесть, он потребовал все делать по-скотски, как это принято у животных из семейства псовых. Не только делал сам, но и от избранницы своего трепетного сердца он требовал издавать звуки не человеческие, а те, что издаются этими животными. Молодая, невинная девушка с периферии – голос Ильи Ильича снова завибрировал, – не слышавшая и, возможно, никогда бы не узнавшая об этих «штучках», воспитанная мамой и лирикой лучших поэтов, не смогла выдержать натиска способного инженера и, слегка прикрыв себя, выскочила из палатки. Не разбирая дороги, она бросилась напролом в кусты бирючины. Из своего укрытия она со страхом наблюдала, как через несколько минут её джентльмен, владеющий одним из европейских языков, довольно свободно выбежал на четвереньках (совсем голенький) из палатки. Не добежав до кустиков, он остановился у дерева и начал нюхать его. Девушка не выдержала зрелища и крикнула, сколько было сил. Рыцарь увидел свою жертву. Все так же на четвереньках, а получалось это натренированно, он начал ритмично покачивать бедрами, как бы приветствуя встретившуюся самку. Девушка перестала прятаться, и, закрыв глаза, только беззвучно шевелила губами. Потом она неловко побежала на своих заплетающихся ногах, уже совсем не прикрывая себя. На что джентльмен ответил легким аллюром, слегка закидывая тазобедренную часть в бок (даже со стороны это некрасиво). Он бежал за ней на четвереньках, выказывая способности гимнаста. И не хотел ее догонять, он хотел ее загнать, обессилить морально. Бег продолжался недолго, девушка устала от пережитого. Оглянувшись, она увидела преследовавшие её глаза инженера – немигающие. В них не было мысли. Они лишили её движения естественной пластичности, непослушные ноги задвигались ранее неизвестными ей рывками. Страх и путаница в голове быстро заполняли тело, ей хотелось стать ниже. Взгляд через спутанные волосы упёрся в землю. Она упала на траву в изнеможении. При этих словах глаза Ильи Ильича снова засветились. Подающий надежды в науке инженер начал обнюхивать её грудь и голову, а потом уже спокойно овладел ею в любимой им звериной манере. Он вскрикнул, на что она теперь ответила ему высоким звуком, в котором нельзя было узнать слово… А потом они побежали вместе, так и не сказав ничего друг другу, как будто это уже было ранее много раз (то есть, она услышала зов далеких предков). Девушка пыталась бежать на четвереньках, однако получалось это у нее пока плохо. Но на лице уже не было мысли – она освободилась от чувства неловкости, которое испытывала недавно (в её сознании произошел резкий революционный скачок назад, до неё дошел зов очень далёких предков!). Прибежав в палатку, она свернулась калачиком и положила свою неприбранную голову на бывшего инженера, временно пребывающего в скотском состоянии… А на пролетавшую мимо муху она щелкнула зубами…
Вот в короткой передаче один из образчиков работы Ильи Ильича. Наблюдая эффект, он делал паузу. Вставал с койки, складывал руки за спину, проходил по ярко освещённой электричеством камере № 85, подходил к вешалке, где из стены почему-то торчал гнутый гвоздь, крутил его: гвоздь в стене вращался. Гладил свои короткие волосы, смотрел задумчиво. Где-то рядом раздавался тихий женский плач: «Я жить уже не хочу…» Слышно, как захлопнулось окошечко в двери камеры (подают пищу и газету «Правда»). Опять тихо. Селянин слышал и ранее этот молодой голос и ему становилось нехорошо: кто дает жизнь – находится в неволе.
Сам он тоже вставал, чтобы пройтись: сидеть тяжело, лежать днём запрещено. Подходил к вешалке, крутил гвоздь, пытаясь его вытащить. Илья Ильич с тем же задумчивым видом, даже с лицом сосредоточенным возвращается к койке, садится, достает кусочек сахара, сосёт (в специальном кульке у него было не менее двух килограммов рафинада).
Если кто подумает, что тюрьма – это интересные люди, встречи, познавательные беседы, то те люди ошибаются. Да, бывают интересные люди. Но на каждый такой день сто совершенно безрадостных, очень серых. Настолько серых, что если бы в природе был цвет более серый, то этим цветом и нужно обозначить те дни. Очередное утро многие заключённые встречают с чувством: все уже было и будет ещё тысячи раз. Нового просто не может быть. Будет дальше усиливаться боль в груди, желудке. Болеть голова, ноги, поясница – в зависимости от того, где уже обозначила себя болезнь. В камере всегда накурено, воздуха мало.
Вечером Илья Ильич рассказывал о мелком разврате одного из членов так называемого правительства в изгнании. Включённый в состав правительства (называл фамилию и республику), тот занимался в стенах почтенной психиатрической тюрьмы чем бы вы думали? – удовлетворением похоти собственной рукой, для чего намыливал руку земляничным мылом. При этом и другим политзаключённым он рекомендовал именно земляничное мыло. Забавно, не правда ли? Сидит человек в тюрьме и в ожидании министерского портфеля занимается таким непотребством, и этот человек включен в состав заграничного правительства в изгнании! Отсюда напрашивается простой, доступный любому даже скудоумному человеку вывод: нет у них – у оппозиции – никого путного. Одного отщепенца нашли, да и тот оказался с «земляничным мылом», и чем они там могут заниматься в своём, с позволения сказать, Совмине – тоже понятно.
По четвергам вечером давали уху. Илья Ильич аккуратно кушал, жевал долго.
– Длительное протирание пищи, смачивание её слюной насыщают полнее. Йоги знают в этом толк… – Через десяток ложек говорил: – Вот некоторые любят холодных женщин, и чтобы непременно в шелковой сорочке – она холодит. А ведь это пришло совсем издалека, вот от такой, может, рыбки, – Илья Ильич показал на ложку красноватой, из консервов, ухи. Не спеша втягивал её в себя, жевал медленно, совсем не глядя на Селянина. – Все из океана вышли, когда-то и наши предки били хвостом по волне. Эволюция.
Игорь смотрел теперь в свою алюминиевую миску с неприязнью. Но кушал, только не касаясь ложки губами. Кусал хлеба поболее, прислушиваясь к стуку открываемых окошек. Уже начинали собирать чашки.
– Некоторые из мужчин любят очень холодных женщин. Даже с пониженной температурой, – продолжал Илья Ильич. –«Странная любовь, – это уже подумал Игорь, – дичь какая-то».
– А кругом все голубые, голубые, голубые… – пропел Илья Ильич, совершая вечерний променад по камере: шесть шагов туда и шесть обратно.
Игорь аккуратно подклеивал порвавшуюся сигарету.
– Это что? Какие голубые? – он вспомнил, что уже несколько раз слышал это слово.
– Бывают такие. Гомики. Гомосексуалисты.
– А они что? Тоже из океана?
– Причем тут океан? Они норовят все за бугор, за бугор.
– За границу. А что, там их больше? – спрашивает Игорь, но сам думает о странном интересе Ильи Ильича: «Бред какой-то. Гомосексуалисты, женщины, наполовину замерзшие».
А его сокамерник улыбается, глядит весело, как человек, который понял всё. А если и не всё, то понять ему осталось чуть-чуть. Надо сказать, что Илья Ильич чувствовал себя над людьми, знающим великую, за семью печатями, тайну человека. Профессионально легко ломал эти печати…
Беседы Паула и Ильи Ильича по своей направленности были схожи: они рисовали картину всеобщего блудства, безответственности и вседозволенности! А этим недобросовестные люди преступно экспериментируют над человеком: суть человеческую выдают за декорацию, а декорацию – за суть. Этим и добиваются своего результата. Для чего предлагают тем, кто им нужен, «очиститься от всякой шелухи».
Опроститься! Илья Ильич, играя сцены, входил в транс, иногда и слюнку мог пустить по подбородку. Возможно, использовался для этой цели больной человек, но едва ли. Скорее это был здоровенький специалист. Чувствовал Игорь – по следам от румянца на щеках и по тому, как он однажды переглянулся с надзирателем, – чувствовал: не тот Илья Ильич человек, за кого себя выдает.
Игорь стал много читать. Как-то в окошечко подали книгу «Пятьдесят лет в строю» Игнатьева – советского генерала и брата православного священника из Баден-Бадена. Сравнивал их жизнь: кто прав более, и в анализе стал находить для себя удовлетворение. Думал о разном, а часто и по пустякам. Однажды обещал себе, что если когда-нибудь станет свободным и накопит достаточно денег, то хоть один раз пойдет в ресторан. Вечером, пораньше, и будет заказывать там много разных блюд и есть их весь вечер, до самого закрытия ресторана. Закажет себе и пачку сигарет (курить было нечего).
Зная момент, Игорь несколько раз вставал на столик (запрещено) и в узкую щель окна видел внизу кусочек земли, грязный снег. Оттуда тянуло январским холодом. С площади Дзержинского иногда доносились сигналы автомобилей. Где-то рядом тихо плакала женщина, негромко играла музыка.
На допрос водили один-два раза в неделю. Долго вели по коридорам, переходам и каким-то лестницам.
– Вы хотите сказать, что не получали ничего, никаких подарков и ни в какой форме от западных служб, – толстый и сутулый следователь поднимал брови. – В чем же тогда сермяжная правда? – он смотрел задумчиво и качал головой, как бы говоря, что ему-то известны эта самая правда и нутро человеческое. Выходило так: люди – скоты порядочные, только и смотрят, как бы продаться подороже. А если кто и не продался – в цене не сошлись. Но Бог с ним, со следователем. Спасибо за боль в его глазах, что однажды увидел Игорь, да сигареты «Чайка». Хочется верить и в искреннюю боль и в бескорыстие подарка. Его помощник – совсем молоденький – находился вовсе в плену болезненной идеи. Он смотрел на Селянина сурово, чуть исподлобья. Однажды как будто зубами скрипнул.
Перед самым судом, перед тем как увидеть строгих народных заседателей, кивающих судье, Игоря оклеветали. Клевета стала сопровождать его, не теряясь из вида надолго.
Началось так: перед самым судом в кабинете у следователя Игорь увидел шустрого и весьма плешивого человека в престижной кожаной куртке. Представившись корреспондентом газеты «Известия», он назвался тем, кто не просто стряпает что-либо тенденциозное, а, используя имеющийся материал, разбирается в деле серьезно, беспристрастно. Корреспондент (Юрий Фанатов) после первых же ничего не значащих слов позвонил куда-то и вызвал для своего отъезда машину. Игриво спросил про фрейлен (немецких девушек). Глаза повеселели – уж он-то не отказался бы послушать Илью Ильича. Не исключено, и опростил бы себя.
– Темпераментные? – улыбается. Не стесняется зэка.
Ещё через минуту корреспондент встал, готовый выйти.
– Может, желаете сказать что?
– Нет, а что говорить? – заключённый устало навалился боком на стол, говорит тихо. В последние дни кровь стучала в голову сильнее. Казалось, она вот-вот брызнет наружу.
– Расскажите о ваших трудностях на Западе.
– Нет. Не желаю говорить. Бог всем судья. И вам – тоже, – про Бога вырвалось совсем неожиданно, само.
– Жаль, жаль… Это было бы учтено.
Игорь локтем прижимал желудок, который в этот день искал выход через отверстие. К погоде, наверное. А когда грыжа отступала, он незаметно для других гладил болючее место.
На этом и закончилась встреча между гуманным журналистом и махровым преступником. Присутствовал на встрече помощник следователя – совсем ещё молодой штатский, только что выпущенный из заведения. Если «сам» производил впечатление человека сложного, не лишённого чувства сострадания, то молоденький был глуп, и это было не от возраста его, а от веления времени: наступила эпоха великих бездарей. Трусов и жестокости.
Молоденький был в строгом тёмно-сером костюме, личико имел чистое. Всё в нем было аккуратно: и костюмчик, и рубашка беленькая, и галстучек тёмненький. Сидел напряжённо: красивые ботинки ставил под стул, готовый, по надобности, в любой миг вскочить. Одеколончиком попахивает дорогим, питание в желудке переваривает калорийное. Квартира у таких, как правило, в новом микрорайоне, рядом метро. Продукты из распределителя. Жена, провожая на службу, вздыхает в тревоге: не успел бы выстрелить шпион первым. Она верит в его недомолвки, в чём он совершенствовал себя.
Во время короткой встречи с корреспондентом говорил он мало. Но был способен весьма на выражение чувств, а выражал их тем, что когда глаза заключённого случайно встречались с его глазами, то молоденький штатский начинал смотреть ещё более строго, глядя на преступника исподлобья, активно играя желваками – натаскивался. Необходимость дышать одним воздухом с Селяниным для него была в тягость. Даже когда народный корреспондент интересовался темпераментом «фрейлен» и есть ли в них что-то особенное, отличное от наших, молоденький все так же с напряжением во взгляде и перенапряжением в теле смотрел на арестованного, сжимая зубы, выражая свою бескомпромиссность. Вообще-то игра желваками не является открытием ни молоденького, ни его учителей. Этим охотно пользуются и другие.
Вот, например, американский консул, или какой-то там чин безопасности во Франкфурте-на-Майне, куда в самое первое время бросился невозвращенец с просьбой об эмиграции, тоже играл желваками. Американец откровенно разглядывал Селянина и тоже выражал преданность властям: смотрел сурово. А играл скулами так, что молоденькомуещё надо поучиться у американца. Перекатывание мышц лица у того начиналось с низа челюстей, затем они двигались выше и выше, переходили трёхплоскостную лицевую кость, достигали висков и, поиграв там, начинали свой путь обратно. Американец владел этим в совершенстве.
Но вернёмся к молодому, у которого игра желваками находилась в арсенале самовыражения. А выражал он то, что является преданнейшим защитником «величественного здания». То есть случись что-либо, к примеру, со «зданием»– встанет грудью на его защиту, а не побежит прятаться к троюродной тётке в дальнюю деревню. Не станет переодеваться, работать под убогого, не будет очень добросовестно копать огород у этой дальней родственницы. Не будет улыбаться встречным доброжелательно, походку не сделает угодливо-суетливую. Весь его воинственный вид говорил: никогда он не станет бубнить о том, что «время было такое, да и многого мы тогда не знали». Играл желаваками молоденький, играл, отрабатывая сдобный хлеб. Вот, собственно, и всё, что осталось у Игоря от встречи с корреспондентом газеты. Практически разговора не было – всё было определено заранее.
Потом был фельетон, похожий на радостный визг по поводу того, что на Западе отношение к «таким» складывается негативное. Много там было смакований по поводу неудач отщепенца. И ни слова о том, почему неудачи. Такие праздники были и до, и после (за пятнадцать месяцев «до» из ФРГ вернулся бывший советский солдат. Он был расстрелян).
Фельетон явился сигналом к пробуждению инстинкта травли. Он был криком «Ату его …», которым натравливают собак на псовой охоте. И сигнал, крик этот, прозвучал не в пустоте, желающие нашлись и было их много, потому что в стране поддерживается в рабочем состоянии костер нетерпимости к инакомыслию. Вот и плеснули очередной раз горючего – у людей разжигался дремлющий инстинкт: «Хватай его!».
Памятным от Лубянки осталось это. Что касается «всего остального», то всё было терпимо. Поэтому, когда ниже будем говорить о «человеке в штатском», мы будем иметь в виду: несчесть «человеков», что грехов имеют немеренно. Это те семь восьмых айсберга, что укрыто под водой. Должности те люди имеют разные: от специалистов, готовых продать родную маму, и народных журналистов, от профессуры самой увлекающейся, до партийных работников – казнокрадов отчаянных. Они более повинны в том, что кругом слышен «зов далеких предков».


Судил Селянина «самый гуманный в мире суд». Естественно, был он закрытый. Естественно, никто не спросил, за что судят. На устах – номера статей, указы.
Всё было, как и положено: заседатели кивали судье согласно, на подсудимого смотрели неодобрительно, а временами и совсем сердито. Один, который прихрамывал и имел достаточно орденских планок, спросил:
– А вы там кем-нибудь работали?
– Грузчиком, – с готовностью ответил подсудимый. Ему понравился вопрос и он даже наладился на эту тему поговорить.
– А ещё чем вы там занимались? Как вы сотрудничали с разведками?
– Я ни с кем не сотрудничал!
–Ну… вам же что-нибудь давали: деньги, квартиру? Продукты привозили? – не отступал ветеран. – Где брали продукты? – обрадовался он своему вопросу.
– За углом был магазинчик.
– За каким углом? Что за магазинчик?
– Я не знаю. Номер какой? У них, однако, нет номеров…
– Вы ответьте народу, откуда снабжались? – и он кивнул в небольшой зал. Там сидел народ – человек двадцать, в основном пожилых мужчин. Они смотрели на Игоря нехорошо. Отдельной кучкой расположились женщины, переговариваются между собой. Разного возраста, по-разному одетые, брюнетки и рыжие, но –хотите верьте, хотите нет – с одинаковыми лицами. Это, конечно, субъективно, но подсудимому, а особенно потом – осужденному, казалась их одежда сухой, даже пересушенной и грязной. На сухом их белье – застарелые, не отстирывающиеся пятна. А в желудках много продуктов, теперь перетёртых челюстями, смоченных слюной, перемешанных в однородную массу. Кишечник женщин, полагал он, постоянно, днём и ночью, вот уже много лет, делая сокращения, проталкивает содержимое дальше и дальше, пока кашица не превращается в экскременты. Они не ходят в туалет, как все люди, а, накапливая кал и мочу, выделяют их из себя в специально отведённых для этого местах.
Когда «трудящиеся» обращали на подсудимого лица, на них отражалась радость мщения. Некоторые из стареньких мужчин, уставшие от впечатлений, дремали. Много ещё потребуется лет, чтобы Селянин, вспоминая суд, сделал вывод: нет страшнее женщины, пришедшей наблюдать боль.
– Что вам давали спецслужбы? – настаивал на вопросе ветеран-заседатель.
– Ничего не давали, – отвечал Селянин, как это и положено сильно провинившемуся, стоя.
– Но мы же этого не знаем, – поддержал своего другой народный заседатель, какой-то московский чиновник среднего звена. Лицо он имел усталое, морщинистое и вообще производил впечатление человека, много повидавшего, могущего заглянуть в суть вещей.
Возникла небольшая пауза, в которую успел вклиниться первый заседатель.
– А вы хотите, чтобы мы опять, как это было в сорок первом, воевали с одной винтовкой на двоих?
Селянин не понял перехода.
– Много нужно денег на оборону, вот народ и отказывает себе в необходимом. Поэтому у нас и нехватки… иногда, – поправился он. На что судья ему кивнул. Селянин (видит Бог) совсем был не против крепкой России (он уже не называл ее Родиной), поэтому он сказал по-детски:
– Я ведь этого не знал…
Сказал в надежде, что судом это ему зачтётся. Была в этом и правда: год назад он не знал о естественном желании многих стран видеть Россию несильной. На этом заседатели успокоились.
Допросили свидетельницу, москвичку, знавшую Селянина по аспирантуре.
– Что вы можете сказать по существу? – устало смотрел на неё судья.
Она заговорила быстро.
– Я знала бывшего аспиранта, даже не хочу называть его фамилию, как человека заносчивого, возомнившего себя талантом. Часто говорил: «Кругом бюрократы, прохода не дают честным людям, способным», – поправилась она, подтянула парик, скрывавший очень редкие волосы на макушке. Очень редкие – это было известно многим (кто-нибудь скажет: натягивает автор. Не натягиваю – свидетели есть).
Потом вышел старец, вахтер студенческого общежития, где останавливались заочники:
– Нехороший он, я сразу это понял. Без конца пьяный, развратничал. Мы предупреждали, – старик пытался что-то вспомнить. – А что ещё сказать? – и оборачивался в зал (ни черта памяти нет). Ищет глазами того, кто привез его сюда (хорошо, если запомнил).
На другой день, после обеда, длинно заговорил прокурор, отчего взгляд одного из заседателей стал тускнеть. Он морщил лоб, стараясь держать глаза открытыми. Прокурор говорил гневно, что остаться за границей советскому человеку – значит противоречить нашему мировоззрению, совершить высшую подлость, которая называется измена Родине. Говорил более часа, делал ссылки на статьи и указы. Гневался сильно. Поэтому, руководствуясь статьей и т.д. и т.п., он просил суд, с учётом того-то и того-то, определить меру наказания в двенадцать лет лишения свободы. Игорю стало совсем тоскливо. На лбу, шее и спине появилась легкая испарина.
Говорил много и адвокат, ссылался на обстоятельство, что, хотя подсудимый и виноват (да, виноват!), он же вернулся не потому, что обнищал, а потому, что понял – его дом здесь. Говорил о том, что Селянин ещё человек молодой. Что он просто заблудился, а теперь полностью осознал свою вину и с повинной пришел в органы советского правосудия. Просил суд учесть это.
К счастью, суд не пошел на поводу у жестокосердного прокурора, а, проявив (в очередной раз) гуманность, определил меру наказания всего в десять лет лишения свободы с содержанием в лагере (простите, колонии) строгого режима. Во время зачтения приговора все стояли, никто не дремал. У Игоря тряслись руки, дёргались губы. Ему было плохо – он был совсем один.


Советский лагерь описан много раз. Не будем останавливаться. Скажем только, что люди там озлоблены, враги друг другу (если присмотреться). С искрой в душе – редкость. Один из них по остроумной кличке «Не От Мира Сего» (Андрей Крутов), начитавшись Евангелие, утверждал, что Господь с самого рождения человека дал ему право выбора и тем определил его быть свободным и что лагерное содержание ни в чём не повинных – явление ненормальное. А кругом, вопреки этому рассуждению, был лагерь строгого режима, лагерь для особо опасных преступников, где три года Андрей работал в каменоломнях. На погрузке рваного бутового камня ему помяло кости, его перевели на легкий труд – к дробилке, на щебенке он оглох, его определили в столярный цех. Сухая пыль (отхаркивается плохо) забила ему легкие, его увезли в город, в зональную больницу. Там давали таблетки, делали уколы, желая вернуть к жизни. Селянин встретил его в столярке лагеря Громаднинская (каменоломни, щебеночный цех, столярка), когда Андрей уже имел в своем характере заметный налет пессимизма. Утверждал, в частности, что в современной России интеллигенция отсутствует, за малым исключением, а вместо неё появились люди, закончившие факультет. И что они не способны к рождению собственной мысли, которая могла бы выйти за рамки примитивной материи.
– Они такие же импотенты мысли, как и эти, – тяжело дыша, он кивнул в сторону находящихся в отдалении заключённых. То были преступники, осужденные за грабежи и убийства, те, у кого насилие было культом.
Ещё запомнился ему один интересный человек – Большаков; начитан, статья 88 УК РСФСР. Как-то ближе к лету, когда в карьере вместо смёрзшегося лежалого снега стала появляться ледяная корка, Игорь работал с Большаковым. Он был «подельцем» некогда известных Рокотова и Файбышенко – так называемых валютчиков. Сидели на подсыхающих на солнце камнях. Сбивая прутиком льдинки, он вспоминал, что к одному из их группы, меломану, приговоренному к высшей мере наказания, приходил корреспондент газеты, стараясь того разговорить о Ван Клиберне.
– Представь, заключённый режет себе горло, а ему (после излечения) – о борьбе света и тьмы в симфонии, – вспоминал своего расстрелянного друга зэк. – Будить интеллект у человека, наполовину мёртвого… Да, долго и много надо иметь власти, чтобы наслаждаться столь утонченно.
А Игорь признался в ответ, что он тоже хотел покончить с собою и что к нему приходил на Лубянке корреспондент газеты «Известия». И имел интерес к фрейлинам. Уточнял…
После перерыва Большаков ходил вокруг большого, вывороченного ночным взрывом камня, на котором надо было найти подходящее место для удара.
– Да что там Петруша Верховенский или Николя Ставрогин?! Подростки они, только потому и известны, что описаны рукою Достоевского, – говорил он себе, приноравливаясь нанести сокрушающий удар кувалдой. Зэк Селянин работал рядом, а «Бесы» он тогда ещё не читал, но понял: «Большаков за него».
С соседней вышки на них смотрел маленький, курносый и конопатый русский парень-солдат. Смотрел настороженно, не исключая нехорошего со стороны изолированных от общества преступников. Ведь колония-то режима строгого!
Около года на нарах, напротив, обитал Хаим Хаимович. Он отбывал свои «звонковые» десять лет за то, что зарабатывал на жизнь ремонтом подпольных станков по производству трикотажа. Он как-то сказал, что по делу, где он был участником, написали сценарий для кинофильма «Чёрный бизнес».
Ночью, лежа с открытыми глазами, Игорь слышал, как от боли в руке вздыхает Хаим Хаимович. Когда впервые он увидел, как страдает сосед, подумал словами, взятыми из неведомого ему источника, вечного, как жизнь: «Господи, сколько кругом горя. Есть ли другой сосуд, кроме человека, что мог бы вместить все его несчастья? Животные счастливее. Умирают быстро, о смерти не ведают».
Хаим Хаимович искал сочувствия, был доверчив: он охотно рассказывал о своей жизни в прошлом. Говорил, хорошо отведать в пасху мацы. Дома, в семье. А однажды, когда речь зашла об арестах (и его арестовали наши славные чекисты), Хаим Хаимович рассердился.
– Они сами каждый день предают Родину, – и этим он сильно поддержал Игоря. – Они и есть настоящие изменники и предатели, – закончил он в сердцах, громче.
Игорь посоветовал к больному месту на руке прикладывать сильно размятый лопух. Скоро среди рваного бутового камня каменоломни он нашел откуда-то взявшийся там репейник. Вечером они вместе размяли в миске листья, а потом и перевязали больную руку Хаима Хаимовича. Теперь обернутая рука походила на куклу, прижатую к груди. Он расхаживал между нарами и со стороны, казалось, что-то напевал, поглаживая прижатую к груди больную руку.
Андрей в больнице скоро умер. Большакова увезли куда-то, не спрашивая о согласии. Хаим Хаимович освободился. Были такие встречи, но они – как искры в ночи.


Через семь лет суд счёл возможным смягчить приговор «твёрдо вставшему на путь исправления», заменив последние три года на условные. Игорь поехал строить объекты очень большой химии. Переезд не занял много времени. Объект находился в двухстах километрах от станции Громаднинская. Места не столь удалённые друг от друга, транспортные расходы незначительные. Удобно. Игорь сразу же занял место у окна вагона, хотел посмотреть Енисей. Часа через три колеса застучали по мосту, и он увидел реку очень далекого детства. Дно с высоты иногда просматривалось, а ниже – тянулась совсем голая коса галечника.
«Аллювиальные отложения реки полугорного типа», – вспомнил он свою строительную специальность, высматривая детей с удочками. Но коса была пустынна, только кое-где торчали тоненькие прутики будущих тополей. А рядом, в вагоне, говорили о чём угодно, но не о реке.
Ещё через три часа вагон тихо подкатил к станции Козулька, недалеко от которой находилась стройка. Там, на объекте, все было приложением к уже действующей огромной трубе, уходящей далеко на запад и на восток. Посёлок, магазин, котельная, огромные резервуары, производственные здания, все инженерные коммуникации – подземные и наземные – все подчинено трубопроводу, идущему очень далеко от России.
«Химики» излишне весело предстали перед строительным начальством. Разместили их на отшибе, в отдельно стоящем старом доме: первую ночь – на голых досках. Уже вечером среди них окончательно сложились группы. Это было продолжением того, что в лагере. Только помягче грани между группами, да «мужиков» больше, чем в зоне. И в свой первый день относительной свободы Селянин испытал знакомое чувство одиночества.
Случилось так, что несколько человек были направлены на рихтовку рельсов строящейся в тайге железнодорожной ветки. Строилась она в спешке, насыпь и полотно весной проседали. Им, «химикам» (за исключением некоторых, все привлекались за уголовные преступления), прораб выдал жесткие белые рукавицы-верхонки, а лопаты они должны были взять на указанном пикете. Была весна, зелени мало (конец мая). Все направились к месту своего первого дня работы. Если посмотреть со стороны, то можно было видеть, как, размахивая руками, все целеустремленно двигались по направлению заданного пикета.
Игорь особенно энергично махал руками. И думал о том, что может теперь, сей же час, отойти в сторону, спуститься в лощину. И его никто не будет видеть. А потом он просто быстрым шагом догонит всех. И он шел, махая верхонками энергично. Радовался: ему теперь хорошо. Не совсем, но всё-таки…
Когда подошли к железнодорожному полотну, то оказалось: совковых лопат недостаточно, есть штыковые, но они малопроизводительны для такого дела, как подсыпка гравийно-песчаной смеси. Двое захватили «стахановские», которые по вместимости в два раза больше обычных. Один из «химиков» хотел перехватить такую лопату у Игоря, но получилось её дерганье. Вступились и другие, у которых уже был инструмент. И тут он услышал:
– Пусть тебе лопату американцы дадут, – в злобе сказал бывший грабитель. А пожилой халтурщик (ворующий во время похорон), испытывая брезгливость к еретику (политзаключённому), добавил:
– Мистер Селянин.
–Профура, – сказал насильник. Эта кличка утвердилась за ним. Все знали, что Профураосужден за измену Родине. Только знали «за что» неправильно, это была ложь! Хотелось крикнуть об этом, но он чувствовал кругом пустоту.
На стройке большой химии Селянин ходил в казённом. И внешне он не отличался от тех, кто когда-то грабил. И статья у него была уголовная. И жил после почтового ящика (Громаднинских каменоломен) в общежитии для спецконтингента. Ел, как и все, дурную пищу в рабочей столовой, консервы в общежитии. Был необщителен. Иногда разговаривал на бытовые темы: кто последний, сколько стоит килограмм, подай лом, подкопай приямок, уважаю, но пить не буду. Вечером старался пройти в общежитие позже. Читал.
Контингент состоял из двадцати человек, спивающихся определенно, без всякой надежды на будущее. Это были другого рода невозвращенцы: запрограммированные на вымирание. Три четверти таких. Ни дома у них, ни семьи, ни тяги к ремеслу – ничего из того, что основа.
Напирают некоторые: бытие определяет сознание. А там оно такое: полузаброшенный старый дом с большой русской печкой посередине. Когда-то, кто-то жил здесь, детей растил, а теперь приспособили его дом под илотов современных. Одна комната, квадратных метров шестьдесят, в которой разместилось двадцать коек под грязными одеялами. На какой-нибудь из тумбочек затасканный примитивный детектив, где гуманный следователь ловит негуманного преступника. В тумбочках тяжелый запах разного, но более – селедочный. Есть и уксусный. Можно увидеть распечатанную на прошлой неделе банку с килькой. Много засохшего хлеба и грязной одежды. У потолка пыльная лампочка, горящая почти круглые сутки. Она освещает грязный пол, грязные кровати с сидящими и лежащими на них в грязных бушлатах рабочими: некоторые закусывают. Ночью кто-нибудь забубнит, а то ещё хуже случится из того, что бывает у сильно пьяного. Запах примешивается к тому, что есть. Кто-то выругается, заворчит, другой засмеется, находя в поступке милую его сердцу простоту.
Не мог к этому привыкнуть Селянин. Вспомнились ему рабочие-итальянцы –гастарбайтеры. Они могли бы здесь выглядеть аристократами. Не мог он смириться со столь разительным отличием внутреннего устройства обыкновенного итальянского рабочего от обыкновенного русского, поставленных в одинаковые условия – жить вне семьи. Были среди уголовников и люди немецкой национальности –фольксдойч, но и они ничем не отличались от русских. Великая сила – бытие.
А если взять да представить среди советских одного, который бы утром заправил постель чистой простынью, побрился, освежился одеколоном. Ночную пижаму повесил на плечики, потом сварил себе кофе, расстелил на столе чистую салфетку, взял бы газету на немецком (итальянском, английском)… То от такого допущения можно представить и результат: непонимание окружающих было б велико, его бы сторонились. Потому и злился Селянин на окружающих его «химиков» и нехимиков, называя их про себя бичами, а особо обреченных –недоносками. Озлоблялся.
Трое не поддавались – пили редко, по крайней нужде. Ссылались на нездоровье. Один приспособился поднимать рубашку и показывать шрам через весь живот. «Язву вырезали», – говорил, не отрываясь от детектива. И хотя все больше становилось обычных рабочих – вольнонаемных, но и они мало чем отличались от спецконтингента. Каждый вечер спиртные напитки, убогая консерва и плохой выпечки хлеб. Тематика бесед самая примитивная, каждое пятое слово – нецензурное. Конечно же, у немецких рабочих лексикон беднее, чем у Гете, но нецензурных слов мало. Да и разговор более коммерческий и в трезвом состоянии. Пьют, конечно, пиво, но чтобы до такого состояния… И теперь не смог бы Селянин объяснить по-научному, почему он испытывал такое отвращение к языку, на котором говорили пьяные русские люди. Страшен ему тот язык: бессмысленный, похожий на бормотание забывшегося человека. И воздух был тяжелый в том общежитии. Катух, да и только. Катух, электрифицированный от очень крупной ГЭС.


Работа, мысль о ней уже через полгода вызывали отвращение. Если в первые дни «химики» следили за лопатами, верхонки клали подальше, грунт кидали энергично, то через несколько месяцев стали искать и находили повод к отдыху. Девять десятых работы состояло в том, чтобы копать. И особенно изнурительно долбить мёрзлую землю. Возникали ссоры, да такие, что вот-вот в ход пойдут ломики. Но когда прокладывали трубы (чугунные, водопроводные), люди оживали. Тот, кто конопатил стык, оседлав трубу, как коня, глядел весело, а когда чеканил цементом, металлический звук далеко уносился в тайгу, ударялся там о гору и возвращался весёлым звонким эхом.
На третьем году «химии», в конце зимы, вечером, когда в общежитии уже наступили приятные «вечерние хлопоты», пришли бригадир Бирюков и начальник участка, которого уважали. Был ещё какой-то незнакомый, одетый по-городскому, как потом поняли, из Москвы. Москвич сразу заговорил резко:
– Чаще постельное белье менять надо, – он строго посмотрел на начальника участка. – Можно было бы и побелить, пол покрасить. Зачем ждать, когда кто-то приедет и скажет, – он распахнул дублёнку, сел на приготовленную для него табуретку.
А мужики вспомнили, что видели днем группу незнакомых и не по-местному одетых людей, озабоченно ходивших вокруг станции перекачки. Среди них два специалиста-нефтяника, ещё молодые девушки, в красивых унтиках, украшенных бисером. Они походили друг на друга, казались приспособленными руководством для специального ограниченного пользования. Выглядели немного испуганными экскурсантками среди неспокойных аборигенов и жались к комиссии.
Рабочие притихли, признав в говорившем ещё большее начальство. Бригадир начал свое обычное:
– Я уже просил несколько раз Андрея Алексеевича (начальника участка), чтобы он…
Все, кроме москвича, знали, что просил он повысить категорийность разрабатываемого грунта, просил дополнительно десять пар валенок, просил сверх нормы завезти уголь для пожогов и т.д.
– Станция перекачки находится в аварийном состоянии, – выпуская из носа порцию дыма, заговорил начальник участка. – Нужно срочно, очень срочно, – он обвел взглядом «химиков», – выполнить земляные работы по устройству камеры переключения. Сто двадцать пять кубиков грунта, – он помолчал, потушил сигарету в консервной банке с остатками томатного соуса на дне. – Экскаватор, даже «Петушок» («Беларусь»), как и пожоги, использовать нельзя, – закончил он тихо. Землекопы молчат, никто не кашляет.
– Ты скажи, Андрей Алексеевич, наши условия, – подсказывал москвич.
– Работу надо сделать за тридцать шесть часов, максимум – сорок, считая с сего часа. Помимо наряда, при выполнении задания в срок, премия – три тысячи рублей.
Все притихли, деля в уме три тысячи на восемнадцать. Получалось хорошо.
– И это сразу, в тот же час, как дойдёте до отметки «пять двенадцать».
– Пожоги бы, – кто-то попросил охрипшим голосом из угла.
– Мужики, – заговорил уже осведомлённый Бирюков, – пожоги нет времени ждать. Клин-бабой долбить нельзя, будет вибрация, а там, рядом, дорогое импортное оборудование. Только вручную и немедленно. Электрики уже тянут времянку-освещение. Обед обещают привозить или нас будут возить, как мы решим.
– Надо бы накинуть, – опять захрипело в углу, но его остановили:
– Не забывай, что сгубило фраера…
Москвич (он не снял дублёнки, ему было душно в сильно накуренной и жарко натопленной комнате) все напирал:
– Я сам прослежу, чтобы через час от начала работ был выдан наряд. И не позже чем через два часа после выполнения задания было выдано три тысячи. Разумеется, при окончании работ в срок. Не позже послезавтра в двенадцать ноль-ноль. На нас смотрит вся Европа…
Мужики согласились. Москвич сказал:
– Спасибо.
На улице уже была ночь, дул резкийхиус. В первом звене – десять человек – пошел Селянин. Рядом в темноте – бригадир, который рассказывал, как он обманул комиссию, доказав им, что в том месте земля промёрзла на три метра.
– Да там же снег. И лёг он сразу, как только мороз установился. Я тебе (он выругался) говорю, что метра полтора промерзание. А дальше-то – супесь, – и он, довольный, опять матерился, потирая обмороженный нос с редкими толстыми волосками на нем.
– А Андрей Алексеевич? – спросил кто-то и начал кашлять, хлебнув морозного воздуха.
– Здесь же. «Расколол» сразу, но как и не слышит. Ему ещё лучше.
– Мужик – тот, ему-то «горбатого не слепишь», – похвалили сзади.
Работали в две смены, по двенадцать часов. От котлована и «химиков» шел пар. Наверху работали другие: вольнонаемные. Они перекидывали грунт и отвозили его на тачках. Рядом стучали плотники, готовя щиты опалубки и заготовки для утепления котлована. Днём, в сопровождении хорошенького, в кудряшках, инженера-нефтяника, приходил москвич. Он что-то говорил начальнику участка, показывая в котлован. А инженер-нефтяник писала в блокнотик. На руках – маникюр, признак далёкой цивилизации, ирриальной среди этих грубых людей, для которых сутки измеряются не часами, а метрами мёрзлого грунта…
Но всему есть конец: Бирюков смотрит на цифры рулетки и говорит желанное слово «хватит». И радуется, что всё закончилось хорошо.
–Ну теперь снова заработает труба-нефтянка. Вылечат, захворала, падлюка. Как жистянка, Игорь? – бригадир хлопает по спине Селянина. Лицо красное, бушлат в инее, особенно на спине. – Говоришь, горло саднит… Вылечим, – и смеется, довольный.
Бригаде выдали две тысячи шестьсот рублей. Народ загулял сразу: через промежутки в два-три часа отправляли «гонца за бутылочкой винца». Селянин читал, обмотав шею шарфом, глотал таблетки. Сжимая губы, определил температуру. И думал о послезавтрашнем дне, когда надо выйти на работу.
Кругом была грязь и дурно пахло. На полу, под умывальником, мимо тазика, было наблевано. Кто-то прошелся по непереварившимся компонентам винегрета, оставив на грязном полу следы свекольного цвета. А пойманная несколько дней назад крыса, на потеху привязанная за ногу, издохла. Она лежала у теплой русской печи, ее вздувало от копившегося в ней трупного газа. Два маленьких зуба белели из-под кровати. Уже немолодой человек у окна весело рассказывал о женщине, которая ему доверилась. Иногда он делал характерные движения тазобедренной костью, чем подтверждал знание предмета и реальность случая.


Но Селянин и это пережил: отработал положенное на «Программной стройке», не спился. Надеялся на покой, за детьми любил наблюдать. С этим и на свободу вышел, паспорт получил. Стал работать мастером на другой стройке, рядом. Ехать было некуда. Конечно же, новому человеку сообщалось: Селянин жил в Америке. А раз в Америке, то непременно он должен был делать там что-то плохое. О своем методе очистки рек, если вспоминал, то с грустью, как о какой-то ошибке, а потом и совсем стал забывать. Бесконечно давно это было. А дни, прожитые в Германии, как будто вчера кончились, а не десять лет назад.
Перешел жить в частный дом, к одинокой больной старухе. Ночью спал с выключенной лампочкой, отвыкать начал от того, что никто не предлагает выпить. Вечерами слушал тишину, лежал на чистом одеяле в чистой и сухой одежде, в шерстяных носках ходил по чистому полу.
Как-то в уже тёплый мартовский день зашёл на вокзал. Там буфет и в четыре тридцать останавливался пассажирский. Поезд стоял три минуты, а потом величественно отходил от перрона. Поезд восточного направления. Через семь минут, не останавливаясь, проходил воскресный экспресс на запад. В эти минуты Игорь Иванович стоял в конце перрона у ларька. В тот день он видел, как в вагонном окне, за его стеклом, стоял на столике ребенок. Повторяя чьи-то движения, он вытирал рукой окно, пытаясь разглядеть. Поезд прошел быстро, а Селянин вспоминал несколько дней маленького человечка, пытавшегося рассмотреть за окном жизнь.
В тот день он купил в киоске книжку на английском –«Куманьонские людоеды» (кстати, не только тигры, но и вообще среди лесных животных нет такого вида, который бы охотился на людей. И только отдельные особи, которые нападают сзади). Читал лежа, как когда-то, выписывая незнакомые слова. Чувствовал ли он себя выше над «химиками», недавно оставленными им в доме для современных илотов? Чувствовал. Вспоминал о розовом портвейне брезгливо, грязь вокруг воспринимал с легкой ненавистью. И теперь, наконец-то, он может испытать радость от простых дел, доступных свободному человеку. В воскресенье выходил за посёлок и шёл по полю и перелескам. Люди стали для него лучше. И снег был не столь холодным, и погода стала обычной сибирской погодой. Лета ждал Селянин: знал, на сколько минут прибывал каждый день.
В июне, когда он в очередной раз приехал в контору своего СМУ, его вызвал начальник и сказал, что надо взять к себе на участок двух студенток, приехавших на практику.
– Более не к кому, – сказал начальник, – не к кому. Тебе грамоты не занимать, – сдобрил он. Студентки стояли здесь же: красивые, холодные и неприступные.
Все им устроилось: и с квартирой, которую они сняли, и с бригадиром, к которому их прикрепил мастер. Тёплым вечером, холодные и неприступные, гуляли по поселку. Наблюдали аборигенов, кратко и ёмко комментируя их жизнь.– Ха-ха, – в тот вечер сказала тихо одна из них, увидев во дворе древнюю старуху в исподнем, но в валенках. А когда проходили мимо ларька, где торговали мясным сбоем, ответила уже другая и тоже остроумно охарактеризовала ситуацию. Девушки были молоды и всё у них было хорошо. Но случился один пустячок: им встретился некрасивый и горячий Генка тридцати лет, просто разнорабочий на стройке. А он привык брать любовь штурмом. Культ у него такой. Студенткам это не понравилось, они ему сказали: «Фии…». Такое обращение было неведомо Генке, он признавал физическую силу, за что уже был судим. Вечером он заявился к ним. Потребовал от холодных и гордых сатисфакции – удовлетворения оскорблённого самолюбия. Разумеется, кабальеро был пьян и говорил мерзкие слова из своего небольшого запасника в триста слов. Уже через минуту, не выдержав диалога, он схватил за руку студентку и, выставив челюсть, предупредил:
– Не базарь!
Подружка хотела её защитить, закричала старухе-хозяйке. Старая начала подниматься с постели в другой комнате (там находился киот и несколько старых икон отдельно).
Рыцарь тем временем показывал слабому полу на карман, в котором топорщилось.
– Пощекочу печёнку. Пера захотела? – что на общепринятом языке означало: ножом ударит в печень.
Испуганную девушку он вёл по улице за руку, они прошли три дома, когда им встретился мастер.
– Игорь Иванович, – вскрикнула девушка, рванулась и сразу оказалась за его спиной. Это произошло весьма быстро. Секунда.
– Ты, мужик…, – начал Геннадий, которому ситуация не понравилась – он начал выдвигать челюсть. Это была угроза. Рассердился и Селянин. В колонии и на «химии» копил он зло на подобных и теперь всё это могло нехорошо выплеснуться, потому что за ним была женщина, она просила защитить. Увидев рядом обрезок железа, он схватил этот неудобный и тяжелый кусок (студентка отскочила) и бросился на «зло», намереваясь сокрушить его ценой жизни – чужой или собственной. Гена успел вовремя отскочить и стал убегать, поняв, что его хотят убить теперь же. Не угрожают ему – как это уже было много раз, а будут бить до тех пор, пока он не умрёт. Умирать он не хотел. Забыв о дымящейся во рту папиросе, он быстро бежал в сторону вокзала.
А у защитника тряслись руки, губы дергались. Держал в руках железо: не мог успокоиться. Куртка (только что купил) лопнула по шву. Обозвав Генку мразью, недоноском, а потом и падлой, начал успокаиваться; железо откинул, от ржавчины руки начал отряхивать. Постояли молча; Селянин не знал, как поступить. Случилось само собою – пошёл провожать. Студентки просили его не уходить –«он» может вернуться. Хороши молодые, двадцати лет, девушки, но Игорь никогда не разговаривал без дела ни с одной из них, полагая, что его время прошло. Казалось, уже сто лет, как он любил Олю. Как же давно он говорил: «Я люблю тебя, Оленька», часто говорил это ей, но всегда было это уместным.
Игорь стоял посреди комнаты, не зная, что делать: ждать сидя или стоять? Скоро закричала во дворе старуха-хозяйка, и у него стало в груди тяжелеть и что-то опускаться под ложечку от предчувствия: ему надо защищаться, для чего придется со всей силы ударить чем-то тяжёлым по голове одного из тех, кто пришел. А не мог Генка прийти один – не в его это правилах. Другой у него взгляд на этику, да и слова-то этого не знал. Стало грустно Игорю, как это бывает оттого, что кончилась жизнь. Чувство знакомое ему.
Он выглянул во двор и увидел Генку с тремя парнями – то был наспех сформированный ударный кулак, пришедший за удовлетворением, но теперь к Селянину. Один из этой ударной группы был совсем молодой, лет пятнадцати, ещё не испорченный и потому, переминаясь с ноги на ногу, стоял чуть в стороне, не зная, как ему закончить свою солидарность с «кулаком». Другой – так себе. В глазах пустота – из начинающих. Самый ударный из этой четверки был парень, ещё не успевший растратить тело. Его взгляд, несколько слов, брошенных на ненавистном жаргоне, говорили о том, что он свой путь выбрал. Судим был: «чалился», «тянул срок», «лепил горбатого», но не «раскололся». То был его родной язык.
Старуха, увидев, что в её дом направляется много парней, и поняв, что они имеют недобрые намерения, встала на тропинке, расставила руки в стороны и закричала, что не пустит в дом, что нечего делать здесь, что уходите и т.д. В это время и вышел Селянин, держа в руке неизвестно откуда взявшуюся в сенях гантелину. Затряслись губы. Он сжал железо и, смотря на крепкого парня, сказал:
– Первому, кто перешагнет этот порог, размозжу голову. Дверь не закрываю.
Селянин видел несколько раз этого парня зимой в бригаде, занимающейся так называемой снегоборьбой. Там ему приходилось делать простые механические движения лопатой, поддевая ею снег и откидывая его подальше от железнодорожных путей. И ничего более. Только простые механические движения. А судя по тому, как он теперь зло смотрел, он этим был неудовлетворен. Он хотел что-нибудь из духовного. И вот теперь он имеет это духовное.
Защитник девушек, а ещё недавно и–Профура, стоял у порога, держа побелевшей рукой гантелю. Сердитый, даже штанины трясутся. Парни остановились. Они поверили, что здесь может быть убийство. Конечно же, закон на их стороне, но быть кому-то убитым не хотелось. Поэтому ими был найден выход: их остановила старуха, которая едва стояла на ногах.
На этом инцидент и закончился, одна девушка плакала, трясло обеих. Парни говорили с хозяйкой, вроде бы уговаривая пропустить их в дом, так как у них там должно быть «толковище» с «мужиком». А потом и ушли: умирать никто не хотел. Генка напоследок пригрозил, но потом, при встречах днём, он всегда спешил, смотрел в землю. Боялся значит. Года через полтора-два сел Генка около спинки кровати, привязал к ней какой-то ремешок и повесился. А того, который был вынужден вести утомительную борьбу со снегом, что-то не стало видно. Возможно, погубила его страсть к духовному– унижать.
В тот день Селянин пересилил себя, отчего и чувствовать стал свободнее. Спину разогнул, вспоминать начал слова из своего прошлого. Потому и переехал осенью жить в большой город: верил в покой среди других людей, в другом месте.


Игорь Иванович лежит на больничной койке, прислушивается к ветру. Время за полночь. Натужно кашляет в соседней палате кто-то, выворачивает себя наизнанку. За окном скребет веткой тополь. Очень дальний лай собак. Кажется, на минуту закрыл глаза…
Услышал он, как с западной стороны пустыря раздалась негромкая команда. Голос показался знакомым, но не успел он вспомнить чей, как там зазвучали звуки знакомого ему марша, призывающего толпу к движению. Послышался топот: люди прошагали под окнами больницы, поднялись по ступеням до площадки третьего этажа, организованно прошли по коридору, энергично зашагали по палате и, не сбавляя шага, двинулись к дверному проёму в наружной стене третьего этажа. Они разом ставили ногу в пустоту и исчезали в темноте. Шли, чтобы уйти в ночь. Существование открытой двери казалось естественным: иначе палата была бы быстро переполнена прибывшим отрядом. Несколько человек были не подвластны музыке, они стояли в стороне, держа руки на груди, как это делал Наполеон. В плохо освещённом уголке кто-то сидел на кровати одного из больных. Там вспыхивал огонек сигаретки. Маршировавшие женщины имели лица серьезные, прически высокие. Разговоры вели специальные, доступные пониманию немногими.
– Расчёты экономической эффективности усовершенствованной интегрированно-дифференцированной технологии строительства необходимо вести по инструкции номер шестьсот шестьдесят шесть прим, – успела сказать одна из них прежде, чем оказаться у втягивающего дверного проёма. Специалисты этого ряда приветствовали «инструкцию…» возгласами одобрения.
Говорили они в такт движениям, чем показывали и осведомлённость и слаженность мыслей с заданным ритмом. Игорь Иванович слышал, как одна, прежде чем исчезнуть в вакуумирующем проёме, сказала с напряжением в голосе: «Каким же надо быть подонком, чтобы изменить самому святому, что есть у человека, – Родине!»– и это у неё получилось в такт движений.
– Маневренность строительного комплекса плюс хозрасчётные бригады с оплатой их труда по коэффициенту трудового участия – вот путь дальнейшего совершенствования строительного комплекса, – вскричал один инженер, из рядовых, печатая шаг. Он осуждающе посмотрел на Игоря Ивановича и быстро заговорил о том, что нравственность и мораль есть не одно и то же. Прежде чем исчезнуть в ночи, он успел дать законченную характеристику советской морали. И получилось это без запиночки.
Повернулся один, из стоящих особо.
– Вы должны работать над собою, чтобы понять происходящее. Кто не с нами – тот против нас, – он указал пальцем на Игоря Ивановича. Потом начал всматриваться в дальний угол, выискивая кого-то взглядом.
– Позор, – крикнуло несколько человек, вступая в палату. Они резко выкинули руки в сторону Запада, где свил себе гнездовье этот позор. «Да здравствует советский инженер по социалистическому соревнованию!» – взвизгнула какая-то.
– Позор отщепенцам! – крикнул хором следующий ряд, и все указали правой рукой на улицу, где остались немногие, что отказались идти маршем, предпочитая свой собственный шаг. Левую руку марширующие первого ряда энергично закидывали за спину. Выказывая этим небрежение к тем, уже немногим, непожелавшим идти под звуки бьющегося железа в бочке. Кажется, уже совсем пустой.
Тут один из присутствующих наблюдателей чутким ухом уловил сигнал с улицы. Он вынул левой рукой из нагрудного кармана халата трубочку с раструбом, пожевал губами, приложил к ним стетофонендоскоп и противно затрубил. Правой он властно указал в самый центр неба. Входящий в палату отряд, запрограммированный на очередной «Позор, позор…», согласно указал в самый центр неба, где находится теперешний позор. «Программа международной кооперации производительных сил – путь, выбранный нами!» – был ответ этих людей, уже близко подошедших к дверному проёму. За которым пустота, которую и представить себе невозможно.
– Господи, да они же как в гипнозе, – в изумлении смотрел на происходящее Селянин.
– Не слушай их, – неожиданно сказал пожилой человек в чёрном. Он стоял рядом и не обращал на себя внимания. – У них внутри пустота, – и перекрестился худой белой рукой. Стоило Игорю Ивановичу от этих слов встрепенуться ото сна, как люди, только что маршировавшие и немаршировавшие в этой палате, исчезли. И снова он среди больных хирургического отделения.


Осенью тридцатисемилетний Селянин переехал жить в большой город, где прошли его студенческие годы. Начал жить среди новых для него людей. Он же не видел их никогда в том состоянии, в каком он оказался перед ними. Работал теперь старшим инженером производственного отдела в строительно-монтажном тресте. Имел оклад небольшой (хотя и с порядочным поясным коэффициентом), жил во времянке на окраине города. Хотелось жить, как все. Женился, а после смерти сына оба поняли, что люди они совсем разные и лучше разойтись.
– Ничего не дождешься от «него», – решила она окончательно. Собрала учебники, завернула в одеяло. Игорь отнес узел, а потом долго, очень долго смотрел вдоль тихой улицы, пока такси не свернуло на асфальт. И опять он один – с промерзающими зимой углами, а теперь и с тоской по сыну.
Производственный отдел, где он теперь имел должность, занимал в тресте большую комнату с люстрой. Под цвет цоколя (из полированной доски) в комнате свободно стояло восемь столов. Сюда было принято заходить, как говорили, для «трепа». Если кого-либо не было на своем месте, кого-либо искали – заглядывали прежде к ним. Если кому из периферийных нужно написать бумагу, искали место в производственном. Селянин имел стол в уголке. Вступал в разговор редко.
Заходил начальник сметно-договорного отдела, это значило, что ему уже надоели сборники, прейскуранты, ценники и он желает расслабиться. Садился, где свободно. На сером пиджаке орденские планки, рубашка только белая.
– Ну, кончай, кончай писать, – говорил он, чувствуя себя своим. – Письмо одно давали почитать. Ходит по рукам. Пишут там, что русская нация спивается. Вымирает, – начинал разговор главный сметчик.
Кто-нибудь из женщин включал чайник. Прислушивались, если кто и писал. Но стоило Селянину сказать:
– Я читал это письмо недавно. Отпечатано на машинке… – как несколько человек посмотрели на него.
– Да не читаете ли вы запрещённую литературу? По ночам, – подняв голову, спросил начальник производственного. И было непонятно, шутит ли он?
– Там пишут: американские президенты Кеннеди и Картер, – продолжал сметчик, – просили свои и другие заграничные информационные агентства не сообщать о факте пьянства в России как о национальном бедствии. Не возбуждать к этому интерес.
– Ну и правильно. Зачем им воевать – сами вымрем, – сердито говорит начальник, недовольный тем, что его людей отвлекают от дел. – Более всего им нужна разобщенная страна. Чем больше у нас пьяниц, наркоманов, разных контор, религий, министерств – тем больше разобщенность, – начальник часто пользовался этим словом.
– Может, может быть, – быстро сказал из своего дальнего угла Игорь Иванович (не выдержал), – если исходить из того, что православие было главной цементирующей силой между русскими княжествами.
– Это точно, – поддержал его сметчик, к которому были обращены слова.
– Если бы во время Дмитрия Донского не было Сергия Радонежского, не было бы христианства, то, может, и сегодня вместо нашего Сидорова (управляющий трестом) сидел бы какой-нибудь монгол… Бадмунх или как его там, – сказала женщина, имеющая двух дочерей-школьниц, о которых охотно рассказывала. – Вы не подумайте, что я такая умная, – оправдалась она, – я просто недавно об этом читала, случайно. Говорили о разном. Закипал чайник, заваривали чай. Пили. Кто-то вставал, уходил, чем напоминал, что надо делать дело. Становилось тише, начинали громче стучать счётные машинки. Расходились и другие.
В отделе всегда был включен динамик. Если передавали хорошую музыку, Игорь Иванович прислушивался и пальцы стучали по клавишам реже. Если передавали новости в стране – тоже прислушивался в надежде услышать что-либо из того, что скрывается. А когда упоминали, к примеру, Канаду, Австралию, Новую Зеландию – ему становилось грустно и тогда в расчётах он ошибался. А однажды сказали о городе Виннипеге: он вышел в коридор и курил, энергично расхаживая там. Если передавали по радио о притеснениях негров или евреев в Америке, – ему становилось тревожнее, потому что у большинства сотрудников были недобрые предчувствия о нем. Видел, что женщина, имеющая двух девочек-подростков, не исключала в Селянине соучастника насилия над неграми, которых много убивают в Америке. Игорю Ивановичу и самому становилось странным свое присутствие здесь.
В тресте для большинства его сотрудников выглядел он ущербленным, что ли… Те не стеснялись его. Собираются, скажем, поговорить о том, как освободиться от инженера по технике безопасности, ищут комнату, где можно было бы обсудить этот вопрос, и находят где кабинет пуст, не занят теперь. Но может подойти для этого место, где находится кто-нибудь из тех, кто помешать не может: уборщица, вахтер, молодой техник Галя – всегда влюблённая, а потому как бы отсутствующая в кабинете. Не помешает и Селянин.
А случай такой был. Стучит он однажды на «Электронике», цифры аккуратно по графам разносит, в комнате один. Все разъехались. Заглядывает в дверь начальник отдела кадров Лариса Петровна, говорит в сторону:
– Здесь можно.
Заходят за ней технолог треста, он же председатель построечного комитета, и юрисконсульт, человек немолодой, на пенсии. Технолог мнется, увидев, что комната не свободна, но его успокаивает юрист:
– Здесь можно. Он нам не помешает.
Рассаживаются. Начинает профсоюз (льготная поездка по Балканам; прекрасную югославскую обувь, сотню зажигалок одноразового пользования приобрел за сущую чепуху – двести двадцать рублей):
– Давайте подведём итог. Управ (управляющий трестом) поставил боевую задачу: Бориса Петровича как сорную траву с поля – вон. Что имеем в активе? – он смотрит вопросительно. – Пожалуй, ничего, – лицо мясистое, часто припухшее.
– На то она и есть боевая, – хихикает Лариса Петровна, удобнее устраиваясь на стуле и собирая губы в гузку. Она любила так делать – это придавало ей сосредоточенный вид.
– А что в пассиве? – продолжал местком, – на работу ходит аккуратно, не пьёт. Он что – больной? – обращается он к кадровичке.
– Не знаю. Не слышно.
– Не пьёт, не опаздывает. И дело как будто знает… Как насчет этого? – обратился он опять к кадрам.
–Ну… нас не поймут, если мы его уволим за несоответствие занимаемой должности. Что вы скажете, Георгий Иванович? – обратилась она к юристу.
– Вы хотите сказать, что за ним ничего не числится, никакого материала? Такого не бывает, – глаза у юриста усталые, с грустинкой.
– Да ничего нет. В том-то и дело, посоветуйте что-нибудь.
– Может, внимательно посмотреть его акты о несчастных случаях? – предлагает профсоюз.
– Нет же, – выказывает нетерпение женщина, – его даже главк ставит в пример. По технике безопасности все нормально. И с дисциплиной порядок. Он какой-то малохольный, но за это же не уволишь.
– Не скажите, – возразил юрисконсульт, – рассуждает не без логики. Как это? – вспоминает он, – что-то о «переплавке религиозной идеи в социальное движение».
– О чем это? – морщится кадровичка. Платье на ней из какой-то блестящей химии, отдельные места тела облегает плотно. Прическа высокая и тоже блестит.
– Так, заскок какой-то. Может, и сам не понимает, – перебивает технолог, а руки (трясутся) прячет под столом.
– Тогда что же? Советуйте нам, – Лариса Петровна опять собрала губы в гузку, выказывая озабоченность. Отстранилась немного от членов суда, как бы проявила признак дальнозоркости. А надо признаться: любила она испечь в духовке несвежие яйца – как некоторые гурманы любят байкальский омуль с душком. Одно неудобство имело это обстоятельство: запах. Лариса Петровна утром долго чистила зубы, использовала дезодорант, чуть отстранялась от сослуживцев, да все равно – нехорошо было находиться близко.
Говорили заговорщики негромко, но и не так тихо, чтобы не слышал Селянин. Он решил выйти, уже хотел встать, но в это время интересное предложение сделал юрисконсульт (бывший судья):
– На неделе попробую. Возьму полбанки, в обеденный перерыв раздавим с ним в кафе«Молодость». Если состоится, позвоню вам, – он кивнул председателю построечного комитета, – а вы его здесь встречайте. Если не вернётся с обеда, – пишите прогул. Но постараюсь довести его до треста, это лучше, надёжнее, – он поправил галстук и положил ногу на ногу. – Учить вас надо, – говорит, улыбаясь криво.
Селянин встал, чтобы выйти, а, проходя рядом, услышал:
– И почему-то всегда рано умирают хорошие люди… Я – о Симонове, – Лариса Петровна от такой несправедливости вздохнула, смотря на проходившего Селянина.
Николай Тимофеевич Симонов – недавний начальник одного из управлений. О нём и при жизни отзывались хорошо: построил для своих работников дом, хлопотал за них и т.п. Месяц назад застудил на охоте почки – они отказались фильтровать сильно разбавленную водкой кровь. А дело было осенью, земля была сырая, холодная. Его друзья уснули в автомобиле, их внутренние органы: сердце, печень и почки справились с задачей, а она была отнюдь не простой.
Игорь Иванович не стал ждать, что скажут про дурных людей (по Божьему недомыслию живут долго), а вышел в коридор, вытащил сигарету и начал курить, сильно затягиваясь. Пепел упал на грудь. Потом еще.
Инженер по технике безопасности, о ком шла речь, был несколько отличным от других – суждения имел нестандартные, выглядел иногда смешно. Галстук, говорят, носит третий год. Засален галстук. Да и когда кушает – лучше не говорить ему в это время. Читает много, но без системы, говорили о нём.
– Ну что из этого? Что из этого? – Селянин был возбуждён откровенным пренебрежением к этому инженеру. И к себе – тоже. – И здесь то же самое, – он смотрел на цокольную часть стены коридора, отделанную дорогим деревом. Дотронулся до темно-красной полировки, провёл пальцами – она была гладкой. Было даже удивительно, как гладко и хорошо был отделан цоколь. А пол был застелен румынским линолеумом под дубовый паркет, который гармонировал с цветом стены и особенно её нижней частью. В коридоре стояло несколько удобных кресел для посетителей.
Выкурив подряд две сигареты и обсыпав грудь пеплом, Игорь Иванович увидел, как актив профсоюза вышел из комнаты. Он не сделал ничего хорошего – не предупредил инженера по безопасности о готовящейся провокации, хотя в душе испытывал горькое чувство несправедливости и за него, и за себя.
…А инженера уволили тогда. Уволили. Всё получилось так, как и было запланировано. Юрисконсульт довел пьяненького до трестовской двери, втолкнул его в руки ожидающей комиссии во главе с председателем построечного комитета. Сам же Георгий Иванович не заходил в трест, а пошел домой отдыхать от трудов. Всё остальное – дело техники: инженера отправили домой отдыхать, назавтра потребовали объяснительную, управляющий подписал её (уволить за прогул), тут же сразу и постройком собрался. Инженера пытался защищать начальник сметно-договорного отдела (член постройкома), но ему сказали, что хотя он человек уважаемый (инвалид войны, имеет два ордена солдатской Славы), ему не следует защищать пьяниц и прогульщиков. В тот же день Георгий Иванович уговорил инженера подать заявление на увольнение по «собственному желанию». Он обещал (по-товарищески) помочь. Инженер ушел, не зная деталей, но унося с собой чувство несправедливости.
Вот такие примерно дела были в тресте. Не стояла там жизнь. Скрытые струи могли быстро изменить направление всего потока. Коллектив динамичен, способен к решению целевых задач. А Селянин убедился в очередной раз – против потока единица ничто.
Вечером походкой усталого человека шел он на остановку, ехал семь остановок на автобусе, заходил в маленький магазинчик, брал что-нибудь из продуктов, проходил три квартала одноэтажных деревянных домов, открывал калитку, глазами искал детей, которые любили играть во дворе. Заходил в свою холодную времянку, растапливал печь. Старался не смотреть в угол, где когда-то стояла кроватка сына. Ставил на плиту кастрюльку (сковороду), садился к столу, наблюдая в окно за детьми. От печки становилось теплее. Раздевался.
Редко, но ходил в кино (телевизора не было), библиотеку. Вот, пожалуй, и всё… Да иногда листал Евангелие, подаренное в Саарбрюккене поломойкой ночлежного дома. И когда он был особенно расстроен, ему хорошо помогала Нагорная Проповедь.
Сожалел ли Игорь Иванович о возвращении в Союз? Все-таки жить в теплой квартире и ездить на легковушке по автобану Германии – пройдя «проверку на вшивость» – лучше, чем жить в холодной времянке и ездить на работу в кузове грузовика, под охраной советского солдата. Нет, не сожалел. Обидно было, что те, кто совсем не имел права судить, – судили его вот уже тринадцать лет. Становилось горько – это было.


Через год Селянину пообещали комнату гостиничного типа. Даже «девятиметровка» для него праздник на всю жизнь. Но скоро случилось одно происшествие – незначительное и совсем его не касающееся. Коснулось уже потом. Началось с того, что трестовская машинистка Лида сдала в ремонт одну из машинок. Тут же скоро заболела и сама.
Работала в тресте ещё одна женщина – толстая. Влияние она имела и на управляющего, потому что ее муж занимал в городе пост. А она в тресте была «на хлебах». Явление это распространенное и ни у кого не вызывало особенных возражений. Формально же числилась трудовиком – инженером по труду и заработной плате. На стройплощадке – один раз ей пришлось туда выехать – говорила: «цементная палка», указывая пухлым пальцем на железобетонную перемычку. Так вот, взяла она себе в голову, что машинистка та не болеет, а сидит дома и халтурит на государственной машинке, якобы сданной ею в ремонт. Толстая сбила «ударный кулак» из женщин и выехала с обыском на квартиру Лиды («Волгу» прислал муж). Лиды дома не было, была в поликлинике (у неё был бюллетень), а дома оказалась ее престарелая мать. Трестовские ворвались, впереди толстая – с полным ртом золотых зубов. За ней Лариса Петровна, другие женщины, из доверенных. Одна из них зацепилась прической, парик съехал, обнажив седину. Напряжение росло. Начался обыск: в шкафах, под столом, начали вскрывать чемодан. В это время и сдала мать – она прилегла на диван и начала помирать. Машинку не нашли, женщины уехали, но Лида имела неосторожность обидеться и подала в суд на незаконный обыск. Следователь ей тут же пообещал, что он серьёзно разберется во всей этой безобразной истории, гарантировал неприкосновенность жилища. Но вскоре он как-то сник и предложил для начала забрать заявление, а потом и вовсе обвинил Лиду в клевете. «Дело» передал в трест, в товарищеский суд.
Дня через два и собрались в кабинете у Сидорова – управляющего. Тяжёлые шторы строгого рисунка, размер письменного стола, а на нем много специальной литературы, напоминали подчиненным о месте, где они находятся. Управляющий до самого суда, до самой последней минуты что-то сосредоточенно писал. На усталом лице отражалась сложная гамма чувств.
Члены товарищеского суда и те, кого пригласили персонально, рассаживались тихо. Из аппарата собралось человек двадцать. У женщин причёски высокие, настроение приподнятое. Мужчин мало. Игорю Ивановичу не хотелось идти, потому что понимал: судить будут машинистку, а не «трудовичку» Срамович. Так и получилось. Правда, одна женщина всё же вступилась за Лиду, но её быстренько посадили на место, обвинив в разложении коллектива. Игорь Иванович крепился, а потом не выдержал, у него затряслись губы и он сказал, что надо рассматривать не Лиду, а тех, кто делал обыск. Сидорову это не понравилось – он не любил, если кто обижал Срамович, намекая о её несоответствии. Посмотрел управляющий трестом усталыми глазами холодно.
К концу товарищеского суда выступил трестовский юрисконсульт. Он убедительно, как-то особенно ловко, ссылаясь на свою богатую северную практику, поддержал обвинение против Лиды. Получалось у него так: машинистка вела себя неподобающим образом и винить она может только себя.
– Нельзя так, нельзя, – говорил он проникновенно, отечески поглядывая на молодую женщину. – Куда же мы можем так зайти? Есть же правила социалистического общежития, – юрист осуждающе покачал головой. Взгляд был совсем добрым–повыше очков, как это бывает у слабеньких глазками дедушек и бабушек. Крупные пальцы держал на животе, сцепив их. Он помолчал, а потом, как бы своим сомнениям, ответил: «Нельзя …». И покачал головой скорбно.
Он продолжительное время когда-то занимал должность заместителя председателя областного суда в местах, где очень холодно. Интересного про ту жизнь рассказывал много. В Север был влюблен: простор, охота, рыбная ловля. Любил Георгий Иванович икру, рыбу хорошую, пирожки из печени дикого гуся. И было этого у него всего там предостаточно… Вышел на заслуженный отдых, здоровье позволяло, и он продолжал трудиться, но теперь уже консультантом-юристом. «Нельзя же так», –ещё пристыдил он Лиду. Головой опять качает отрицательно. И глаза с грустинкой.
…А Селянин не получил в тресте комнаты. Может, и связь какая была с тем, что он не разобрался, кого надо рассматривать на суде товарищеском? А может, и не было связи – как докажешь? Да и кому доказывать? Речь одругом: не мог он переступить внутри себя барьер, делал попытки не вмешиваться, но только это было ненадолго. Вставит слово-другое в защиту кого-нибудь, а там уже и губы затряслись.


Игорь Иванович старался себя ничем не выдавать, больше молчать, потому что его как будто мало что касается. Но не тот он человек, чтобы его жизнь не касалась. Она его нет-нет да пнёт куда-нибудь. Сдавит необычно. На прицеле он был у неё. Вызывает его, к примеру, управляющий трестом Сидоров, который комнату обещал, предлагает подсчитать: как много можно получить экономии от того, если в поселковых водопроводах запорно-регулирующую арматуру ставить без колодцев, а прямо в земле.
– Как это, – не понимает старший инженер, – прямо в земле? А как же регулировать?
– Шток выводится по трубе на поверхность, а для регулирующего штурвальчика делается маленький лючек, – и тычет пальцем в синьку с чертежом. Улыбка, взгляд такие, что разъясняет он суть открытия, а ему соответствует простота. Лицо светлое. Здесь же присутствуют ещё два человека и тоже имеют лица веселые.
– Да сколько же я видел этих задвижек, что текут, щечки западают, грундбукса, наконец, –завозражал старший инженер.
– А это другой вопрос. Делать задвижки надо лучше на заводах, чтобы не текли. Вот и Владлен Борисович (Кантор, заместитель по снабжению) подтвердит: пусть поставщики об этом думают. Наше дело строить! – жестко закончил управляющий. Он откинулся на спинку вертящегося кресла, пальцем потрогал сдавленный нос. Откинул со лба волосы, а на столе книги со сложными трёх-, четырёхэтажными формулами. Интегралы, на некоторых страницах много интегралов (посмотришь на формулу и оторопь берет). Все рассматривали Селянина с любопытством. Он стоял, не зная, как говорить. Странное предложение. И всё правильно: надо ориентироваться на поступление качественной запорно-регулирующей арматуры, а фактически получится… не будут работать задвижки. И водопровод не отключишь, где надо. Можно отключить, но в другом месте. Не там, где надо.
– Ну, так как? – интересовался Владлен Борисович у старшего инженера. – Вы же человек интеллигентный. Кажется, языками владеете? Должны и понимать больше…
– Не пойдёт это, – ответил Селянин, чувствуя, что говорит себе во вред.
Сидоров с сочувствием покачал головой, Владлен Борисович перестал быть веселым, а незнакомый (по-видимому, из главка) сказал:
– Ну, что ж… не пойдет, так не пойдет, – и сделал на лице вежливую улыбку.
В тот год в строящихся домах стали монтировать вместо чугунных радиаторов (их стало поступать меньше) стальные конвекторы с красивым названием «Комфорт». Раньше их запрещали устанавливать в жилых помещениях: пыль скапливается внутри ребер пластин, происходит постоянная возгонка этой пыли, а ее продукты – аллергены. Как-то на планерке Селянин не сдержался, высказался (он потом жалел об этом). Да ещё добавил:
– Некоторые люди предрасположены к астме – нельзя производить замену радиаторов на конвекторы.
Управляющий откинулся на спинку кресла:
– Может, ты мне материал дашь? Радиаторы?
– Радиаторов я не дам. Но радоваться-то экономической прибыли зачем, когда люди болеть будут? – Все примолкли, а Игорь Иванович подрагивающими губами добавил: – В том числе и дети. Аллергия у них развивается, а потом может быть и астма.
Не надо было этого ничего говорить, конечно (борец нашелся). Даже юрисконсульт, человек, далекий от техники, посмотрел осуждающе, и Срамович выразила сочувствие управляющему – головой покачала. Она подобрала губы и опустила глаза стыдливо. Владлен Борисович опять весело и с любопытством посмотрел на Селянина. Неожиданно начальник сметного отдела сказал:
– В этом есть мысль.
И его остановил управляющий, он тихо, не спуская с него взгляда, провёл рукой по столу и положил ладонь на стопку книг (в некоторых из них строки были уже подчеркнуты).
– Радиаторов нет, – сказал он, – радиаторов!
А когда выходили после планерки из кабинета, сметчик сочувственно похлопал Селянина по спине.
– Зря ты это, – говорил он тихо, даже на ухо. – Время такое… Наступило…
В коридоре противник конвекторов начал разминать подрагивающими пальцами дешёвую сигарету. Одним из последних от управляющего вышел Владлен Борисович. Увидев Селянина, приостановился около и, чуть помедлив, легонько толкнул папкой в грудь:
– Зайдите…
После капитального ремонта в его кабинете ещё пахло химией. Игорь Иванович присел к длинному блестящему столу и, не найдя ничего лучшего, положил раскуренную сигарету в пачку. Ботинки старые (самому стыдно) убрал под стул.
Кантор причесал свои густые чёрные волосы перед зеркалом и задумчиво прошел к столу, тихо положил папку на отведенное для нее место. Ещё раз прошелся по кабинету.
– Как дела?
– Если вы об анализе расхода материалов, то получается интересная картина. По фондам главк нам недодаёт не менее двух тысяч тонн газовых труб, девятьсот тонн нефтяных. Теперь не ясно: почему на технологические трубопроводы в Никольском материалы поставляем мы? Это же поставка заказчика. Есть письмо…
Кантор все так же ходил, находясь под впечатлением другого. Он был теперь далёк от этого вопроса, хотя и ставил его несколько раз на планерках, сильно серчал на то, что работа ведется не так скоро.
– Если мы не примем мер, – продолжал Игорь Иванович, – то у нас могут отнять и последнее…
Владлен Борисович встрепенулся.
– Нам дают только то, что отнять нельзя, – сказал он и на его лице начала появляться лукавая улыбка. – Вы любите Толстого?
– Да, конечно… – не понимая перехода, ответил бывший изобретатель оригинального метода очистки воды, но не всегда хорошо разбирающийся в тонкостях иносказательных бесед. О Толстом он не отказался бы поговорить.
– Тогда вы, может, помните его слова: «Народу дают только то, что отнять нельзя». Иными словами, для данной ситуации это может звучать так: «Сколько бы нам ни урезали фонды на ресурсы, как бы плохо ни шло дело в тресте – народу от того не станет хуже. И это уже не тактика, нечто большее. Вы-то должны понимать специфику момента!
Селянин посмотрел внимательно в лицо Кантора, которое было лукавым, какое бывает у умного, объясняющего суть, но и тут Игорь Иванович не кивнул согласно…
Вскоре за ним накопилось в пассиве достаточно, и пришлось ему уходить из треста. Срабатывала старая известная тактика создания обстановки: на него натравили одного из сотрудников – экономиста из соседнего отдела – убогого, и не только в знаниях. На этом того и подловили: немного польстили, предложили возглавить трестовский контроль за использованием материальных ресурсов и высказали неудовольствие Селяниным.
Пришлось уйти. Устроился работать в строительное управление – накричал на начальника. Сорвался, было стыдно от этого… Снова дал себе слово (самое твёрдое) не совать свой нос не в свое дело. Больше соглашаться… где можно.


В июле Селянин искал работу. Воспоминания о сыне не отпускали его надолго, преследовали и во сне. Это состояние невозможно передать словами – уж очень сильно болит душа. Друзей не было. Однажды очнулся на незнакомой улице: не мог найти себе места.
В один такой день набросал в рюкзак продуктов: сухарей, сахар, три килограмма соли и утром следующего дня сошёл с «Метеора» на пристани того самого села, где когда-то он себе сказал: «Отсель грозить мы будем шведу…». Покосился в сторону водозабора – там угадывались знакомые контуры зданий фильтров очистки, хлораторной. Мелькнуло за домами окно, где он нехорошо сказал про шведов. В надвинутой кепке прошел за село, где с удовольствием выбросил очередную сигарету – теперь можно было не прикрывать ладонью подбородок. К вечеру он высадился с попутной машины у знакомого ручья. Одел накомарник (выпросил) и набрал воды. До сумерек успел выбрать скрытое место для костра. Ночью над тайгой узенькая полоска месяца, много звёзд и музыка таинственных звуков, с детства близких для него. Говорили несколько раз Селянину: вид у него бывает, как у щенка побитого. Не было с ним такого в лесу. Смотрел в ночное небо спокойно, на лице мышцы слабели, морщинки разглаживались.
К вечеру следующего дня он громко продирался через завалы, колодины, кустарник, ожидая лая собак со стороны скита. Искал тропу – уже пора ей быть, – но обнаружил, что идет по гари. Появились крапива, предвестник жилья, коневник, малина, а среди них и головёшки. Они торчали среди прямоугольника завалинки. Земля в тех местах черная, все поросло буйно. Из темного провала подполья тянулись стебли двудомной крапивы. Игорь узнал место и начал продираться через заросли к другому прямоугольнику, рядом. Показался кусок побеленной стены, несколько обуглившихся досок-дранья. Хрустнуло под ногой оконное стекло. Севшая рядом стая кедровок придала запустению окраску безысходности и бренности земного. Погудела над цветком одичавшая пчела, и Игорь Иванович вспоминал о чае с мёдом, который он здесь пил. Маленькая серая птичка сидела на ветке и, казалось, спрашивала: «Батюшку Николая видел?», а когда он вспомнил о девочке – птичка пропела о ней. И о немце она спросила: «Точного Механика видел?». Игорь Иванович находил завалинки, кружку, металлическую пуговицу, оплывшую алюминиевую кастрюлю. Снаружи – ржавую лопату, косу. В углу, где находился шкаф, – черепки самодельной глиняной посуды, ржавый нож без ручки.
Рядом в сосне пошумел ветер и опять стихло, а под ногами хрустнуло стекло. Игорь Иванович начал обходить место стороной. На поляне, где когда-то стояли колодки (улья), теперь росли маленькие берёзки. Нашёл истлевшую, без ног, тряпичную куклу. На ней ещё можно было разглядеть нарисованный химическим карандашом рот. Стало нехорошо. Он походил вокруг, высматривая гнездо чёрных аистов, и не нашёл его.
Вечером, найдя подходящее место, он подважил две колодины к поваленному дереву, заготовил для костра хворост. Наломал пихтовых лапок для лежанки. Долго пил чай с белоголовником и смородиновым листом.
Рядом тихо шумит тайга. Стихнет ненадолго, потом откуда-то, очень издалека, набегает уставший ветер, даже ветерок, и снова сосны машут лапками… Опять тихо. Безбрежный океан звёзд над морем тайги. Глухой тайги. Среди высоких трав, колодин, кустарника, непроходимого валежника, в миллионах стволов сосен, пихт, лиственниц в ночи затерялся маленький человек – Игорь Иванович Селянин, почти сорока лет. До дороги тридцать километров, до жилья – пятьдесят. Это в одну сторону, а в другую – тысяча километров, и ни души. Его никто нигде не ждёт. Песчинка. Опять над ним шумит ветер в кроне кедра. Стихает ненадолго. Необратимо прошлое. «Не поймать ладонью ветер, – вспоминает он Библию. – А что было в веках, то и будет…»
Не заметил, как начал дремать, а что за отдых в тайге без верной собаки? И уставшему человеку тревожно, спится с перерывами. Одно ухо слушает.
После полуночи встрепенулся: рядом отец Николай стоит, руку тянет… Опять задремал, видит: всё пространство заполнено белым лунным светом, а старик рукой показывает – зовёт. Селянин пошёл, не думая и не испытывая страха. Чёрная одежда старика раздувается, отчего он походит на большую чёрную птицу. Прошли каменную осыпь, высокую траву и остановились перед старыми захоронениями. Всёзаросло высокой травой и сам погост стал лесной глухоманью. Среди стволов лебеды и красной смородины стояли почерневшие, местами уже осыпавшиеся трухой восьми- и четырёхконечные кресты, покрытые сверху драничками. Над упавшими, уже наполовину превратившимися в прах, крестами свисали крупные чёрные ягоды жимолости. Перезрелые, чёрная кожица на них лопнула и тёмно-красная горькая мякоть готова излиться наружу. И такой яркий лунный свет – почти белый. Картина печальная. Игорь Иванович посмотрел на луну и начал терять сознание, оно раздваивалось, стирались земные ориентиры. Чем дольше смотрел, тем сильнее испытывал естественное чувство пробуждения. Но странным было это пробуждение: то, что он делал всю жизнь под солнцем, ему начинало казаться сном. И чем больше он смотрел на яркий диск, тем дальше отходили от него прожитые годы, они казались суетой – самой большой бессмыслицей. И тихо, очень тихо. Не шумит в кронах ветер. Не слышно и комариного писка.
Игорь Иванович потянулся к покосившемуся кресту, хотел его поправить, но рука уперлась в ветку, она спружинила, хрустнула и острый конец больно впился в руку. Каплю крови он стряхнул на землю.
– Смотри и помни, – сказал старик, показывая на заброшенный погост. Он собрал в ладонь ещё неспелых зелёных ягод, сжал жимолость в кулаке и между худых белых пальцев показался темно-кровавый сок… И Селянин удивлялся простоте объяснений очень важного.
Игорь Иванович очнулся от того, что во время сна придавил руку, палка хвороста надавила острым концом до крови. Тихо шумела тайга, было темно сразу за костром.
К обеду следующего дня по обсохшей траве он пошёл, глотая слюну, чем размягчал в горле спазм. В полукилометре неожиданно, он никогда там не был, увидел в траве покосившиеся кресты, крытые сверху драничками. Его потянула сила, но останавливал страх увидеть в том месте мятую траву и сломанную ветку с коричневой каплей засохшей крови.
«Лучше не знать, – решил он, – не испытывать судьбу. Что же говорил отец Николай?»– ускоряя ход, вспоминал Селянин. Когда он напрягал память, перед ним вставал печальный лунный свет над тайгой, кладбище и великая тишь. И не болела душа о сыне, не казнил себя, что не смог его уберечь. Однажды как будто уже готов был сказать: вот же о чём говорил старец, но память разваливалась, размывалась на невидимое. И так всякий раз, как только он обнаруживал себя в реальной жизни.
Пробравшись через густые заросли, исцарапав руки и лицо, он нашёл подходящее место, там раскопал в земле две лунки и высыпал соль.
– Пусть тогда зверь лижет, – и закинул за спину рюкзак. Потом начал тихо садиться, испытывая боль от того, что уже никогда не увидит тех, кто мог пожертвовать собою. И ничего не просить взамен. Воспоминания его были горьки, боль остра. Игорь Иванович лежал несколько часов, поворачиваясь лицом то к небу, то к земле, лежал боком, потом опять смотрел в небо. Скорее катался по земле, только медленно. Молчал. Не замечал гнуса, комара, красных муравьев, ползающих по телу.
–Хорошее сделать легко. Не делать плохого трудно, – вспомнил он старика.
Рядом слышит он крик сороки, предупреждающей об опасности. Вокруг уже много мятой травы. Лицо и руки изъедены гнусом, а десяток комаров с красными брюшками пьют с его поредевшей макушки кровь. Совсем не голубую, а обычную мужицкую кровь. Он чувствует укусы, ломает ветку, бьёт ею по плечам, голове, шее. Садится, надевает накомарник, находит под травой кепку, встаёт и трясёт с себя насекомых, вытряхивая их из-под майки. Снимает накомарник, достает из мешка брикет киселя. Грызёт. Скоро вечер…
Вернувшись в город, Селянин несколько дней отрешённо лежал на койке. Особенно и не думал ни о чем. Ходил за продуктами, носил воду, стирал, выносил из-под умывальника, отвечал на вопросы – если кто спрашивал. Наблюдал в окно за детьми.
Сережа, полный, весьма болезненный пятилетний мальчик, обычно стоит в углу, у ворот. Если его дразнили «Сахарный дибетик», он убегал плакать к маме. Дети смеялись ему вслед – они не боялись его мамы, она никогда не приходила, чтобы ругать. А Игорю Ивановичу становилось лучше, если дети не ссорились.
– У меня гоночная, гоночная. Уступите дорогу, – услышал он как-то звонкий голос. – Мчится гоночная, уступайте дорогу, – это радостно кричал Сережа. Он толкал впереди себя синюю машинку по проложенной в грязной куче песка дорожке. Его легковая машина на поворотах гудела особенно сильно, для чего он надувал щеки. Ему уступали дорогу, как равному. Хорошо, когда дети дружны.
Иногда вечером Игорь Иванович курил на своей завалинке, смотрел на звёзды, не зная их названий. Величественно. Непостижимо… Но надо как-то жить на земле: день на пятый погладил он брюки, надел свою красивую рубашку в мелкую клетку и отправился по близким окраинам города.
Люди требовались везде. Уже почти договорился о работе, но, выходя из конторы и щурясь от яркого солнечного света во дворе, встретил знакомого. Учились в смежных группах – тоже виковец (факультет водоснабжения). Кажется, Виктор.
– Привет, начальник, – узнал его, возможно, Виктор. – Ты что у нас тут делаешь? – улыбается. Нет, смеётся, как это бывает у человека, который не опоздал, пришёл вовремя и в точно назначенное место. Разговор сразу пошёл о Селянине, о том, как он мог додуматься… Бывший сокурсник скоро напомнил, что за изменником (он, конечно же, помнил не только фамилию, имя, но, возможно, и отчество, год рождения) числилось и тогда, в студенческие годы, «кое-что». Он так и сказал. –Ещё тогда мы замечали «кое-что».
Селянин изменил себе тут же, прицепился:
– А что нехорошего замечали?
– Ты же сам знаешь…
– Ну, все-таки?
– Да брось ты, – улыбнулся откровенно неизменивший Родине.
– Ты скажи, чем плох я был, что сделал, кому?
– А ты сам не знаешь?
– Нет.
– А почему тогда бежал за границу?
– Не бежал я, не бежал. Что-нибудь ты можешь вспомнить плохое?
Хоть что-нибудь? – Селянин откровенно сердился.
– Было, было, – а сам смеётся, чувствуя силу. – Что-то с девушкой, кажется. Не сладко оказалось за границей…
– Что с девушкой? Конкретно.
– Какой ты тал… Это ты там научился?! Не забывай, здесь Советский Союз.–не выдержал бывший сокурсник.
– Да причем здесь это? Ты же начал меня обвинять, в чем? У тебя же на плечах голова, – Селянин пошёл за ворота. – Ты каким местом думаешь? – обернулся. Нехорошо он сказал, неэтично. Коготки показал.
– А ты скажи спасибо, что тебя пустили обратно, гнида, – послышалось вслед.
Стараясь не идти быстро, Селянин не вытерпел, посмотрел назад. У ворот стояло ещё двое: сокурсник им что-то объяснял. Те, не мигая, следили, как идёт и переступает лужи живший за границей и вернувшийся назад.
Он прошёл мимо автобусной остановки, всё более удаляясь от нехорошего места. В тот день он больше не искал работу, ходил мимо железобетонных заборов, каких-то подсобных помещёний, которых много в том месте. Остывал от встречи. Пересёк железнодорожный подъездной путь, вышел в посёлок. Постоял у кинотеатра, купил билет, посмотрел кино. А выходя из зала, завистливо проводил взглядом женщину – он всё надеялся жить, как все. В самой глубине души, подсознательно, хотел иметь семью. Хотя, согласен, едва ли кто мог им прельститься. Разве какая отчаянная.
Поступил работать в большой научно-исследовательский институт. А судьба везде даёт ему шанс на приключение.
Осенью, в командировке, оказался Селянин на заднем дворе одного генподрядного треста. Дом там стоял, купленный у строительной фирмы ФРГ. Обычный сельский дом для европейской семьи, в два этажа. Отделка, конечно, хорошая.
– Сколько стоит этот дом? – начал он выпытывать у совслужащих, разместившихся вместе с чайными приборами в этом заграничном крестьянско-фермерском доме. Нашёлся человек, который знал, что заплатили за него сорок четыре тысячи марок. Перевёл инженер сорок четыре тысячи в рубли. Получилось: если дать эти деньги нашим плотникам (дом был деревянным), хотя бы половину этих денег, то они бы терем сделали, а не дом. Но… Нельзя, потому что может заглохнуть взаимовыгодное «наше дело». А этого не терпят профессионалы, «люди почтенные». Специалисты эти не любят, если в их сферу вторгается грубый дилетант. Селянин и не думал вторгаться, никому ничего не сказал, только от расчетов – простых арифметических – он получил грустный, щемящий сердце настрой, который скоро сказался в другом деле.
В середине декабря его в первый раз вызвал к себе директор института Михаил Игнатьевич Абдвидзе. Разговор в большом кабинете шёл об экономической целесообразности пуска линии поточного строительства передвижных домиков (оборудование министерство закупило в Западной Германии).
Смысл потока в том, что деловая древесина перерабатывалась на волокна, щепу (делались отходы), а потом из них готовились плиты. Нарушалась логика: портилась деловая древесина и принимались меры по использованию этих отходов. Для чего где-то дополнительно открывалось производство по изготовлению клея, минеральной ваты, пленки и т.д. Кое-какие станки и технологию опять же приходилось покупать за границей. Пришлось специалистам поездить по Европе. В поисках необходимого оборудования побывали в Сицилии, вели переговоры в одном из промышленных центров Франции. Кончилось тем, что германское – предпочтительнее.
Технико-экономическое обоснование институтом было сделано такое: домики хороши для мест, где леса видимо-невидимо. Истратили на покупку тринадцать миллионов марок, а привезенное с Рейна оборудование лежит под открытым небом, не монтируется – какой-то «деталюшки» наши не учли.
После одного громкого собрания, на котором был особенно остро поставлен вопрос о вкладе каждого работника института в программу «Городу – высокую эффективность строительных работ», Селянин пришел к своему непосредственному начальнику. А если сказать честно, не потому пошёл, что поверил в «программу», а просто нехорошо ему смотреть на то, что вокруг.
– Домики лучше делать из одного дерева. Кроме дерева, ничего не надо. Простоев будет меньше и при изготовлении конструкций, и при самом строительстве. Как не прикинь – выгода. И в Канаде, где леса в изобилии, домики делают из дерева, а не его заменителя.
Дня через три и повёл его начальник к директору.
– Мы будем использовать эффективные материалы, – возразил Абдвидзе, а сам присматривается.
– Да какие же, Михаил Игнатьевич, они эффективные? Из нашего сибирского дерева дом можно построить за сто пятьдесят рублей квадратный метр, а из «эффективных»– за двести восемьдесят, а то и дороже. И потом, домики из натурального дерева дышат, а эти –«эффективные»– вредны для здоровья. Задохнуться можно, если вовремя дверь не успеешь открыть.
Образовалась пауза, недолгая тишина. Потом Михаил Игнатьевич стал рассказывать о своих последних увлечениях физическими упражнениями.
– Большая польза от этого. Едешь по загородной дороге – асфальт, птички поют. На педали велосипеда нажимаешь, свежим воздухом дышишь, легкие хорошо очищаются, на дорогу смотришь… думаешь.
– А это полезно всякому, – поддержал заместитель (присутствует почти всегда).
– А надо сказать, встречаются на пути разные предметы. Вот еду как-то, лежит на дороге болт. Уже отработавший какое-то время, весь в масле. Видно, что он вывалился из какой-то проходившей машины. А машины-то, стоящей на обочине, нигде не видно. Не стоит неисправная. Интересная ситуация, значит, может и без болта ездить.
Селянин же думал не о том: о сборке домиков – как быстрее собрать и дешевле. И чтобы тепло было в нём.
– Ситуация, действительно, интересная – может ездить машина и без болтов, если уехала за горизонт, – это уже заместитель.
– Получается так. Полезно смотреть на дорогу, –Абдвидзе
– И дышать свежим воздухом российских просторов. Необозримых, – заместитель. При этом он взглянул на Селянина, уверенный не только в необозримости российских просторов, но в широте поля для своей деятельности. До пенсии хватит. А зарплата у заместителя хорошая. Командировки заграничные. Но главнее всего – шмотки, что выделяет его из серой людской массы.
И опять небольшая пауза, короткая тишина. Абдвидзе чуть двигает голову в сторону, свет падает на очки в красивой оправе и его глаза закрываются за блеском стекла. Лучик преломившегося света ярким безжизненным снопиком прошелся мимо, стекла потухли, а за ними Селянин увидел веселые глаза.
– Не понимаете задач, стоящих на современном этапе строительства. Не понимаете, – директор смотрел мимо, в окно.
Скоро он вызвал Селянина в свой дорогой кабинет (окна до потолка) и заговорил так:
– Мы не будем делать ставку на Петрова (заведующий смежным сектором), но мне нужно знать, под кого я буду укреплять сектор. Создавать ячейку. Придется много работать с технической литературой и особенно с иностранными авторами.
Был в этом намёк: Петров на грани увольнения, возможен вариант. И директор – убежденный сторонник западных технологий.


Селянин инженеришка какой-то, но стране были постоянно нужны преступники крупные. И он стал одним из них (конечно, компетентные органы вынули из него жало, обезопасили трудящихся). В институте стала ходить давняя книжка с фельетоном про него и на изменника показывали глазами. В груди у некоторых становилось от этого сладко. Всякому давался шанс осветить себя выгодно и сбросить возникающее внутри напряжение.
В комнате, где стоял рабочий стол инженера, находилось ещё четыре человека, в том числе и две девушки – молодые специалисты. Беленькая и чёрненькая. У блондиночки маленький, слегка вздёрнутый носик, две косички торчат в стороны. У чёрненькой глаза темно-карие, волосы слегка вьющиеся, на затылке стянуты красной ленточкой. Свежие личики, чистенькая, не ярких тонов одежда. Один вид располагал к тому, чтобы обратиться к ним: «Девочки». Но девочки уже усвоили понятие «нужные люди» и понимали толк в декоруме, прорезался интерес и унизить старшего (а в этом особенный привкус!).
В начале февраля, ближе к вечеру, они находились в комнате втроём. Одна из них, весёлая, рассказывает:
– Я ей (кассирше магазина, пожилой, но одетой ярко) говорю: «Ой, какая же ты старая», – девочка сильно морщится, отворачивается и закрывается ладошкой вытянутой руки от воображаемой кассирши. – Так она чуть не выпрыгнула из своей будки.
– А если бы она бросилась за тобой, или кто из мужиков?
– Никого не было, а кассу она не оставит, – отвечает ей товарка. Обе смеются.
Селянин, выполняя никому не нужные расчеты, допустил ошибку: попросил чёрненькую (из благополучной семьи) рассказывать тише. Попросил. Кончилось скверно: чёрненькая и беленькая (из ещё более благополучной семьи) вначале пошептались между собой, а потом встали перед его столом и дуэтом исполнили куплет песни. Громко и с большим чувством. Потом девушки приспособились унижать пристойно – подмигивали. А беленькая при этом ещё смешно трясёт косичками… Селянину стыдно: он не знал, как это прекратить, старался найти, чем себя успокоить.
Но, говоря откровенно, было у него желание увидеть их разочарованными. Конечно же, ничего жестокого, но сообразно тому, что они делали с ним. А если бы (вдруг!) одна из них извинилась, то это его желание исчезло тут же и навсегда. Он старался не заводить отношений в тупик: иногда пил с ними чай. Его угощали сахаром, домашним тортом. Игорь Иванович брал немного. В глаза старался не смотреть – стеснялся девушек.
Днём он часто оставался в комнате один. Коллега – тоже старший инженер – спускался на этаж ниже к своему травмированному другу, кандидату наук. Девушки уходили к подружкам на час-другой. Тогда Игорь Иванович вставал, подходил к окну, гладил свои короткие волосы, проводил руками по лицу, снимая усталость. Потом закладывал по привычке их за спину, смотрел в небо, на снег. Любил небесную лазурь, особенно в феврале (в студенческие годы он занимался живописью). Смотрел на синеющий с каждой минутой вечерний снег и думал о разном. Все нити с прошлым порваны. Даже в центре города он старался не показываться, боясь увидеть кого-нибудь из студенческих лет, потому что он не смог бы ничего объяснить.
Осенью как-то встретил Оленьку. День был теплый и немного грустный от того, что рядом тихо опускались красивые жёлтые листья тополя. Он увидел её в безлюдном переулке, узнал, хотя прошло так много лет. Сердце дёрнулось, а на лице отразился испуг. Остановился, не зная, как быть. Потом его увидела она. Узнала, нижняя губа наехала на верхнюю.
– Привет, Селянин, – сказала она, как будто расстались недавно. И прошла мимо.
Он стоял, двигая ботинком листья к дорожному бордюру. Оля изменилась, она стала такой, как все.
…Смотрел Игорь Иванович на синий снег через институтское окно и вспоминал такую же синь в детстве. Вспоминал лето, перекат на реке и стоящую около большую сосну. И опять, как в лагерях Цирндорф и Громаднинская, он задавался вопросом: зачем жить? Но был он теперь связан с миром необходимостью ухода за могилкой сына да вечным запретом на убийство самого себя.


В газетном киоске Селянин покупал газеты, надеясь интересное вычитать между строк. Приходил в свою промёрзшую времянку, пакеты с продуктами выкладывал. Хохлился от холода и боли в том месте, где желудок. Ждал тепла от растопленной печки. Рукой в перчатке газеты разворачивал.
Как-то, уже зима к концу, к нему зашла хозяйская дочь-подросток, подала распечатанную телеграмму.
– Днём принесли, – смотрит весело.
«Поздравляем присуждением Нобелевской премии зпт предложением стать первым академиком Германии тчк Группа товарищей тчк Очень почтительно тчк».
Снял перчатку Селянин, телеграмму разглаживает, печалится: «Кто-то денег не пожалел, чтоб плохо сделать».
В один из таких вечеров, разворачивая газеты, он увидел фамилию знакомого по фильму «Вид на жительство» артиста Филозова.
«После того, как я сыграл роль молодого русского невозвращенца, – рассказывал корреспонденту актер, – москвичи непроизвольно брезгливо отстранялись от меня в метро, а дети, забравшись на крышу дома, бросали в меня камни, крича: «Шпион, шпион»… Хотя герой фильма и не был шпионом».
Игорь Иванович дыхание затаил, пар из себя не выпускает. О себе думает. О «камнях», что летели в него с того дня, как остался в Германии.
Все ли метали? Нет, три четверти из всех. Но не будем применять слово «гонимый». Это о других, потому что в этом слове есть привлекательность и даже, говорят, классический блеск. Что касается нашего «героя», то в нём блеска не было. На Западе – да, глаза у него блестели, в Союзе – одежда. Чаще стал он чувствовать себя лишним на земле. Если, к примеру, умри сегодня, арестуй и посади его снова в камеру восемьдесят пять или учреждение под номером УП 288-16, покрой наветом, то о нём никто и не вспомнит. Даже общество по защите мелких животных…
Или, например, Андрей Крутов–клеветник и активист незарегистрированной секты евангелистов – был ли он гоним? Смешно звучит этот вопрос. Наоборот! Власти не отпускали его от себя. И он видом не вышел: худой, в груди – целая симфония. Трёх слов не мог сказать, чтобы не отдышаться.
А Хаим Хаимович? Каков, а? Нет, чтобы в СМУ честно, добросовестно трудиться, возводить величественное здание светлого будущего – он станки ремонтировать наладился. Хотел, гусь лапчатый, на халяву проскочить. «Да ещё и жидовина», – встрял бы антисемит, а у самого лицо перекошено… Ассиметричное лицо негодующего праведника.
Или, к примеру, тысячи русских, интернированных англо-американцами после войны, они-то гонимые? Нет, нет и нет! Как могут быть гонимыми простые русские мужики? Сырьё они и материал. Проклятые миром. Была бумага – и выдали. Вот если бы не было соответствующего соглашения с советскими компетентными органами, ну тогда другое дело! А всё было законно. Если где-то что-то и мелькнет на Западе об этом, то тут же, на этой же странице и далее, целая подборка о том, как тяжело в Союзе известному композитору. Фотография прилагается – совсем с лица спал.
Но, может, в Союзе эти мужики русские – солдаты и офицеры, казаки-дончаки, попавшие в плен кто по ранению, кто от безысходности – гонимые? Нет. Они осуждены судом «за сотрудничество, контакты, измену», за расстрелы мирного населения! Какая же в них привлекательность, какой тут может быть блеск?
Такое слово применительно к личности сильной, известной, могущей оставить после себя след, вспыхнув звездой на темном небосводе жизни. Таких людей показывают по телевизору, кино крутят. Это может быть, например, партийный деятель, попавший в опалу ранее и теперь снова всплывший наверх. Ему и пережить-то пришлось столько. Работал в ссылке, в каком-нибудь обкоме (сейчас пенсию получает. Слава Богу, неплохую). Многое ему пришлось передумать… И вот он – несгибаемый и сильный духом, гремит на страницах газеты, блестит сединой, очками, глазами и т.д. на экране телевизора. А может, и наоборот: задумается глубоко над судьбами и тогда говорит устало, часто прикрывая уставшие глаза веками, поддерживая усталой рукой усталую голову.
А вот другой пример гонимого, когда он финансируется и поддерживается, но уже Западом. Там профессионально подготовлен материал об этом гонимом лауреате или способном профессоре. И хотя среди этих людей есть порядочные, скажем, что Запад так или иначе, но покупает себе гонимых в России, торгуясь на этот предмет.
Селянин же – личность непривлекательная, внешность он имел серую: худой, сутулый. Большой палец правой руки поврежден рваным камнем, заметно вывернут вовнутрь, чего он стеснялся. Осанну не пел он в партийном клане, в ложе не состоял. За внутреннюю свободу платил одиночеством.
Началось с того дня, когда он не захотел слушать ложь, а пожелал стать свободным. Не получилось… А любая попытка выправить положение прибавляла разочарований. В трудные времена «невозвращенства» как-то в разговоре с Виктором Ивановичем Селянин (желая представить себя хорошо) рассказал ему, что имеет предложение очищать воду способом, который выгодно отличается от методов скоростной очистки. Может, потому представитель Фонда Толстого – женщина с большим (огромным!) медальоном на груди – и стала называть себя «ученицей Фарадея»?
Зимними вечерами в своей времянке с искрящимися от инея углами он вспоминал прошлое. Напряжение внутри не давало покоя. Однажды он купил масляные краски, натянул холст. Более десяти лет прошло с того дня, как последний раз держал в руке кисточку.
– Пусть… как получится, – сказал он, – ведь для себя же…
Понёс в клуб самодеятельных художников свое сокровенное: «Не мечите жемчуг перед свиньями». Изобразил Христа ночью, в коричнево-красном до самой земли хитоне, среди засыпанного снегом несжатого хлеба: на горе, у костра, на фоне жёлтых огней большого города (слева) и багрово-красного огня у горизонта (справа). Лицо Спасителя грозно, освещено костром: на лице глубокий – через всю щеку до самого виска – шрам. Посмотрел картину выставком. Помолчал. А потом представитель официальной живописи в городе (всегда присутствовал) как бы бросил соседу:
– Порнография.


Игорь Иванович поворачивался на своей больничной койке, стараясь принять положение удобнее, прислушался к улице. Ночь глубокая. Повернул голову, начал присматриваться к палате, спящим больным, опять начал определять себя в этом мире, размышлять о своих сомнениях. А они появлялись всегда, когда он начинал искать твердь внутри себя. И с годами убеждался: всегда будут сомнения, но чем больше он смотрел вокруг и видел людей, чем больше они толкали его, тем чаще вспоминал он о пророчествах Евангелий. Но всегда немного он и себя убеждал в правоте написанного. Но это уже вопрос языка не материнского, а всемирного – Отцовского.
«А без его языка, – смотря по палате, думал Селянин, –и материнский беднеет и в нем начинает прослушиваться «голос далеких предков», – так сложно, громоздя одно на другое он думал ночью.
В больничной палате заплакал в бреду тяжелобольной и застонало в груди Игоря Ивановича одно из самых мучительных воспоминаний тех дней, когда он «искупал вину» разработкой мёрзлого грунта. Этот случай отразил его многолетние искания света в конце тоннеля. Много было потеряно лет, потому что ему хотелось найти смысл своей жизни быстро, по науке. Но оказалось – ничего в мире нет более прикладного, чем наука.
Дело было в таёжной местности, где «химики» прокладывали трубопровод к небольшому объекту, километрах в четырех от поселка. Поблизости никого. Была их бригада – с ломами, кирками и лопатами, целым набором лопат – большими, малыми, с длинными и короткими черенками. Экономя время прокладки трубопровода (ввод), траншею долбили не сплошную, а вели проходку тоннелем. Для этого в мёрзлом грунте пробивались шурфы на глубину до четырёх метров. А они между собой, с обеих сторон, соединялись. Когда тоннель был готов, оказалось, середину его нужно расширить, иначе трубу не проложить. С целью экономии труда тоннели делали узкими, да ещё и сужающимися к середине. В этом месте можно только-только пролезть под землёй в лёгкой одежде, держа руки с ломиком впереди себя. Случилось, что Бирюков (бригадир, статья 133, часть вторая) отправил одного Селянина править, а бригада долбила шурфы уже для другого объекта, километрах в пяти. День был морозный. Как сказали бы лирики – лес стоял в серебряном уборе, а фактически он был весь усыпанный иголками льдинок – очень холодными, если они падают на шею, попадают в рукавицу. Руки от этого становятся сырыми да и мёрзнут быстро, особенно если ими сжимать лом крепко. Шапка у Игоря зэковская, сухая с утра, пропитанная солью пота (лоснится внутри). Метрах в десяти от едва заметной тропы на нижнем суку голой берёзы сидит ворона. Большая, одинокая, сутулая. Она напрягается, изгибаясь телом, громко кричит вслед Селянину. Крик её гортани походил по лесу и отдался эхом в ушах «химика». Горбатая ворона хохлится – очень холодно ей в лесу. Да, горбатая, холодная, думает он, потому что вот уже сколько лет у него нет друзей. Кроме одного, чей интерес ограничен условиями жизни в Европе. Тема опасная.
А вот и объект – шурфы, уже присыпанные снегом. Он сбрасывает с плеча инструмент и, прижимаясь к стенкам, спускается по мёрзлому грунту в забой. Не думает, что выбираться будет трудно. Всё надоело. Подумал, но не снял в этот морозный день свой зэковский бушлат. В тоннеле начал продвигаться медленно, по-пластунски, проталкивая впереди себя ломик и палку с перекладиной на конце, именуемой у «химиков»приспособой. Думал: вот ещё немного пролезу вперед, подчищу в середине грунт и вылезу. Но тоннель все сужался, пока не почувствовал землекоп четвёртого разряда, что суглинок облегает его плотно, со всех сторон. Грунт отказывался отпустить. Чем больше он пытался выбраться назад, тем более задиралась его одежда. Руками он не мог поправить бушлат – его руки были впереди. Все попытки освободить себя оказались безрезультатны. Пути назад нет, а помощи ждать неоткуда. Сколько времени прошло – неизвестно, но казалось много. Было страшно от бессилия, от чувства быть захороненным заживо.
Ещё подался вперед – как тисками сжимает. Зацепиться не за что. Пальцами ног и рук скребет, ногами сучит. Ещё продвинулся – дышать совсем трудно, заклинивает. В глазах пятна поплыли, в ушах зазвенело. Бока прижало, да так, что в глазах темнеет. Тяжко умирать от удушья. Над ним три метра земли, не раздвинуть ему её своим вздохом. «Смерть моя, Господи», – тихо говорит Селянин безглагольное, не отточенное стилистически, предложение, вздохнуть не может. С силой бьется головой о стенку, шапка на глаза съехала, из уха показалась капля крови, в темноте тоннеля похожая на темный рубин. А потом быстро: «Приди, приди, приди, дай, Господи, смерти». И он выдохнул воздух. Весь, без остатка. Бока чуть ослабил – грунт не так сдавливает. А от тепла суглинок подтаял: увлажнился. И уже не видя от удушья света, загребая пальцами, ещё продвинулся. Какая-то неровность в тоннеле дала передых, отдышался правым боком. Жить хочется –ещё скребёт Игорь Иванович, ещё. Выдыхает временами воздух: «Помоги, Господи». Вроде и с боков, да и грудь не так стало давить… С засыпанными глиной, залитыми потом глазами, извиваясь всем телом, он показался в шурфе. Как после бани идет от него пар. Казалось, полжизни провёл под землей.
На ноге нет валенка, а через грязный носок кровь сочится. Там, как на ниточке, болтается оторванный ноготь. Большой, давно не стриженный. Коленки трясутся мелко. Игорь Иванович вылезает из шурфа, стоит, покачиваясь. Осматривается. Садится в снег, качает головой в стороны. Потом неловко заворачивает ногу портянкой (с другой ноги). И, поскрипывая снегом, хромает в сторону Козульки. Инструмент побросал, валенок в тоннеле.
Игорь рассказал как-то об этом в тресте, в отделе: говорил о безнадежности и страхе от этого.
– Не лезь куда не следует, – заметил один, не поднимая от стола головы, – ходи, как все, – по земле.
– Под ноги надо больше смотреть, – через минуту добавил другой. Женщины улыбнулись, чувствую, как это умно, иносказательно.
…Лежа в больничной палате и тяготясь воспоминаниями, Селянин понимал, что нет ему пути назад. И он может только на себя надеяться надо на свой собственный свет в конце тоннеля. И хотелось увидеть свет, способный высветить углы, что сокрыты. Чем более читал, смотрел вокруг себя и чем более думал, тем более приходил к убеждению, что истинным светом может быть тот, что не погас за тысячи лет.
Правда, выводы эти периодически отходили в сторону, особенно днём, когда много света и людей вокруг. Но ночью воспоминания снова выстраивались в ряд, говоря о закономерности уже сделанного для себя понимания мира. И с годами он стал приходить всё более к этому убеждению – независимо от времени и места. И люди, которых он любил от случая к случаю, становились понятнее, лучше. Объяснял это просто: «Лампочка, зажжённая от крупнейшей в стране ГЭС, – вот что им светит в конце тоннеля.
Стоны в больничной палате, но более ночь и пятнадцать лет одиночества возбуждали в голове Игоря Ивановича мысли высокого порядка: видел он сегодняшнюю Россию не равной другим, а одурманенной, бормочущей невнятно. А он – один из многих в ней – невостребованный, ненужный.
Может, это случайность, совпадение, последнее время стала напоминать о себе давняя встреча с восьмилетней девочкой-нищенкой. Избиваемой отчимом-алкоголиком за маленький сбор ею подаяний. Вспомнил Селянин и об одном совпадении: когда его желание познать прожитое становится нестерпимым,  какая-то сила – на которую он и указать боится – как бы, говорит: «Смотри!»
С чего начинается мудрость запустения в душе, – тяжело думал он в тот день, шагая по одной из окраин города. – Откуда повелась она, эта мерзость?
А в ответ ему – детский плач: «Не бейте меня!» И весёлый детский смех с того же места.
Завернув за угол какого-то здания, огороженного высоким забором с колючкой по нему, Селянин увидел девочку, показавшейся ему в возрасте лет около пятнадцати. Её одна рука была замотана какой-то тряпкой. Как оказалось, скрывающей от холода загипсованную руку. Другая – робко тянулась к тому месту, где ходят люди.
Мальчики её возраста, трое, весело смеялись, лепя снежки и бросая их в нищенку. В её возрасте уже способную чувствовать остроту унижения, она плакала: «Не бросайте, уйдите… мне больно, – всхлипывала, размазывая по щекам грязные слёзы. – Я же не хожу к вашей школе».
Но сегодня, случайно её увидели одноклассники, и то за несколько кварталов от мест, где они живут.
«Дурочка, дурочка», – кричали мальчики, стараясь попасть снежком.
От понимания случившегося у Селянина изменилось лицо. Заметно злым оно стало. Он мог бы и ударить этих, у которых на красивых курточках красивые эмблемы. Они испугались дяди, который стал грозиться оторвать им уши.

Они побежали прочь, упоминая нищенку и двоечницу. А Игорь Иванович почувствовал в горле уже знакомый ему комочек. Он прижал в горле сильнее и ему захотелось плакать как когда-то, очень давно, когда его обвинили, а он чувствовал, почти осязал пустоту вокруг. Подрагивающей рукой он нащупал в кармане деньги и положил их в мокрую от слез детскую руку. Как мог он успокаивал девочку и совсем неожиданно для себя, прижал ее к себе. Испытывая непреодолимое желание заплакать вместе с ней.


Последнее время Селянин стал чаще вспоминать новогоднюю ночь с сыном. А тут на днях увидел в хозяйском чулане корону из фольги. Мятую. Легонько застонал… Сильно тянуло под сердцем, а со дня смерти прошло уже два года. Боль нестерпима ночью и во время его частых посещений кладбища. Бывшая жена перестала ходить на могилку, это усугубляло страдания и делало смысл жизни совсем печальным, отчего хотелось крикнуть небу.
Полмесяца назад пришел Игорь Иванович к сыну, расчистил снег, стал вглядываться в лицо на фотографии. А в лицах на тех фотографиях всегда что-то таинственное. И глаза на них упрекают кого-то: даже весёлые глаза упрекают. Сел на скамейку, к оградке привалился, начал голой рукой снег брать, чтобы холод чувствовать. Глаза ребенка смотрят из вечности. На голове – новогодняя корона из фольги, на плечи накинут яркий платок. Колечки серпантина вьются. Лицо сына сосредоточено, это был его первый Новый год. И последний. Город шумит рядом, слышно его хорошо, но шум и далёк, потому что заглушается кладбищем. Лица с фотографий смотрят: там нет времени.
– Что это было со мной? Зачем?! – хочется крикнуть Селянину к небу оттого, что всё ещё не может разумом смириться с этим.


Глава 2.
О ЛЮДЯХ, КОТОРЫЕ ХОТЕЛИ СДЕЛАТЬ ХОРОШЕЕ

Россия переживала очередную “эпоху”. Штатские “делали вид”. На самой вершине — Леонид Ильич, почти генералиссимус. Старенький.
Со страниц больших газет загнивающего Запада выглядывает озабоченность: впервые в Союзе серьезно взялись за свое сельское хозяйство — создаются крупные животноводческие комплексы; промышленность группы “А” на подъеме! Подчеркиваются успехи в реализации крупных народнохозяйственных программ. А какие масштабы гидротехнического строительства! Правда, слышатся голоса сомнений. Кто-то не уверен. Но известный специалист, автор многих трудов, находит принятый советским правительством план освоения Севера грандиозным. Солидные газеты дают комментарий к выводам известного ученого. Высказываются предположения об участии известных западных фирм в освоении еще спящей земли. Советских ученых, космонавтов, деятелей культуры почтительно приветствуют на международных встречах. К этому периоду относится расцвет специальных фондов, поощрительных стипендий и престижных приглашений для советских граждан.
Известные западные кремлеведы, понимающие Россию хорошо, высказывают запуганному западному обывателю опасения о советских средствах доставки ядерных боеголовок. Приводятся свидетельства. На экране западно-германского телевидения изощряется толстогубый телеобозреватель. Он говорит очень серьезно, он в тревоге!
Что касается “наших” успехов, то советская пресса не забудет проинформировать советского читателя о мнении прогрессивного кремлеведа, еще вчера бывшего нехорошим. Расскажет и о других западных деятелях, поделив их на чистых и нечистых. И в необъятной стране, ранее называемой коротко Россией, трудящиеся массы начинают судить других, не замечая того, как сами перемещаются по жизни под звуки завезенной с Запада музыки, не придавая особого значения тому, что рядом выполняются экологически вредные, низко оплачиваемые работы для западной метрополии.
С экранов советского телевидения звучит голос разума, он призывает к дружбе между народами. В роскошных гостиницах Москвы, в огромных бассейнах с подогревом и приятной подсветкой резвятся акулы капитализма. Они, ныряющие под воду глубоко, любят называть себя честными людьми, ведущими честную коммерцию. Но, может быть, иногда они чувствуют свою неправду? Конечно же, и часто. Иначе придется согласиться, что Священное Писание — не более как литературный памятник. Провидение представляет возможность каждому из нас посмотреть на себя со стороны.
Расскажем о Викторе Ивановиче из того, что известно. А известно только положительное. Трудно дать его сложный, никем не раскрытый портрет — в нем нет контраста. Ничего отрицательного. Поэтому сделаем несколько светлых мазков на сером холсте нашей жизни.
Перед войной в Австрии стало совсем нехорошо и семья Зигмунда Фраерманофф эмигрировала в Швейцарию. Там через три месяца фрау Фраерманофф родила Виктора Ивановича.
Был, как все дети: не всегда слушал маму и почитал отца за человека, который может многое (орденоносец, доброволец в испанской республиканской армии). В народной школе Виктор радовал родителей успехами в учебе. Имел хорошую осанку. Последнее обстоятельство мама относила за счет школьного ранца — подарка своего брата, о чем она уже несколько раз напоминала. Папа, теперь уже Фраерман, вернувшись со службы, предпочитал встречи с небольшим кругом друзей. Любил он тихие вечерние беседы. Но в воспоминаниях с возрастом все более появлялась избирательность. Если, например, о формировании их интернационального отряда добровольцев — можно поговорить. Еще лучше о том, как он разочаровался в большевистской идеологии и оказался в Австрии. А вот о прожитых годах в российской глубинке, где он в кожаной куртке расчищал завалы под светлое будущее, не вспоминал. Да и правда, что вспоминать-то об этом? Ну калечил, убивал… С кем не бывает по молодости-то? Теперь, в Швейцарии, он предпочитает мягкий зеленый свет настольной лампы; нежный цвет герани. Той самой герани, которую он скидывал с подоконников у зажиточных российских обывателей, сапогом раскидывая куски земли по комнатам (однажды он обнаружил там спрятанные золотые червонцы с изображением царя-кровопийца. Может, поэтому и не любил он в те годы цветочные горшки?). Что было, то было… И рукояткой нагана по голове — молодой был, горячий.
Теперь в Швейцарии он уже никого не бьет, свой последний наган оставил в Испании. Не пинает сапогом в живот, а носит мягкую обувь чешской фирмы. Удобная, ноская и недорого. Он любит теперь тихие вечера, людей доброжелательных. Домашние бисквиты, свежие, чуть еще теплые. Удобные кресла. Если вдруг разговор среди друзей становился острым, все равно и тогда никто не уходил домой без подарка для своих домашних: кусочек торта, несколько конфет, теплые слова привета.
Когда собирались гости, маленький Виктор старался быть рядом, прислушивался, хотя и не мог понять всего.
В немецкоязычной гимназии — следующая ступень после народной школы — Виктор опять имел успехи. Он уже усвоил, что мальчики бывают хорошие и плохие. Виктор и здесь радует родителей — он дружит с хорошими.
Но не все было хорошо, случалось, ему говорили:
— Ты, убирайся отсюда…
Задиры, какие бывают в каждом классе, дважды поколотили сверстника. Впрочем, других они тоже поколачивали. Когда Виктор пришел с разбитой губой, мама, лаская, сказала ему:
— Ничего, ничего… Ты должен стать таким, как твой дядя Самюэль (на соседней улице имел бакалейную лавочку, купленную по случаю).
Мама начала успокаивать — говорить о хороших и плохих мальчиках, но случилось нечто новое. Пятнадцатилетний подросток встал, сжал пальцы в кулак и, положив его на стол, недобро посмотрел в далекую перспективу. Тяжело ворочая распухшей губой, он сказал:
— Мутти, мы пойдем другим путем…
Может, он где слышал такое ранее, но именно в этот год в нем наступил перелом в сторону подросткового максимализма, от которого он уже никогда не смог избавиться. Стал много читать серьезной неподростковой литературы, все более сосредотачиваясь на идее. Она заполняла его, с годами все настойчивее требуя выхода.
Пережив трудные годы войны в нейтральной стране, папа стал изучать английский, добиваясь хорошего произношения: “Я гражданин Соединенных Штатов”. Последние два слова он говорил с чувством превосходства над любыми другими. Теперь он уже не повторял: “О, Швейцария…”
В Штатах Виктор успешно закончил колледж. И не столь важно, что это за колледж, важным было другое — он нашел там хороших друзей. Из тех, у которых тоже зрела идея. Подружился с уважаемыми семьями, что почиталось в их среде выше диплома. Когда молодые люди собирались в доме Фраерман, родители начали отмечать, что среди шума стал выделяться голос сына:
— Чечевичная похлебка и первородство неотделимы. И укор всякому, кто пренебрег первородством.
Упоминались имена Герцеля, Фрейда. А однажды, когда мама заглянула в комнату Виктора, она увидела там с десяток лохматых молодых людей. Они прилежно слушали сына, что-то сосредоточенно записывая в одинаковые тетради, прошитые шпагатом и скрепленные сургучом.
Кто-то из членов их общины помог Виктору получить стипендию для завершения своего образования. Одиннадцать семестров он обучался в одном из привилегированных университетов Франции. И там у него было много друзей. Из разных стран — среда благодатная. Присматривался к Парижу…
Синтез событий, наций, государств — это его следующий этап развития. Сидит Виктор, скажем, где-нибудь на вечеринке с друзьями, за дружеской беседой, а сам наблюдает. Смотрит, например, на немца и обнаруживает в его характере известную твердость скандинавов. Легко прибавляет к немцу западное влияние легкомысленных французов (через стол один из них) и, подмешав тяжелый славянский рок с востока, он получает пруссака. Не сказать, что чистого… Но уже видны усы, выправка. Военная косточка. Профессионально интересуется возникновением цивилизаций — читает Шпенглера. Штудирует его глубже: Ницше, Шопенгауэр. А против них, как в пасьянсе, раскладывает Соловьева, Бердяева, выжимки из сочинений недавно умершего Ильина. Анализирует и снова — синтез. Смотрит в истоки самые глубокие — историю религий. Все более формируется в нем интерес к противостоянию амбиций прусского духа и душка от “Третьего Рима”.
— Марширен, марширен!! — этой воинской команде теперь он находит объяснение. Потому, как навстречу ему — хуже иприта — дух “Третьего Рима” с его горделивой осанистостью Божьего Помазанника. Одним ресурсов мало, стесненность. Другие особый путь видят, предначертанный свыше.
В минуты неспешных размышлений — в тиши лабораторий —молодой Фраерман вводил в перспективу возможные влияющие факторы, но всегда приходил к вере: “Противостояние это, если не вечно, то обеспечено на обозримую перспективу. Конечно же, будет оно дискретно. Но влиять надо, влиять. Не упустить начало созревания плода. Дозировать его, как помидор: сдерживая или ускоряя спелость, оставаясь в тени развесистой демократической клюквы!”
Как раз к окончанию университета (какое совпадение!) ему, еще молодому ученому, философу, и пришел вызов в Москву. По линии обмена стажерами. Виктор об этом и не хлопотал: где-то в Штатах незаметно прошел конкурс. А он знал свою конкурентоспособность — наступил век глобального накопления информации…
Мрачно встретила ученого Москва: дело осеннее. Везде переделанные с западных марок автомобили, только хуже. Женщины мелкие, одежда на них потертая. Жил стажер в Дорогомиловском студгородке, в общежитии специальном, улучшенном, для нерусских студентов и аспирантов.
В комнате на пятом этаже ничего лишнего. Но иметь можно все за какую-нибудь блестящую безделушку — хорошо шли серебряные доллары, оформленные под сувенир. А стипендия международная, в девяносто девять рублей, служила добавкой к его карманным расходам. Если честно, проблема в другом: как истратить, не выделяя себя.
Ужасны очереди, везде и по любому случаю. Грязь. Иногда вкрадывалось сомнение: да осталось ли что от Рима? Но безжалостно изгонял из себя шатания. Например, Шульгиным: “Что нам в них не нравится”. Хорошо ему помогало. “Сколько ненависти к людям!..” — вспоминал он недобрым словом русского публициста. Что еще нехорошо в столице — это ужасно плохо едят русские. Он даже как-то сказал в своем закрытом (только для иностранцев) буфете:
— От третьего — душок.
На что его миловидная спутница — русская студентка — ответила:
— Кисель совсем свежий. Это тебе показалось, Виктур.
— Не спорь, Натали. Он тщательно укрыт запахом искусственной эссенции.
Натали с опаской отставила в сторону стакан ягодного киселя.
— И правильно делаешь. Это не должно касаться тебя, — он глубоко задумался, откинулся на спинку стула, задумчиво перевернул раз-другой ложечку на столе. — Тебе, такой красивой и умненькой девочке, и так будет всего достаточно.
И правда, ей оказалось достаточным менее года: она никогда не будет иметь детей, на всю жизнь останется не совсем здоровой (партнер владел техникой. Превосходная материальная база). За этот срок развеялись ее надежды на Европу. Виктор проходил по тем местам как танк — никаких для него заграждений: ни эскарпов, ни надолбов, ни заветов мам.
Он тогда еще не знал, что есть “эффект оккупанта”, и свое отношение к “этой стране” считал естественным.
Наступила вторая московская весна. Кругом было грязно, на полу магазинов лужи, а в них окурки папирос. Но как бы не было вокруг, была у Виктора молодость и было нетерпение сердца. Да, кругом не очень чисто, но Лия такая славная. Москвичка. Очень хорошенькая. Однажды Виктор увидел папу своей новой девочки в подъезде ее дома, было не очень светло, но он успел увидеть знакомые черты лица своего калифорнийского дядюшки. А этим чертам свойственно приближение к возвышенному, доступному немногим. Люди эти болеют, мучаются перед тем как умереть. Взглянул папа пронзительно — его можно понять — за дочь беспокоится. Хорошая была девочка Лия, но джентльмен исправил ошибку сразу: расстался. Нашел повод к разрыву и вину принял на себя. Пожалел девочку. Она долго искала встречи. И он ее вспоминал, утешаясь Мариночкой и Катрин, подружками из общежития на Таганке.
Тем временем и учеба шла, не забывал о ней молодой исследователь. Копал глубоко, потом еще глубже. Убеждался в том, в чем желал убедиться: в непереносимости белой Азией Европы, способной благородные идеи трансформировать в ужасные эксперименты. Отсюда и язвы-коросты на теле России, чем она еще и умиляется.
Виктор — человек общительный. Появились друзья-единомышленники. И здесь он выше других: предложи им собраться по списку, раздай он тетради, прошитые суровой ниткой и скрепленные сургучом, и в Москве окажется у него слушателей достаточно. Не менее, чем было в Штатах.
После тех лет стажировки ему виделась уже довольно стройной система противостояния двух держав. Посылал ли он куда-нибудь научные отчеты, имел ли встречи? Тайные? Глупости какие! Это все в детективных романах. Зачем ходить в темном плаще с поднятым воротником, если наступило лето? Настоящее, благодатное. Правда, пришлось как-то раз-другой проявить не слишком явный интерес, но его же об этом попросили. Его “конек” другой масти. Уже и копытом бьет нетерпеливо. Много, много Виктору интересного в точках соприкосновения России с Германией. Достаточно в странах гонений. Перспектива. До скончания века он будет кушать немецкий “брот” (хлеб) — подсушенный, хрустящий. Его он будет намазывать русской икрой, бутерброд сделает вкусный. Себе и для других будет…
После окончания (успешного окончания!) университета Виктор работал простым крановщиком. Это стало известно родителям, но они были успокоены чековой книжкой, которую им показал “крановщик”.
После портального крана он где-то три года был в командировке. Неожиданно вернулся, когда его совсем не ждали. А когда думали, что он отдыхает в своей комнате на втором этаже — в той самой, где когда-то он вел кружок, — там нашли письмо с извинениями. Обещал вернуться сразу же, как позволят дела.
Виктор оставался холост, но обещал родителям внуков, как только покончит со своими проблемами. Они теснили его, отчего он становился раздражительным. Уже и руку при ходьбе стал закидывать за спину.
Старенькие родители около двух лет аккуратно получали из Японии письма с описанием местных достопримечательностей. На фотографии — улыбающийся Виктор на фоне традиционных восточных гравюр. Другой раз — с чашечкой японского фарфора в руке, рядом, с подносом в руках, гейша. Но, надо признаться, Виктор Иванович никогда не был в Японии. Родители обиделись бы, узнав, что их беспокойство о сырости тамошнего климата, загазованности крупных городов были совершенно напрасны.
Последние годы он оперировал в Западной Германии, во Франкфурте-на-Майне, изредка выезжал в Мюнхен, где была главная квартира их департамента. Считался перспективным работником по исследованию России. Ему удавалось легко входить в контакт с людьми, мог понравиться — он с благодарностью вспоминал своего учителя по курсу “Искусство актера”. В образ входил легко, но выходить из него с годами становилось труднее. Порой забывал, где работает на “объект”, а где он сам. К сожалению, такое не проходит бесследно: в последний год еще более усилилась раздражительность, стал неспокойным сон. Много курил.
К описываемым событиям Виктор Иванович отметил свои первые полмиллиона долларов. В тот памятный вечер в холостяцкой квартире, в одиночестве, он рассматривал чековую книжку, вспоминал расходы, радовался поступлениям.
Толстогубый, с грубыми чертами лица телекомментатор (по виду совсем бесхитростный) начал разъяснять сообщение корреспондента из Москвы. Он рассказывал об отсутствии необходимых товаров в столице Советов и о несвежей одежде ее жителей. Виктор Иванович немного расстроился (у него там остались друзья), что и явилось причиной следующей рюмки “Эристов-водки”.
— Славные годы, — вспоминает он свою московскую молодость. — А какие люди?.. Там иностранец — важная персона. Девушки — медовые. Готовы место уступить. Традиционное русское гостеприимство!
Друзей на стороне Виктору Ивановичу иметь не положено, а среди своих какие друзья, если прежде, чем слово сказать, его взвешивать приходится? А вот дружбу международную он любил. И, по возможности, ей содействовал. При его общительности, интеллекте, да и просто человеческом участии и не могло быть иначе: он имел много знакомых заочно и их становилось больше. Вместо записной книжки он уже вел записи на отдельных листках, которые складывал в ящичек. И чтобы, не дай Бог, не забыть что из личной и служебной жизни известных ему людей, в листки систематически вносились пометки: перемещения по службе, круг интересов, материнский язык объекта, другой материал. Ящички хранились в Институте по изучению России. Кстати, очень цивильная организация, доступная для общения…
Однажды, как-то к вечеру, в служебный кабинет Виктора Ивановича забрел один мужик (в ларек рядом выбросили баварское пиво). Сидели, говорили всякую чепуху. Алкаш — он оказался греком — и посоветовал:
— Вы эти “теки” (ящики) в одно место составьте, по алфавиту. Удобно искать, если что надо, — а сам рукавом пиджака пену с усов вытирает.
С его легкой руки то место в их научном учреждении и стали называть картотекой. И чтобы кто попало не болтался в коридорах их гуманитарного учреждения, доступ в него решили ограничить. Время было тревожное: русские отгородились “железным занавесом”. По Европе бродят стереотипы.
А заговорили мы об этом специально: наблюдая за движением в ящичках, Виктор Иванович искренне радовался, чувствуя причастность к большому делу, и верил в свою звезду: он будет работать в другом, еще более просторном помещении (с персональным туалетом) и содействовать дружбе между деятелями высокого ранга. Оставаясь в кабинете один, он раскладывал пасьянс из сторонников международного сотрудничества и борцов за мир. Перенапрягался, стараясь добиться наибольшей оптимизации, что не всегда под силу и компьютеру. Не жалел себя.
Однажды, уже ночью, он с любовью гладил полированный бок ящика. Неожиданно обнаружил, что слышит оттуда голоса. На специальном, насыщенном терминами и иносказаниями языке, доступном пониманию немногим, но избранным.
— Показалось, — успокаивает он себя, пряча руку в карман. — Устал. Пройдет, — но карточки стал извлекать и класть в ящик длинным пинцетом только белой пластмассы. Потребовал сменить клавиатуру компьютера. Пользуясь “памятью”, он нажимал теперь на белые кнопки. На эту прихоть в их департаменте не обратили внимания: у творческих работников могут быть странности. Но вернемся в личные апартаменты Виктора Ивановича.
“Если умно, в России можно иметь длительную перспективу”, — это он уже о другом думает. Встает, расхаживает по комнатам, бросает взгляды на журнальный столик, где среди разноцветных журналов и рекламных проспектов лежит его чековая книжка. Проходит на кухню, ставит турку на плиту, наблюдает за состоянием поверхности в турке. Следит внимательно, не допуская вскипания. Здесь было главным — поймать момент, не допустить кипения!
“Да, зашевелились славянофилы, — вспоминает он разговор с генеральным директором международного картеля “Интернэшнэл-биддингкорпорейшн”. — Но когда их не было в России, стоящей одной ногой в Азии?” — Виктор Иванович наливает кофе, вспоминая свой ответ финансисту на его желание поэкзаменовать. Охотно перебирает в памяти разговор недельной давности.
— Инвестиции — альфа и омега делового человека. Инвестиции, но не убытки, — прощупывал гость, не ведая, что перед ним специалист.
— Неустойчивость положения — согласен, — Виктор Фраерман вопрос понял, смотрит в глубину глаз банкира. Мысль отточена, потому говорил, экономя на словах. — Мы называем это смутой, но остаются незыблемыми международные правила. Международный суд, побуждения со стороны международного сообщества, планетарный гуманизм, наконец.
— Я слушаю внимательно…
— Любые убытки, настанет время, превратятся в прибыли. Если хорошо считать. В Южной Америке, например…
— Я не жалею о своем приезде, — кивал капитан транснациональной корпорации, плывущей по неспокойному мировому океану (в большом плавании не обойтись без хороших карт, а во внутренних водах — толкового лоцмана).
— Если правильно понял, будем рекомендовать друзей, чья юрисдикция станет основанием для строительства здания… долгов. Двое-трое из них могут быть использованы и при возведении уже высотных сооружений.
— Я не жалею о своем приезде, — капитан согласно кивает специалисту по подводным камням и хорошему фарватеру.
Финансист худощав, сигар не курит, виски не пьет, предпочитая соки. Взгляд добрый. Только временами он становился цепким, потому что он познал великую истину: любой разговор под собою имеет денежный интерес.
— С помощью наших друзей мы гарантируем самое интеллигентное обслуживание. И при прокладке сибирского трубопровода очень большого диаметра, и инвестициях в производстве аммиака до самого высокого искусства, — последними своими словами был доволен Фраерман. Вспоминал теперь как об удачном аккорде.
Он такие встречи не забывал, чувствуя свою причастность к политике. Относился к обязанностям ответственно: проигрывал вечерами возможные варианты своих ответов. Анализировал уже выданные рекомендации. Неудовлетворение испытывал.
Последние годы он стал мнить себя неким строителем, участвующим в возведении большого здания. “В нем есть и мои камни, найденные, использованные умело”, — Фраерман сжимает маленький кулачок от радости быть причастным к большой стройке. Размышляет о взаимоотношениях его клиентов в этом огромном “здании века”. Доволен вообще, но чувствует неудовлетворенность от несовершенства некоторых устаревших конструкций. Местами стены обветшали, да и фундамент кое-где непрочен. Замены требует. Понимает: знаний надо много для того, чтобы перестраивать. И он начинает читать специальную литературу, беседует с лауреатами; полюбились ему студенты-стипендиаты из России. Из раскованных, мыслящих конструктивно. Много приходится ему читать по психологии, философии, даже, энтографии. Тщательно изучает все, что раскрывает менталитет наций, когда они “искрят” от соприкосновения с другими. Набирается опыта, знаний и находит предлагаемый некоторыми метод возведения здания с верхней части (с монтажа крыши) перспективным. Нет сквозняков, соблюдаются безопасные методы труда во время производства “монтажных работ”. Анализирует, углубляет познания (Строительные Нормы и Правила, часть три) и находит мнение о перестройке существующего “сооружения” возможным! По крайней мере, свой сектор “монтажных работ” он обеспечит необходимой номенклатурой материалов и, более того, уже готовыми, сочлененными вместе конструкциями индустриального изготовления.
Виктор Иванович пьет кофе (его любимый напиток), прохаживаясь по комнатам, иногда прислушиваясь к работе кондиционера.
Он думает (морщины режут лоб), идет по квартире (ступает по ковру мягко, неслышно), смотрит на телекомментатора (в Москве антисанитария), ставит на журнальный столик кофейную чашечку — рядом с чековой книжкой. Отходит, любуется: чашечка с блюдечком (сервиз на шесть персон) расписаны зеленой лавровой ветвью, переплетающей геометрические фигуры бледно-голубого цвета. А над каждым из них — маленький, едва заметный мастерок каменщика (по-видимому, этот строительный мотив навеян автору рисунка ремонтом собственной дачи где-нибудь под Мюнхеном). Виктор Иванович смотрит на плотную, светонепроницаемую штору на окне, бросает взгляд на журнальный столик, а под его короткой полуамериканской стрижкой напряженная работа мысли. И дома уже не может без философии: “Прав Ахад Гаем, прав. Сила — в диаспорах”. Он вспоминает несколько человек из своей картотеки, налаженные связи, соединяющие людей, порой уже известных. — А этот балбес Селянин… Для чего здесь он? Почему возник? Дубинушка ты наша сибирская, — Виктор Иванович огорчен. Он вспоминает предсказания немца Шпенглера о скором возникновении очередной, кажется восьмой, цивилизации — Сибирской. Но Виктор Иванович оценивает это как философские штучки. — Бред сивой кобылы, — он любит сильные русские выражения, да и думает сегодня по-русски. Он считает, и уже давно, что место следующей цивилизации на земле находится ближе. — Хотя, хотя кое-что есть в этом. Если увязать “это” с добычей и первичной переработкой ресурсов. Святая святых. Славная получится “цивилизация” (ирония). — Останавливается: — “С каждым годом материя набирает силу, дух эрозирует. Против штыка —да, можно устоять. Но не против изящной материи, — складочка под нижним веком левого глаза усилилась, уголок рта поднимается — он улыбается воспоминанию: — Белье отделано черным по желтому… Какой же это мотив! — Складочка под веком и уголок рта занимают прежнее положение: — А как же с тем, кто отвергает… чечевичную похлебку?” Ответ стандартен: — “Каждому свое”.
Фраерман смотрит в темный угол, скрытый от света столиком, на котором яркие журналы, а на них портреты известных людей, красавиц. Взгляд у Виктора Ивановича теперь добрый, почти просящий. “Не надо мешать людям жить, пусть выбирают. Это и есть признак наших ценностей. Живи, другим не мешай”, — говорит он, осуждающе качая головой невидимому оппоненту в темном углу. Отворачивается, бормочет обвинения в самобытности “этого народа”. А потом громче: “Смелее говорите об успехах движений, конфессий. Но кальвинистов — в профессиональной деятельности. Это есть признак богоизбранности, — теперь он решительно готов взять в руки не только чашечку с кофе, но и ответственность за “признак”. — А кто сказал, что мы против Софии?! — искренне спросил он тот же угол, поворачиваясь к нему корпусом. — Пусть, если сможет, бедная ты наша”, — он потирает руки, довольный.
И опять в сторону скачет мысль. О нехорошем русском, его огорчают события последних дней.
— Пим сибирский, — говорит он вслух, держа двумя пальцами левой руки кофейную чашечку. Прохаживаясь по комнате, ступает по ковру неслышно. — Они съели нашу чечевичную похлебку… красивая материя — их потолок, — и легонько стучит тонким указательным пальцем по журнальному столику. Говорит в сторону окна: — Todestriebe (7)  и великая радость разрушать — непобедимы, — голос тверд, не допускает возражения.
Он смотрит в сторону окна: хорошо ли зашторено? Ему показался подозрительным сдержанный женский смех, там — через один-два дома — хлопнула дверцей машина. Он еще прислушался, находя звуки подозрительными… “Квартал контролируется”, — успокаивает он себя, подходит к телевизору (цветному, японскому), переключает программу.
— Работал в Японии, там и купил. Хорошо делают и недорого. Если покупать на доллары, — теперь уже говорит он, хотя в комнате один. Да и в Японии никогда не был. — В квартале от отеля “Хилтон” есть прекрасный специализированный магазин “Сони”. Советую, — произносит уверенно, как будто мимо проходил и не один раз. Опять смотрит на журнальный столик, где в красивом беспорядке, среди разбросанных журналов “Штерн”, “АБС”, “Бест” стоит чашечка еще неостывшего кофе, чековая книжка, пачка сигарет “Кент” — его лицо светлеет. Идет на кухню (отделана плиткой едва заметного бирюзового цвета), из холодильника достает бутылку конусной формы, подносит ее к круглой стопке с изображением храма Василия Блаженного. — Пожалуй, “Пушкин-водка” помягче будет, — решает он и наливает себе еще полрюмочки. — Но как же много зависит от закуски, — думает он. — Она создает впечатление и самому напитку. В каждом деле важен фон, гарнир. Все будет тип-топ (вершина возможного), — в этот тихий домашний вечер это было его единственным словом на английском. Сочувствуя москвичам, бедности их гардероба, он думает по-русски. Отметим, что его разговорный язык, как и он сам, был непостоянен. С завидной настойчивостью он применял с десяток слов, имеющих сильный английский акцент. Он говорил: “проблэм”, “прогрэм”, вместо слов “проблема” и “программа”. В другой раз он подчеркивал свое русское имя-отчество. А кто же он на самом деле внутри? Не любит он об этом… Любит о других, об эгоизме…
— Любые идеи в корне имеют эгоизм и ничего более. Ничего, — говорит он.
— Ну, а как же примеры, когда кто-то ради чего-то жертвует? — если спросите вы. — Например, великие жертвенники, сжигающие себя для других?
— На то они и великие, — ответит он, — что до остальных, то их действия имеют глубоко скрытые эгоистические мотивы.
— Но есть же и честные, сострадательные люди, — если вдруг вы возразите.
— Ширма, пыль в глаза, — ответит он.
Да был ли он сам-то сострадательным?
По-видимому, — да, но когда это выгодно.
О чем бы речь не шла, все равно он бросит мостик к демократии и гонениям. Это значит: он уже вскочил на своего конька.
Если же Виктор Иванович садился за руль своего подержанного (!) “Форда”, то ехал быстро (спидометр показывал неверно: двести, двестипятьдесят и даже триста километров в час. Он искажал скорость не в линейной пропорции, а согласно специально запрограммированному алгоритму). Управлял машиной каким-то кандибобером: сидел, чуть отвернувшись от дороги, голову клонил к левому приподнятому плечу. Подтолкнет сбоку правой ногой акселератор, левую руку с сигаретой на кончике пальцев откинет на дверцу и… мчится по автобану, оставляя за собой немчуру всякую. Лоб в морщинках — думает. А видит: крупной планетой вращается Святая Русь, ее уравновешивает Великая Германия. Ось их вращения проходит недалеко от автобана, по которому теперь быстро движется его автомобиль — подержанный “Форд”. Виктор Иванович еще нажимал на акселератор, прижимал немного сбоку, как бы отталкивая его в сторону.
С утра исследователь беседовал с кем-либо из беженцев — интимно, доверительно. После обеда он присутствует на встрече, симпозиуме, посвященному гуманизму, развитию тех, кто недоразвит. Вечером он уже за двести километров от тех мест. И везде кто-то уже был осведомлен о его приезде и везде он появлялся в срок (его возвращение домой регистрировалось). И хотя двери его квартиры в городке Оберурзель закрывались весьма плотно, надежно, руководители Виктора Ивановича были информированы о его невинной привычке рассматривать вечерами чековую книжку.
Обедать исследователь имел обыкновение долго, особенно если он это делал с кем-то. Каждый компонент блюда попробует отдельно. Спагетти начнет кушать после того, как отведает соус, сухой сыр (порошок) и сами спагетти. Прислушивается к рецепторам. И уже потом аккуратно начнет все принимать вовнутрь. Опять прислушивается к себе и к тому, что за окном. Беседует.
— А почему бы вам не встретиться с журналистами или с одним из них? — обращается он к Селянину.
— А что я должен им говорить?
— У вас же были побудительные мотивы выбрать Запад? Например, желание быть свободным. Вот и скажите, — его вид говорил, что он поглощен оценкой итальянской кухни. Причмокнул.
— Но я бы не хотел заниматься политикой.
— Уже занимаетесь ею. Вы сказали “А”, надо говорить и “Б”.
Такие беседы любил Виктор Иванович — простые, непринужденные.
После обеда он позволял себе немного расслабиться. Откинется на спинку дивана, левая рука уйдет дальше, ногу правую вытянет. Голос сделается усталый, как бы дремать начинает. Конечно же, хлеб его нелегок… И все на нервах… на нервах. В эти короткие минуты отдыха любит поговорить по-простому, без затей. Но ничего лишнего, все пристойно.
Мало, но встречалась Игорю Ивановичу в Германии и другие люди: немецкий следователь из лагеря Цирндорф, имеющий в своей груди сердце, хозяйка общежития в Саарбрюккене, что угощала его бутербродами и подарила Евангелие.
Вспоминалась ему молодая полька (такие густые желтые волосы). Ее объявили польской шпионкой, она отказалась иметь будущее. Прежде чем проткнуть себе грудь, женщина голодала десять дней, а потом упала на спицу. Игорь узнал об этом одним из первых, он и помог ее положить на казенную койку. Она лежала белая, окровавленная. Ему помнится ее лицо и теперь. Красивые короткие желтые волосы сбились, а серая подушка была в капельках крови (и вне тюрьмы специально подготовленные люди легко доводят человека до нужного состояния). С ее нижней губы, синей и мелко трясущейся, в разные стороны — по лицу и рядом — разбрызгивалась кровь, потихоньку подходившая из груди. Несколько раз она выругалась (пся кревь!). А скоро нижняя губа стала меньше дрожать, капли становились крупнее, они не могли уже стекать изо рта. Последняя, самая крупная, остановилась в уголке губ. Полька эта оказалась порядочной неумехой: спица пошла нехорошо, боком и проткнула не только сердце, но и желудок. Кровь хлынула ртом, и на блестящем, в красивую серую клетку линолеуме навсегда остались пятна. Поблек рисунок, уже не блеснет в том месте линолеум. Неаккуратной оказалась полька, неаккуратной.
Селянин смотрел на измазанное кровью лицо, свои окровавленные руки. Увидел ее запавшие глаза и, не помня себя, заметался по комнате, не находя выхода. Здесь же были какие-то люди, а как вскоре пропиликала машина “Скорой помощи”, не слышал. Известно, надуманный и смешной этот мир для тех, кто не побывал в ночи. А для него — незабываемое.
А куда отнести тех, которым ни холодно, ни горячо? Которым смешно? Их планета в тех местах самая большая. Равнодушно-сыто покачиваясь, она перемещается в космосе: тихо и пока спокойно там. Большинство людей не подвержены тяжелым испытаниям — им легко блюсти приличия.
На такую богатую планету заходящего солнца в свое время и засобирался Селянин. Но увидел для себя неожиданное: “ученица Фарадея” выходит там на промысел, принюхивается. Фраерман Виктор, якобы уткнувшись взглядом в тротуар, спешит при заходе солнца по делам проверки материнского языка, выясняет, кто против нас, а кто уже с нами.
Но есть же на планете и святыни! Наконец, есть вера во второе пришествие Спасителя! Конечно же, есть… Но в нашем распоряжении есть и нечто, что следует принять за истину, ибо сказано самим Виктором Ивановичем:
— Чей стандарт жизни высок, уже ходят в церковь, чтобы иметь деловое общение с людьми своего круга.
“Странная у них вера, — подумал на это Игорь, — в церкви пьют кофе, как в клубе”.
Вот почти и все, что запомнилось, наполненное радостью и болью, — как и положено человеку. Остальные люди остались в памяти лишенными объема, как бы из темно-серой фанеры, рассуждающей логично, одетой по сезону и со вкусом.


По хронологии события расскажем о человеке в штатском. Начнем не с того, что он много работает (любит, но сколько же можно об этом?), а начнем с возраста становления его характера. И хотя он имеет реальную русскую фамилию (Ханефов), мы будем называть его местоимениями, как это принято в определенных ситуациях. Итак, возраст — от восемнадцати до двадцати.
Студент, за которым никаких успехов не числилось. И внешне обыден. В те далекие годы граница между городскими и деревенскими студентами была заметна. Он предпочитал дружить с деревенскими, приехавшими издалека. И тем были хороши, что до института поезд, самолет, телевизор и т.п. видели только в кино. Если же он искал дружбу с кем из городских, то непременно из семьи, где кто-то что-то возглавляет, отличается выгодно. И еще: в друзья ему подходили те, которые признавали его сильнее многих. Поясним это на примерах.
Однажды он так показал себя выше других. Дело было зимой. На улице стоял обычный сибирский мороз. Деревянные дома покрыты дымкой, одежда в такой день жесткая. Он и еще трое студентов зашли погреться к его тетке, которая жила в тех местах, где они оказались. Сидели свободно, вдыхали теплый домашний воздух, говорили, курили — как это и положено взрослым людям (сам не курил). Но тут он заметил на аккуратно заправленной кровати, на простыне, пятнышко крови. На этой кровати спала девушка, человек зависимый от жилища, которое ей предоставляла его тетка. И он начал показывать себя. Сделав строгое лицо (умел и уже неплохо), обратился к студентке:
— Что это такое? А?
Девушка сидела в уголке комнаты, чуть волнуясь от присутствия студентов ее возраста. Она оторвалась от книги, смутилась, не находя, что ответить.
— Что это такое? Я спрашиваю…
Поняв, что над ней так шутят, она только нашлась ответить:
— Дурак, — и стала быстро краснеть, показывая одно из лучших женских качеств.
— Что это за маленькое пятнышко? Откуда кровь? Да вы ответите, наконец, народу? — настаивал с серьезным видом племянник хозяйки (она сама отсутствовала). — Трудящиеся ждут…
— Дурак, — повторила студентка, не зная, как ей быть. Встала, подошла к столу, поправила скатерть, которую можно было не поправлять, и опять села в свой угол. Взглядом уткнулась в “Педагогику”. Крупными деревенскими руками она расправляла на коленях платье, чтобы не было складки. Тянет его книзу, чтобы коленей не было видно.
Парни улыбнулись смущенно — шутка была злая, но чуть-чуть и восхищались его лихостью — они бы так не смогли.
Еще пример. Приходит к нему домой студент, что-то нужно ему от лидера, может, что-то по учебе. А он увидел студента в окно своего одноэтажного дома, отворачивается от входной двери, встает спиной, прихода друга не замечает. Продолжает неторопливый разговор с кем-то из находящихся в комнате. Проходит минута-другая. Его внимание пытаются обратить на пришедшего, он же дает понять, что видит его и ничего странного нет в том, что “деревня” находится в ожидании.
— Ну, что нового? — после выдержки спросил он парня, приехавшего учиться из дальних таежных мест.
А другой раз, наоборот, встретит хорошо, дружески. Жмет руку, улыбается. И хотя улыбка была сделана — видели многие, но непонятно было студенту: зачем? Конечно, были у него и срывы.
Рассказывал о прочитанном (читал избирательно). Например, о способе мучить с помощью небольшого сечения живота и вытаскивании оттуда кишки у живого человека. Причем кишка не сечется, а просто показывается. Прожив много лет, большинство могут ничего подобного и не заметить в книгах, а если и заметят, то забудут. По крайней мере не будут рассказывать, ища для этого повод. Он запоминал такое прилежно, рассказывал об этом охотно. Да, да — охотно. Это не преувеличение. И что на Востоке было принято пытать человека сечением живого тела — интересно. Он держал это в памяти. Друзья-студенты об этом впервые узнавали от него. Он чувствовал время, его тогдашнюю динамику и был уверен, что созданное вокруг — для немногих.
Но мог он и смелость проявить (надо отдать должное).
— Бей длинноволосых, жидов и коммунистов, — вскрикнул он однажды среди своих и потихоньку. Это был клич из книги одного советского автора, описавшего жизнь революционного Петрограда (роман лежал рядом, открытый на нужной странице). Его любимая книга — детектив. Шрам имел на щеке: простудный чирей надрезали в детстве, но говорил: “От финки”. Любил себя подать.
Но вокруг него чувствовалась недоброжелательность, хотя никто ничего не говорил об этом. Понимали: не такой он, как все.
Закончил институт, недолго поработал, ему предложили службу в милиции — отказался. И работать инженером утомительно… Скоро бывшие сокурсники узнали, что “перетащили” его работать в организацию, где люди носят всепогодные костюмы.
Там он быстро пошел в гору. Уже через несколько лет фамилия Ханефов стала упоминаться по местному радио. Несколько раз его показывало телевидение: он разрезает ленточку на открытии очередного объекта. Стоит как утес, аплодируя вместе со всеми. Говорит по телевизору, выступает по радио, громит ли кого в газете — всегда, как никогда ранее, уверенный в правоте линии ленинского ЦК. Живота не пожалеет ради линии.
…Вот уже и секретарь, два года — секретарь. “Волга” с тремя нолями. Продукты привозят из самого маленького магазинчика. Квартиру имеет планировки улучшенной, самой экспериментальной. Вот уже и ездить стал, отворачиваясь от улицы, шторками закрываясь. Лицо посвежело, чем заметно выделялся среди трудящихся. Те (массы) были какие-то безликие, серые, ростом невысокие. Тщедушные. Он же возвышался на целую голову над гегемоном и, разговаривая с ним, смотрел выше, далеко — прямо в будущее. Это получалось. Правда, не совсем хорошо у него лицо по части сострадания. “Первому”, наоборот, это удавалось, да и приветствовал он с трибуны хорошо. Радостно. Но поворот головы, конечно же, за Ханефовым. Лучше.
Побывал в Болгарии, отдохнул на море. Принимал делегацию из Японии. Круги деловые.
— Япошка этот чертов все улыбался, холера, зубы свои скалил, — морщится секретарь. — Мы ему как путному — охоту на кабанов, почти привязанных, разную экзотику сибирскую, девушек. Инженеры-технологи… До сих пор лечатся. Впрочем, кто кому занес инфекцию — поди теперь разберись. Надо проверять как-то в больнице, прежде чем… пускать в дело, — решает он на будущее. — А жемчуг, правда, дышит. Положи на ладонь, погрей — розовеет, — вспоминает в машине Ханефов японцев. Настроение приподнятое. Он недавно вернулся из Швейцарии (как живут, черти!). Принял участие в симпозиуме. “Надо отдать должное верхам — периодически дают развеяться, отдохнуть от текучки. Кое-что можно успеть и для себя”, — думает он, теперь уже входя в свою очень экспериментальную квартиру.
Любит ли он свою семью? Сына единственного, жену? Сына, да. Тот пойдет его дорогой. У сына его хватка, здесь нет проблем.
— С женой вот нехорошо, — замечает Ханефов на вешалке пальто супруги. Уже третий месяц говорю: “Я сильно устал. Завтра пленум”. Все уже было: пленум, бюро, сессия, а я… Истаскался, как последняя шлюха. Это мне за игрища любовные да забавы пикантные. Фантазеры… — осуждает он себя, а на душе становится сладостно от воспоминаний. — Нарезвился, — через минуту сожалеет он. — В Москву надо, к светилам столичным, — Ханефов снимает бельгийское пальто, блеснув золотом заграничных этикеток. — Там, говорят, в этих делах специалисты, последнее слово науки. Медикаменты. Женьшень, как морковку, в салате подают, — преувеличивает Ханефов; он ставит японские туфли на место, идет в комнаты, расстегивая пиджак из Италии. “Вторую неделю “первый” не приглашает в кабинет на кофе, — думает он теперь о делах чисто служебных. Настроение портится. — Что же случилось? — развязывает галстук, снимает индийскую рубашку. Бросает ее на стул — обеспокоен. — Что-то серьезное? Да, уже восемь дней как не был на кофе”, — подсчитывает он, садится на диван из французского гарнитура. Снимает итальянские брюки, бросает их в кресло (фирма Дюма), размышляя о делах служебных. Несладко ему.
Рядом звонит немецкий телефон. Он касается рукой трубки, лицо меняется: оно становится усталым, веки тяжело наливаются, они уже наполовину прикрывают зрачки. Одновременно он расслабляется как после тяжелой работы: вытягивает ноги и валится на спинку дивана известной фирмы.
— Да…
Это надо слышать, чтобы оценить, сколь многозначительно может звучать слово. Так позволительно сказать тому, без чьей заботы общество уже не может.
— Да, — соглашается Ханефов. Властная, непогрешимая нота присутствует в этом слове. Очень коротком, но теперь вмещающем в себя много. Оно может лишить надежды, а может дать великую радость — сладкую-пресладкую власть над людьми.
— Не возражаю, — отвечает кому-то секретарь. — Ничего, я еще не спал, работал, — он осматривает комнату. В ней много света, а в хрустальной вазе сидит солнечный зайчик, отражаясь в гранях, он играет сиреневым светом. Секретарь вспоминает: время только к вечеру. — Еще же день, светло и детям рано спать, — поправляется. Во дворе слышится детский смех. — Пожалуйста, — говорит он, отнимая трубку от уха. И эти слова он произносит особенно. С легким рокотом и усталостью от перегрузок. А ведь он фактически в это время сидит без штанов, массирует левой в районе паха. Полная несовместимость деятельности левой руки и левой ноги (ее Ханефов пытается отвести дальше, освободить паховую впадину) с тем, чем занимались в это же время его голова и правая рука. При решении проблем массировать предстательную железу! Острейший дефицит времени…


Далее коротко расскажем об остальных, не столь значительных лицах, сохраняя ту последовательность, в какой они появлялись на пути заблудившегося Селянина.
О профессоре Иване Абрамовиче Лунсове из прошлого известно мало. Но определенно: он воспитывался в семье, где много говорили о завистниках, не дающих способным занять достойное место. Этим мы и объясняем его радость потряхивать шеи. Известно, звание профессора он получил за монографию с очень ученым названием. В ней исследователь обобщил опыт (начиная с времен римского императора Нерона) о скрытых мотивах полового влечения к лицам, находящимся в ближайшем родстве. К месту (в вводной части) был сделан экскурс в мифологию: упомянул близнецов Осириса и Исиду, поженившихся в утробе своей матери, напомнил о Юпитере и Юноне. Выводы самые революционные. Научная общественность пришла в замешательство, задавали между собою вопрос: “Как же это все теперь понимать?”. Но общественность была скоро успокоена известным профессором из Великобритании Гудманом и каким-то магистром наук из Франции, которые указали на региональность рассматриваемой проблемы и дали работе высокую оценку. После лестных отзывов зарубежных специалистов исследователю была представлена не только кафедра в больнице-тюрьме, но и тематические больные. Недостаточно хорошо понимающие специальную научную терминологию, поняли исследователя слишком буквально. Разговаривая с ними, Иван Абрамович делал легкий прищур левым глазом. У некоторых доцентов, разъясняя суть монографии, профессор брал пуговицу пиджака и как бы поворачивал ее. Но и среди доцентов достаточно людей недалеких. Один из них, весьма въедливый, довел ученого до нервного тика, дискутируя с ним по разделу “Мутация генофонда как объект исследований”, профессор уже мигал ему левым глазом: “Система должна быть замкнутой, как граница. В ней только проверенные до третьего колена”. Хороший запах туалетной воды легонько витает рядом с профессором.
— Это сравнимо с инцестом, — темпераментно возражает доцент. — Без свежей-то струи!
— Да, только нужные люди, — возражает Лунсов жестко, лица своего здесь не стесняется.
— Да это же прямой путь к вырождению. Они становятся неспособными перерабатывать информацию. Физические изменения… По внешнему виду бесполые, — горячится доцент, слегка наклоняется вперед и как бы стучит кулаком по невидимому столу. От наклона пиджак обвисает, пузырятся на коленях брюки. — Замкнутая система наслаивает болезни, — трещит ущербный. — Однообразными становятся люди, их мысли примитивны. Возникает раздражительность в сочетании с двигательным беспокойством!
— Эретичность, — соглашается ученый.
Жгучая нетерпимость, желание выделиться…
— Торпидность, — опять тихо соглашается психиатр. Но видно, его это ничуть не беспокоит. Скорее веселит.
— Интеллект деградирует, — это опять ущербный, а у самого обувь нечищенная. Сразу видно: не господин.Успокоим читателя: перспектив у доцента никаких. Прямолинейность, отсутствие интуиции, неспособность понять более, чем сказано, все это говорит само за себя. В формирующейся номенклатуре таким не будет места.
Последнее переполнило чашу терпения известного профессора. Он еще хотел в доступной форме объяснить: рядом будет находиться группа людей, которые определят, что хорошо. Эти люди будут иметь свежую струю. Свежей крови будет достаточно, подпитаем. Другую выпустим, что непригодной стала. Но Иван Абрамович понял своевременно: перед ним примитив.
— Мое почтение, — подытожил он, отпустил пуговицу и, не сделав улыбки, отошел. Скорее всего навсегда (было бы на что тратить время!).
Голос профессора частенько был слышен в общем гуле какого-нибудь научного собрания, симпозиума. Он — в президиуме. Как-то был замечен почтительно беседующим с доктором философии из Лондона. Тогда в кулуарах, приватно, речь зашла о втором законе термодинамики, т.е. о стремлении к хаосу, беспорядку и затуханию в замкнутой системе. И здесь ученый-психиатр показал себя, ссылаясь на Карно, Клаузиса. Как видно, круг интересов профессора не замыкался “Мутацией генофонда…” Любил он и термодинамику… любил… И ничего удивительного в том, что такой человек вел коллоквиумы и наставлял молодую научную поросль.
Лицо большого ученого свежее, манеры спокойные — человек известный, в своих кругах уважаемый. Его фамилия всегда в списках используемой литературы соискателей ученых степеней.
* * *
Илья Ильич из камеры № 85 — если честно — готовился не столько для внутреннего употребления, а готовилось ему дальнее плавание “в загранку”. Может, на поприще дипломатии теперь или журналист-международник, а может, что из гуманитарного предлагают в международном сообществе. Не исключено, гуляет сей момент Илья Ильич по Елисейским полям, дышит вечерним воздухом.
— Политика не бывает без торговли, — скажет ему кто-нибудь.
— Торговля должна способствовать взаимопониманию, — согласится Илья Ильич.
Между прочим, в этом самом Париже не так давно прошла демонстрация в защиту свобод. Несли лозунги: “Демократия — это равные права”. “Свободу патриотам Чили”. Над толпой ненадолго поднялся лозунг о преимуществах некапиталистического пути развития.
Шли краешком авеню Рузвельта. А когда подходили к Триумфальной арке — человек тридцать осталось поглазеть у модного обувного магазина. Там снимался рекламный ролик: актер, известный западному обывателю как Джеймс Бонд, красиво бьет помятого блондина (советского агента) за проявленную им непочтительность к даме. Коробки с дорогой обувью раскиданы около. Дама — согласно киносценарию “Из России с любовью” — бывший советский функционер (перевербована ЦРУ) — шокирована невоспитанностью неряшливо одетого блондина.
Демонстранты немного постояли. Несколько небритых мужчин курили мрачно. Какой-то прохожий начал внимательно присматриваться к ним, но особенно к призыву с длинным текстом. А потом, не выдержав, бросился в толпу и, ругаясь, начал вырывать плакат. На нем с французским изяществом слога было написано: “Вариации совокупления среди различных типов сексуальных партнеров не могут служить причиной отказа в приеме на государственную службу”. Невоспитанный француз толкнул одного из демонстрантов, а потом плюнул ему в лицо. Демонстрант вытерся носовым платком, а полицейский, бывший рядом, передернул плечами — осень в Париже прохладная. Да и с Атлантики ветерок частенько тянет сыростью.
Сильно поредевшая толпа уныло побрела в сторону президентского дворца. В хвосте плелось несколько еще не старых, но сильно подержанных женщин. Одна из них огрызнулась прохожему труднопереводимым выражением, лишь приближенно соответствующему русскому “пасть порву”. Прохожий-ветеран (значок участника Сопротивления) остался стоять под деревом. Он уперся лбом в шершавую кору и стонал в сторону: “О, Франция…”
Сообщение о демонстрации уже назавтра появилось в советской прессе, оно подводило читателя к мысли — французский народ заговорил! Конечно же, найти друзей трудно. Да и дорого они стоят.
А Илья Ильич — специалист узкий, знает всех этих друзей. И цену им тоже.
Отметим, что не до конца честно поступила редакция газеты “Известия”. Если быть объективным, она могла бы сообщить и о том, что недели две спустя в Москве прокатилась мощная волна протеста “отказников” в защиту своих прав на выезд. Об этом-то газета умолчала…
Теперь вернемся домой — на холодную, но горячо любимую нами сибирскую землю. Поговорим о тех, кто рядом.
Что до разных местечковых начальников, то утверждаем, что в последние годы заметно снизился уровень их интеллекта. Не у всех, а у почти всех. Склонность к любому виду творчества отсутствует, если не считать усилий в направлении “что где достать”. Информацией владеют — что из скабрезного в верхах, да о хорошей жизни где-то. Интуиция на уровне низком. Общение лишь между своими — отгородились. Вот уже и породистость стала на лицах проступать — следы вырождения. Правда, известен случай: один из них хвалил Бродского, осилив два стихотворения. Одно четверостишие выучил, читал его, прикрывая глаза.
В разговорах они любят использовать то обстоятельство, что некто (рассказчик), будучи в дружеской обстановке (охота, сауна) с одной из значительных персон местного значения, услышал, как персона изрекла то-то и то-то. А менее значительная персона (рассказчик) ответила так-то и так-то. Если это и к месту, то сообщалось, что уха из стерляди недурна. Любят говорить, какой закон нужен, постановление, чтобы стало хорошо…


Настало время вспомнить о управляющем трестом Сидорове — он может вполне быть представителем этого нового, негласно народившегося класса.
Молодой. Лицо с крупным, чуть сдавленным носом, который, не замечая того, он трогал по давней привычке (в студенческие годы занимался боксом). Глаза голубые, усталые. Волосы светло-русые, которые он характерным движением закидывал назад. Если бы эти волосы перевязать по лбу ремешком, одеть соответственно, да поверх всего кожаный фартук, то он мог сойти за мастерового. Простое лицо, крупные руки. Русич — да и только. Специалист. Справедливо считалось: Олег Геннадьевич сидит на своем месте. За десять лет после окончания института он прошел путь от рядового мастера до управляющего строительно-монтажным трестом.
Славное это время — тридцать лет… Исчезает резкость суждений, категоричность оценок. Вымываются мягкие пастельные тона перспективы, становится видна, оголяется сермяжная правда. Переходный возраст… Говорят, в тридцать становятся мужчиной. В эти годы и почувствовал себя мужем Олег Геннадьевич: приличная должность, в доме хозяин рачительный. “Жигуленок” последней модели (тройка), гараж (пять на шесть!), чешский гарнитур в гостиной, поездки к морю на льготных условиях. Пробует бабенок — молодых специалистов из смежных стройконтор. А если какая из своих налетит, нежелательно это, где живешь… но и ее огуляет. Все, как положено: семья, двое детей.
Правда, где-то есть еще девочка, внебрачный ребенок — пожалуй, в школу ходит. Кто теперь может сказать, где она и что с ней? Болела, хромала? К примеру, говорить не научилась в свои семь лет, слюни пускает, головку клонит. Он-то здесь причем? Он же никогда не был рядом, когда ей было больно. Да, наконец, его ли ребенок? Он так и сказал своей бывшей подружке: “А ты уверена в этом?” У той рот открылся — ринит такая нехорошая болезнь. Разговор был весною — время простуд. А плакала продавщица (специализированный обувной магазин) потому, что детдомовка. Они все оттуда какие-то слезливые, платья любят носить перелицованные. И Сидоров тихонько гордился своей городской пропиской, интеллигентностью мамы (ее, лечащего врача, больные уважали сильно) и тем, что он ходил по асфальту в красивой дефицитной обуви. Слушая рассказ сокурсника о тайге, горе, “откуда видны Восточные Саяны”, он не мог понять, из-за чего тот вдохновляется. Горожанину, как человеку воспитанному, приходилось делать лицо — ему бы тоже хорошо пробежаться босиком по мелководью, да так, чтоб брызги летели радугой из-под ног! Но это все так, к слову…
Отметим другое, важное: только-только вступившему в жизнь инженеру уже тогда нельзя было отказать в понимании перспективы. “Не имей высшего образования, а имей среднее мышление”, — шутка, да не совсем: женился начинающий инженер весьма удачно. Образование у нее, правда, среднее, да специальность нужная — фармацевт. На дефиците. И папа “на рыбном месте”; интуиция и проведенные наблюдения подсказали: папа не из скупых.
И правда, тесно стало молодым в их маленькой квартирке. Скоро им выделили трехкомнатную, улучшенной планировки, в районе хорошем. Все как-то само собою: очередь его (теперь уже главного инженера подразделения) быстро подошла. Но и тогда не успокоился тесть. “Розочка, я тебя умоляю, — говорил он дочери спустя годы, — береги детей от уличного влияния”. А им, настоящим детям, Олег Геннадьевич дает необходимое: они станут теми, кем и положено. Потому не бездельничал инженер главный, “упирался, как папа Карло”. Вот и при его появлении на стройплощадке уже слышался шепоток: “Сам приехал”. На это инженер выходил из “Волги” тяжело, а проезжая по городу, не прекращал работы: придерживал у уха телефонную трубку. В эти годы еще осматривается Сидоров, так сказать, ладошку прикладывает козырьком ко лбу. Ностальгирует по дружбе с теми, кто в “сферах”. Туда хочется (тридцать лет!). Стал называть их (иногда!) капитанами снабжения строительной индустрии. А самого главного по автомобилям, ни много ни мало — богом транспорта. Все к месту, дозированно, но было очевидно: на своем месте они (избранные!). В это время и начал он перемещаться по стройплощадке энергично, а голос его стал слышен в радиусе тридцати пяти метров. А это значило: отчитывает нерадивых. Был замечен… Вот и у него в друзьях нужные люди.
Как-то, проезжая мимо, заехал в монтажное подразделение заместитель управляющего Кантор. Любили трестовские Владлена Борисовича, почитали его за умницу. И со стороны это было видно: рассудителен, умел выслушать. Наблюдательный человек мог увидеть в его прищуренном глазу иронию, другой глаз внимательный, кажется, сам по себе — по собеседнику шарит, карманы выворачивает. Что ни говори, а с таким человеком лучше потерять, чем с дураком найти.
Прошлись тихонько по территории подразделения. Покачал скорбно головой в мелких кудряшках Кантор; серчает, указывает рукой на материалы, сваленные кучей у пустующих стеллажей.
— Что с объектом в Лукино? — озабочен заместитель управляющего по снабжению.
— Работаем, Владлен Борисович, работаем. Вы бы нам еще добавили…
Но Владлен Борисович и слушать не стал: материалов нет. Правда, небольшой резервик он имеет, но это, так сказать, особый разговор. Для особых случаев.
— Ты вот что, Олег Геннадьевич… Ты же знаешь, какая теперь установка сверху: решать на месте. Изыскивайте.
— Да где же я найду? Это же фондовые материалы…
— Ну не мне тебя учить. Потом, что ты замкнулся в своей конторе, не надоели тебе эти лица с Калашникова ряда? Или Охотного, как он там?.. Когда-то и отдыхать надо… Познакомлю-ка я тебя с умными людьми, — оживился от пришедшей мысли “капитан снабжения”. С этого фактически пустого разговора и началось у Сидорова знакомство с людьми, которых он раньше видел в президиуме да на больших стройках в сопровождении начальников поменьше. Теперь он увидел их за другим столом, в условиях, приближенных к семейным. Собственно, такого стола, за которым бы весь вечер сидели, и не было. Если кто из домашних заходил, то чтобы убрать, принести и снова исчезнуть в глубине квартиры. Где-то играла музыка, тихая и спокойная. Фактически шла дружеская беседа, обмен мнениями между специалистами. Это была “сфера”.
Он, ученик не без способностей, понял быстро, как многому ему надо еще учиться. То был следующий виток спирали его развития: МХАТ по сравнению с провинциальными подмостками — прокуренной прорабской. Увидел он, как непримиримые оппоненты мирно сосуществуют где-нибудь в уголке гостиной. А вот другие — ну, эти уже совершенно лютые — поглаживают друг другу руки. Не далее как три дня назад один из них гремел на штабе: нет готовности, нет актов на скрытые работы. И более того: “Совесть надо иметь! Срывается график ввода объекта. Такого важного, способного дать много-много продукции, очень-очень нужной стране”. Но вот они вместе, мягкий свет разливается по гостиной какого-нибудь знатного строителя, “непримиримые” заглядывают друг другу в глаза доверительно, в мягких креслах утопают их тела. Широкие, тяжелые тазобедренные кости. Может, такие отношения между ними, чтоб выжить строительному цеху? Кадры спасти? Вон какой гнет партаппаратчиков! Ни днем, ни ночью покоя от них. Нет и нет. Знал Олег Геннадьевич, знал: расправлялись “капитаны” с некоторыми безжалостно. Иногда и на того, кто выше, набрасывались стайкой, рвали не стесняясь. В этой метаморфозе находил Сидоров утонченность, доступную избранным. Причастность, радость, схожую с эйфорией. Как после рюмок старого коньяку.
В мужских компаниях “строительного генералитета”, где стал бывать Сидоров, любили этот напиток, закусывали его “по-европейски”. Не бывало там блинов, сосисок с кислой капустой, пудинга яблочного или макарон по-итальянски. Если это зимой — немного зелени, красная икра, желтые ломтики сыра. Да и правда, что за дикость — нажираться? Главное здесь — беседы, сердечность. И к Олегу Геннадьевичу, еще такому молодому, не иначе как по имени-отчеству. И из дальнего угла могут поприветствовать легким поклоном. Пригласят, уважительно спросят о здоровье, семейных делах, о супруге. Могут поинтересоваться чем из прогрессивного при производстве строительно-монтажных работ в суровых условиях Сибири, посоветовать более эффективно использовать кого-либо из его помощников. А могут подсказать: “Не наш он человек”. И когда случалось приглашение встретиться “за рюмкой чая” у кого из известных в городе людей, Олег Геннадьевич заслуженно воспринимал это как подтверждение своего нынешнего статуса. “Пролонгирован”, — как-то сказал он себе.
В один из таких вечеров — собрались по случаю праздника Великого Октября — он общался с самим Седых. Его имя упоминалось, когда говорили о заводе ПИСК (Производство инженерно-строительных конструкций) и конфиденциально, наклонившись к уху, сообщали: “Завод тяжелых танков”. Он стоял у истоков шахтного строительства в их регионе (шахты ракетных установок). Многое успел в своей жизни Захар Еремеевич, много. Поговаривали, с министром на короткой ноге.
Покалякали вечер славно: о здоровье, семье и даже о тесте, которого большой начальник знал по какой-то своей прежней службе. Перешли на служебные дела, что характерно для русских после работы. Как-то само собою коснулись расчетов экономической эффективности от внедрения новой техники и отражении ее в отчетности 2НТ. Разговор (случайно) зашел о строительстве зданий с верхней части — с крыши. Было это в новизну, почти вскрикнул Сидоров:
— С крыши?
— Крыша поднимается соответствующими механизмами, монтируется верхний этаж, опять подъем. И так до нижнего этажа, затем — устройство фундамента, подбетонка и… демонтаж подъемных домкратов, — с удовольствием, с искоркой в глазах объясняет Седых, недавно вернувшийся из Франции. — Внедрению новой техники — максимум внимания. Лучшие образцы строительных материалов, укрупнение строительных конструкций, агрегирование оборудования — в жизнь! Почему нам не использовать хорошие технологические разработки у… загнивающего Запада? Зачем отказываться от проектной документации, оборудования разработчика, если у нас пока этого нет?
— Интересно, — кивает головой понятливый инженер. — Интересно…
— Чтобы осуществить столь грандиозный план, должна быть выполнена соответствующая работа по интеграции. Все взаимосвязано, — по-видимому, Седых имел ввиду машиностроение, способное обеспечить стройку подъемными механизмами. Транспорт, энергетику. Он постучал носком ботинка в такт едва слышной музыке и в глазах отразился огонек дальнего, в тихом уголке, торшера. Там несколько уже поседевших товарищей тихо беседовали о чем-то прогрессивном.
— А экономические результаты?
— Пока дороговато, но будут, будут, — с готовностью ответил недавно вернувшийся из Франции руководитель, — в Тулузе (какие же там сады в долине Гаронны!) на спецполигоне нам показали здание, построенное по проекту немецкой фирмы “Spezbau”. Прекрасные результаты. Прекрасные… Вы, надеюсь, понимаете, что в нашем деле главное — крыша? С нее надо начинать… Как вы-то думаете?
— Да, да. С крыши, — с готовностью отвечает перспективный инженер Сидоров.
— Кстати, фирма “Spezbau” вкладывает значительные средства в проекты других стран, — при этом он посмотрел на инженера, не имеющего пока еще достаточного опыта. По-видимому, вопрос надежности крыши все еще беспокоил большого начальника, прошедшего специализацию за границей. — Целый филиал фирмы открыт в Буркина Фасо. Под местную элиту, получившую образование во Франции, — он помедлил и не без патетики закончил: — Аборигены с дипломом Сорбонны, Кембриджа. Какая стратегия! Но я отвлекся… Да… Так вот, Уагадугу, столица Буркина Фасо, строится нынче невиданными темпами. Поговаривают, запасов золота там больше, чем принято думать, — доверительно наклоняется Захар Еремеевич. — Бывшая Верхняя Вольта. Тяжелое наследие прошлого — половина населения уже заражена СПИДом. Мы должны им помочь.
Сидоров согласен: надо помогать слаборазвитым, но ему кажется странным размах эпидемии, обреченность нации.
— А что с ними случилось?
— Да попросту говоря, инцест. Они называют себя Страной честных людей, замкнувшись на себе, вымирают. Регресс. Естественное вырождение. Вот почему мы не должны замыкаться в своих … стройконторах. Кстати, нам уже поступила информация из Москвы о пересмотре головными институтами строительных норм. И прежде всего второй части СНиП — норм проектирования.
Большой начальник перевалился своим тяжелым тазом в кресле, положил руку на подлокотник, сжал ее в кулак, другой энергично подергал за галстук, затягивая узел, и, смотря в лицо собеседника, закончил: “При монтаже зданий сверху вниз перспективы огромны!”
— Я с вами совершенно согласен.
На это Седых протянул свою рюмку-пистончик из искрящегося хрусталя.
В это время к ним случайно подошел Абдвидзе — участник встреч “в своем кругу”, неся в одной руке свой “пистончик”, в другой — просвечивающее голубым блюдо с бутербродами. Походка — чуть боком, глаза у теперешнего грузина веселые.
— Молодежь надо выдвигать, Михаил Игнатьевич, молодежь, — приветствовал его Захар Еремеевич. А Олег Геннадьевич встал, выказывая уважение заслуженному мастеру. И они легонько, как это принято у интеллигентных людей, составили на секунду рюмки. И каждый закусил желтым ломтиком лимона.
И тут Олег Генадьевич допустил ошибку, сказав следующее: “Любой приказ я готов…” Но не успел он закончить фразу — лица руководителей изменились. И после паузы:
— Никогда не говорите слово “приказ”. Никогда, — как бы овладевая собою, заговорил Михаил Игнатьевич. — Всякий приказ подразумевает наличие центра. У нас не бывает приказов. Общения у нас бывают. Вот… Каждый из нас чувствует себя — интуитивно чувствует себя — свободным звеном общей цепи. Сторители мы: ни красные, ни белые.
— Как бы — синие, — улыбнулся Седых, рассматривая сложное переплетение линий на ковре.
Нижний свет, темная мебель позднего классицизма придавали гостиной доверительную обстановку. Беседуют люди, уже много сделавшие за свою жизнь. Партийные. Им есть кому передать свои наработки по инженерному обеспечению строительного комплекса. С явным повышением маневренности его. А рекомендации по внедрению мероприятий по новой технике?! Под их ногами — красивый ковер, такого густого ворса, что если кто подойдет — и не заметишь.
После памятной встречи дела у Олега Геннадьевича пошли в гору. Скоро тут освободили управляющего… шибко умного да принципиального, и Сидоров по праву занял его место в тресте. Стал еще более требователен к тем, кто создает помехи монтажу. Не побоится сказать об этом и тому, кто выше. Заметно увеличилось число монтируемых объектов, вырос объем выполняемых работ трестом. Потом еще увеличилось и выросло. Потом еще… Практически не было в регионе поселка, где бы не начат монтаж. Последние два года — трест первой категории, выполняющий все производственные показатели. К сожалению, на высоком уровне оставалось незавершенное строительное производство. Среди подобных трестов — одно из самых больших в стране. Но прошлый год оно снизилось на одну тридцатую от общей суммы и лет через сорок-пятьдесят, при хорошем раскладе, все могло войти в норму. Вопрос о сокращении сроков строительства и получении дополнительной прибыли за счет этого серьезно ставился в те годы вышестоящим главком. Под контролем самого Олега Геннадьевича были разработаны и утверждены мероприятия, направленные на резкое сокращение “незавершенки”. Начальники подразделений в установленном порядке отчитывались о проделанной работе ежеквартально. Кантор, учитывая серьезность создавшегося положения, справедливо настаивал на отчетности ежемесячной, а потом и декадной. С переходом уже в следующем году на отчетность ежедневную. Это позволит, говорил он, получить еще продукции — дополнительно к той, что запланирована.
Чем еще дополнить портрет Сидорова?.. Олег Геннадьевич был любителем природы. Не проходило осени без того, чтобы он не побывал в Саянах. Среди его друзей — охотников и рыбаков — назывались известные в городе имена: Абдвидзе, Срамович, Седых и даже Ханефов. Хорошо сложившийся коллектив руководителей оплачивал стоимость вертолета по одному из малоизвестных дополнений к прейскуранту, и через два часа ценители нетронутой природы высаживались в верховьях рек Агул, Ус. Места изумительные! Было у них заветное местечко и на Абакане — маленький домик с верандой из цветного стекла (витраж: сохатый на фоне тайги и восходящего солнца). Баньку, сразу видно, ладили специалисты: рублена “в лапу”, а прокопчена так, что и комар носика не подточит.
Олег Геннадьевич — человек начитанный. Имел мнение о живописи: любил Сальвадора Дали, Марка Шагала. Как-то давал оценку Илье Глазунову. Слишком мрачную оценку, его творчество он называл достоевщиной.
Трудолюбив. Когда другие руководители его уровня довольствовались дачей в престижном районе, “Жигуленком”, он любил в это время поработать над кадровыми вопросами. Для него это дороже личной “Волги” (иногда, голубенькая, стояла под окнами треста), дороже маленькой усадьбы в пригороде. Ближе к ночи никто не мешает, сидел над формированием подведомственных структур. Вглядывался в отчетность, особенно по кадрам, зорко. И результат: через два года трест становится внекатегорийным, но главное — со статусом экспериментального. А это сладкое право — экспериментировать, не неся ответственности.


А как же те, которых принято называть “простые, советские?” Да так… Прямо скажем, что большинство из них — не очень… Кто спорит, есть и достойные. Расскажем об одном из них. Человек он был интересный, имел уважение, как это ни странно сегодня может показаться, к философии. Игорь Иванович любил его послушать: говорил он интересно, хотя и не всегда просто.
Как-то, в конце зимы, они курили вдвоем в холле института. Селянин разоткровенничался, а это его беда, если встретит понимание, и сказал, что в сегодняшних условиях трудно высказаться.
— Зря пытаешься, — ответил на это инженер и любитель философии Ксенофонтов, — зря. Начало должно быть у собеседника, а у него этого нет. Многие не видят суть, потому на форму указывают. Скажу так: ты, или кто там еще, передает, а у них устройства принимающего нет. Отсутствует. А его не купишь. Не приобретешь в институте, оно дается, слава Богу, не по чину, званию или богатству. Дается тому, кто на это запрограммирован, да еще от того зависит, сколько путей-дорог прошел человек согласно своей программы. Понимаешь, программа — от рождения — и координаты индивидуума на данный момент. Думаю, лицо, но особенно глаза, созданы как единое целое с душой — внутренним наполнением человека, — он откинулся на спинку деревянного дивана. Он уже несколько раз откидывался на спинку. — Никто никогда не сможет переделать лицо по своему усмотрению. — Он встал, походил около. Тема ему близкая. — Думаю, только религия объясняет и генерирующее, и принимающее устройство, да и само существование их у определенных людей.
Дым табака был противен, но закурили по второй.
— Скажу так: свыше дается это. Здесь и граница идет между людьми. Возможно, это и есть граница между тем, что вечно, и тем, что умрет.
Он потушил сигарету, встал со скамьи, посмотрел спокойными глазами вокруг, потер желтизну прокуренного пальца и пошел выполнять расчеты бесполезные, а потому изнурительные.
В отделе о нем говорили, что он людей не любит. А одна бабенка — инженер, называла его по-научному — мизантропом. Стоит того, чтобы попутно сказать и о ней. Она и есть из тех, что “простые, советские”. Это была та самая женщина, что закончила инженерно-строительный институт с отличием. Ранее этим гордилась. Бойко писала научные отчеты по организации строительства, причем настолько общие, что с годами они стали мало отличаться друг от друга. Целые главы, чуть-чуть измененные, переходили из отчета в отчет. На душе становилось нехорошо. А внизу стала болеть поясница.
Полюбилось ей обсуждать газетные новости на работе. Наступило время, когда хотелось увидеть собственное благополучие (порядочность) через неблагополучие (непорядочность) других. И советская пресса представляла ей такую возможность постоянно. Однажды, после прочтения статьи в газете “Известия”, она тут же крикнула в лицо Ксенофонтова:
— Не приемлю западную культуру, где отец сожительствует со своей дочерью-подростком.
Ее лицо было деформировано от напряжения. Тот, к кому был обращен этот вскрик, молчал. Он только покачал головой и посмотрел на нее с сочувствием. А надо сказать, что он никогда не выражал свой восторг ни Америкой, ни Европой, восхищался лишь русской философией конца прошлого века. Промолчал. Как промолчал и в прошлый раз, когда она с осуждением смотрела на него после знакомства с очередным газетным очерком героя труда Образцова. Сей артист, вернувшись из далеких странствий, художественно пересказал статью из одного американского журнала: преступник душил свою жертву три часа! В пересказе артиста звучала мысль: это у них “там” — как спорт. А Ксенофонтов был как бы повинен в столь мучительной смерти нескольких девушек Америки.
А однажды она сказала:
— И зачем только на социалистическом предприятии держат таких!? Гнать их должен Михаил Игнатьевич. Гнать.


Фамилия Михаила Игнатьевича имела свойство трансформироваться в зависимости от времени и места пребывания. Начинал в Одессе, по паспорту тех лет — Абба. Счел долгом гражданина принять участие в побудке спящей земли — Сибири. Работал в Кызыле, где посвятил себя развитию отсталых районов. Там он чуть не прибавил к фамилии тувинскую приставку “оол”. К тому времени Абба уже имел подходящий загар, хорошо щурился на солнце, пастухов непременно называл аратами, чай дважды пил с солью. А однажды, сидя в степи, пытался петь о том, что видит. Но что-то там у него сорвалось, карьера не удалась: он мигрировал в теплые края — на Кавказ, а через пятнадцать лет вернулся в Сибирь, но уже с теперешней фамилией — Абдвидзе. На этот раз Михаил Игнатьевич пошел в гору. К сорока пяти годам возглавил крупный институт, где ставил в тупик своих подчиненных, задавая вопрос: “Есть ли строительство открытая система и если “да”, то что в ней открыто?” Имел несколько книг с дарственными надписями авторов. Игорь Иванович сам видел эти книги у сотрудников института, которым давал их хозяин для изучения какого-то ученого вопроса.
Директор имел свежее, с легкой смешинкой лицо: пальто, костюм неброские и только тот, кто посмотрит внимательно, сможет понять и оценить настоящий импорт. Говорят, хороший семьянин. Часто бывает в заграничных командировках, встречается с людьми известными. А среди его подчиненных находились люди, которые плели ему венок крупного специалиста-строителя, известного, ни много ни мало, всей стране. Были и такие, что вплетали в венок ленту ценителя искусств. Однако трудно говорить о профессиональной подготовленности человека, о тонкости его оценок в искусстве, если он говорит определенные фразы в определенной последовательности. Не любил он и профессиональных разговоров со своими подчиненными, если они становились коллегиальными. И еще: он охотно кивал тому, кто на трибуне сегодня.
Воспитан был Михаил Игнатьевич в вере: в мире есть избранное и есть неизбранное — последнего много. Усовершенствовав этим себя нравственно, он был легко пленен сентенцией: кто не с нами — тот против нас. А раз против, то и быть ему рядом не положено. Потому и расскажем о его кадровой политике (кадры решают все) и его методике увольнений несогласных.
Примером пусть послужит урок, полученный все тем же Селяниным. Наша задача от того упрощается — если его и стеснялись, то чуть-чуть.
Когда созрела обстановка, сразу же создалось и противостояние. С одной стороны, группа объединенных между собой людей, не выдающая себя за группу и имеющая при себе нечто “сладенькое” — должность, оклад, персональную надбавку к нему, квартиру, требование к количеству выполняемой работы и к ее качеству. С другой стороны — напротив их — Селянин, не моющийся в сауне закрытого типа и имеющий в своей душе нечто горькое.
Дело происходит так. Приглашает его в кабинет блондин Абдвидзе и говорит:
— Показывайте, что вы там наработали, — немного морщится, взгляд усталый (в ближайшее время ожидалось присвоение ученого звания профессора). Селянин показывает. Человек, который его пригласил в свой кабинет и имел к тому времени фамилию Абдвидзе, недоволен, хотя и не говорит почему, а просто выдает решение: “Не пойдет”. Объяснений никаких, очень занят. Сам поигрывает на столе японской (?) ручкой с вмонтированными в нее часами. А его помощник, непосредственный начальник Селянина, согласно кивает, мычит многозначительно (этот начальник смеялся естественно над тем, что в жизни было естественно).
Проходит после встречи месяц, опять вызывает подчиненного директор и опять говорит о своем неудовольствии выполненной работой и опять не говорит почему, возможно, из-за большой перегрузки. Или говорит так:
— Да знаете ли вы, как этот вопрос решается в Японии? — и приводит пример, ничего не имеющий общего с тем, о чем идет речь.
— Японцы применяют сварку ограниченно — невыгодно! Им выгоднее в некоторых случаях применять болтовые соединения. Не нужно тащить кабель, ремонтировать сварочное оборудование, содержать сварщика.
Но надо отдать и должное: однажды он сказал не “не пойдет”, а “стыдно взять в руки ваши расчеты”. Поморщился и пояснил, что в скандинавских странах на стройках предпочитают иметь маленькие бригады — строго дифференцированные по профессии и уровню квалификации.
— Бригады должны быть дифференцированные, дифференцированные и еще раз дифференцированные. Вот в чем корень проблемы, — резко рубил он воздух рукой и честно, прямо и открыто посмотрел в глаза собеседнику. Вообще-то в это время шла речь о технико-экономическом обосновании замены чугунных водопроводных труб на стальные. Вывод у старшего инженера был простой: невыгодно делать эту замену, если смотреть вперед. Он тогда еще вспылил, а с годами это стало у него проявляться заметнее.
— Я же говорю о статье “эксплуатация”, а вы о чем? Дифференцированные бригады — это “монтаж”. Стальные трубы — это же временное строительство, — горячился Селянин, — это не мои слова, а американского журнала “Water supply and water treatment”.
Он тут же спохватился, сказав по-английски. Человек, имеющий светлые волосы, грузинскую фамилию и теплый кабинет с большим портретом Ильича, нахмурился. В кабинете стало сумрачно.
— Позвольте объяснить, — начал быстро старший инженер, пытаясь оправдаться за чугунные трубы, но его перебил один из помощников директора, который всегда присутствовал на встречах.
— Вы объясняете, но объяснить ничего не можете, — сказал он, смотря на ботинки Селянина. Помолчали минуту.
Игорь Иванович думал в это время о качестве чугунных труб, о том, что в Чите уже скоро сто лет водопровод в рабочем состоянии. Пауза между тем затягивалась. Нехорошо для Селянина затягивалась. А за окнами — тусклый сибирский зимний день.
Михаил Игнатьевич вспомнил о товарищах, которые предлагают подарить министру маленький бюст из золота. Шестьдесят пять миллиметров — под его возраст (изготовить форму и отлить в ней светлый образ обещал местный заслуженный деятель искусств, автор скульптурных портретов из серии “Наши современники”. Портретное сходство с юбиляром-министром умелец гарантировал). Два килограмма золота, как говорят товарищи… Не решен вопрос о цоколе. Предпочтительнее, считает Михаил Игнатьевич, его выполнить в форме капители: строительство плюс классика. Солидно. Но из материала попроще: какой-нибудь полудрагоценный камень из местных… А этот недоумок, что сидит теперь напротив, о чугунных трубах, которые не ржавеют. Золото не ржавеет!..
Директор начинает нетерпеливо стучать пальцами вытянутой руки по столешнице. Красивой столешнице стола карельской березы. Любил он мебель этого дерева: сложная текстура линий и темная полировка по ней.
Заместитель директора (нос картошкой, как это любят русские) думает о младшей дочери (девять лет, хронически больна), что ей необходимы закаливание, диета и лечение морем. Хорошо бы девочке побыть на море два-три месяца. Он смотрит в сторону Селянина, но видит его расплывчатым пятном. Потом начинает вспоминать разговор и различает перед собой старшего инженера. Видит его рубашку, черный галстук, склоненную голову с обозначившейся лысиной. Как это бывает у неглупых, он пытается найти компромисс:
— Я вижу, вам надо еще поработать над расчетами. Подумать. Посмотрите, как это делает… — и он называет фамилию известного в институте специалиста. Теперь он снова в кабинете — заместитель директора института, крупного института. Помнит, что вопрос о семейной путевке в санаторий ЦК практически решен. Вспоминает об удаче в другом… Его лицо начинает светлеть, глаза становятся лучистыми. Ильич отечески смотрит со стены на происходящее в кабинете, а невысокий Абдвидзе согласно поворачивается к своему заместителю корпусом. Так поворачивается руководитель к тому, кто его сопровождает. Корпусом поворачивается тот, у кого над головой нимб, которым неприлично по любому поводу вертеть туда-сюда. Но если быть откровенным до конца, то надо сказать, что свечения над головой профессора не было. Это хорошо заметно на обычном сером фоне, которого он избегал искусно, чем напоминал Крошку Цахес из сказки Гофмана.
Впрочем, если разговор зашел о Михаиле Игнатьевиче, то что же это мы о нем как о директоре? У него свои проблемы и немалые. Вот, например, когда был болен его отец… Да, отец — начало всех начал. Скажем и о нем несколько слов, если упомянули.
Абба-старший прожил славную жизнь. Почти сорок лет он отдал делу инженерного обеспечения одной из одесских контор “Союзразноэкспортимпорт”. За слишком очевидные успехи имел несколько наград. И даже правительственную телеграмму прямо из республиканского Совмина с требованием ускорить, что-то там улучшить и обеспечить. Среди равных по службе считался начитанным: подчиненные, не стесняясь его присутствия, утверждали: “Умница”. На что он отмалчивался. Возможно, не по верхам был проштудирован им Иосиф Флавий, которого упоминал. А когда ему случалось говорить с кем из иностранцев и вопрос сам собою переходил (а он всякий раз переходил) на житье-бытье, лицо Аббы становилось усталым. Видом выходило: есть, есть проблемы. И невысокий уровень жизни народа, и жилищная проблема, и исторически сложившаяся несдержанность к этническим меньшинствам. Если в глазах собеседника появлялся вопрос (а он появлялся), то собеседник получал и ответ.
— Банальная зависть одного к другому. Эх, люди мы, человеки, — и грустно улыбался.
Отмечался им и недостаток фруктов в городе:
— А ведь когда-то не знали, куда их девать. Теперь, если их к празднику выбросят… — и он вздыхал.
Не можем мы не возразить на сказанное. В их ведомстве не только фрукты, но и другое распределялось месткомом. В одной из комнат конторы, занимающейся инженерным обеспечением экспорта-импорта, можно было частенько видеть ящики-коробки и одну-две женщины из доверенных, которые уже профессионально взвешивают, фасуют по пакетам, сумкам. Зачем наговаривать?
Так вот, когда он, Игнатий Абба — одинокий и старый, заболел, то его единственный сын, Михаил Абдвидзе, сделал все возможное, чтобы облегчить страдания отца. Направил специального человека за ним в Одессу, устроил в одну из лучших сибирских онкологических клиник. И после операции (на кишечнике) окружил заботой. До самой смерти, до самого последнего его часа за ним ухаживал специально подобранный сиделец — инженер сектора передвижных промбаз лаборатории экономики и организации строительства (на ночь заступала больничная сиделка). Сам же он в это время был весьма занят заботами о подведомственном ему народе. Но об отце не забывал — поместил его в отдельную палату; на тумбочке всегда живые цветы, свежие фрукты. Врач, сестра — предупредительные. Навещал отца часто, скорбел, вглядываясь в сильно изменившееся лицо. Да и о инженере позаботился: месяц спустя (отец умер через три недели после операции) он ходил уже в старших инженерах. Тут же вскоре его отправили на двадцать один день в Свердловск, в командировку. В пригороде у инженера (теперь уже старшего) жила мать. В командировочном задании было написано много, на весь лист, но уже на второй день им была выполнена вся работа.
— Зря я тогда согласился. Мало ли, что я ранее ухаживал за раковым больным, — сказал он как-то спустя полгода. Чем-то он остался недоволен. Впрочем, человек неблагодарен…
Михаил Игнатьевич памятник поставил отцу мраморный, надпись заказал золотом. Но жизнь-то идет. И, погрустив, он начал так же энергично перемещаться по этажам института, мчаться на черной “Волге”, разговаривая по телефону. Его можно было встретить в высочайших инстанциях города. Выезжал в Москву, пересекал границы легко и часто. Присутствовал на симпозиуме в Варшаве, в том же году вернулся не по-сибирски загоревший из Индии, где выступил на крупном международном конгрессе. Осло, Токио и это не полный перечень столиц, что посетил известный мастер. В его столе дома (подальше от глаз — серебро!) лежал сувенир из Буркино Фасо: мастерок каменщика. Естественно, Михаил Игнатьевич часто ссылался на международный опыт возведения крупных зданий и сооружений.


Коллега Игоря Ивановича, упоминавшийся ранее нами, Солдатенков Михаил Васильевич, был увлечен вопросами управления подсистемами строительного комплекса. Много писал. И по-своему верил в написанное. Отдохнуть спускался на этаж ниже — в лабораторию тяжелых металлических конструкций, где водил дружбу с одним из тамошних кандидатов наук.
Лаборатория эта появилась недавно, она выросла из сектора. Работая в секторе легких металлоконструкций комплектной поставки, кандидат наук (его друг) получил травму головы сорвавшейся со станка деталью. Удар, к счастью, оказался не смертелен, но металл пробил лобовую часть черепа и застрял в голове.
В тот же день была сделана сложная операция. Его спас известный доктор медицины, но пришлось удалить и поврежденную часть головного мозга. Надо отдать должное гуманизму, да и простому человеческому состраданию Абдвидае, который уже через полчаса разговаривал по телефону с нейрохирургом. Обсуждался этот вопрос и в курилке института, приводились примеры, якобы имеющиеся в практике, удаления мозга объемом с куриное яйцо. И что те люди якобы обходятся тем, что осталось. А один младший научный сотрудник (сектор эффективных отделочных материалов) утверждал: подобные операции слишком обычны в медицинской практике.
Теперь можно сказать определенно: пострадала память и за кандидатом заметили новое — стал говорить охотно. Появился интерес к проблемным вопросам, отчаянно спорил, дискутировал даже на высоком уровне. Медицина предложила ему перейти на инвалидность с выплатой пенсии в размере его заработка. Но после беседы с директором, принявшим участие в его судьбе, он отказался от пенсии — ему было всего сорок лет. С увлечением продолжал работать над вопросами укрупненной сборки тяжелых металлических конструкций, но, заметили, страдал от постоянного желания спать. Однажды уснул на планерке, спал на конференциях по проблемам надежности металлов в условиях пониженных температур.
Как-то, в конце рабочего дня, в их лаборатории речь зашла об использовании стальных опилок в железобетоне. Он начал говорить и долго не мог успокоиться. Каждый уже занялся своим делом, он же говорил, что сталь надо пилить, всю испилить…
— Нужно много опилок, стружки. Пилить, пока есть хоть какая сталь… Пилить легированные, инструментальные, — его глаза выражали решимость. Пытались успокоить его тем, что инструментальные стали нужны в народном хозяйстве. Он же настаивал на своем.
Прошло с четверть часа, наступил конец рабочего дня, прозвенел звонок, лаборатория опустела. Кандидат наук продолжал утверждать, что добавки стального порошка и стружки в железобетон сделают его небывало прочным и создадут предпосылки… В этом месте он запнулся, не зная, как оформить мысль, увязать ее с тем, что говорил. Пытался вспомнить, смотрел вокруг, но в аудитории — никого. Он склонил голову, начал засыпать и уже стал нехорошо валиться на бок, но вошла уборщица, стукнула ведром о пол, посильнее — дверью, а потом совсем сильно. От этого научный работник пришел в себя. Сложил в портфель бумаги, те, что оказались на столе, поближе. Встал, вздохнул прерывисто, глубоко. Очень грустно, а в глазах много боли, посмотрел в синеющие сумерки окна и, сутулясь более, вышел. Несмотря ни на что, даже на боль в глазах кандидата наук и его близких, Михаил Игнатьевич ценил его как работника весьма перспективного. Ему поручалась разработка научно-исследовательских тем, находящихся под контролем самого министерства. Имел медаль. Дружба между ним и Михаилом Васильевичем крепла, говорили между собой о разном, но более о путях развития строительной науки.
Продолжим о Солдатенкове. Росту он был высокого, сложения крепкого. Ладонь имел широкую. Когда он знакомился, пожимал руку и представлялся как научный работник, то могло создаться мнение, что раздел строительной науки, где он имеет должность, осваивается в городе надлежащим образом. Шаг имел твердый. И от этого создавалось хорошее впечатление: вопросы строительной науки (маневренность строительного комплекса) имеют в их городе надежное научное обеспечение. К этому времени, разговаривая с подчиненными ему девушками, он имел взгляд человека утомленного, да и поворачиваться на их вопросы начал корпусом. Делал это интуитивно, чувствовал: так ему лучше. Его успехи были отмечены грамотами. Получал он и премии.
А в ноябре прошлого года — сразу шестьсот рублей. В те дни, памятные всему сектору, он и две его помощницы из благополучных семей три недели, не зная отдыха, готовили материал для научной конференции. Со стороны был приглашен художник-оформитель и на больших плотных листах они графически отразили свои предложения. На фоне голубенькой и желтенькой акварели выделялись большие, толстые и размытые у основания красные стрелки, показывающие движение материальных, людских и машинных ресурсов. Они с разных сторон упирались в строительные программы с длинным названием — как это бывает в большой науке. Одна из них била в точку: “КПСС — Комплексная Программа Социального Строительства”. Две другие, самые крупные, производили охват программы “НЕЗАВИСИМОСТЬ” (Новая Единая Заключительная Акция и т.д. и т.д. — длинно, непонятно для человека, не искушенного в производстве строительно-монтажных работ и рекомендациях по внедрению новой техники, статистической отчетности 2НТ.)
Конференция почему-то не состоялась, но приехал один из высших руководителей тех мест — Ханефов, о котором было уже известно, что он избран первым секретарем обкома одной западной области. Вдвоем с Абдвидзе они тихо беседовали в аудитории, на стенах которой в изобилии были представлены сетевые графики, графики Гафта, циклограммы, разноцветные таблицы.
— Наш институт занимается реализацией крупных строительных программ, — однажды донеслось через дверь.
— Но ведь это же… — послышался слабый голос секретаря.
На что Абдвидзе резко возразил:
— Кто не с нами, тот против возведения крупных сооружений из индустриальных конструкций.
Старший инженер Солдатенков — ответственный исполнитель по теме — ходил задумчиво по второму, третьему, четвертому и пятому этажам. Иногда заходил в комнату, где сидели его помощницы, но едва ли он кого-либо видел. Переживал.
— Наш институт занимается реализацией фундаментальных исследований, — послышалось из аудитории через час.
Ученая беседа о повышении маневренности строительного комплекса продолжалась долго, как уже потом подсчитали, — два часа и двадцать минут. Вышли, заканчивая разговор.
— Нам есть что предложить в плане международного разделения труда, — разрезая воздух плечом, говорил Абдвидзе. Следом — секретарь в своем прекрасном костюме, без единой складочки на нем. Молодой, энергичный. Как много он может еще успеть!
Оба быстро прошли мимо кандидата наук (старшего научного сотрудника лаборатории укрупненных металлических конструкций комплексной поставки), который успел прижаться к стене спиной. Легкие вихри воздуха еще долго не могли успокоиться в коридоре.
Вскоре на стенах крупных строительных подразделений города появились яркие рекламные проспекты иностранных строительных фирм: “Финстрой” — ключ от выстроенного завода на фоне уходящих за горизонт озер, “Интернэшнэлбилдингкорпорейшн”.
Что касается секретаря, то через месяц после очень памятной для него встречи он уехал в область, где незамедлительно были выданы задания на проектирование строительства уникальных объектов. А старший инженер и его помощницы были заслуженно премированы по распоряжению Абдвидзе из его, директорского, фонда.
В тот вечер Солдатенков и Селянин зашли после работы в большой универсам — только что выстроенный. Дело было в начале ноября, магазин был уже наряжен и ярко сиял большими окнами в темноте улицы. У кассы, как на вахте, прохаживалась очень толстая продавщица, цокая подковками обуви по метлахской плитке. У входа в зал, за прилавком, громоздились ящики с водкой, шла торговля. Некоторые в очереди были неспокойны, для них было достаточно искры, чтобы напряжение вырвалось.
В торговом зале, новом, поблескивающем никелем и светло-серым пластиком, Михаил Васильевич тепло, через энергичное рукопожатие, поздоровался с институтским шофером. Кивнул ему и Селянин.


Начали рассказывать о Солдатенкове, да придется прерваться, нарушить хронологию. Этим мы отвлечем мысль, нарушим какую ни есть композицию, а вынуждены: шофер этот — Петушков Кондрат (какое славное, почти забытое русское имя!) — очень легко вписывается в когорту описываемых теперь людей, которые хотели сделать хорошее.
Кондрат Васильевич в возрасте сорока лет имел жену, двух дочерей (одна из них, младшая, иногда приносила отцу обед). Недалеко от института имел свой дом с ухоженным приусадебным участком. Известно было многим: выращивал под пленкой ранние огурцы, помидоры “Пионер”, а потом, экспериментируя, вышел и на болгарский перец. Некоторые садоводы-любители из лаборатории (название не приводим, оно длинное, в нем много слов непонятных из-за своей прогрессивности) уже имели от него семена сладкого перца и отзывались хорошо. Получалось по десять и более плодов с куста, а это около килограмма. Петушков на это улыбался, говоря, что это не предел.
Его жена — Марина Федоровна, хозяйка умелая — написала и рецепт заготовки перца на зиму. При приготовлении рассола рекомендовала оливковое или соевое масло, что сохранит естественный запах заготавливаемого продукта.
— Пусть варят рассол в эмалированной посуде, — наставляла она мужа. — Да женщины это знают.
На работе Петушков мог сказать острую шутку — ему прощалось многое. Как и положено представителю славного племени механизаторов, от него слегка припахивало бензинчиком — человек с улицы, представитель народа. Появлялся он в кабинетах института шумно, неся на плечах что-то из того, что заказано. Приход вносил живую струю в атмосферу застойной комнаты. Мужчины спешили ему помочь, кто-нибудь из женщин предлагал выпить чаю. Ему не делали замечания, если и вынимал сигарету.
Этой осенью, как всегда осенью, Кондрат Васильевич был на поле, где сотрудники одной из лабораторий копали свой картофель. В тот субботний день, о котором мы хотим рассказать, копала лаборатория с почти иностранным названием. Машина в конце дня оказалась порядком перегруженной, над бортами поднималась горка мешков. В это время и подошел Селянин к Кондрату Васильевичу (желая экономить, и он посадил картошку, две сотки. Но случилось непредвиденное: ему забыли сказать о выезде на поле. Пришлось ехать с другой лабораторией, с малознакомыми людьми).
— У меня, за теми кустиками на меже, шесть мешков. По шесть ведер. Подъедете? — он только на секунду взглянул в глаза.
Типу, вернувшемуся из Америки, Петушков ответил, но не сразу.
— Не могу, — он наклонился под кузов, рассматривая рессоры, — ты что, не видишь? Я делать вторую ходку не буду из-за тебя, — говорил тихо, как будто для колес, успокаивал их. — Почему ты не со своей лабораторией? Сегодня я обслуживаю их, — он кивнул в сторону. Там младшие и старшие научные сотрудники рассаживались в автобусе. Были среди них и дети: какие-то девчонки хихикали: они были молодые, работа закончена и потому вокруг было много смешного. Опять помолчали.
— Как же мне увезти?
— Не знаю, — ответил Кондрат и опять через паузу. — Не знаю, не знаю…
Постояв еще, тип, которому не повезло в Америке, а теперь и на картофельном поле, шаркая тяжелыми, с налипшей грязью сапогами, пошел в сторону деляны их лаборатории — на выезде с поля. Скоро, переваливаясь на ухабах, начал двигаться автобус, за ним тяжело напрягался грузовик. Сильно накрапывал дождь. Автобус, а за ним и грузовик остановились метрах в пятидесяти от шести мешков. Тип, который бежал в Америку и тем изменил народу и всему прогрессивному, начал с надеждой прислушиваться к тому, что говорили из автобуса. Водитель возражал, но скоро выглянул из кабины:
— Грузи!
Автобус начал выезжать на тракт, а Селянин, сбросив плащ, начал махать руками, показывая, как надо подъехать.
— Я тут с тобой ночевать не буду… Дождь. Таскай сюда!
И правда, шел уже настоящий дождь. Игорь, стараясь быстрее, схватил верхний мешок, закинул на плечо и нетрудно понес через поле. С трудом затолкал его наверх. Второй положил на землю, рядом с кузовом и с него закинул третий. Было высоко. Дыхание набирало частоту.
— Вы не смогли бы мне чуть помочь… Только закинуть… Остальное сам, — покачиваясь перед бортом и тараща глаза, попросил старший инженер, решивший экономить на покупке картофеля.
— Грыжа у меня, дорогой, — ответил беззлобно Петушков, а подумал о том, что “его” в институте не уважают. — Ты давай быстрее, — Кондрата беспокоила дорога, которая намокала. Он пошел в сторону тракта, озабоченно смотря на лужи — слишком опасные при стертых протекторах колес. Вернулся, когда пятый мешок, падая через борт, повалил “типа”.
“Можно залезти в кузов и оттащить пару кулей от борта, поднять их выше”, — подумал водитель ЗИЛ-130 (между прочим, прекрасная машина, пока не выработан ресурс. Кондрат берег автомобиль, если не сказать более — холил. Он один из первых в гараже применил для набивки ступиц колес вместо литола смазку ЛЗ-31. И не ошибся: подшипники, всегда чистые, находились в отличном состоянии).
“Тип” догадался, он перелез через скользкий борт, прополз по мешкам, начал тащить кули выше. А, слезая, упал во второй раз, но удачно — в кювет. Там была трава и дождевая лужица оказалась чистой.
— Осторожно надо, — сказал Селянин. Он виновато улыбнулся и вытер грязную щеку рукавом мокрой рубашки. Красивой, в мелкую голубую клеточку.
Дождь еще усилился, Кондрат Васильевич не уходил, он прикрывал ладонью огонек сигаретки, наблюдал, думая: “Это тебе не с “миссисами” барахтаться в широких кроватях. Извращаться”. Потом думал: “Последний куль с земли не забросит. Дыхание совсем сбилось. Ни за что не закинет”. Совсем не злорадно думал.
И по постановлению народного суда Игорь Иванович не смог бы этого сделать, да сделал, закинул. Для чего ему пришлось сильно, до неузнаваемости изменить лицо и крикнуть нутряным “Ии…”. Потом он надел плащ, прикрыл им грязные штаны и рубаху, почерпнул в кювете чистую воду, вытер лицо и смыл грязь с правого сапога. Губы он почувствовал припухшими, как и тогда, в Саарбрюккене. Обозначилась грыжа. Но он уже научился хитрить: запястьем левой руки вжимал ее в живот, а в правой что-нибудь держал: сигарету, спички, бутерброд, ручку. В груди стучало сердце, свистели легкие, в самом низу, кажется, о тазобедренную кость, бились внутренности.
Когда машина выехала на дорогу, Селянин положил в ящичек приготовленные семь рублей (не мало ли?). Понимал, он совершает неэтичный поступок — дает деньги человеку, который их не просил, а делал свою работу. Но Кондрат Васильевич промолчал и все обошлось.
И вот теперь, в магазине — новом, большом и светлом, но уже с запахом, стыдясь своих воспоминаний, “тип из Америки” только кивнул, руки подать не решился. А чтобы прикрыть неловкость своего положения, старался смотреть независимо. На вопрос Солдатенкова: “Как идут дела, Кондрат Васильевич?” тот ответил: “Дела идут, контора пишет”. И во время рукопожатия они крепко тряхнули руками.


Продолжим о Солдатенкове, который стал прохаживаться вдоль прилавков-холодильников, рассматривая небогатый ассортимент. Он хотел купить с премии какой-нибудь торт. Не будем перечислять того, что лежало на стеллажах, все это слишком известно. Но не хотим быть заподозренными в очернительстве. Еще вчера, и целый день, в магазине торговали свиными головами. И когда после перерыва заместитель Абдвидзе — самый любимый заместитель его, пятьдесят два года отдавший прогрессу строительной науки, — перенес ногу через порог лаборатории, чтобы переместиться по ней, то со стола навстречу ему из надорванной газеты выглянул пятачок хрюшки — в недалеком будущем славный холодец. А какими наваристыми могут быть щи!
…Раз упомянули, скажем несколько слов об ученом. В свои семьдесят восемь лет заместитель шел между столами по диагонали, сокращая путь. Иван Иванович, самый любимый заместитель Абдвидзе, помня Пифагора, благополучно дошел до стола завлаба, устало сел. Завел разговор весьма издалека, как это принято среди людей, много поживших и повидавших. Им есть что вспомнить… О чем-то он говорил пустом, но вдруг его взгляд остановился на хорошо видимом пятачке хрюшки. Во взгляде появилась мысль. Заместитель поднял старческую руку и начал показывать крючковатым пальцем на рыло свиньи, выказывая в себе нездоровье. Уже начал с помощью желудка выдавливать из себя звук “Ыуу…” И это могло кончиться бог знает чем, но одна из женщин-инженеров успела закрыть надорванное место в газете. “Видение” у заместителя исчезло, он стал успокаиваться. Только левая нога, не отошедшая еще от паралича, некоторое время выбивала о ножку стола чечетку. Но скоро он пришел в себя совершенно и стал говорить о повышении маневренности строительного комплекса. Имея в виду открытость строительной системы.
Среди женщин вновь возникло радостное оживление по случаю прекрасного холодца к празднику. Поэтому не надо очернять действительность, не надо. Впрочем, злопыхателей везде достаточно.
Но продолжим рассказ о большом и светлом магазине. Сегодня на прилавках холодильников лежали лишь свиные ножки, очень укороченные (но не понесешь же копытца в подарок с премии!). Старшие инженеры уже направились из зала, когда на вахте, там, где контроль, получилось движение и шум, которые начали нарастать. Оказалось, на контроле схвачена воровка. Несколько продавщиц тормошили пойманную: “Мы давно за тобой наблюдаем, воровка несчастная, а за тебя расплачивайся”. И так далее и тому подобное. А толстая продавщица в очень коротком халате, открывавшем ее толстые ноги почти до чулочной линии, крикнула:
— Взять ее, стервозу! — и указала пальцем.
— Тащите ее составлять протокол, к директору, к директору, — заговорили женщины. А одна из них прошептала:
— Попалась…
“Стервозой” оказалась девочка лет десяти, как потом стало известно, из соседней школы-интерната. Поднятая за воротник яркого в клеточку пальто (как известно, девочки любят яркое), несколькими дюжими руками, она болталась над полом. Говорят, в интернатах кормят детей хорошо — это может быть, но там редко дают к чаю печенье. И она стала воровкой… Но была схвачена и теперь она пожинает плоды заслуженного, строго сбалансированного возмездия: болтая ногами, вытаращив глаза и молча ловя ртом воздух, она была отнесена в заднее помещение универсального, светлого и очень большого магазина. Одна из продавщиц, находящаяся в возбуждении, несла перед собой пачку галет — вещественное доказательство, которое должно быть приобщено к протоколу. От всех этих дерганий, хватаний чулок на ноге девочки-подранка болтался ниже ее худой коленки, болталась смешная теперь рыжая шапка, болталась сама голова, болтались руки, ноги и вся она представляла собой большую куклу. Бледное лицо подергивалось.
— Неужели этого не видят продавцы? — в поисках выхода быстро соображал Игорь Иванович, — ведь она же совсем ребенок. Пойдем, — сказал он старшему инженеру и направился вслед за возбужденной толпой.
Встав рядом с дверью кабинета, изобретатель-правдоискатель увидел, что за столом сидит молодой мужчина с аккуратным пробором почти посередине головы. Он как-то сразу разобрался во всем этом деле и уже набирал номер телефона, пытаясь с кем-то установить связь. Девочка, наоборот, утратила связь с миром: она ничего не говорила, хотя все так же открывала и закрывала рот. Ее сразу же посадили, чтобы она не воспользовалась возможностью бежать. Одна молодая женщина готовилась писать протокол, она грозно посматривала на “стервозу”. Директор старался успокоить своих помощников, он стучал по телефону, набирал номер, дул в трубку, пытаясь выйти в деловой мир. Игорь Иванович хотел отвлечь внимание на себя:
— Девочка не в себе… Зачем вы все так. Давайте, я заплачу за печенье.
— А вам что здесь надо? Кто вы такой? — сделав голову набок, присматриваясь, спросил хорошо причесанный директор.
— Я просто покупатель…
— Вот идите и покупайте, не лезьте не в свое дело, не мешайте работать, — заговорило сразу несколько человек — как это бывает, когда продавцы натренированно наседают на одного из покупателей. Селянин хотел объяснить, что девочка не вор, что ей просто понравилась яркая обертка у печенья и что нельзя же теперь на нее так кричать. Он хотел сказать что-то еще, рассеять недоразумение, но тут одна из продавщиц в грязном халате бросила ему в лицо:
— Ты тут с утра отираешься, собутыльника ищешь, пьянчуга несчастный.
Вступилась и другая:
— Работать не дают. С утра шары заливают…
— Идите покупать свой минтай, — поддержала товарок другая, но тут же и покраснела. Она была молодая.
На все это Игорь Иванович хотел возразить, что он не был в этом магазине, что он непьющий и вообще… Но, как это уже было у него много раз, он почувствовал вокруг себя пустоту. Директор, немного набычившись и выкатив глаза, резко крикнул:
— Выйди отсюда, шаромыга! Ты у меня схлопочешь пятнадцать суток! — этим он показал Селянину на дверь и свою солидарность с подведомственным ему народом — монолит коллектива, который он возглавляет. Молодой руководитель снова закричал в трубку: — Милиция? Детская комната? Мне срочно нужна милиция.
После этих слов толстая продавщица сделала руки в бока, наклонив корпус в сторону защитника девочки-воришки. Немного потоптался, а потом и вышел Игорь Иванович из кабинета (фактически он стоял в дверях). Встретил наблюдавшего за ним старшего инженера. Они молча вышли на улицу.
— Ну что ты вмешиваешься? Она украла сегодня печенье, завтра украдет что-нибудь еще. С этим надо бороться решительно! Решительно, иначе мы никогда не сможем нейтрализовать негативные явления нашей жизни, — последние слова Солдатенков говорил уже не столь напористо, даже неуверенно. У Игоря Ивановича тряслись руки. Не замечая этого, он раскурил сигарету. — Ну что ты высовываешься? Наконец, зачем тебе это надо? Она же воровка. С этих-то лет, — инженер снова говорил возбужденно и, как ему казалось, хорошо. — Нельзя же так, нельзя, — все еще он пытался убедить себя, для чего делал над собою усилие.
Помолчали. Не знали, что делать и что говорить.
— Ну ладно, я пойду, — сказал Михаил Васильевич, — пойду домой.
Солдатенков, Михаил Васильевич Солдатенков, протянул свою широкую ладонь, кивнул и повернулся спиной. Сзади пальто имело высокий и широкий разрез. Немного сутулясь, он нес домой тяжелый портфель с материалами для отчета, которые он хотел посмотреть “дома, вечерком”. Шел походкой человека, много лет отдавшего научным исследованиям и обремененного общественными нагрузками.


Оставим Игоря Ивановича на грязном снегу перед яркими окнами большого магазина и расскажем о Михаиле Васильевиче — инженере, каких много. Ничего особенного в нем. Потому поговорим о его коротком, концентрированном сгустке жизни, что остается после мучительных выжимок честолюбия — суеты. Пройдемся по короткой жизни и расскажем о его уже скорой смерти.
Общеизвестно: рыба ищет где глубже, Михаил же Васильевич искал где лучше. Не сказать, искал энергично, а так… придерживался струи теплой. Если случалось противостояние (а оно случалось) и если к тому понуждали, его место было среди тех, кто прогрессивен. Позицию объяснял аргументированно, в конфиденциальной обстановке руку прикладывал к тому месту, где сердце: грудка — вперед, попку чуть откидывал. Знал слова, какие хорошо сказать к ситуации: подгонял к ней слова, а ситуацию к словам. Не сказать, что получалось убедительно, да обходилось. И было ему этого достаточно: Михаил Васильевич не имел особенных отличий.
Юношей не раздумывал, с кого делать жизнь: поступил в строительный институт — там конкурса не было. Один знакомый парень в тот день оказался рядом — вместе и документы на факультет подали.
Жил в студенческом общежитии, обедал в студенческой столовой. И учился студент средне, имел “хвосты”, но все как-то само собою обходилось. Был, как все. Так и шли годы: без взлетов и потрясений, а сами собою. Не нужна яркая краска, чтобы писать его жизнь. Но хорошо вспоминались весны: сокурсники отмечали окончание учебного года, а среди них в меру хмельной Михаил. Студенты шутили, и шутили часто. Михаил знал достаточно остроумных реплик, чтобы напоминать о себе.
Встречался с девушками доступными. Имел грехи молодости — “разбрасывал камни”, не сказать, что большие, а среднего размера.
Преподаватели высшей школы поговаривали между собою о случаях незнания студентами арифметического счета “столбиком” — не могли некоторые без счетной машинки перемножить на бумажке трехзначные числа. Михаил умел считать “столбиком”, мог слагать, множить, вычитать.
Вот и диплом получил — принимай, страна, грамотного специалиста, которых нехватка. Строил (когда были материалы, и поднимал кран), зарплату получал согласно штатному расписанию.
Летом на стройплощадке грязь по колено, зимой морозы. Рабочие в бытовках сидят часами, зарплата им не та, в другом месте всегда больше. Михаил же Васильевич был послушным работником, своевременно понявшим прогрессивность начальника стройконторы — через три года он получает в новом микрорайоне однокомнатную квартиру. Хорошая квартира: две бытовки, большой балкон. Согласно типовому проекту — продовольственный, промтоварный магазины, где можно приобрести необходимое. Почтовое отделение, поликлиника, аптека, детский сад и школа — все из унифицированных строительных конструкций. Вокруг микрорайона зеленая зона: далее — асфальтированное шоссе, кладбище из расчета на сто пятьдесят тысяч жителей.
В новой квартире сразу и свадьбу сыграли. Лена — работник финансово-кредитной системы, молодой специалист. А через восемь месяцев они радовались первенцу-сыну. Через три года родилась дочь. Дети пачкали пеленки, плакали, особенно по ночам, когда хотелось спать, у них резались зубки, болели свинкой. У сына обнаружилась аллергия на пыльцу, у дочери подозревали врожденный вывих, но все обошлось. В детском садике бесконечные карантины, слухи о падении ребенка с ушибом головы. Могло быть любое. Учились дети неровно. У сына хорошо шла математика, в седьмом классе начал покуривать. Дочь пробовала рисовать, недурно научилась вышивать болгарским крестиком, но беспокоила ее вспыльчивость.
Скоро Михаил Васильевич почувствовал в себе достаточно сил для большой науки — перевелся в крупный исследовательский институт, возглавляемый известным в городе мастером. Там было чему учиться, и Михаил Васильевич с головой окунулся в исследования. Его голова, темно-русые волосы начали седеть, от забот, что теснят каждого, у него появилась лысинка, которая стала быстро увеличиваться в сторону лба, а потом и соединилась с ним. Зрелый муж. Жизненного опыта достаточно: увидел, как трое парней выталкивают из магазина пенсионера (не пускал без очереди), тут же оценку дает: “Петухи драчливые”. Брезгливо отворачивается от высокого магазинного крыльца.
Не достиг в строительной и научной иерархии высот Михаил Васильевич. И не потому, что недостоин, а не оказался в нужном месте в тот момент, когда раскладывался очередной пасьянс. Но он рассуждал так: к сорока годам многие и того не имеют. А он имелтрехкомнатную квартиру и в ней необходимое. Садовый участок с весьма приличным домиком (пиломатериал был куплен на своем же предприятии как бывший в употреблении, в очень многократном употреблении, с очень большим процентом износа). Деньги уже начали откладывать на “Жигуленка”. Он — старший инженер, научный работник, Лена — инженер в Стройбанке. У него уже три года дубленка, у Лены — скоро пойдет пятый. Дети обуты, одеты… “Не Бог весть что, да многие и того не имеют”, — итожит Михаил Васильевич. Но не любил он некоторых чинодралов и хапуг, не любил. Вспоминал о них дурно: “Подхалим на подхалиме. Без мыла лезут”.
Как и положено инженеру его уровня, интересовался строительными новинками, просматривал журналы. Знали многие: он поставил себе цель повысить маневренность строительного комплекса. И когда на планерке заведующий лабораторией задавал вопрос: “А что думает по этому поводу наша экономическая служба?”, — присутствующими это воспринималось как должное: человек двадцать лет отдал строительству. Специалист. Ветеран.
И в столовой института к нему относились, как и должны относиться к человеку его уровня. Он говорил раздатчице-кассиру: “Добрый день”, на это ему отвечали доброжелательно: “День добрый”. Вот и сегодня ему положили пельменей неразварившихся, свиного гуляша попостнее, пожелали: “Кушайте на здоровье”. Михаил Васильевич присел за столик к мастеру из экспериментального цеха (там всегда слышалось ужасное визжание циркулярки) и они начали говорить об опилках, которые хороши для удобрений. Михаил Васильевич уже хотел завести разговор поближе к своему садовому участку — живой о живом и думает, — как почувствовал явно, раньше такого не было, почувствовал, как хорошо разжеванный кусок постного свиного гуляша остановился в пищеводе. Постоял, раздвинул его и ушел в желудок. Михаил Васильевич стал припоминать, что такое как будто уже было. Мастер опалубочного начал что-то острить о Великом посте, что теперь идет, нито скоро будет. А Михаил Васильевич еще прислушался к себе и снова обнаружил некоторую задержку.
— Пища вот здесь скребет немного. Не скребет, а задерживается, — ответил Михаил Васильевич на взгляд мастера. — Спазм какой-то.
На это из экспериментального не сказал следующую, идущую своим порядком остроту о Великом посте, а сообщил, что у его дядьки — молодого, между прочим, — было такое. “Нехорошо это может быть”, — в глаза посмотрел. Михаил Васильевич не стал расспрашивать, подозревая, что “это” оказалось “тем самым”. Разворачивать мысль про опилки расхотелось.
Два дня он прислушивался к себе, а на третий, когда выходил из столовой института, чистым ботинком ступил в лужу и не стряхнул грязь ударом ноги о землю. Но… работа есть работа. И Михаил Васильевич просматривал составленные расчеты по значительному увеличению маневренности строительного комплекса. Он просил у своих молодых помощниц объяснений или требовал какую-нибудь справку. Зачем-то входила в комнату секретарша Абдвидзе, делая характерные движения бедрами. Она легко пошутила, на что Михаил Васильевич сделал вежливую улыбку. По внутреннему телефону звонил заведующий лабораторией, вызывал к себе Михаила Васильевича. Обычный рабочий день. Но мысль о нехорошем, что завелось в груди, овладела им: тело тогда становилось не упругим, а взгляд останавливался на предмете. Предметом мог оказаться и человек.
Напряженно прислушивался к себе Михаил Васильевич за завтраком, обедом, ужином и домашним вечерним чаем. Скоро он принес на работу минеральную воду, поставил ее в холодильник и пил ее часто, желая успокоить себя улучшением. Но этой весной снег становился с каждым днем грязнее, а одежда встречных людей заношенной Он обнаружил, как много кругом еще не старых женщин, но с деформированной фигурой. Ему казалось, многие больны, но скрывают или еще не знают об этом.
Михаил Васильевич уже дважды обсуждал “это” с Леной и всякий раз собирался пойти в поликлинику на обследование. Теперь он уже знал, что там ему будут толкать в желудок ужасный японский зонд, но это становилось с каждым днем все менее страшным. И в тот же день пошел, когда Лена сказала, что “это” особенно плохо, если не болит, а развивается молчком.
…Потом его отправили по установившемуся маршруту: на более глубокое обследование в онкологический диспансер. Ведь специалистам виднее: нередки случаи ошибочности предварительного диагноза. Больной надеялся, что “нередки”, надеялся, что “ранняя диагностика — гарантия успешного лечения”, не забыл он и о сне в ночь на прошлое воскресенье. Такие сны к выздоровлению должны быть — ему об этом говорила Лена. Но, вопреки сну на воскресенье, все сгущалась мысль: у каждого есть орган (старался его не называть) и потому все люди делятся на две категории. У большинства, почти что у всех, он работает незаметно, о нем они и не думают. Есть же немногие, которые его чувствуют постоянно. Днем и ночью. Все, что было интересного, уходит в сторону, превращается в неинтересное, а обыкновенная палка, лежавшая у дороги, становится сопоставимой с пищеводом. Палка может быть длиннее, короче, кривой, ободранной, с наростом. Но главному органу человека такое не положено. Эти люди склонны к риторическому вопросу: “Почему я?!” Родные, близкие становятся не такими близкими, потому как не могут чувствовать того, что испытывает очень одинокий человек.
С мыслью: “Мне сорок с небольшим… Я хочу побыть стариком. Я еще ни одного дня не был стариком…”, — Михаил Васильевич переступил порог придавленного серым небом диспансера. “Я хочу дождаться внуков. Наконец, водиться с ними”, — читал он монолог, переступая порог кабинета врача. “Неужели у них нет никого постарше?”, — еще огорчился, прежде чем начать рассказывать о своем большом, размером с космос, горе. И молодой врач говорил, успокаивая: “Многие, очень многие уезжают от нас, чтобы жить да поживать, — посмотрел язык, добавил: — и добра наживать”. Михаил Васильевич решил сразу: последние слова сказаны не бодро.
Казалось, прошло сто лет прежде чем ему разрезали правый бок, поковыряли там, облучили, а на перспективу в желудке оставили дырку, снаружи прикрытую бинтиком, который мокрел. Лена купила большой шприц, а из справочника выписала рецепты специальных супов. На это Михаил Васильевич не задавал лишних вопросов, чтобы иметь надежду. Подпитывал ее известными случаями чудесного исцеления и своевременности (!) начатого лечения. Случаев было достаточно, но надежда все убывала, временами падая до нулевой отметки, чтобы по неведомому ему закону вновь подняться до планки “может, все обойдется”. И снова — почти до нуля — крутые горки. Был еще все тот же протест: “Почему Я?!” Молотком стучал вопрос, законный, он требовал справедливости. Должна же быть на земле правда! Вливали надежду и через капельницу, но после пятого ведра питательного раствора Михаил Васильевич стал вспоминать о детстве со слезой. Умилялся простому.
Отец несет маленького Мишу, а Миша только делает вид, что спит по-настоящему. Мама гладит по головке и говорит, чтобы он не слушал дурных мальчишек — никогда не лизал на морозе железо. Она смазывает язычок гусиным салом, и Миша обещает себе никогда не касаться мерзлого железа. Ему легко плачется, в детстве много слез и мама вытирает их полотенцем. Рядом брат, он смеется, довольный: у Миши красные щеки и еще потому, что он высунул язык. Михаил Васильевич вздохнул, всхлипнул: как быстро проходит жизнь. И еще потому, что очень и очень редко встречался с братом — живут в разных микрорайонах, да и ехать с пересадкой.
Он быстро худел. Ладони (рассматривал часто) превращались в кости, обтянутые кожей. В том месте, где были мышцы, желтовато-серая, лохмотьями, висела кожа, тяготея к земле. Часто стала плакать дочь, для чего уходила в коридор, а сын — разговаривать как взрослый. Михаил Васильевич говорил мало, перестал учить жить. А когда-то любил наставлять, делая экскурс в прошлое, в необходимых случаях ссылаясь на известные ему семьи, преувеличивая и уменьшая — по мере необходимости. Создавал картину.
Время шло, и каждый месяц изнурительнее прошлого. Ночи без конца, дни, не имеющие чисел. Лена научилась готовить диетические супы и умело вводила их шприцем в желудок. Вот и врачи посоветовали пожить больному дома. Сколько захочет — перелом к лучшему наступит скорее. Даже бюллетень больница оставит себе: Михаил Васильевич может вернуться, если станет хуже. Вдруг!
И правда, несколько дней он чувствовал себя лучше, вечером как-то попросил даже “заправить двигатель”, а к ночи Лена его хорошо протерла полотенцем. В воду она добавила несколько капель духов, а потом долго беззвучно плакала на кухне, вспоминая его тело. В тот вечер она поймала себя на желании смерти мужа, потому что ей стало его очень-очень жалко. Больной говорил реже, чаще полоскал во рту специальным настоем трав, потому как не мог уже проглотить и капли. Не думал, не знал, какая это радость глотать свою собственную слюну. Не чувствовал от себя нехорошего запаха, но знал о нем. “Пусть ей!”, — подумал как-то. Впрочем, Лену он жалел.
Как-то приходил Селянин, говорил о чем-то отвлеченном, не имеющим к боли Михаила Васильевича отношения. Спрашивал о здоровье, а больной чувствовал безысходность, которая теснила. А потом и с работы перестали ходить — о чем они будут говорить? Дочь стала интересоваться, где и что они будут сажать в саду весной. И сколько они возьмут земли в поле и будут ли там сеять морковку и сажать чеснок? Как хорошо это у них получилось два года назад! Из его глаза, того, что к стенке, вытекла слезинка и тихо начала свой путь к подушке. На это он сказал: “Позови маму”.
Лена вошла с полотенцем на плече: он посмотрел брезгливо на кофту — возможно засаленную. А может и потому, что ноготь на большом пальце ее правой ноги был приподнят: немного загнут вверх. Когда-то он шутил: “Не собирается ли он взлетать?” Ногтя не видно, но он существовал, хотя и закрыт носком тапочка. Возможно, сношенным. Таким же нелепым, как и ее длинная юбка.
Круг интересов все сужался. Если бы ему кто напомнил о должности: старший инженер экономической лаборатории, то эти слова показались бы ему чужими. Странным в прошлом был его интерес к отделке стеновых панелей поверхностно-активными веществами. Потом — увеличивать какую-то маневренность комплекса. Не интересовался, что пишут в газетах, а Лену звал для того, чтобы она подала, и находил причину быть недовольным.
— Подушка твердая, как камень. В сутки можно один раз взбить? В сутки — один раз!
Михаил Васильевич стал обидчив: не так ему подавали, приносили. Держала Лена неудобно для него. Шприц в желудок толкала “проходя мимо”. Однажды сказал: “Не торопись. Дай умереть спокойно” (об этом потом пожалел). Взгляд стал чаще задерживаться на окне: оттуда шел серый свет пасмурного дня. Вопреки сложным расчетам архитекторов, света поступало мало. “В голове у вас не хватает люксов-люменов, откуда им взяться в этой комнате?” — нехорошо подумал Михаил Васильевич про мощных проектировщиков.
Ночью, оставаясь один, смотрел в окно, наблюдая звезды, чей свет шел до него миллионы лет. И будет еще столько же идти после. Было от этого плохо. Костяшки-пальцы сжимал в сухие кулачки. Сухие ноги клал ровно, рассматривал: длинные, тонкие. Ступнями шевелил чужими, но еще послушными. На покатом лбу и быстро увеличивающейся лысине выступали капельки — и он закрывал глаза, чтобы не видеть вечных звезд, а между веками от величайшего в мире одиночества и жалости к себе серебряной полоской появлялась влага. Это было видно при свете луны. “Которая будет шастать по небу, пока ей не надоест. Но и ты все равно когда-нибудь да свалишься”, — подумал однажды Михаил Васильевич, материалист, диалектик. Припомнил как-то слово “денудация” и согласился с естественным законом выравнивания земной поверхности. Но нехорошо ему, что закон сглаживания поверхности распространяется в такой ужасной форме и на него. Сорок три года, это несправедливо!
Мелькали обрывками воспоминания недлинной жизни. Несвязные, случайные. Если и вспоминал кого веселым, смеющимся, то понимал: это только у них внешне. Они, как и он теперь, чувствовали рядом с собой бездну. Не могли не чувствовать.
Как в калейдоскопе, появлялись и исчезали обрывки, только маленькая, почти невидимая нить связывала их.
В далеком детстве поймал первого своего пескаря — воспоминание незабываемое, событие того года самое значительное, как тут же сравнил (в килограммах) крепость на разрыв одного миллиметра японской лески с маркой стали три. Перешел на арматуру специального рифления, ее как-то предлагал один инженер институтский. “Это улучшит сцепление арматуры с бетоном”, — утверждал он. Но на сколько, не может теперь вспомнить Михаил Васильевич. Странный был инженер: ходил, жестикулировал. “А сам как ненастоящий, — вспоминает больной. — Руками махал, сцеплению с железом радовался… Да и сам-то я: что-то переспрашивал, уточнял, на бумажке цифры записывал. Глупости все”, — тоскливо подумал Михаил Васильевич. Но в голове все толчется суета из случайных обрывков: вот он сидит с женщиной в номере гостиницы. Она улыбается, легонько щелкает красным ноготком по его носу, говорит: “Я вот тебя, озорник”. От Михаила Васильевича пахнет коньяком, правой рукой он поглаживает круглую коленку в капроне. Теперь, смотря в окно, он брезговал движениями ее тела. Все прошло без следа, как и те их вульгарные движения. Вот теперешние дни — другое дело. К ним он возвращался и становилось одиноко, и сжималось сердце. Это, если бы кто мог выразить, как тяжело: пройдут тысячи весен, а он не увидит ни одной. Серые птахи будут летать, кошка — цена ей копейка — дремать на солнце. Вспомнил о молодой женщине, что в хорошую погоду с трудом, на костылях, но ходит около дома. Она еще много лет может передвигаться на своих кривых ногах! Лежать на красивом клетчатом одеяле своего дивана, читать, пить чай с медом — Михаил Васильевич еще недавно любил яркие клетчатые одеяла, мед к чаю. Она много-много дней будет смотреть на ненастье из окна уютной комнаты. Кушать, делать глотки, не ведая об ужасном. Смотреть телевизор, листать газету. Наконец, просто сидеть и наблюдать вокруг. Очень нехорошо Михаилу Васильевичу оттого, что он не делал так раньше. Очень ему хочется найти выход: ехать далеко, просить знаменитость (особенно, если она лечит травами), говорить о том, как ему тяжело. Согласиться с неизбежным, но теперь несправедливым. “Вот говорят теперь: это бывает от горячей пищи. Если знать, всю жизнь бы сосал вместо чая лед”, — и так далее и тому подобное. И такие мысли — целый день.
Вспомнил свое давнишнее посещение кладбища — кто-то тогда умер, — о множестве жирных крыс, проникающих под землю глубоко. Отгоняет от себя мысль о белых толстых червях, о вздутии трупов. Но мысль не уходит, она перескакивает на смердящий воздух, проникающий через еще не слежавшиеся крупные куски грунта. Тяжелый, глинистый, он издает тихие, едва улавливаемые звуки, осыпаясь и все сильнее придавливая крышку его гроба. Она потрескивает, готовая раздавить. Под ней — его раскрытый рот выдает на подбородок вонючую жидкость. Вот и из ушей потекло — бедный, бедный Михаил Васильевич… Крупные белые черви везде и под его костюмом-тройкой. Копошатся в великой темноте, превращая его тело в землю. В воспаленном мозгу это мелькнуло мгновением, и секунды не заняло.
Он вздохнул, а вздыхал теперь часто, посмотрел в окно, на подоконник, скопившийся там снег, увидел себя пацаном. Зима, и он бежит на коньках: в руках самодельная клюшка из кокоры, впереди чистый лед и много-много лет жизни. Вспомнил зачем-то мальчишку из пионерского лагеря, который оказался верующим в Бога: скрывал, да узнали. А на следующее утро, сговорившись, подкараулили, хоронясь в кустах. Только мальчишка на колени, только он перекрестился — зашевелил губами, тут и закричали пацаны. Да так, что его как корова языком слизнула. Вернулся мальчишка к вечеру похудевший, с кличкой “Исусик”. Некоторые, чтобы он видел, вставали перед пнем на колени, кланялись. Кланялся пню и пионер Миша — веселая пора детства.
Перешел в воспоминаниях на недавнее: некогда большой строительный начальник, а теперь пенсионер, крестится. Средь бела дня.
Дело было так. Михаил Васильевич шел тут как-то, перед тем как заболеть, мимо церкви. Спешит, в руке портфель светло-коричневый (с желтизной), ботинки импортные (сносу не будет), дела на службе удовлетворительные (сдана отчетность) — все спокойно. Большой строительный начальник, ныне — пенсионер (возможно, союзного значения) подает нищим, крестится на икону над входом. День, светло. Еще пятится, шапка на отлете в левой руке, крестится. Люди кругом. Михаил Васильевич прошел квартал в задумчивости, постоял перед светофором пять минут, а потом вернулся.
Народу в церкви мало. Парень на коленях: кланяется низко, молитву читает. По сторонам не оглядывается. Молодой, одет прилично. “Да неужели он это серьезно? Кто поверит-то в наше время?” Начал присматриваться к иконам: писаны неумело, нехудожественно, без соблюдения элементарных правил, известных любому архитектору. Перспектива отсутствует напрочь. На лицах святых никакого умиления к тем, кто пришел. И Михаилу Васильевичу (инженеру не без перспектив) никто не обрадовался: пришел и пришел. Думай, выбирай, а святые с деревянных досок (причем одна из них с явной трещинкой, явной) будут при этом присутствовать. Он же, Михаил Васильевич, предполагал особенное. Разъяснений каких-то. Если ЭТО правда, то ему нужно показать “нечто”, подтвержденное современной наукой. Посмотрел вокруг: не то, чтобы он чужой, а все нашли язык, общаются, а он — гость. Вышел на крыльцо, сделал шаг-другой, надел шапку, подумал: не рано ли? Посмотрел на стенную роспись, на купола, крест рассмотрел: “Надо узнать, почему много перекладин, что-то же они должны значить?” Постоял, раздумывая, вернулся, подал нищим.
На этом месте воспоминаний сердце больного ударило в грудь, сжалось, серый свет из окна поплыл в сторону. Воздуха стало мало — удушье, какого не бывало, в ушах зазвенело, достигло высокого тона, потом этот камертон поехал куда-то в сторону, в сторону, превращаясь в шум гальки на дне реки. Он наполнял его усохшие мозги, а в провалившихся глазах появились пятна красного, желтого и синего цветов. Смешиваясь, они образовали зеленый, оранжевый, фиолетовый. Как на раскаленной плите пузырится желтая краска, создавая желто-коричневый цвет гравия и гальки. Появился валун, который он только что принимал за большой, наполненный дымом, пузырь перегорающей охры. В нескольких метрах от него поблек ультрамарин, превратившись в голубую воду. Цвета приобретают объемные формы, они уже отбрасывают тени. А когда движение красок замедлилось, а потом и прекратилось, Михаил Васильевич увидел реальные предметы, людей и себя на берегу реки.
Вокруг него деревья с плодами, каких он не видел наяву. Но все реально, как и люди, река и он — спешащий, желающий иметь больше. И эти плоды на дереве и торопливость — все объяснимо, все взаимоувязано: и огромная река с видимым противоположным берегом, и суета людей вокруг. Всем плыть надо — в этом нет сомнений. Невозможно не плыть!
Вот смелые и гордые идут от берега, заходят в воду для одиночного плавания, грудью наваливаются на волну. Тела молодые, здоровые, красивые. Начало пути. Сколько же лет теперь Михаилу Васильевичу? А нисколько. И есть возраст, и нет его — по мере необходимости.
Отчаливают лодки, груженные тяжело, суда-треугольники, поставленные на вершину и имеющие мудреное название. Рядом, с огромного белого лайнера, слышится уверенная команда. Голос поставлен. На многочисленных палубах горят миллионы электрических лампочек: круглые, длинные, а есть и черные, плоские — никакого в них объема. Только отсвечивают. Не потухнут на ветру лампы. Холодный электрический свет. Люди с верхних палуб ободряют тех, кто ниже: плавание на теплогазоэлектротурбоходе будет спокойным и приятным. Рассчитано все.
— Растопить атомный реактор! — командует капитан, да так громко, что на него посмотрели. Он пошевелил пышными усами, погрыз трубку и начал шарить в карманах. Умелый бросок — и коробок спичек точно летит в люк кочегарки, где слышится нестройная песня про камыш и деревья, которые гнутся на ветру. Песня стала тише, корпус судна вздрогнул, а из большой красной трубы показались клубы черного дыма.
Другой берег более походит на остров, отгороженный течением, особенно скорым к середине. Оно сносит всякого, кто перестал грести, потерял управление, уподобился хаотическому броуновскому движению. (“И в строгом соответствии со средним квадратом смещения частицы Dх-2”, — мог бы вскричать современный естествоиспытатель, испытывая законную гордость от знаний законов перемещения неодушевленной материи). Немногие посмотрят в сторону острова: он далек, а плавание будет приятным. Это обещано самой последней теорией о правильном плавании на больших кораблях. Да и капитан нынче хорош, как никогда. Приключения в пути возможны, но кто же против них, приятных-то? В век высоких технологий нетрудно получить удовольствие: с белых теплоходов несется музыка, а вдали красивые яхты. На берегу все появляются люди, они срывают плоды — вкусные, какие бывают запретные, и смело заходят в воду. Да и чего опасаться в век общечеловеческих ценностей и развитой науки, имеющей неограниченные (без малого!) возможности? Но под ровным течением у берега скрыты донные струи, они избирательно подхватывают и несут некоторых мимо красивых теплоходов и белых яхт. А если присматриваться к дальнему берегу, он становится все более непонятен, страшен, как это бывает, если смотреть в темноту. Чем ниже по течению, тем обрывистее скалы; там, как в кипящем котле, беснуется пена, показывая обломки кораблекрушений и предметы домашнего обихода. Появляются, чтобы навсегда исчезнуть, хрустальные вазы, кувшины, посуда и украшения из золота, что так скрашивают быт. Тот берег далек, но и теперь видно: на красивой полированной кровати (ручной работы, индивидуального изготовления, Германия!) проплыл мужчина со связанными руками. Челюсть подвязана платком очень тонкого батиста, а на глазах по монетке (СКВ!). Все сносится в океан, у которого нет берегов. Там — ночь, только ходят огромные волны, да ветер срывает с них куски серой пены.
Вот Михаил Васильевич входит в воду, не страшится. Как в детстве, нырнул, гребанул под водой, вынырнул, головой покрутил, да так, что брызги полетели. Энергично руками замахал. На течение вышел грудью, подмял под себя волну. Потом еще, еще. Его подбросило, накрыло. Опустило, подняло — плыть все труднее, помех много, да и руки не железные. Волн много и все самые высокие — около него. Но напрягается Михаил Васильевич: обогнал кто-то, обошел слева другой, но нехорошо ему — дышать тяжело, в ушах, носу вода, ногу левую все куда-то тянет, выворачивает. Поднимет волна, потом под себя подомнет, и конца этому не видно. Руки, ноги деревенеют. Начал присматриваться к крупному железу, находя одиночное плавание утомительным, иррациональным — любил он выразиться. Многие, из недавно смелых, из тех, что грудью бросались на волну, сидели теперь аккуратными рядками на крупнотоннажном судне, гудящем сильно-сильно.
Постукивая в недрах двигателем, тихо плыла роскошная яхта. На мостике, измученный ночной жизнью, капитан: бледнолицый, глаза неясные, зрачки расширены. Он в короткой черной рясе, а по ней — яркие цветочки, переплетаясь между собой, создают орнамент великолепного креста. На нем мужчина в набедренной повязке, по ногам и рукам привязанный жгутиками из цветов ромашки. Венок на голове, он выполнен из роз ослепительной селекции, без шипов. Глаза у мужчины на кресте веселые, с лукавинкой, прищур отеческий. Взгляд философа, крупные мышцы Аполлона. Из-под капитанской рясы видны джинсы-варенки, заправленные в желтые сапожки: каблуки высокие, пряжки крупные. Расшиты сапоги мелким бисером. Попыхивает крученой сигаркой капитан да посматривает на тех, кто под тентом, в шезлонгах. Старается нести службу: по взгляду улавливает настроение. Выпустит колечко дыма от ароматной сигаретки, отопьет из высокого стакана, уверенный в надежности мотора: наддув в цилиндры дизеля осуществляется через карбюратор. По реке перемешались предметы, суда-конструкции, не имеющие права на устойчивость, но естественные теперь. Самыми совершенными компьютерами ученые давно и окончательно установили: подобное невозможно, но на реке все иначе.
Михаил Васильевич начал присматриваться к большому комфортабельному судну “Лаодикийское”, богато иллюминированному, украшенному бронзой. Ухватился за какую-то желтую железку, подтянулся из последних сил, ухватился за борт, еще напрягся. Вот и ногу закинул, устало перевалился, на четвереньках уже стоит на судне “Лаодикийское”…
— Пшел вон, — сказал кто-то из обслуги и рассчитанным движением пнул в живот. Носок блеснул медью: специальный, приспособленный для обслуживания трудящихся. И шнуровка надежная — из крепких синтетических волокон (скорее ботинки износятся!).
Михаил Васильевич погрузился в воду, погреб там руками, вынырнул, ртом дышит от недостатка воздуха, которого ему все время почему-то не хватает. Рядом плот из лесин разной длины и толщины, со срубленными топором вершинами и неаккуратно спиленными у комля. С парусом из носового платка, он быстро шел курсом, буравя воду и создавая за собой волну. Михаил Васильевич почему-то знает: плот обгоняет многих оттого, что парус из платка плотен, пропитан солью слез и потому так хорошо надувается ветром.
Среди немногих на плоту стоял мальчик, над которым все смеялись в пионерском лагере. Теперь он спокоен, а ветер отбрасывает назад его белые волосы. Он смотрит далеко, делая какие-то очень нужные движения телом, рукой. Странные в той жизни, где смеялись над ним, а теперь эти движения наполнены… Да, да, именно наполнены движения. И в этих словах нет аллегории. Это необъяснимо, как необъяснимы слова: тяжелый, но не имеющий веса. Механические движения наполнены! Видимым, но это невозможно объяснить.
Рядом с ним стоит старинное кожаное кресло, в котором расположилась уборщица из институтского общежития. Михаил Васильевич ее хорошо помнит, хотя у нее теперь незнакомое ему лицо. Помнит, как он острил, когда ее перевели мыть полы в аудиториях: “Повысили в должности. Растут же люди…” Лицо ее спокойно, она сидит в высоком старинном кресле. Про нее говорили: знает по-французски. Кто-то из студентов, остроумный, как и Михаил, пытался говорить с ней, но она на это отжала мокрую половую тряпку. Ее сухая, со множеством синих жил рука теперь покоилась на высоком подлокотнике кресла. Другой она гладит толстую старинную книгу. На груди приколота большая брошь-миниатюра: ханский батыр на степном коне с кривой саблей, а перед ним воин с копьем на белом коне. Смертельная схватка.
Рядом с высокой спинкой кресла стояла толстая баба, каких изображают в карикатурах на мещан, сильно отставших от поступи социализма. Она в цветастой шали, плюшевой жакетке, короткие ноги обуты в стоптанные пимы, подшитые войлоком и кожанками у носков. Руки красные, крепкие, чернеет под толстыми ногтями. Она лузгает семечки. Много шелухи налипло на подбородке: от резких движений она падает на ее высокую грудь, сыплется на пол. Кажется, Михаил Васильевич слышит хруст шелухи под пимами. Примитивные люди — и он отталкивается от плота.
Появилось нечто огромное, управляемое особенным электронным стержнем. На верхней палубе совершают променад: смокинги, вечерние туалеты дам. Некоторые, из особо знатных, возлежат в расслабленном состоянии на софах. Там поблескивают лацканы стеганых дублетов, бокалов, а на их ногах цепи красивой панцирной свивки. Судя по названию — “Сардийское” — это был американо-европейский лайнер. С палубы тянет винным душком: их цивилизация, обогатив себя совершенной технологией, сексуальной революцией и озабоченностью, давно переросла в культуру, сладкую, как сильно перезрелый плод, смердящий брожением.
Много на судне всяких кают и чем ниже палубы, тем народец попроще, а говорит все равно мудрено: стандарт, инвестиции-инверсии. Слышится мелодия “Хиникс пшеницы за динарий”. Ритм современного хэви-металла, только ускоренный.
Поддаваясь уже быстрому течению, сносило в океан понтон. На нем большой, скрывающий от дневного света, полог, расшитый золотом-серебром. Одежда на матросах ладная, морды сытые. Офицеры в мундирах стоят кучкой — старые, не военная косточка. Сутулые: геморрой в сорок, сердце “перебоит” от перегрузок, импотенция в тридцать — болезни профессиональные. Один из них, с еще не утраченной мыслью на лице, все присматривался, косил глазом в сторону океана. А потом начал рассматривать скалы через большой бинокль. Хорошо стали видны близкие волны у берега, а в них останки мощных кораблей разных эпох и конструкций. Кто-то не выдержал, прыгнул с понтона, чтобы спастись. На это другой офицер в эполетах из толстой золотой канители вышел строевым шагом вперед, выхватил из ножен саблю и угрожающе помахал гранитным скалам. А потом и рубанул ею воздух. Напряг подагрические ноги, встал на цыпочки, глазами повращал страшно. Другой рукой показывает лоцманскую карту, утвержденную в установленном порядке и скрепленную печатью. Офицеры на это кивали согласно, готовые поддержать, а один из них, особенно старый, протер рукавом на груди эмаль большого ордена, приподнял подбородок. Другая его рука опущена, трясется мелко. Шум все нарастал, ветер обдувал лица, но кто-то еще спустился с кормы в воду. Тихо и незаметно, отчего его считали среди присутствующих.
Михаилу Васильевичу не понравился понтон.
Руки и все тело устали, ноги совсем как не его. Волна рот заливает, вздохнуть не может. Ногами отталкивается резко, хрипит. Опять присматривается, за что зацепиться, одному не выплыть. Обгоняя многих, к острову шел спасательный баркас — просмоленный, в длину много локтей. Отдельно от всех, на носу, стоят люди в черных одеждах. И в чем-то упрекают тех, что носят белые. “Мы в истине”, — итожит толстый в белом. Из толпы в черных сдержанно ответили: “Церковь узнается не по бревнам, а по ребрам”. Михаилу Васильевичу — по самые глаза в воде (чтобы вздохнуть, он поднимал лицо к небу, освобождая нос) — кто-то, едва знакомый, помахал, предлагая место…
Стало нарастать удушье, усилился шум гальки со дна реки, а уже близкий берег начал терять очертания. Исчезли тени, резче обозначился синий, желтый, красный цвета. Они наплывали друг на друга, смешиваясь между собою и все более превращаясь в тусклый свет из окна. Михаил Васильевич почувствовал боль от изжеванного языка, пробитую грудь и стянутые ноги. Пошевелил худой, едва слушающейся рукой, а Лена вытерла розовую пену с его губ. Еще посмотрел на тусклый свет из окна, шкаф, жену и окончательно определил себя в своей комнате. А оттого, что он еще жив, ему не стало лучше. Нехорошо посмотрел на платяной шкаф. Побрезговал. И не потому, что он облупился в углу, а потому, что он, шкаф, служит, в нем “их” одежда. Вспомнил, что он — инженер, ему стало жалко себя. “Строительные нормы и правила”, — Михаил Васильевич мог бы рассмеяться от этих лишенных смысла слов, да рядом стояла Смерть, а в груди кол — большой, негнущийся. Он выпустил через нижнюю губу слюну с кровью, потянулся за травяным настоем, а когда побулькал во рту, то и вылил его на грудь. Не сказать, что специально, да и не без этого. Лена, что так красиво когда-то ходила (как же это было давно — случилось так много и, кажется, совсем недавно), вытерла ему лицо, дряблую кожу на шейных позвонках и грудной клетке. Осторожно промокнула полотенцем уголки губ.
Михаил Васильевич удовлетворенно подумал, что он-то уже довольно помучился, а другие еще пойдут этим путем. С самого начала, и ни один не минует. “Чаша сия никого не минует”, — где-то, может, правда, тысячу лет назад, он слышал такое. А теперь это приходило на память. Просто “это” где-то все бродило по свету, отвергнутое Михаилом Васильевичем, а теперь как бы само собою ложилось “в то самое место”. Если он вспоминал об отце, сложных отношениях с ним в последние годы его жизни, то теперь он знал: по отношению к нему он проявлял нетерпимость. Отец был стар и имел право на странности, быть вредным…
В разрозненном состоянии воспоминания блуждали в эфире, лишь изредка навещая его по какой-либо ассоциации. Но после очередного нажатия смертельной болезни воспоминания упрощались, упорядочивались вокруг некой оси “Добро — Зло”. Добра не прибывало, а поступки, в прошлом естественные, сделанные в подтверждение своей правоты и с чувством долга и достоинства, поворачивались тихо вокруг упомянутой нами оси. Их можно теперь спокойно рассмотреть. И становилось их больше: к мальчику из лагеря, уборщице, базарной бабе в цветастой шали (дело было на рынке) все прибавлялись воспоминания, о которых он бы и не вспомнил в “суете сует. Вавилоне великом” (кто-то же сказал такое — точно и несомненно). Например, появилась в памяти женщина: из-за его неосторожности, торопливости в проходе товарного вагона она имела выкидыш. Много объяснял он спешкой да высоким ритмом жизни. Теперь он не спешил, возможно от этого и поступки гиперболизировались, они вышли за рамки семьи и железобетонных панелей повышенной индустриальности. О молодой беременной женщине подумал: могла не иметь больше детей. А это ужасно, никого не иметь!
Плохо ему — Михаилу Васильевичу. Умирает. Шум в ушах, сознание размывается, целый спектр красок в потухающих глазах. Воспоминания какие-то… Небывалое удушье от западающего языка, кол из очень прочного дерева в том месте, где сердце, — целый комплекс запрограммированных мероприятий превращал иррациональное в естественное. И без всяких мудрствований. Наоборот, всякая философия была бы неуместной. Все, что было хорошо, легко превращается в бессмыслицу. Она (бессмыслица) растекается как краска, наплывает на другую, превращаясь в сиреневый цвет безумия, желто-коричневую жестокость. В темный крап-лак, нетерпимый к другим цветам.
Но вот “кол” в груди отмяк, шум со дна реки притих, а в окне сгустился серый дневной свет. На улице загудел мотором троллейбус, около дома пролаяла собачка, а в подъезде хлопнула дверь.
— Ты пройдись по ковру, — Михаил Васильевич не беспокоится, что о нем думают.
— Ты еще поправишься, — жена отворачивается, смотрит на дверь, где у косяка, навалившись на него грудью, сын-студент, за ним — дочь. Зареванная, она чаще других уходит плакать.
— Давай, я сделаю укол, — плаксиво просит Лена и кивает на столик, покрытый чистой салфеткой. Под ней много всего, но нет того, чтобы вылечило тело или облегчило душу.
— Пройдись, — а сам думает: — “Умрешь, как все”.
— Я приготовила супчик. Хорошо протерла и без мяса.
— Не зли меня этим супчиком-бульончиком, — он отворачивается к стене. — Дай умереть спокойно.
А еще он стал говорить: “Ты что, совсем дура?” Нажимал на слово “совсем” не то, чтобы с удовольствием, а просто выделял слово.
К вечеру перед глазами Михаила Васильевича снова поплыл свет из окна. Он разложился на синий, желтый, красный. Они стали смешиваться, надвигаться друг на друга, образовывая конкретные предметы. Появился каменистый берег, деревья, а на них фрукты. Люди, как заведенные, механические, кусают от плода и, уверенные в успехе, идут к реке. Среди многих и он, Михаил Васильевич: он крепок, не болен самой ужасной в мире болезнью. Сам по себе — ни должности у него, ни семьи. Никаких забот, кроме — плыть надо через реку. Уже отходит от берега огромный лайнер с миллионом электрических свечей. А себя он теперь видит на корабле, который сильно дымит большой трубой в небо. Палуба освещена гирляндами разноцветных лампочек, а на высокой мачте установлен мощный прожектор. Судно, с научным названием “Ухрев к микориш”(8)  дрожит от мощных моторов. Из трубы все чернее дым, далеко слышен гудок — уступи дорогу! Но все что-то не так, помехи досадные. Сносит течением огромный корабль. Капитан отдает команду — еще сильнее гудок, а дым до самого неба. Внизу, за его высоким бортом, маленький кораблик, легко задевая деревянным бортом, быстро скользит по металлической обшивке корабля. На маленьком Михаилу Васильевичу машет рукой старушка, предлагая прыгать к ней. Она в черной, не весенней косынке, в руке — букетик цветущей вербы. На лице радость, какая бывает в праздник, да еще весной. Он не может вспомнить, где он видел ее. Где-то давно, случайно. Она что-то говорит ему о преимуществе дерева над железом, а он стыдится. Указывает на сильно дымящую трубу, прожектор, сложные палубные надстройки. Приводит в доказательство цифры. “Дощатик”, вопреки малой мощности двигателя, хорошо шел против течения. “Иди к нам. И не говори потом, что не звали”, — и он вспомнил эти слова. Лет пять назад, в пригородной электричке, бабулька одна попалась разговорчивая. Удивила его упрощенностью взглядов на крупные проблемы. Мельчила их до уровня “гордыни”.
Потом помахали с какой-то старой развалюхи с отвалившейся по борту доской. Предлагали место всем, но редко кто отваживался прыгнуть с высокого борта, иллюминированного красивыми гирляндами. С верхней палубы раздаются призывы капитана, его компетентных помощников. Непрерывно слышатся аплодисменты мирового сообщества и прогрессивного человечества. На нижних палубах движение, но единицы поднимаются выше. Те, что видят дальше, требуют увеличить обороты двигателя, сменить его; другие — приступить к выполнению пакета предложений по новой программе “Ьнетелп ан ьнет”. Суденышко, несмотря на убогость и полуотвалившийся борт, обгоняет железного гиганта. Спокойно и несомненно.
На носу, ниже многих, он увидел девочку в большой рыжей шапке, и внутренности Михаила Васильевича стало разрывать от смеха. Шапка воровки печенья мелко тряслась, трясся от смеха и старший инженер. Ему хотелось прекратить свой болезненный смех, спуститься к Софии (и не подумал, откуда известно ему имя), но не мог этого сделать, а только облегчал себя физической болью, сдавливающей в том месте, которое он не хотел называть.
— Прыгай, прыгай к нам, — позвал его знакомый мужской голос и то место, которого он боялся и ненавидел — пищевод, сгусток мучений и ось мира, — странным и необъяснимым образом, а теперь естественно потянуло его к полуразвалившемуся суденышку. Михаил Васильевич уже начал спускаться с высокого борта по какой-то доске, ему становилось все покойнее. Как он мог не знать этого раньше: нужно просто быть ниже. Это так просто — быть ниже…
Но снова послышался шум гальки со дна, опять смешались цвета в серый дневной, а тело наполнилось болью. Один глаз превратился в незрячий, а в позвоночнике появились раскаленные гвозди. Языку тесно, он занял весь рот. Михаил Васильевич покосил глазами, посмотрел одним устало и брезгливо. Ему надоела эта комната, платяной шкаф и дневной свет из окна. Какое-то время он хотел рассказать о сне, что повторяется, но посмотрел на свою руку. Чужая рука, а далеко от него — сын. Да и зачем рассказывать — не поймут его сна.
— Ничего не надо, — а ногам и рукам все холоднее. Возможно, остывают грелки. — Ничего не надо, — тяжело ворочая языком, едва слышно повторил он и сильно сжал его гнилыми зубами. В голову ударил шум, а перед глазами поплыли цвета. Из них сложилась река и дальний берег, к которому его неудержимо притягивает. Берег становится светлее, там все из света, разных цветов. И сам он сгусток серого света. Нет больше боли и нет удушья — это так знакомо и необычно — его состояние не подвластно законам материи, необъяснимо логикой. Он видит тело внизу, а сам несется к свету, его ничего не тяготит…
Через три дня хоронили то, что осталось от Михаила Васильевича. Тело лежало в темном костюме-тройке: узенькая белая полоска на фоне выработки. Худое лицо, едва узнаваемое членами месткома, приехавшими проститься (кстати, к поминальному столу профсоюз хорошо помог с продуктами). Приходили соседи.
На кладбище Лена вытирала глаза кончиком черной шали, сын хлюпал носом. Все было как у людей. Присутствовал первый заместитель директора — куратор лаборатории. Несколько рабочих с лопатами, естественно, уже выпивших. Дочери пришлось дать лекарство: она кричала в небо.
Когда засыпали могилку, первый заместитель с одним из месткомовских с удовольствием прошлись вдоль оградок, рассматривая фотографии и читая надписи. Останавливались, если умерший оказывался моложе их. Такая прогулка (на свежем воздухе!) хорошо бодрит. Обменялись мнениями о кадровых изменениях в институте. И нашли возможный перевод Абдвидзе в Москву. Такая мысль уже давно витала в воздухе.
В сторонке, один, стоял Селянин. Ему было грустно оттого, что все так просто оканчивается. И почему-то вспомнил слово “прах”.
После похорон, за столом, все было как у людей.
— Вот и не стало нашего Михаила Васильевича, — сказал никому не известный старик в несвежей фуфайке. Он выпил из граненого стакана и с видимым удовольствием закусил капустой хорошего квашения.
Да и то правда: то, что осталось на кладбище, — уже и не человек, а кусок сцепившейся материи, хорошо или плохо, но отслужившей свое. На этот раз — в качестве тела Михаила Васильевича.
Мы рассказали о Солдатенкове, Михаиле Васильевиче Солдатенкове, человеке, с которым уже не встретимся. Нельзя было не рассказать об одном из многих, пожелавших сделать хорошее, но недовольных всяким, кто отличается. Рассказали, для чего года на два забежали вперед…
А теперь у магазина с ярко освещенными окнами Михаил Васильевич, немного сутулясь, нес домой тяжелый портфель с материалами для научного отчета, который он решил посмотреть “дома вечерком”.


Игорь Иванович наблюдал за Солдатенковым, переставляя ноги на грязном полу. Накапливал в себе чувство неловкости: “Полез не в свое дело”. Женщина, вынесшая тяжелую сумку из магазина, неодобрительно посмотрела на него. Чувство неловкости перерастало в легкий стыд. В тени, в меру прячась от света, стояла нищенка. Селянин стал замечать, что она не только смотрит на тех, кто входит и выходит из магазина, крестится и благодарит за подаяние, но нет-нет да и посмотрит на него.
Собираясь на могилку к сыну, он всегда готовил с десяток полтинников для нищих и запомнил эту женщину у церкви.
— Что с вами, гражданин? — неожиданно она обратилась к нему.
Возможно, его старое пальто и дешевая шапка обратили внимание нищей старухи, и она решилась на разговор. Известно, нищий — всегда немного психолог.
— Вам плохо?
Селянин, присмотревшись, увидел, что это была старая женщина, одетая очень даже скромно, но чисто (конечно же, она была одета хуже, чем он — старший инженер). На ней был бушлат, какой выдается рабочим и который можно купить с рук у подгулявшего строителя за десятку. На ногах валенки с глубокими калошами.
“Такая обувь хороша при застуженных ногах”, — мелькнуло у Селянина, у которого после саарбрюккенских перегрузок и переохлаждений в громаднинских каменоломнях болели ноги.
Никто не проходил и старуха, опустив руку, смотрела на него:
— Несчастье какое, или как?
— Да вот, девочку забрали в магазине. Видите ли, украла пачку галет, а сами по-настоящему воруют… крадут тоннами, — нашелся он, — девочку довели до такого состояния… Никакой жалости к человеку, а ведь она еще ребенок, — начал выговариваться Селянин. — Бессовестные они.
Старуха соглашалась, покачивая головой.
— У них вот та, толстая, — та самая вредная. Опасная. Подойдет незаметно, толкнет, а уже потом кричит: “Пошто здеся пасесся? Сколько говорили, чтоб духу твово не было здеся”, — высказала она обиду. — Это в красном пальте девочка?
— Да, да, в красном, в клеточку. Яркое такое.
Нищая помолчала, а потом показала в сторону рукой:
— Она из интерната, я как-то говорила с нею. Софией зовут. Родителей нет, — старуха перекрестилась.
Опять получилась пауза и Селянин, как и ранее старуха, начал посматривать на нее. На лице не было ни забитости, ни игры в эту забитость, какая бывает у некоторых людей, чтобы разжалобить, показать смиренность (на самом же деле такие люди несмирные).
“Одета чисто, — еще раз отметил он, — взгляд простой, осмысленный”. И от этого ему стало интересно наблюдать. Ей подавали монетки и она благодарила, крестилась, не играя на публику в неистовость благодарности и веры.
— Вы что, мать, верующая?
— Верую, — с готовностью подтвердила она, — а как же без веры-то?
Селянин помнил о девочке и бросал взгляды на освещенные окна.
— Может, ей яркая обертка у пачки этих самых галет понравилась… они же готовы были ее затормошить, — сказал он, глядя на нищую, в которой почувствовал участие, — ну, почему они такие?
— Бога забыли, страха не имеют, — а потом сказала себе: — Сатана душу вынул, они-то думали — облегчение для них.
Когда Игорь Иванович понял сказанное, то был удивлен простоте объяснения всего, что увидел недавно в магазине, да и не только в магазине, и не только недавно. Машинально он полез в карман за кошельком, достал монету.
— Оставьте себе, — остановил его ровный голос. Нищая смотрела на его широкие (от старости) ботинки.
— Его финансовые дела, — как бы сказали на Западе, — находились в расстроенном состоянии.
— Работать надо, — сказал бы рядовой советский гражданин по этому поводу.
— Ни черта денег не могу скопить, — сказал бы о себе Селянин, — не получается.
От последних слов нищей он встрепенулся: мудрость хотел деньгами оплатить и теперь не знал, что делать с монеткой.
В тамбуре магазина послышалась возня, дверь подергалась и, резко ударившись об ограничитель, открылась. Кто-то в рабочем бушлате, раздвинув ноги и руки, стал упираться в дверной косяк, препятствуя тем, кто был за ним. А сзади было двое, которые хотели его вытолкать. Выталкиваемый походил на одного из тех, кто испытывает радость присутствовать при виноторговле. Они доброжелательны, даже услужливы. И очень просты. Такие люди всегда находятся там и создают в стране привычный колорит. Утверждал один младший научный сотрудник, что каждый из них имеет при себе граненый стакан, взятый в ближайшей общепитовской точке. И как будто те люди никогда не откажут в его одолжении.
Один из выталкивающих — в мохеровой кепке — с силой ударил по руке упирающегося, тот освободил косяк, но тут же уперся боком. Слышалось сопение. Другой, покрупнее, в ватной куртке, именуемой иногда в народе “русским чудом”, тяжело дыша, сказал с натугой:
— Щасс, сука…
Он отскочил на шаг и с силой поддал крупным сапогом в заднее место того, кто желал наблюдать виноторговлю, а потому не хотел покидать большой и светлый магазин. Человек в бушлате только на секунду схватился руками за свою тазобедренную часть, но этого оказалось достаточно: мужчина в мохере с силой толкнул. Седобородый пролетел мимо нищей и боком тяжело упал в двух шагах от Селянина.
— Ты еще возникни, я те глаз выну, — пригрозил в куртке. Дверь захлопнулась, нищенка перекрестилась, Игорь Иванович сделал шаг назад, а человек тяжело заворочался и начал подниматься. Он натянул на всклоченные седые волосы шапку и, пьяно выругавшись, крикнул в сторону двери:
— Я вас, урок, пачками сажал, а в пачке — тыща… Вы еще узнаете меня, — он крикнул несколько бранных слов в адрес урок и, набрав в легкие воздуха поболее, начал ругаться еще и еще.
Селянин начал узнавать в этом человеке юрисконсульта. А когда узнал, был удивлен переменой в человеке. И тогда, в тресте, он попивал заметно, но чтобы опуститься до такого уровня за несколько лет — есть чему удивиться. Юрист был одет в синюю зимнюю одежду монтажника. Все было грязным и мятым, как и его лицо. На свету его борода и усы выглядели клочьями (ранее он не носил бороду), даже неуместными на его лице. Да и лицо стало другим: в глазах было только зло. Из-под шапки с одной вязочкой торчала прядь волос. Не по размеру большие бушлат и ватные брюки — в масляных пятнах.
— Григорий Иванович, что с вами? Что им надо? — начал приходить в себя Селянин, не зная, чем помочь. Юрист узнал его, смутился на секунду-другую.
— Алкаши несчастные, я таких сам бы уничтожал, автоматом. Мало я их гноил…
— Да случилось-то что?
Но тому не хотелось рассказывать, он без платка высморкался на грязный лед, вытер свою крупную старческую руку о бушлат и ответил неопределенно: “А…”
Когда бывший юрисконсульт и некогда грозный судья успокоился, Селянин узнал, что работает он теперь грузчиком по второму разряду в городском монтажном управлении треста.
— Подловили, гады, — сердился он, — по всем районным управлениям стукачи. Как будто сами не пьют. Ссучились все…
Игорь Иванович увидел в одном глазу старика, том, что был освещен окном магазина, — слезинку, которая начала подрагивать на реснице. Он не знал, что сказать человеку, а только нашелся, что сбивал матерчатой перчаткой снег и мусор, налипший на синюю куртку бывшего юриста и заместителя председателя суда тех мест, где северные лагеря.


Расскажем о нем.
Помимо того, что любил он икру, пирожки из печени дикого гуся, были еще и страстишки: охота, молодые женщины, хороший коньяк. Жил красиво, но что-то все угнетало грозного судью. В те славные для него годы появилась странность: любил, чтобы кто-нибудь вечерком посидел на его ногах. Звучит это необычно, но факт: когда по службе ему приходилось бывать в лагерях, где уже знали эту невинную забаву, ему подбирали подходящего из заключенных, и чтобы вес был около пятидесяти, и чтобы покладистый был. И подушку, что ложится на ноги, подберут в меру плотную. Вечером, после трудного судного дня, заместитель председателя ложился на роскошный диван у себя в комнате, приготовленной для него, разувался, всегда снимал носки. В комнату входил заключенный, окончательно отобранный (по документам) самим судьей. Они немного калякали о том, о сем.
— Как у вас дома, как семья? Как часто вам пишут? — участливо спрашивал совсем нестрашный судья. Заключенный отводил душу — рассказывал о том, что его беспокоит. Они пили чай из большого термоса.
— А ведь по твоему делу не все учтено, — неожиданно говорил заместитель председателя областного суда. На это заключенный вздрагивал, бледнел, не зная, как это понимать. Заместитель смотрел мрачно — не лицо, а камень. Потом чуть улыбался. Потихоньку выпускал из себя воздух и заключенный. Опять говорили о пустяках.
— Я бы толковал показание одного из твоих подельников иначе, — и снова тяжелый, чугунный взгляд. Заключенный опять бледнел, ему становилось холодно, особенно ногам.
— Погода нынче не по сезону, — озабоченно продолжал судья, — но будет, будет еще тепло. И зелени будет достаточно, — от этих слов его лицо светлело.
— Мм… — соглашался зэк.
Через полчасика, успокоенный, он клал на ноги судьи подушку и потихоньку садился на нее. Заместитель председателя подсказывал: левее, правее. Тот осторожно пересаживался, поворачивал ноги и заместитель. Возможно, в этом есть какой-то еще не раскрытый физиологами эффект, но скорее высокий судья, при имени которого трепетали и негодовали, находил в этом сидении еще и моральное удовольствие. Этими вечерами любил он говорить: не столовая, а столовка; не морковка, а морква; не убийца, а убивец; не обувь, а обувка и т.д. Применял он много таких слов особенных. Говорил и сальности.
Когда заключенный “распоясывался” — что было предварительно оговорено — и поносил заместителя последними словами, тот становился слабым. Голову откидывал, глаза прикрывал в истоме. Слюнки текли на полотенце, подложенное вместо слюнявчика.
— Ты же, курва, весь в крови. Дерьмо… — ругал заключенный, применяя и нецензурные выражения. Поносил с удовольствием, но и посматривал на заместителя — не переругать бы. — Змей подколодный… У, сука, — он замахивался, делал лицо злым.
— Ты про палача скажи, про палача, — стонал судья. В эти минуты он был совсем мирным, полотенце все мокрело. Он почти засыпал.
— Палач. Гад ползучий, — заключенный уже не делал лицо. Это были его слова…
А утром судья был свеж и от него попахивало духами. На судебном заседании в лагере строгого режима его голос гремел, но мог он и стыдить со слезой.
Прошло десять лет, судья-заместитель вышел на заслуженный отдых, здоровье позволяло и он трудился юрисконсультом в строительно-монтажном тресте. Лицо имел запоминающееся, днем по улице ходил быстро, голову опускал низко.
Но случилось роковое. К старости усилилось давление воспоминаний детства, отчего вспомнил этот “выдвиженец” звон далеких русских колоколов. И не обязательно колоколов, были и другие ассоциации. Не считаясь с его партстажем, они сломали механизм равновесия у юриста. Процесс проходил болезненно. Через два года после товарищеского суда над машинисткой Лидой, не найдя покоя в себе, он начал быстро спиваться, развелся с женой. Дурно начал говорить старый партиец о коммунистах, называя их коммунистами-сионистами. Сдал партбилет…
Игорь Иванович не спрашивал его ни о чем. Ему было просто жалко старого, больного, оборванного и никому не нужного человека, стоящего теперь перед ним. Слезинка на реснице стала крупной и была готова к пути по заросшей щеке.
Снова со стуком распахнулась дверь магазина, выпуская несколько приятно возбужденных покупателей. Один из них с усилием заталкивал в карман бутылку. Он ненароком толкнул Георгия Ивановича, но тот даже не заметил этого, впрочем, как и человек с бутылкой. Мысленно оба находились в разных местах. Георгий Иванович — в воспоминаниях о недавнем, а в мохеровой кепке (это был один из тех, кто выталкивал юриста) — в недалеком будущем. От радостного предчувствия он пребывал в состоянии легкой эйфории, чем и подтверждал учение великого физиолога о приобретенных рефлексах.
Опять открылась дверь, выпуская располневшую молодую женщину. Из ее тяжелой сумки торчали рыбьи хвосты и свертки из серой бумаги. При ярком свете из окна ее лицо казалось желтым. Как будто под кожей — все желтое, даже кровь. Она возвращалась со службы, спеша сделать для дома больше.
У слабо освещенной небольшой двери-боковушки стояла желтоватая “Волга” (“Как у Срамовичей”, — вспомнил Селянин). Шофер укладывал аккуратные свертки в багажник. Рядом остановилась еще одна машина, черная. Шофер, но в норковой шапке и кожаном пальто, прошел с большой сумкой в неширокую дверь-боковушку.
— Жена-подлюга… развелся. Дети — сучье отродье — ни один и не вспомнит. И эти трестовские… — жаловался старый человек. — Сволочи… Везде стукачи, везде. За тряпку продадутся…
Замолчал, поняв, что откровенен. В нем трудно было признать того, кто некогда наводил ужас и вызывал отвращение у тысяч людей. Бывший гроза лагерей, а ныне лишний человек на планете Земля махнул рукой, как это делают, показывая, что всего не расскажешь. Некогда простой русский парень, ставший волею диктатуры выдвиженцем, всю жизнь убеждавший себя в необходимости репрессий, в молодости уверовавший в свою исключительность и безнаказанность, а потом сломавшийся, он еще раз махнул рукой и пошел в сторону темного переулка, где недавно скрылся старший инженер Солдатенков. Его походка теперь была другой — он не спешил, потому что его здесь знали.
Подошла рыжая собака, тощая, с облезлым боком и болтающимся, сильно надорванным ухом. Уныло посмотрела вслед Георгию Ивановичу и осталась стоять. Снег вокруг утрамбован, грязен, в шишках льда. Слабый ветер шевелит скопившуюся в углу бумагу. Ближе к углу лежит пушистый сибирский кот, теперь раздавленный, с выклеванным боком, мертвым оскалом зубов и пустой глазницей. Выглядывает из снега красная детская рукавичка с дыркой на большом пальце. В грязном снегу, у стены, проталинки желтых дырок. Какой-то веселый человек пытается направить струйку в пустую глазницу кота, да видно, был уже выпивши.
— …Козел, сука, век свободы не видать, — доносит ветерок из темноты соседней улицы. Там, прежде чем начать драку, кто-то взвинчивает себя.
Неожиданно откуда-то с этажей послышалась музыка из “Золотого петушка”. Чистая, как хрусталь. Небо чуть освободилось от туч и звезды замигали строго в унисон звукам. Не хлопали двери магазина… Но вот набежала светлая полоса — блеснул яркий, почти белый диск луны. И вместе с этим светом из тех мест, где недавно кто-то взвинчивал себя, послышался протяжный, полный боли, крик: “А…”. Оттуда выбежал человек в мохеровой кепке, он тяжело топал сапогами, бормотал ругательства, угрожая “пришить”. Луна скрылась, звезды погасли. Стихли чистые, как горный хрусталь, звуки.
Прошел мужчина в весьма поношенном пальто, но явным запахом одеколона “Шипр”. Бездомная собака принюхивается к раздавленному коту, мертвый оскал которого теперь покрыт красивой, как лак, корочкой. Рядом, расставив ноги, держась за стенку и упершись лицом в нее, пытается не упасть человек. Теперь он говорит что-то серьезное. Кому-то возражает.
— К вашему сведению, труб диаметром шестьдесят четыре миллиметра не существует. Не существует! — специалист периодически спускает через нижнюю губу излишки накопившейся слюни. Очень тяжелым, почти чугунным языком заканчивает: — Есть диаметр шестьдесят три с половиной миллиметра… К вашему сведению! —последнее он говорит громче, с явной издевкой над отсутствующим оппонентом. Далее слова становятся неразборчивыми. Из его груди к горлу подкатывает комок — его, кажется, душит благородное негодование. — Дилетанты, — это он произносит перед тем, как освободить желудок. Да это и правда, некомпетентных в технике людей еще предостаточно. Но нас обнадеживает появление людей новой формации — специалистов, прямо скажем, огромной информационной емкости.
Скользя по темному льду, входят и выходят из магазина люди. Хлопают тяжелые двери, обшитые эффективным алюминиевым отделочным материалом.

Глава 3.
ЧТО ИЗ ЭТОГО ПОЛУЧИЛОСЬ

Северной стороной больничный корпус упирается в пустырь, уличные звуки сюда доходят редко. Ветер господствует западный. Скребет о стену ветка неприхотливого тополя, да чуть слышно, как сухие снежинки стучат в окно.
Лежать Игорю Ивановичу неудобно: простыня сбилась, подушка слежалась, наволочка на ней влажная. В том месте, где худая поясничная кость упиралась в матрац, в том месте пружина не переставая давила эту кость, отчего хотелось повернуться.
Наступила самая глухая часть ночи. Тихо. Редко слышались бормотания и стоны забывшихся людей. Несколько раз в течение ночи край окон освещался откуда-то взявшейся машиной, идущей далеко, у самой реки. От дальнего света предметы в палате начали приобретать очертания и отбрасывать тени. По потолку, нарастая, скользили светлые полосы, они спускались по стенам, уходили в сторону, в палате темнело и снова ночь казалась непобедимой…
И опять Игорь Иванович увидел сон. Видит, что лежит он после операции в этой самой палате. Почти опустела планета, смерзлась от холода невыносимого. Луна затерялась где-то в бескрайних просторах космоса. Может, уже и суверена нашла себе другого, надежного. Ему светит. В одиночестве Земля тихо поворачивается. Летит в небытие, а на ней и громадный больничный корпус. Кое-где еще живут люди, но мало совсем. Тихо. Только слышно: хиус чуть стучит снежинками в окно да скребет о стену тополь. Но слышится и новое: крики, повизгивание собак, какие бывают, когда они идут по следу крупного зверя. Звуки приближаются. Вот слышится команда на языке мягком, со многими гласными, и собаки хрипят уже на пустыре, под окном… В коридоре хлопнула наружная дверь и раздались быстрые шаги босых ног, тяжелое дыхание человека и его всхлипывания. Селянин прислушался, открыл глаза и затаил дыхание. Помелькав в проеме двери, на пороге появилась женская тень. Осматриваясь, женщина устало вошла в палату. Она была босой, без платка.
Всмотревшись, Игорь Иванович узнал бушлат строителя и старую женщину-нищенку. Подумал, ее ноги поранены о лед и, как от холода, передернул плечами.
Тяжело дыша, старуха остановилась в нерешительности. Двигались белки ее глаз в поисках места, где бы она могла укрыться. Руки держала впереди себя — как это бывает у слепых. Она была в нерешительности, а в коридоре послышались голоса и топот крепкой обуви.
— Она где-то здесь, — крикнул один из преследователей.
— Она здесь, здесь, — ей негде быть более, — поддержал его другой на чужом языке. Голоса прерывались одышкой. Несколько раз тяжело хлопнула входная дверь, потянуло холодом. Еще быстрее задвигались белки глаз нищей. Она начала переходить от одной койки к другой в поисках укрытия. Но везде, любое место в палате просматривалось, под любой койкой ее могли обнаружить. Она стала медленно подходить к Селянину, держа согнутые руки перед собой — как это бывает у незрячих. Седые волосы растрепаны, лицо обветрено, в ссадинах. Трясущиеся руки, губы и вздрагивающее лицо выдавали загнанность, по-видимому, ее преследовали давно. Грязный бушлат был застегнут на верхнюю пуговицу; под ним был виден сарафан грязного цвета. Нога в суставе, у стопы, сильно покраснела и распухла. Другая, чуть выше, замотана бинтами с выступившим через них гноем. Темные ступни оставляли на полу следы от растаявшего снега.
Нищенка, выставив руки и тяжело дыша, приближалась к Селянину:
— Спрячь… спрячь… нет сил бежать. Не выдавай меня…
Несмотря на страшный вид оборванной старухи, на ее растрепанные, прилипшие к потному лицу волосы и грязные больные ноги, эта старуха не была ему ни страшной, ни противной. Наоборот, он почувствовал в загнанности родственное. Она стала искать его руку на одеяле, ее губы, а потом челюсть затряслись, у глаз обозначилось морщин более. Она начинала плакать.
— Сынок, помоги мне.
— Она где-то здесь, — закричали рядом по-английски. Старуха не по возрасту быстро залезла под кровать, а в дверь просунулась борода в полосатой чалме с кокардой. То был великий индийский нейтрал. Присматриваясь к темноте, он и еще несколько военных, тяжело дыша, вошли в палату. Они были при оружии, а на прекрасных инкрустированных поводках каждый придерживал немецкую овчарку. Запахло псиной. Собаки начали обнюхивать спящих больных. Селянин видел, что старик в углу затаился. Сам он был в растерянности и только успел закрыть глаза, как услышал над собою:
— Ну, что, допрыгалась?!
И, не открывая глаз, он узнал голос исследователя России Виктора Ивановича, который кричал по-русски:
— Теперь-то уж ты обольешься слезами, — задыхался он от бега. — Стерва! Взять ее, курву! — крикнул он по-английски (хорошего произношения), имея в виду нищенку, спрятавшуюся под кроватью Игоря Ивановича. И хотя названные выше слова звучат по-английски мягко, представитель важных стратегических служб США был возбужден. Лицо в пятнах и не дышит спокойствием.
— Не бейте меня, не бейте меня, — нищая прячет ноги дальше, пытается защитить себя вытянутой рукой. Да где ей, замарашке…
— Я еще покажу тебе кое-что. Из твоего нутра, — грозит Виктор Иванович, заглядывая под койку.
Надо сказать, подобной решимости за ним ранее не замечалось. Измучен, измучен он ночной погоней… Да и бежала старуха, если откровенно, по пересеченной местности. Крутые повороты — ее путь.
Селянин приоткрыл глаза и увидел в комнате несколько военных при регалиях. На груди одного из них рядом с орденом “За доблесть и геройство” была привинчена медаль “За успехи в просветительской и гуманитарной помощи”. Другой преуспел в деле финансирования отсталых районов. Это были представители разных армий, а Виктор Иванович был среди них за старшего. На левом лацкане его цивильного пиджака скромная планочка “ДЕМОКРАТИЯ” (золотом по черни).
Заметил Селянин в сумерках темного угла палаты еще одного человека, который не принимал непосредственно участия во всем этом шуме, как бы стеснялся чего-то и потому предпочитал угол потемнее, откуда можно наблюдать, оставаясь незамеченным. За ним сидело еще несколько человек, но их было совсем трудно различить. Селянин узнал скромного человека в уголке — того, кто ближе. Это был известный нам человек в штатском — Ханефов, которому было вроде бы не очень-то удобно участвовать во всей этой гонке, но… но и его присутствие здесь считалось необходимым. Скорее он гордился этим. Стараясь не измять брюк, он подтянул штанину и положил левую ногу на правую. Сидел чуть боком, руки скрестил на груди.
Игорь Иванович хотел привлечь внимание этого человека к тому, что французу с аксельбантами или постоянно нуждающемуся индусу нечего здесь делать. Но не успел он слова сказать, как человек во всепогодном костюме заиграл желваками и посмотрел на него строго. От криков, лая собак, от всего этого шума, неожиданно свалившегося в палату, проснулся один из молчаливых больных. Это был из дальних деревенских, которому почти неведом телевизор, а газет он не читал. Он сел и начал осматриваться вокруг, не понимая, где он и что происходит. А когда стал понимать, хотел сказать в защиту старой женщины (находясь в начальной стадии своего развития, он наивно полагал, что натравливать собак на человека нельзя). В это время и вмешался Ханефов. Он резко встал со своего места, энергично подошел к больному, поднял руки на уровень его глаз и, смотря в них пристально, заговорил:
— Все еще имеются отдельные недостатки, в отдельных местах, причем — незначительные!
Проснувшийся человек начал валиться на подушку, но в глазах еще теплилась мысль. Сделав обеими руками пасс, в штатском крикнул:
— Принято соответствующее постановление о дальнейшем совершенствовании!
При этих словах рука больного из глубинки безжизненно упала с кровати, а он сам, открыв рот, снова впал в состояние длительного сна. Исполнив свой долг, Ханефов отошел в сумерки — все так же играя желваками и неодобрительно поглядывая на Селянина. Скосил глаза на старика, который затаился.
Виктор Иванович в это время старался руководить. Получалось не всегда хорошо, а иногда была и суета. Он забегал с разных сторон, подсказывая, где лучше добыть старушку.
Военные пытались извлечь старуху из-под койки: она же, наоборот, все дальше забивалась под нее. Откормленные собаки начали рваться с поводков, намереваясь покусать старую хрычовку. Раздались глухие стоны, похожие на те, что слышал Селянин перед началом марша. Овчарки спускались с поводков…
— Сынок, — застонало под кроватью, — сынок…
Сердце Игоря Ивановича сжалось, он начал забывать о страхе, отчего все более терял над собою контроль. У него затряслись губы… Прижав левой рукой послеоперационный шов, он рванулся что было сил, готовый броситься на всех, но тут же получил отработанный удар ребром ладони по шее. Это был удар индуса, блеснувшего крупным бриллиантом на пальце правой руки. Странно, но при таких драгоценностях на ногах он имел поношенную обувь на босу ногу. В злобе он вскрикнул:
— Это тебе привет из города Пуна, от строительной лаборатории. А вот тебе привет от индийского посольства в Париже (последовал еще удар). В Париже мечтают о твоем втором визите, — добавил он и заискивающе посмотрел в глаза Виктору Ивановичу. Старенький индус пошамкал ртом, сложил вместе ладошки, а потом и поклонился в сторону стесняющегося человека в штатском.
— Что это были за удары!.. Это были ве-ли-ко-леп-ные удары! — мог бы вскричать темпераментный спортивный комментатор. Если же от первого удара Селянин дернулся, смешно вытаращив глаза, то второй удар привел его, как говорят, в состояние “грогов”. А человек рядом, в мундире с эмблемой кленового листа, сделал резкое движение рукой. Почти невидимо, но как же это эффектно! Это было очень резкое прикосновение пальца правой руки к шее изобретателя водопровода. Сказался бойцовский опыт канадца, верного и последовательного ученика гордого Альбиона! (Странно, но его все еще нет). И теперь мы видим несомненные успехи его достойного ученика, прошедшего такую славную школу послевоенной депортации славян в руки их национального героя Джугашвили.
Лицо Селянина после ударов быстро бледнело, а на правой руке стали судорожно подергиваться пальцы. Левая по-прежнему прикрывала грыжастый живот и опущенный желудок. От резкой боли его разум помутился, рука в поиске опоры начала скользить по чьей-то груди, зацепила аксельбант, потянула его к себе.
— Йи… Йи… — корчился Игорь, натягивая на себя одеяло (видно, больно стало! А не лезь не в свое дело, не мешай людям работать). Офицер в каске тоже не выдержал: он подпрыгнул и, стриганув ногой, под резкий выдох “ху!..” ударил каблуком по одеялу, под которым верещало “йи…”.
— Не так резко! — Виктор Иванович посмотрел строго на провинившегося и его ботинки. А надо сказать, обувь у офицера прекрасная, по-видимому, чистая кожа. Свиная, хорошей выделки. Не будет ей сноса сто лет.
В это время из-под кровати раздалось злобное урчание одной из овчарок и крик старухи. Крик начал усиливаться. По-видимому, одна из собачек, изловчившись, крепко вцепилась в тело. Крики стали более плотными за счет сокращения стонов, возможно, лживых, чтобы расслабить тех, кто ее теперь добывает. Фактически она уже не стонала и не просила о помощи — ее крик становился непрерывным. Когда же старая успевала набирать воздух? — это было непонятно. Кричать и кричать на разные тона… Возможно, это и есть та самая “загадка русской души”, о которой пишется на Западе. Каким же надо быть невоспитанным, чтобы загадывать загадки учтивому Западу, погрязшему в сострадании к русскому народу.
Во время этого несносного воя в больничную палату вошел, присматриваясь, еще один человек, держа на поводке какую-то декоративную псину с мохнатой мордой. Поведение этого офицера выгодно отличалось от суетливости остальных. Он был в меховой полувоенной куртке защитного цвета, на голове — тепленькая кепочка. Походило на то, что он более гулял по свежему воздуху, нежели спешил по делам службы. Улицы сибирских городов освещены плохо, не посыпаются песочком, но, слава Богу! — Альбион здесь. Собака этого джентльмена, несколько меньшая по размерам, чем немецкая овчарка, но, безусловно, более породистая, улеглась тут же, положив мохнатую морду на лапы, а ее хозяин, не допуская суеты, вынул изо рта прекрасную пеньковую трубку, описал ею легкий полукруг, чиркнул блестящей зажигалкой. Потом он присел на корточки и, чуть-чуть наклонив голову, заговорил с обезумевшей от укусов и страха русской нищенкой. Заговорил спокойно, не подчеркивая в сказанном ни одного слова. Конечно же, ему было трудно — старуха так громко кричит, она совсем не способна к неторопливой беседе, какая принята в обществе с давними традициями. Даже пес с заросшей мордой, тяжело вздохнув, прикрыл глаза. Он был утомлен несдержанным поведением овчарок.
— Ты убиваешь, торгуешь наркотиками, сожительствуешь с нашими военными министрами, поощряешь сепаратистов, финансируешь и направляешь партии, ортодоксальные нашим общественным устоям, — такой перечень преступлений числился за старухой. Полувоенный англичанин был уверен в незавершенности перечня. — Его можно продолжать, — он так и сказал.
Из-под кровати неслись крики, советский штатский опять застеснялся и неодобрительно посмотрел в сторону русской. Благодаря одной собачке ее некрасивая нога показалась в проходе. С нее упало несколько капель, похожих на красивые темные рубины.
А англичанину, имеющему особые отношения с Виктором Ивановичем, не оставалось ничего, как с сожалением отвернуться от старухи, которая не доросла до беседы.
— Ты непомерно обременяешь нас военными расходами, — он грустно покачал головой и назвал марки ракет какого-то сложного класса, которые старуха имеет в избытке. Встал и с чувством выполненного долга затянулся своей прекрасной трубкой времен Старой Англии. В палате запахло дорогим вирджинским табаком. Улыбнулся своей замечательной белозубой улыбкой и в задумчивости сделал несколько шагов по палате. Его породистая собака приоткрыла глаза, но немного.


Неожиданно соскочил и с криком бросился на англичанина пожилой больной, бывший казак. Не успел он и подскочить, как тут же упал от удара “левой снизу вверх”. Получил настоящий английский апперкот! У старичка лязгнула челюсть, Альбион брезгливо поморщился. Казачок закатился под койку рядом. Это был тот самый молчаливый старик, который затаился, делая вид, что спит.
— Я знал, он жив, но полагал, что у него достаточно благоразумия, — посочувствовал Виктор Иванович.
— Мало учили, — потирая руку, ответил англичанин. Он вынул изо рта трубку, улыбнулся застенчиво и сделал еще несколько шагов между койками.
На пустыре что-то загорелось. Может, пробилось пламя из чадящей кучи мусора под снегом. А может, луна, затерявшись между звезд, послала прощальный луч, осветила небо и от этого посветлело в палате, которая стала больше. Даже не то, чтобы больше, а огромной. На сколько хватает глаз — койки. До самого горизонта.
Рядом со штатским, но отдельно от тех, что заполнили видимое пространство, сидело несколько человек. Успел узнать Селянин созерцающих — Сидоров, Абдвидзе, Лариса Петровна, Седых, некоторые из главка. Вальяжно расположились они на подушках. Умудренные. В том месте, где недавно вспыхивал огонек сигареты, сидели двое: молодой полный японец в строгом европейском костюме и человек с красивой шапкой черных волос.
Сидели прямо на одном из молчаливых больных. Тяжестью своих тел они сдавили мужика, отчего тот не мог сказать и слова, а только выпускал изо рта пузыри. В правой руке японца папка с монограммой всемирно известной фирмы, в левой — платочек нежно-голубого цвета, которым он вытирает у мужика рот.
— Не карасе так. Мы — мирные, — говорит он, промокая у рта пену. — Не карасе…
— Неинтеллигентные люди, — его черный сосед разводит руками, извиняясь за неудобства. — Да и не без ленцы мы, — в руке тоже папочка деловая. — Все на стороне врагов ищем…
Японец подобрал ноги под себя — согласно обычаю своей страны; его сосед не обучен такому — может пока одну ногу согнуть, другой болтает. Мужик из глубинки что-то мычит нечленораздельно. И правда, с интеллектом у него не густо. На его ногах умащивается бабенка-инженер, та самая, что знает иностранное слово “мизантроп”. В ее руках вязание, в котором уже угадывается мальчиковый пуловер. Славной нежной расцветки: от салатного до бледно-бирюзового.
— Атавизм, — говорит она японцу, сочувствуя, и подтягивает к себе клубок шерсти.
В дальнем углу палаты прямо на полу лежит в национальной меховой одежде еще какой-то тип: эвенк или кто другой из северных народов. На нем трое русаков (русских). Один из них, что приезжал в Козульку из Москвы на аварию нефтепровода. Двое других, видно, серьезные ученые, возможно, академики. Они увлечены научной беседой. Обсуждают проблему. Рядом стоит молодая женщина в кудряшках и в унтиках из северного оленя, обшитых бисером. В ее руках поднос, на нем три чайных прибора. Она улыбается. Хрупкий эвенк от навалившейся на него тяжести может только выдохнуть из себя воздух. Вдоха пока не получается. Он утратил свою непривлекательную северную смуглость, лицо заметно побледнело. Глаза округлились, стали выпуклыми — красивые, большие.
— Дайте ему чаю. Бесплатно, — кивает один академик на связанного по рукам проводами аборигена, другой ученый-зкономист с мировым именем (очень утомлен) прикрывает глаза, вытягивает ноги — эвенк худой, плоский, сидеть на нем низко.
В общей палате, той, что до горизонта, с койки соскочил в белье армейского образца один человек и бросился на помощь старухе. Хотел схватиться с офицерами-иностранцами, но натолкнулся на невидимую преграду. Стукнулся лицом. Из носа, как после драки в детстве, потекла кровь.
— Стекло, — понял Селянин, — перегородка из звуконепроницаемого стекла.
А когда начали ему надевать рубашку с длинными рукавами и завязывать их за спиной, Игорь Иванович признал в вскочившем Ксенофонтова. Его повели медбратья, сочувственно улыбаясь неразумности философа. Один из них вытирал кровь на разбитом лице больного (синдром вялотекущей шизофрении). Под Ханефовым, прямо под стулом, в звуконепроницаемом стекле небольшая дверца. Оттуда слышались претензии к старухе, ее называли азиаткой с имперскими амбициями. Обвиняли в нетерпимости к многообразию форм социального развития.
— Социализм должен иметь человеческое лицо, — кто-то остроумно заметил под стулом. В том месте начала показываться рука.
Нога штатского, как мячик, подскочила и резко стукнула каблуком, пресекая поползновения. Но там снова зашеборшало.
— Больше автономии, — сказал кто-то нехорошие слова. Из темноты начало возникать смуглое лицо.
Ханефов приподнял над стулом правую холку, немного повернулся на другой и с силой, прямо в усы, лягнул. Холки поставил на место. За южанином захлопнулась дверца — нога работала исправно. Не нога, а шатун железный.
— Принято решение о дальнейшем совершенствовании, — Ханефов встал, приветствуя трудящихся больничной палаты. Помахал рукой, сделал для них свой любимый поворот головы.
Свет разбудил и других по ту сторону стекла. Они начали неодобрительно посматривать в сторону офицеров, а потом и кричать, указывая на них и старуху-нищенку.
Селянин увидел несколько известных ему людей: женщину, заступившуюся за машинистку Лиду, ветерана войны с орденами солдатская Слава. Еще показались знакомые лица.
Прислонившись к стене, недалеко стоял следователь из лагеря Цирндорф. Он с отвращением на лице переводил взгляд с Ханефова на Фраермана. Чем-то они оба ему не понравились: брезговал. Рядом с ним, на койке, сидела пожилая немка, кланяясь в угол, шевелила губами.
Соскочил вдали какой-то неприметный америкашка, он чем-то сильно завозмущался, показывая пальцем на Виктора Ивановича. Через стекло звуков не было слышно: только видно, как он разевает рот, машет руками да таращит глаза. По-видимому, он был далек от вопросов большой политики. Многое недопонимал. Несколько человек, из своих же, тянули его назад.
Под стулом Ханефова матово блеснула лысина. Там, кряхтя, кто-то с натугой сказал: “Вся власть Советам”. Пытался выбраться. Ханефов снова поднял правую холку, повернулся на левой и… И точно по тому месту, что блестело. Пусто под стулом. Как будто и не было лысинки, обрамленной благообразным венчиком волос.
Рядом, в обособленной группе, послышался ропот неодобрения: “Безобразие… Как можно в наше-то советское время? Потушите свет и не мешайте трудящимся спать…”
Резко встал штатский. Желая прекратить безобразия, он заявил о тлетворном влиянии западных разведок и властно указал на окно. Оно начало меркнуть, стало темно — далее штатского не видно. С улицы послышались звуки знакомого марша, залязгали гусеницы. И неизвестно, чем бы это кончилось, если бы свет не погас.
Виктор Иванович, подняв над собой руки, хлопнул маленькими ладошками, призывая внимание, потом еще раз — офицеры встали в кружок. Еще хлопок — и они начали весело подпрыгивать, бегая по кругу в центре больничной палаты.
Старик-казак замычал под кроватью, из его рта потянулась ниточка сукровицы.
Виктор Иванович снова хлопнул в ладоши и стало слышно, что офицеры напевают песенку. Они пели о том, что было бы все хорошо, но злобствует старуха. Хореографически подчеркивались ее неблаговидные дела в разных странах: наркотики, убийства, разнузданный разврат с военными министрами. Ей ставили в вину терроризм в регионе Ближнего Востока, где русская создала свою цитадель. Винили в подпускании инфильтрата в здоровую западную инфраструктуру с целью подрыва ее изнутри…
И получилось это хорошо, чувствовалось, что были репетиции под руководством опытных специалистов-хореографов, да и пение укладывалось в такт движений.
Фраерман снова хлопнул в ладоши, топнул каблуком своих, на этот раз больших ботинок и крикнул:
— Окончательное решение вопроса Российской Независимости!
— Да здравствует демократия! Да здравствует Окончательное Решение! — начали скандировать военные.
А немецкие овчарки ответили еще большим озлоблением. По-видимому, они были приучены к команде “Окончательное Решение”. Исследователь России кивал этому согласно. Ханефов пытался сделать рукой как бы протест, но он был скорее символическим. Скоро и он начал в своем темном уголке отбивать ногой такт в ритме песни. Но надо отдать должное, что, пожалуй, он немного стеснялся происходящего.
Воспользовавшись ситуацией, старуха с сильно изменившимся за эти минуты лицом пролезла в щель между спинкой кровати и полом, и, оставляя кровь, бросилась бежать на своих корявых ногах. Один бинт на больной ноге немного распустился, конец его болтался и от этого смешно дергался по полу. Вероятно, она была уже знакома с этими плясками, песней и поняла, что такие пляски совершаются перед тем, как поедают человека. Однако поедание освещалось ритуалом, а поэтому было совершенно законно! Она же пыталась скрыться. Да поедание-то могло быть и неполным. Ну, отъели бы собачки ногу или пару рук — стоило ли старухе так волноваться? Проявлять несдержанность? А ведь ей могли и помощь оказать. Бесплатную, квалифицированную — больших успехов нынче добилась ортопедическая наука. Не хотим отвлекать внимание, посмотрите-ка на досуге газеты, журналы — чудеса творят ученые: ноги, руки — как свои собственные. Не отличишь.
Но продолжим. Обнаружив преступный побег из-под койки, преследователи, расстроив кружок и подхватив инкрустированные поводки (подарок Виктора Ивановича), бросились в погоню. Топот ног заполнил больницу. Старенький индус, справившись со своей обувью, поспешил за остальными на сибирский мороз. Самым последним, получив от Виктора Ивановича инструкции, спокойно вышел англичанин. Впереди него шла собака с мохнатой мордой, пребывающая все в той же задумчивости, что выдавало в ней склонность к анализу. На улице послышалось повизгивание: овчарки взяли след старухи-злюки.
В палате начали разворачиваться другие события: там остался Виктор Иванович и не только он. Несколько раз у Селянина мелькала мысль: какая-то случайность, все еще не встретились взглядами исследователь России и человек в удобном костюме. Общеизвестно, что их взгляды диаметрально противоположны — непримеримы. Уж на него-то — на представителя сверхдержавы — Виктор Иванович не посмеет прикрикнуть.


Вот что там произошло.
Командир летучего отряда Виктор Фраерман уже бросился из палаты, руководя поимкой Злюки, наклонив голову набок, и уже начал энергично закидывать левую руку за спину, но тут он обратил свой взгляд на темный угол. Присмотрелся. Голову выпрямил, руку поставил на место: диаметрально противоположные взгляды встретились.
Немного поколебался, размышляя: удобно ли теперь, а потом, решившись, передал свои полномочия англичанину. Доверенное лицо, несмотря на спешку, ответило учтиво. Все развивалось по программе согласно ранее наработанному пакету предложений. А Виктор Иванович, решившись на разговор, смотрел открыто, не сводя со штатского взгляда. А тот все более приходил в смущение, всем видом показывая, что он и в мыслях не допускает между ними тайного свидания. Селянин напрягся под одеялом, прекрасно понимая, что исход встречи эмиссара стратегических служб США и несгибаемого борца за счастье трудового народа будет смертельным для одного из них. Виктор Иванович, изучавший одиннадцать месяцев в Сорбонне немецкую классическую философию и три года стажировавшийся в Москве по курсу “Русская философия конца восемнадцатого века”, начал медленно подходить, не спуская пристального взгляда со штатского. Селянин, кажется, уже слышал шелест крыльев ангела смерти.
Но штатский, как ни странно, начал приходить в смущение. Да, да — в смущение. Даже в сумраке больничной палаты было видно, как Ханефов вспыхнул. Игорь Иванович шире открыл неподбитый глаз, чтобы наблюдать встречу гигантов.
— Мы, кажется… э… встречались на симпозиуме, — спокойно заговорил Фраерман на прекрасном русском языке (его отец — Зигмунд Фраерманофф, отчаянный спорщик и марксист правильной ориентации привил сыну любовь к языкознанию). Виктор Иванович вглядывался в лицо, все более проникая в глубину глаз.
— Я вас совершенно не знаю… Не подходите, — тихо, с напряжением в голосе и теле выдавил из себя штатский.
— А где же ваша бородка-клинышек? — Виктор Иванович задумчиво провел рукой по лбу — как это делают при болях, погладил седеющую голову.
— Оставьте меня!
— Как сейчас помню, — начал вспоминать Виктор Иванович былое. Он смотрел теперь мимо собеседника, далеко. Скрестил руки на груди, ладошки положил под мышки. Чуть-чуть качнулся с пяток на носки, — как сейчас, помню вашу некогда обросшую физиономию. Но как же давно это было. Вы “работали” тогда под назарея-бессребреника… Потом — клинышек… типа “а ля Бебель”. Борец за народное счастье, — он грустно покачал головой. — А теперь вот — ничего. Гладко. А как у вас нынче с этой самой “бессребренностью”? — Виктор Иванович улыбнулся тонко, по-английски. Он спокойно прошелся в своей бесшумной обуви по палате, присел на кровать откуда-то опять взявшегося больного из психиатрической больницы-тюрьмы, того самого, который приобрел устойчивый интерес к своей мужской физиологии. Глаза мутные, еще более оброс. Виктор Иванович сначала легонько поиграл волосами сидящего больного, потом понюхал свою руку и, успокоившись, начал тихо перебирать волосы, щекоча больному за ушами. Он любил так делать тому, кого предпочитал. Привалился к стене, расслабился после трудного дня. Налет легкой меланхолии показался на его лице.
— Вам какое дело? Не намекайте мне… С тем временем покончено! — штатский немного отворачивался. — Теперь мы говорим открыто. Я вас не знаю.
— Тебе не кажется, что ты забываешься? — спокойно спросил Виктор Иванович, снимая руку с головы психически больного. Задумчиво пошарил в кармане костюма, вынул в яркой обертке пачку сигарет, чиркнул зажигалкой. Сидит свободно, волосы светло-русые, сильно поседевшие, поглаживает. Теперь уже определенно можно сказать: прическа называется “бобрик”. От марксистской ничего и не осталось.
— Тебе не кажется, что ты забываешься? — повторил он свой вопрос, с удовольствием глубоко затянулся дымом, немного прикрыл глаза. — Вроде как и меня не помнишь… А ведь встречались, встречались. Женева… симпозиум, или как его там? Потом Цюрих, озеро… но это уже — приватно, — он посмотрел из-под прикрытых век, улыбнулся и тихо спросил: — Тамошние гномы? Секретный счет в банке — с паролем “Надежда семьи”?
Что-то было в этих словах, потому что бессребреник вздрогнул, глазами заводил по стенам — вроде как выход там ищет.
— Уйдите же, наконец. Нас могут увидеть.
— Да пора уже и объясниться, объявить о наших отношениях. Дверь в Европу открыта.
— Я — советский, у меня иные ценности. Уйдите, — нерешительно говорил Ханефов, скорее просил об этом. В руках он мнет носовой платочек. — Покиньте помещение, — говорит он нетребовательно.
— Как ты смеешь, наглец? — опять тихо и спокойно был задан вопрос.
— Не тычьте мне, пожалуйста.
— Какая же ты дрянь… Потаскуха! — только на последнем слове был повышен голос, да и то не сильно, а так… чуть-чуть выделено слово.
— Я разбужу больных, если вы немедленно не прекратите безобразничать. Мы вас попросим отсюда. Больные на моей стороне. И старшие инженеры — тоже, — немного подумав, добавил Ханефов.
— Разбудишь… Если я их всех разбужу, так от тебя и останется только воспоминание. Причем с душком, — Виктор Иванович говорит тихо. Он поддал щелчком по сигаретке, огонек радостно описал дугу и упал в том месте, где в наркотическом сне забылся инженер с завода.
— Кто ты такой? — он прикрыл глаза, играя волосами и почесывая за ушами человека на кровати. Несчастный прекратил интересоваться своей физиологией, подобрал ноги, уставившись перед собой. Он испытывал от щекотания за ушами естественное удовольствие — то немногое, что у него осталось. Из угла палаты слышалось сонное бормотание:
— Сублимация не может эстраполировать как фугулятивность… Комплексность. Системотехника…
С другой койки кто-то требовал от технологии большей технологичности. Под ним, в коричневой лужице, мычал казак. По-видимому, он начал уже приходить в себя, потому что заговорил понятнее:
— Сволочь этот маршал Монтгомери. И американцы — тоже. Сколько людей русских загубили… Антихристы, — старик пытался выбраться из-под койки, стукался головой о пружины. Коричневые ниточки-слюни тянулись к полу.
Виктор Иванович присмотрелся к тому, что под койкой, и сказал:
— Демократия предполагает, в определенных случаях, насилие. Ее надо защищать.
— Уйдите же, уйдите, — стараясь не разбудить больных, тихо говорил штатский, — нас могут увидеть. Я борюсь с вами. Западная демократия — это демократия меньшинства над большинством. Мы же демократия народа и благо народа — наша цель… — затянул свой обычный монолог бессребреник с секретным счетом в швейцарском банке. — Социалистические ценности. Завоевания Октября, — говорил он тихо, почти себе. Скорее бормотал.
— Ты эти штучки брось, ты их говори вот им, — Виктор Иванович кивнул в сторону Саши, который замер от радости поцарапывания за его ушами. Саша — тематический больной профессора Лунсова — мурлыкал песенку о том, что они с любимой, как пташки, вдвоем высоко улетят в небо. Потом встрепенулся и заговорил быстро:
— Ах, москвички — обладательницы красивых ножек… Ах, вы москвички… — повторил он еще раз. И запел песню, что у двери стоит часовой, но они с любимой вспорхнут в небо высоко. Пел и бормотал он всегда тихо, отвернувшись от людей, не нарушая естества обстановки тюремной больницы, а, наоборот, способствуя этому естеству. Тяжелый запах мочи присутствовал около него постоянно.
— Он уже совсем хорош для твоих рассуждений, — Виктор Иванович показал глазами на Сашу. — Диктатура, демократия, органы, коалиции, границы… Ты с кем? — он привалился к стене, усталый от непонимания и изнурительной погони.
— И у них есть почки, — Игорь Иванович смотрел на усталое лицо исследователя России, мешки под его глазами, какие бывают у почечников.
Штатский тем временем искал что-либо для ответа из своего небольшого набора, но не найдя ничего, мялся, переваливаясь с ноги на ногу. Виктор Иванович закинул ногу в ботинке на койку, еще привалился к стене, поиграл декоративной прической психически больного, но потом его обеспокоил запах, он брезгливо понюхал свою руку. Не знаем, прилично ли будет возражать такому человеку, но вынуждены: клиентуру больницы-тюрьмы, подведомственной товарищу Лунсову, моют строго по графику. Поэтому неудовольствие исследователя мы относим за счет его чрезвычайной чистоплотности и чувствительности на запахи. Тем более в психиатрической больнице помывку ведут очень добросовестные старушки, которые даже не подозревают, как разлагает-разрушает (!) душу здорового человека их забота о том, хорошо ли помыты все части тела этого человека. Они всегда так заботливо натирают мочалкой сидящего в ванне небритого мужчину: “Ну вот, теперь помоем рученьку. Ножки натирай себе сам, сам… Вот, мой ласковый, теперь головку. Мыло не щиплет глазки?” И так далее… Все это приведено с целью убедить всякого в чрезвычайной требовательности Виктора Ивановича к чистоте и даже запаху окружающих его людей. И тем самым мы защитим уважаемого профессора от инсинуаций недоброжелателей о причине того, почему поморщился Виктор Иванович. Уверены: все, что делается в тюрьме-больнице, делается на высоком уровне. Что же касается тяжелого запаха от Саши, то он просто ленится ходить в туалет — сам виноват. Хотя знаток русских и любил Сашу, он старался не слишком глубоко дышать рядом.
Понюхав руку и успокоившись, Виктор Иванович продолжал устало:
— Мы можем помочь в реализации ваших крупных программ, но нам нужны гарантии по демократизации вашего строя. Реальные гарантии мы видим в признании заслуг почтенных людей, в сохранении их кадровой инфраструктуры. Они — залог грядущих успехов нашего дела, — он задумался, медлил (устал человек).
Ханефов порывался что-то сказать, возразить, отстоять свою принципиальную позицию.
— Но вы… — выдавливал он из себя мысль, — э…
— Смелее привлекайте инвесторов, представителей деловых кругов. Мы позаботимся о финансировании всех комплексных прогрэмм, — Виктор Иванович сделал акцент. — Мы осведомлены, что вам есть что предложить в плане международного разделения труда, — он почувствовал момент. — Но нужна денационализация. И нам кажется естественным свободное переливание капиталов в мировых финансовых структурах. Пусть же оборотные средства ваших предприятий гуляют по планете свободно… Могут и задержаться в каком-нибудь нашем банке… окрепнут, подрастут, — а сам Виктор Иванович в это время в сером костюме: не привлекательном, обычном. Смотрит одним глазом на собеседника, другой щурит. — Станки, оборудование — основные фонды есть-пить не просят. Могут и подождать…
В монолог демократа штатский вклинил мысль:
— Конечно, но… — он начал успокаиваться, меньше мял платок. Подсыхали руки.
— Работайте с учетом местных условий, — ответил на это Виктор Иванович. Он встал, устало разогнул спину, легонько коснулся рукава, приглашая пройтись. Тонким чутьем понял перелом в душе собеседника. Они медленно пошли по палате, говоря тихо.
— Больше выказывайте озабоченности. Берегите номенклатуру, дайте ей возможность говорить о наболевших проблемах через средства массовой информации. Обеспечьте им паблисити. Я имею в виду — популярность, — пояснил Виктор Иванович. Глаза усталые — все борьба, борьба, хотя и не столь высокие посты занимает. Пальцами, чуть касаясь, перебирает вверх по левому рукаву своего цивильного пиджачка. Руки бегут книзу, касаются кисти руки и — снова вверх. Плечами передергивает.
— Структуры, смуты — слова не рифмующиеся, — говорит он, а сам ведет плечом в сторону, коробится, левую руку толкает за спину, напрягается, голову клонит к плечу. — Не рифмуются из-за ваших чертовых окончаний. На английском это просто, — руку толкает дальше, достает правую лопатку.
Ханефов ждет, присматривается и находит приличным: тихонько (в его движении почтительность) пропускает руку под серым пиджачком и царапает лопатку исследователя.
— Лучше под рубашкой, по телу, — подсказывает ученый-русовед, прикрывая глаза. — Вы определились окончательно? — спрашивает в истоме, но нити разговора не теряет. Он смотрит через свое плечо. — Мы не оставляем в беде своих друзей. Подводите к краешку, к краешку, — подсказывает он место на своей лопатке. Лицо расслаблено — он испытывает маленькую земную радость. Оба молчат.
— Впрочем, это обычно: если нет структуры, есть смута… У нас в Америке колоссальные ресурсы. Европа с нами… Немцы-милитерэ, — бормочет он.
За окном, как от дальней зарницы, опять вспыхивает, издалека доносится лай овчарок, взявших след. Исследователь выпрямляется, а Ханефов прячет руку в карман, мнет там носовой платок, стараясь вычистить из-под ногтей.
— Так было, так будет. Не может Россия без хаоса, — Фраерман отряхивает остатки расслабленности, на его губах недобрая улыбка. — Как люди цивилизованные мы возлагаем надежду на науку, — и опять улыбается. Не может уже без иносказаний. Не мыслит уже себя без гипербол и умолчаний, без ранее продуманных, глубоко эшелонированных вопросов и ответов. — Мы возлагаем надежды на вашу профессуру, — и в этих словах ученого много смысла. — Они хорошо подводят к краешку, — говорит, возможно, имея в виду свою лопатку. — Лес рубят, щепки летят, — непонятно последнее: о чем или о ком речь? Снимает с рукава невидимую пушинку. Что-то вспоминает трудное, стряхивает с пиджака пыль, которой нет, переходит на шепот: — Лидеры нашего движения никогда не натравливали русских на другой народ. Никогда. Все это злобная инсинуация, — присматривается к штатскому, показывает на него пальцем и повторяет это по-английски: — Красные, зеленые, желтые, черные, пусть в полоску и крапинку есть спектр наших интересов… Все схвачено, везде учет… Влияние самое многофакторное, — он еще снимает с рукава невидимую пылинку. — Ненавижу это чванливое русское национальное самосознание… этот душок Третьего Рима, этот гонор Великой Германии… самобытность, — последнее слово исказило его лицо гримасой, он возбуждается, сжимает маленькие кулачки и легко переходит в другое состояние, кричит в пространство: — Мы дадим вам много свиной тушенки!
Он быстро снимает пиджачок — серенький, неприметный, — трясет с него пыль, резко откидывает в сторону.
— Союз Михаила Архангела — не пройдет! — и он смотрит строго, не допуская возражений! Глаза начинают вращаться, тело задрожало, дернулось. Рука, как у марионетки, встрепенулась: — Не пройдет! — взвизгнул Виктор Иванович, указывая в центр неба (не выдержал). — Выпускайте красного петушка!! — завопил он в пространство. — Todestribe! — далеко брызнул слюной (устал от перенапряжения).
Но в палате кто-то вскрикнул во сне, потом еще и еще. Селянин очнулся от дремы, отчего беседующие исчезли. Послышалось, как где-то далеко прошла машина — потолок палаты чуть посветлел, потом свет опустился ниже и исчез. В углу от боли застонал больной, он начал отходить от наркоза. Приподнял худую, клином вниз, голову на хорошо теперь видимых шейных позвонках. Глаза запали глубоко. Посмотрел вокруг, вспоминая, где он. Голову снова укладывает на подушку, а под нее толкает крупные сухие ладони с пальцами, как большие барабанные палочки. Забылся рабочий-путеец…
В это время на пустыре опять вспыхнуло, в окне замерцало дальним светом, кто-то закричал там, прося о помощи или предупреждая кого. Крик повторился, потом еще. Игорь Иванович прислушался, подождал, не побежит ли кто помочь. В дальнем конце корпуса чуть слышно хлопнула дверь. Он решил встать, выйти поискать кого-нибудь — может, кто замерзает? С трудом поднялся, потихоньку вышел в коридор. Ранее он был немного освещен, теперь же свет был отключен совсем. Нигде ни полоски света. Вспомнив, что в кармане халата есть спички, ободрился и тихо, ощупью по стене, направился к лестничной площадке, чтобы поискать кого или самому выйти. Он стал замечать, что поручень не закончился после того, как он сошел на площадку первого этажа, а странным образом продолжал идти куда-то ниже. Поднимался, спускался, как это было на Лубянке. Селянин иногда касался плечами холодных стен, однажды пришлось ползти, крепко сжимая отполированный миллионами рук деревянный брусок. Пройдя по мостику (внизу шумела вода), поручень пошел горизонтально. Здесь и кончился. Селянин выставил руку в темноте, остановился. В тревоге начал шарить в кармане спички, достал одну и в нетерпении зажег. А когда зажег, то увидел, что находится он в помещении, где при свете его огонька не видно ни стен, ни потолка. На каменном полу следы от босых ног старухи-нищенки. Видна и кровь. Чуть дальше люди сидят, другие — стоят, но каждый определен к камню. Молодая женщина недалеко: короткие желтые волосы, лицо кровью измазано, синяя губа мелко трясется.
Спичка догорела. Все молчат, ни единого звука. Селянин подошел ближе, наощупь почувствовал — человек сидит.
— Как выйти отсюда? — спрашивает тихо, стараясь других не тревожить. Тишина, как будто ей миллион лет. Начал он искать спичку. А когда зажег, увидел: сидит перед ним человек в больничном халате, лицо тихо поворачивается в сторону света. Стриженую голову гладит. Вздрогнул Игорь Иванович, узнав студента из “психушки”. Рядом Андрей из громаднинских каменоломен тяжело задышал забитыми легкими. Точный Механик из Данцига тихонько покачивает своими стеклянными обмороженными руками, стараясь их не разбить. А рядом стоит группа худых людей в одеждах черных и руками белыми, как бумага. На огонек спички поворачивает голову студент, он тихо поет Сашину песню:
И, как Божьи пташки, вдвоем.
Высоко мы в небо вспорхнем…
Спичка погасла. Андрей в темноте тяжело, сухо — без всякой надежды отхаркнуть древесную пыль — закашлялся. Из тех мест, где стояли люди в черном, позвали: “Игорь”.
— Я здесь, я здесь! — порываясь к ним, вскричал Селянин. Искра на обгоревшей спичке погасла и все стихло. Страх, который начал теснить, был им опрокинут, потому что он хотел обнять этих людей и успокоиться. Но в том месте, где сидел студент, рука прошла по пустоте — там уже никого не было. Пошарил рукой ниже и обнаружил камень, но тот был холодный. Хотел броситься куда-то, что-то делать немедленно, хотя бы закричать, хотя бы заплакать от бессилия, но он этого не умел и потому не находил покоя.
Тут он почувствовал, как кто-то коснулся его руки.
— Щасс, щасс, — заговорил он совсем как в детстве, нащупывая последнюю спичку. Чиркнул и увидел около себя маленькую девочку-подранка из магазина. Но теперь она была не в ярком пальто и смешной рыжей шапке, а в темном строгом платье до пола. Темно-русые волосы были расчесаны на ровный пробор. Шейная цепочка опускалась по телу за вырез платья. Лицо девочки строго, даже величественно. На ее лице шрам. Он начинается у верхней губы и заканчивается на левом виске углублением. Глаза Софии внимательны и спокойны, как это бывает у человека пожилого и испытавшего. Присутствие здесь этой девочки теперь казалось ему естественным.
— Пойдем отсюда, — сказала она, подавая руку. — Пойдем…
Спичка потухла, стало темно, но ее рука осталась теплой. Это Игорь Иванович чувствовал хорошо и мог утверждать совершенно определенно. Ее рука была теплой! И потому он был уверен, что она знает путь из подземелья. Он не держал свою руку впереди себя, шел послушно и был в уверенности, что маленькая София знает дорогу. Далеко показался дневной свет. То был свет не вечерний. Игорь Иванович шел, пока не увидел, что идет он один, летом и ему становится тепло.
Идет по тропинке, вьющейся по каменистой гряде, слева, справа, сзади, впереди — камни. Большие и маленькие, есть размером и с комнату и целый дом. Местами трава, кустарник, а иногда — между камней, обожженных солнцем и растрескавшихся от мороза — деревья. Есть и такие, что под самое небо. Идти трудно, приходится цепляться за кусты и за стволы деревьев — иначе не устоять. Иногда тропа идет по осыпи, где особенно опасно. Временами там вздрогнет земля и уже не отдельные камни катятся вниз, а целый пласт оседает, ускоряя движение. А большие камни обгоняют его и друг друга. Где-то далеко их бег заканчивается, шум успокаивается. Последний раз отдается эхо… Трудно удержаться на тропе, идущей по каменистым откосам.
Вот и ворота — конец пути. Ворота простые, деревянные, но ни гвоздя в них, ни металла украшающего. А перед ними старик в черной одежде. Говорит, кто пришел:
— Дорогу выбирай сам: тяжкий путь познаний, либо вера в Писание, но можешь выбрать и действие во имя веры.
Кругом тучи, пасмурно, а земля за воротами освещена солнцем.


Игорь Иванович успел немного пройти от ворот, как недалеко ударил колокол и по земле разлился малиновый звон праздничного благовеста и вместе с этим, одновременно, послышалось и неприятное гудение дудок. Гудение начало приближаться и скоро из-за поворота показалась повозка. Ее толкали впереди себя женщины. В повозке, полной имущества, было три человека. На самом верху сидела пожилая женщина в парике из темных волос, которые она разложила по плечам. Ниже — два упитанных гражданина: они сидели молча, смотря перед собой и не делая движений. У обоих на левом лацкане пиджака приколот прямоугольничек. О их заслугах сказано на них и слова написаны звонкие: борец, лауреат, способный член коллегии.
Рядом с женщиной среди всякого нужного ей житейского скарба лежал транспарант, на котором черными выпуклыми буквами написано: “Стыдно быть рабом и самого Бога”. Транспарант имел очень удобную ручку. Были в повозке и другие трафареточки, но уже поменее, попроще. Не яркие: “Человек — это звучит гордо”. “Свободу патриотам Чили”. Все, как в спешке, было свалено в кучу: “Смешанные предприятия”, “Демократия Х = Б + а — м2”, “Самоопределение малых (до 1000 человек) народов”. Лежал трафаретик и такого содержания: “Мы верим в мудрость великого русского народа”. И тоже с удобной ручкой. Странное впечатление производила процессия, странной была и фамилия женщины, обозначенная на прикрепленной к повозке табличке, — “Гудман-Иванковскашвиликаусова”. В правой руке она держала золотую чашу, на которой была видна надпись “Сладенькое”, а в другой, высоко поднятой, был музыкальный инструмент в виде собранных в погремушку никелированных шаров. Гудман-Иванковскашвиликаусова, не переставая, бренчала набором шаров в ритме уже знакомого Селянину марша, призывающего толпу к движению. С ее шеи на цепочке желтого металла свисал огромный орден со странной надписью:
“ОЧЕНЬ БОЛЬШОЙ ОРДЕН ЗА ОЧЕНЬ БОЛЬШИЕ ЗАСЛУГИ:
а) ЗА УСПЕХИ В СТРОИТЕЛЬСТВЕ ВЕЛИЧЕСТВЕННОГО ЗДАНИЯ;
б) ЗА САБОТАЖ СТРОИТЕЛЬСТВА ВЕЛИЧЕСТВЕННОГО ЗДАНИЯ”.
Женщина причитала, как это делают при потере кормильца. Выражение скорби она выказывала не только плачем, но и периодическим посыпанием головы пеплом, который находился тут же в повозке. Для этого чашу со “сладеньким”, стараясь не расплескать содержимое, она ставила рядом. Становилось видно, что в чашке была какая-то жидкость, а на поверхности ее плавали золотистые блестки. Освободившейся рукой она аккуратно брала щепотку пепла и посыпала ею седеющую голову. Лицо обладателя столь странной фамилии изменялось всякий раз, когда она отмеряла себе очередную порцию пепла. Оно становилось спокойным, сосредоточенным — какое бывает у человека, заранее рассчитавшего свои действия.
Причитала Гудман-Иванковскашвиликаусова оттого, что женщины в своих национальных костюмах, толкающие повозку, просили покинуть их.
— Да куда же вы меня гоните, кем бы вы были? — речитативом выговаривала сверху Гудман…
— Не заботься о нас, — просили ее снизу.
Звучавший из недр повозки марш теперь не был заносчивым и был скромным. Когда процессия поравнялась, Селянин увидел и сами дудки, расположенные во множестве со всех сторон повозки. Они гудели разноголосо, не соблюдая мелодии: не был слышен и плач ребенка, не лязгало железо.
— Странно, — разглядывал Селянин дудочки, — их раньше использовали, чтобы слушать сердце.
Процессия прошла мимо, на выезд, сопровождаемая гудением и причитаниями. Двое заслуженных мужчин сидели молча, смотря перед собою. Неожиданно один из них, глядя в толпу, крикнул:
— Моим работам по исследованию неживой природы дана высокая оценка на международной конференции в Женеве профессором… — далее следовало какое-то мудреное имя профессора. Встрепенулся и другой грустный человек: он выхватил одну из дудок и, приставив ее к губам, с силой затрубил, все более надуваясь — чем и сопроводил выкрик исследователя неживой природы. Поднял над головой транспарант. “Мы — интернационалисты” и помахал им.
Повозка, все так же подталкиваемая женщинами, подъехала к воротам, причитания начали стихать, тише стало и от дудок. Можно было услышать, как привратник сказал:
— Покайся. Сказано… “Сотворите же достойный плод покаяния”.
Гордая женщина, отставив в сторону чашу и отложив блестящие погремушки, начала шарить рукой в своих вещах, в самом низу повозки. Непонятным так и осталось, что она там искала. Может, так любимый ею богохульный транспарант, чтобы еще раз показать, а может, наоборот, хотела закрыть кран, совсем отключить гудение лживых дудок и спуститься со своего добра на землю.
Селянин пошел дальше, к повороту, но неожиданно в траве обнаружил упавший с повозки небольшой плакатик: “Дифференцированно-интегрирующие подразделения — путь дальнейшего совершенствования…”. Выглядел он массивно, даже фундаментально, но был выполнен из тонкой жести, даже фольги. На оборотной стороне наклеена инвентаризационная бумажка с надписью: “Имитация движений №10”. Игорь Иванович подивился легкости устройства и положил транспарант в кювет.
Вдоль дороги потянулась красивая чугунная ограда, а за ней сетка вольеры. На огороженной территории — волки, с непропорционально большими, огромными животами на тонких палочках-ногах. Свалявшаяся шерсть в засохшей мерзости, а запах в том месте отвращает.
Лениво, не озлобляясь, они отрывают зубами мясо от задавленного ими волка. Недавнего вожака. Поедаются и новорожденные. Их косточки, нежные, совсем мягкие, едва слышно хрустят.
Селянин видит себя идущим по дороге, туда, где природа, — в сторону лесов и рек, расцвеченных солнцем.


Нет палитры, что могла бы в совершенстве передать производные от солнца цвета на земле, постоянно меняющиеся во времени. Эта гармония Земли и Солнца в свете. Далеко-далеко — земля, покрытая зеленью лесов. Синие горы вдали и много рек, озер: голубые, синие, бирюзовые. То был праздник вернувшихся на эту планету Земледельца и Пастуха, гармония Человека и Земли. Там люди почувствовали себя песчинками в мироздании, производными Светила и Земли — праха. Пройдя несколько наделов земли, Селянин остановился. Подошел к нему старик. Он кивнул в сторону дома, приглашая войти. Игорь Иванович присел на край дивана, стараясь не показывать штанины брюк с засохшей на них грязью (при ходьбе она постукивала о его ботинки). Крестьянин сказал так:
— Каждый волен делать все, но не мешать другому. Годы, прожитые нами без веры, оказались трудными в нашей истории. То было время великой проверки материнского языка. Отказ нанести вред — вот что позволяет проверить человека, пусть и изощренного во лжи, — крестьянин помолчал. — Цивилизация на нашей земле имеет три опоры: вера, надежда на очищающий огонь страданий и любовь к гармонии природы. Несогласные развиваются отдельно — они свободы в местах, находящихся в равных условиях с нами. Они свободны от любой обязанности. И как результат: “там оставлены самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагает свои мысли, свои поправки, и не могут между собою согласиться. Там остановилось земледелие” — то, что дает хлеб насущный. В тех местах смуты, звучит набат, люди клянутся в верности и тут же нарушают слово.
— Хлеб насущный, хлеб насущный… — Игорь Иванович шепотом повторял эти слова, от которых дышало святостью. Он забыл о разбитой обуви и старом костюме, скрывавшем худое, сутулое и больное тело.
— Наш хлеб очищается. Но… нам не дано остановить время, а дано замедлить его ход. Но уже никого нет севернее нас. А сегодня ты видишь сад, умытый страданиями навсегда ушедших людей.
Селянин, как это бывает во сне, мог сразу увидеть землю далеко, на тысячи километров. Он видел ее расцвеченную, а в реках и лесах — изобилие живого.
— Ты видишь вокруг себя лето, — тихо сказал крестьянин. — И встреча луны с солнцем была предопределена, — он встал у окна, повернул лицо, изрезанное морщинами, и, показывая рукой в небо, тихо сказал: — Смотри.
На небе сверкало горячее солнце, а справа от него — рожок очень яркого неушедшего месяца. Он был обращен вогнутой стороной к дневному светилу.
— Встреча луны с солнцем предопределена, — повторил крестьянин. — Посмотри…
Игорь Иванович вначале посмотрел далеко от себя: там было много зелени и голубого цвета. Посмотрел около: он стоит на жнивье, желтый цвет которого похож на волосы польки. Он встал на колени, потом сел боком, оперся левой рукой на землю. На поле, над ровно скошенным жнивьем, стояли группами и в одиночку деревья, кустарник. Рядом он увидел куст гвоздик. Под слабым ветерком они тихо кивали своими красными, розовыми и белыми головками. Это его цветы, это он набросал мелкие черные семена в провалы могил. На “химии”, чувствуя более чем когда одиночество (Господи, да какие же это были тяжелые дни!), он несколько раз приходил после работы к заброшенному погосту. Не зная, куда себя деть, иногда сидел там, вспоминал детство, тайгу и прячущихся в ней людей, бесконечно далеких теперь. Думал, что к нему отнеслись несправедливо, и вспоминал Нагорную Проповедь. Наблюдал нарождающийся месяц. Вставал с земли в сумерках. Спотыкаясь о ржавые металлические лопаточки, заплетаясь ногами в прошлогодней траве, он читал молитву, которой уже начинал верить. Желал душам захороненных пленных покоя. В это время он был далек от того, что было под солнцем.
Один из цветков оказался ближе к Селянину, много ближе других, и от легкого ветерка он кивал головкой. Игорь Иванович легонько прикоснулся своей поврежденной ладонью к темно-кровавому огоньку и увидел, как узенький листик гвоздики прижался к руке.
Затем, как в далеком детстве, перед ним заблестел перекат реки и он увидел памятную сосну, которая машет ему лапками. Погладил изрезанную, как панцирь, ее черную кору…


Селянин проснулся, когда в окна начал пробиваться темно-синий свет: наступало утро последних дней апреля.
“Пересилю боль, дойду до окна”, — решил он. Тяжело поднялся, тихо пошел по палате, прошел коридор, держась за поручень, опустился к окну и, превозмогая себя, сел на подоконник. Было рано, он был здесь один.
Искалеченной правой рукой, с вывернутым внутрь большим пальцем, той самой рукой, что тихо поднималась в молодые годы для приветствия (да еще шевеля пальцами), — рукой, что расправляла красивые волосы Оленьки, потом грузила всякое железо, затягивала на шее полотенце — душила себя и однажды хрустнувшая от упавшего на нее тяжелого рваного камня, этой искалеченной рукой он протаял на окне лед и посмотрел наружу в утренний туман. Там он увидел подтаявший снег, появляющийся из него мусор и вспомнил последний сон: чистую — в зеркальном блеске — реку, теплый песок и много зелени — до самого горизонта.
От навалившихся на него испытаний, но главное, от изнуряющей продолжительности их иногда он был готов совершить безрассудный жест отчаяния. Но он не сделал ничего плохого, а все искал покой вокруг и не найдя его, начал открывать мир в себе: там он увидел плоды зерна, брошенного так давно. И с годами он становился ближе к тому состоянию, чтобы назвать себя верующим не только ночью, но и днем, потому что он искал лета, которому нет конца.

P.S.

Прошло несколько лет. После очередного “покаяния” в Союзе начались перестройка, гласность и т.д. — закончился один из самых мрачных периодов России, сравнимый по силе разрушения со сталинской эпохой да татаро-монгольским нашествием. На этот раз был совершен набег на душу нации, в язык которой была введена изрядная доля наркотика из слов иностранного происхождения. Русские слова были испорчены, отчего нация заговорила на неизвестном и непонятном ей самой наречии — смеси невнятного бормотания и вскрикивания. Простые слова заменялись на сложные экономические, “философические”, да все заграничные. Нарождался новый язык, доступный пониманию не многими, а избранными. И вот — гласность. Начали появляться в прессе слова в защиту земли и языка…
В судьбе самого Селянина изменилось мало: он был так же худ и не имел постоянного жительства. Устроился работать дежурным слесарем на большой шахтный колодец-водозабор. Там он наблюдал за работой насосов и был доволен, что в смене работает один. От шума насосов начал глохнуть, а ноги чувствовали сырость.
Нервы стали совсем ни к черту: месяц назад накричал на старуху-уборщицу (положила сухую половую тряпку на его стул). За это корил себя потом, словами называл нехорошими. Через три дня извинился. Старая больная женщина на это ответила: “Ничего”.
Однажды, листая в своем шахтном колодце-водозаборе еженедельник “За рубежом”, увидел Селянин статью (с портретом) о том, что хороший лидер появился на земле Саар — Оскар Лафонтен. Гурман, бегает трусцой — ничего не чуждо ему человеческое. Пишут, что справедлив, отчаянный бунтарь, что он против американских ракет (какой-то там дальности) и что он категоричный противник нарушения прав человека в любой точке планеты. Страдает, если это происходит где-то.
Селянин, уставший и безразличный к себе, написал письмо премьер-министру Саара. Просил разобраться: почему ему, Селянину, не позволили стать свободным? Требовали невозможное?
Не получил он ответа, хотя письмо дошло до адресата. “По пересеченной местности бегать трудно, — подумал о премьер-министре Селянин. — А плохой русский — дорога накатанная”.
Размышляет ли его превосходительство о “программных стройках в Сибири”, каким путем пришел в его камин газ? Кто на том конце трубы? Да нет же, не думает об этом гурман Лафонтен Оскар. Все больше о прогрессе, о прогрессе… О международном разделении труда: эх, как хорошо посидеть у камина вечерком, когда на улице сырость! А где-то далеко-далеко небывало лютый для России мороз сковал землю до твердости камня. Здесь начало трубы, здесь, в дыму от мороза, тяжелым ломом бьют землю русские мужики. А среди них есть и молодые. И у них сердце бьется слева.
Ну хорошо, “там” не все ладно. Об этом и спорить не надо. А сам-то, сам Селянин? У него как по части гуманизма и что для него прежде: общественное или свое? Ответим однозначно: не гладко и у него по этой части…
Как-то в библиотеке он увидел книгу фотографий “Англичане”. Удивился старым и больным, их рассматривал. Подсознательно удивился: англичане могут болеть и вообще страдать, быть бездомными. Они же его не пустили в страну на несколько месяцев! Он смог бы переждать, может, и изменилось что в его судьбе. Ему не нужны ни гарантированная работа, ни жилье (хотя тайно вынашивал мысль подрабатывать на какой-либо грязной работе, прячась). Всего несколько месяцев, и жизнь могла быть другой!
Селянин может представить себе немца в горе, а немку — плачущей. Англичанина — нет. И те, что говорят по-английски, — люди холодные. Может, потому, что после войны миллион пленных выдали? Скажем откровенно: нет! Это фон, на котором обозначилась ЕГО сломанная жизнь. Миллион — это огромная серая масса, теперь уже почти вся сгнившая по лагерям. А ЕГО боль — вот она, всегда рядом. Прежде о себе. И сказано это без гипербол и литературных выкрутасов. И Родина — Россия — для него, для Селянина, в редких случаях выходит на передний план. Редко и только в экстремальной ситуации.
О Викторе Ивановиче, естественно, ничего не известно. Где-то оперирует, возможно, в Германии. Вскрывает очередное бесхозное тело, отсекает, если есть что там подозрительного. Конечно же, не может ему нравиться что-либо из изменений, способных проявить русскую нацию. Особенно не нравятся ему православие, могущее восстановить память. Да и казаки-то, ничего не скажешь, хороши! “Скорее террористическая организация, а не сословие, — резюмирует он возрождение казачьего круга. — Пострадали невинно некоторые, — признает он, — зачем же теперь-то… Нарождается же демократия, органически интегрируемая в мировое сообщество”. При этом Виктор Иванович формировал в воздухе руками похожее на ком. Иногда рукой откидывал видимое им нечто, что было непригодно для формирования нового мирового порядка, где не будет места ни Великой Германии, ни Третьему Риму. Не нравится ему “кое-что”, но вида не подаст, разговаривая о демократии. Но что он жив, можно сказать определенно: в прессе снова стала чувствоваться повышенная озабоченность гонимыми, да и самой судьбой России. Раньше такой большой озабоченности не было — значит, жив. Может, прибаливает только, нездоровилось ему давно. И неудивительно, при таком нетерпении, да и задачи пришлось решать многогранные. Слишком многомерные, со множеством влияющих факторов. Но судя по активности в Москве и некоторых других столицах, Институт по изучению России функционирует. Помощники Виктора Ивановича, а то бери и выше — школа, работают, анализируют, рекомендуют. Изучают русских.
Штатский не исчез бесследно, его печать осталась на хорошо причесанном директоре магазина, очень толстой продавщице, на бессердечных специалистах, окончивших факультет, да и на многих-многих других. Слишком много он оставил друзей. О нем еще долго-долго вспоминали… Однажды его видели по центральному телевидению: говорил о плюрализме мнений, предлагал за счет иностранных инвестиций добиваться социального консенсуса. Говорил, что он понимает тех, кто выходит из партии. И что этих людей он не осуждает… Глаза имел усталые, прикрывал их веками потяжелевшими. В конце передачи он сделал хороший поворот головы.
Теперь достоверно известно: Ханефов вошел в сношения с одним из посольств, где представил убедительные доказательства, что его фамилия имеет свойство трансформироваться. Отбрасывая несколько букв в конце, она приобретает совершенно иное звучание. Незамедлительно, как человек гонимый (?), он получил второе гражданство. Истинно, использование особенностей русского языка — огромно.
На этом и простимся с человеком в прекрасном — на любую погоду — костюме. Простимся, когда он уже получил из Швейцарии (старый добрый знакомый, о котором он и забывать начал) перспективное предложение создать и возглавить одно из совместных предприятий по экспорту из России лома черных металлов. В одном из пунктов устава предприятия оговаривалось: “Встречающиеся в ломе черных металлов цветные, в том числе и редкоземельные, экспортируются как черные, если их доля в общей массе не превышает 1 — 2,5%”. На этот пункт один из учредителей (бразильская строительная компания по возведению уникальных объектов культуры) резко увеличила уставный фонд. С таким-то хорошим фондом — счастливого тебе плавания, Ханеф!
О Илье Ильиче — тонком ценителе заграничных конфет “Молочко любимой женщины” — трудно говорить определенно, не тот он человек, чтобы о нем было известно. Трудно сказать, где обосновался, в какой он стране пьет чай со свежими конфетками, начинкой белой-белой внутри. Однако… сексуальная революция, о необходимости которой теперь так много говорят, невозможна без профессиональных революционеров. Может, сменил место работы Илья Ильич? Трудится в Москве? Может. Дело обычное: сегодня человек работает в одном учреждении, завтра в другом. А может и совмещать службы, работать по совместительству…
О молоденьком сытеньком штатском, уверовавшем в болезненную идею “все продаются, все покупается”, конечно же, ничего не известно. Откуда? Там такие тайны… Но можем с уверенностью предположить его след в Чеченской войне. Не сработал там чемодан с деньгами. Не помогла и “колоссальная информационная емкость”. Жаль, люди погибли. Идея, спору нет, удобная — думать не надо. Да только некоторые страдают от того, что не такие, как все. Не разделяют взглядов Викторов Ивановичей, штатских, которые плохого не видели, ни за что не отвечали, никогда не каялись. А можно ли во что-то верить, если не каяться?
И потом… Как это: все продается, все покупается? Журналистов, ответственных работников — да, купишь, — у которых мамы нет. А ты попробуй купить солдата… Кстати, а где же в это самое время “кверулянт”, что встретился Селянину в психбольнице? Которого привезли в Русский институт в Мюнхене из Австрии? Может, и из Рима. У него была мама! Который отказался “стучать” в пользу демократических свобод, но против коммунистической диктатуры (с душком имперских притязаний!). С ним что? У которого руки разгибались с трудом от привычки держать лопату, кайлу, другой инструмент? А почему о нем что-то должно быть слышно: кто он? А никто! Вот если бы он был диссидентом… Потому ничего о нем и неизвестно. Может, уже и закопали да и забыли, что был такой человек на планете Земля.
Энергичный управляющий трестом — светловолосый, голубоглазый русич Сидоров — был замечен и сделал карьеру: теперь он служит в Москве, где возглавляет одно из предприятий с длинным названием. В столице начали создаваться смешанные фирмы, деятельность которых направлена на оказание услуг по трансформированию ресурсов России (сырьевых и людских) в инвалютную форму. За год дважды побывал во Франции. Уже совершенно спокойно произносил: “Холдинговые компании с контрольным пакетом акций”. Не запнется и на слове “инвестиции”.
Несмотря на то, что Олег Геннадьевич прямо и открыто выражал неудовольствие своим заместителем Кантором, он его все же ценит как помощника. И теперь черную густую шапку волос можно увидеть в экспортно-импортной фирме с очень длинным названием. Работают там специалисты, устроиться трудно — нужна протекция.
Бывший грозный судья, а потом грузчик второго разряда к концу своих дней вытравил в себе прошлое, но уже не успел приобрести ничего другого. Теперь никто и не знает, где и когда его резко положили в один из неокрашенных гробов. Такие гробы ежедневно завозятся в морги больших городов для безродных и неопознанных трупов, часто грязных и в грязной одежде. А когда появляются очередные “все еще имеющиеся недостатки в транспортном обеспечении”, тогда кое-как сколоченные гробы штабелюют. Из щелей смердит, напоминая о необходимости захоронения прошлого.
А что же нынче Срамович, как она, с ней-то что? Напомним, та самая, что “была на хлебах” в тресте и травила машинистку Лиду. В Израиле Срамович. На заслуженном отдыхе. Вроде бы все хорошо — тепло со всех сторон, но ностальгирует она по тем временам, когда вслед раздавался шепот: “Жена Срамовича”. Стала еще замечать, что надо что-то делать: в Израиле очень много евреев. Почти все. Ей как-то “на полном серьезе” предложили поработать прачкой. Не что-нибудь там “около”, а непосредственно — в пару и запахах. Перебирать своими руками грязное белье, а потом сырое перекладывать в корыто — пусть и в стиле “модерн”! Бог знает что! В знак крайней непонятливости чиновников она подняла глаза к небу. Они же ей начали говорить, что осведомлены, как много потрудился ее супруг на ниве, но вы-то еще молоды, а время трудное. Это только на месяц-другой. Да еще посмели упрекнуть, что содержание, мол, имеете хорошее. Тогда и появилась нехорошая мысль: поменьше бы евреев. От этого и бывший сосед в холодной Сибири (но такой теплой в воспоминаниях) — какой он антисемит? Ну упрекнул как-то, что, мол, отовариваетесь в специальном магазине. Сказал при этом: “Евреи”. Неприятно, конечно…
Машинистка Лида выиграла от времени — у нее появилось недавно сразу два внука. Она рассматривает их, а потом зарывается с головой в два теплых живых комочка. И ей нет ближе запаха, чем запах стираных пеленок. Она уже начала вывозить в широкой, поддержанной коляске свое самое драгоценное. Слишком очевидно — этой зимой она вдыхает морозный воздух с особенным удовольствием.
Этой же зимой Лунсов выпустил книгу, где делится опытом по распознанию болезни у совершивших преступления. Настоятельно рекомендует коллегам диагностировать больных с учетом “того-то и того-то”, не забывая “о том-то”. Беспокоится: не был ли осужден невинный, но больной человек?! Приводит примеры потрясающей самоотверженности и гуманизма некоторых своих коллег, сам при этом почти плачет…
Корреспондент газеты Ю. Фанатов, что он-то? Не нуждается ли часом? Нет, с этим все в порядке. Только вот… нехорошо стало у творческого работника на душе. Страдает морально: раньше-то мог угостить, вынув из холодильника “нечто”, что многим известно лишь понаслышке, блеснуть курткой из самого “Парижу”. Сообщить (вскользь) о своем вызове в ЦК. “Кажется, в прошлую пятницу. Или четверг” (где упомнишь, при такой-то востребованности!). Плохо с этим у него теперь. Не стало у него знакового состояния. Не стало.
Правда, тут один из бывших “строителей”, а теперь патриот (левоцентристской ориентации) почти уже было заказал очерк о высланных, невозвращенцах, о Рудольфе Нуриеве. О нем уже писалось, но кому-то захотелось разогреть тему, обратить внимание на исток проблемы — сексуальную неудовлетворенность. Известный журналист уже и план составил — с завязкой, апогеем и развязкой:
а) намек на известную озабоченность как причину невосприятия завоеваний Октября и как следствие этого — непонимание роли соборности русской нации;
б) проявление у отщепенцев профессиональных проблем. Пример: у Нуриева, в батмане, нога отказала слушаться гнусного предателя. Пируэт совсем не тот — не чувствуется соборность;
в) сердце опустошено. А в это время прогрессивное человечество (левоцентристской ориентации)… ну и так далее — о “прогрессивном человечестве” уже многие, из старшего поколения, наслышаны.
Случилось, не состоялся заказ, не купили прогрессивного журналиста — заподозрили что-то кровно-важное. Покопался кто-то в родословной… Да, не потопляемы такие люди, потому что непосвященные — “синие” верят: нехорошие жандармские полковники придумали российское масонство. “Мы за братство и равенство, социальную справедливость!” — может вскричать каждый из них. А если и угнетается самый источник жизни — они причем? “Не копаться же нам в этих национальных источниках,” — будет их лукавый ответ. А могут и наоборот: “Везде жиды. Засилье.” Но покачав головой скорбно, предложат очередной крупный проект.
Хорошо, свободнее теперь им стало с поездками за границу. Если Фанатов побывал, скажем в Гамбурге, в творческой командировке, то стал совершенно уверенным, что у “фрейлен” все-все так же, как и у “наших”.
А если очень искренне, у него никогда не было “наших”. Он просто живет “в этой стране”. В любой здоровой среде — он во враждебном лагере. Потому вынужден носить маску озабоченности — специфика социопатов, трясущих страну перекормленными глупцами, да “структурами”, в которых “рабы на троне”. И никаких приказов — они всегда “на коне”.
А что сегодня с Фанатовым? И теперь он “скачет”, выделился как неутомимый прораб перестройки: выразил через “Известия” гнев (с разрешения главного редактора) по поводу того, что в застойные времена органы внутренних дел применяли пытки. То было благородное негодование. Со страниц гуманной газеты он смело и прямо задал читателям вопрос: “Как это стало возможным?!”
Сколько же надо иметь мужества, чтобы спросить такое. А в журнале “Знамя” рассуждает глубоко о власти и праве. И в пользу права! Истинно, “легче верблюду пройти сквозь угольное ушко…”
Женщина с красным дипломом продолжает трудиться на ниве науки. Стала она замечать: если из первых букв научной темы сложить слово, то в нем обнаруживается мысль, причем, к исследованиям не имеющая отношения. Странно, не правда ли? Становилась она от этого задумчивой.
Как-то она заговорила об этом с травмированным кандидатом наук из сектора сверхтяжелых металлических конструкций интегрированных поставок (такое теперь у сектора название). Подумав, дня через два тот высказал оригинальную мысль, что это как-то может быть связано с семиотикой, ее языковыми ритмами.
— Сейчас такой ритм, может? — высказал он предположение. Женщина хотела даже поделиться своими наблюдениями с кем из руководства, но потом решила еще повременить. Теперь она назначена научным руководителем и ответственным исполнителем региональной темы “Хозяйственный анализ объектов строительства”.
— Странно, странно, — как-то оставшись в кабинете одна, сказала себе женщина, составив аббревиатуру — слово. Но к профессору Абдвидзе со своими наблюдениями идти не решилась. Да, пожалуй, и правильно, зачем беспокоить занятого человека?
Перестроился и Абдвидзе (как всегда прекрасно одет, весь в импорте). Сразу по объявлению перестройки он прокрутил для своих сотрудников в актовом зале института кино: как японцы построили нефтеперегонный завод на понтонах и потом транспортировали по океану и смонтировали его целиком в Саудовской Аравии. Сразу же после кино выступили два человека с программой дальнейшей интеграции конструкций. С той поры в институте начата разработка панели покрытия очень большого размера. Поговаривают, ею можно перекрыть цех. Скептики между собою задают вопрос: чем поднимать? Но им ответил один специалист, что за границей есть подходящие краны. Он же назвал их технические характеристики, показав свою осведомленность. Говорят, в институте четыре месяца висела на доске объявлений вырезка из специального журнала на английском, где сообщалось (со ссылкой на советский источник), что в Советском Союзе наконец-то начали серьезно подходить к вопросам строительства. Приводились примеры укрупнительной сборки и агрегирования оборудования. Упоминались институты и фамилии. Был среди упомянутых и Абдвидзе…
И уже теперь стало известно о его вызове в одну из влиятельных европейских организаций. В коридорах института стали поговаривать о присуждении ему какого-то особенного звания. И будто бы звание это он получил за совместную (с группой лиц) разработку нулевого цикла строительной площадки, в которую фактически превратилось государство Буркина Фасо. Люди к этому времени там почти все вымерли(случайно), а нулевой цикл, выполненный по СНиП (часть 2), в аккурат к этому времени и подоспел.
Но не исчерпал себя этим большой мастер. По-прежнему им с группой пока не установленных нами лиц ведутся строительные разработки. И в ускоренном режиме…
Встретился Селянину как-то на улице Ксенофонтов. Они стояли долго, говорили. Он сказал, что интерес к философии им не утрачен, но его перестали беспокоить психиатры — вроде как выздоровел.
— Странные люди появились в городе, — сказал Ксенофонтов, а сам тряпичным ботинком какую-то палочку по асфальту туда-сюда тихонько двигает. — Кликуши… Поэтов выкрикивают: Галич, Бродский, Высоцкий. В одной компании недавно был, так там один — лицо асимметричное — настаивал, чтобы на золотой полке русской поэзии стояли Пушкин, Лермонтов (кое-что из избранного), а дальше — Пастернак, Бродский, но особенно настаивал на Галиче. Очень оказался сердитым человеком. Кто-то тихо ему сказал: “Есенин”, так он в экстазе даже головой о книгу стукнулся. На столе. Бровь рассек, глаз начал заплывать синяком — к этому времени все уже хорошо выпили.
Палочку наконец Ксенофонтов поставил на нужное место, вздохнул:
— А как-то в курилке, где разговор шел о Галиче, соскочил с дивана Кукушкин — ты его должен помнить (из партийных активистов, выступал на собраниях охотно, звал в будущее). Теперь он тоже бороду растит, клинышком, носит ее вперед. Как он швырнет сигарету в угол: “А куда ты поставишь, на какую полку Феофана Грека? Православие русское?” И тоже лицо очень, очень неспокойное, — Ксенофонтов посмотрел в сквер, за чугунную решетку. Там на удивление человека, но естественно, как это есть в природе, соседствовали опавшие ярко-красные листья осины, на них ронял желтый лист редкий здесь клен. Очень красная в это время рябина была жива. Она стояла близко к клену и желтый цвет, перемешиваясь с цветом рябины, создавал непонятную, шевелящуюся мозаику калейдоскопа. За ними тихо качали лапками сосны. А в стороне, на шаг вперед, шевелил листьями-ладошками серебристый тополь. Рядом, почти обнявшись с ним, стояла верба; она цвела в этом году второй раз. Под ними — невысокий куст с редкими сморщившимися черными ягодами жимолости. Скоро они упадут, чтобы дать новую жизнь.
— Не потянут нынешние перестроившиеся коммунисты. Не потянут… Только и умеют: у одного отнять, другому дать, — очерняет высокую образованность и огромный потенциал руководителей Ксенофонтов. А сам худой как и Селянин, а все курит, курит… Ведь вредно!
Но все-таки странный он человек — Ксенофонтов, одежда на нем старая, выбросить пора, а он — о развале государственности… “Что-то” есть у него, есть.
Да, и последнее… Крестик, купленный во Франкфурте-на-Майне, лежит на могиле умершего человека — партийного и работавшего на должности партийной. После освобождения Селянина он, старый и больной, вызывал и несколько раз разговаривал в своем кабинете с бывшим зэком. Был всегда корректен — даже намека не сделал плохого.
За неделю до смерти он попросил пригласить кого-нибудь из рабочих, с кем довелось много работать, — попрощаться. И назвал Селянина. Когда Игорь Иванович сел на стул в его уже отдельной палате, то умирающий только и сказал: “Ты прости нас. Сволочи они…” — и махнул рукой, чтобы вышел.
Селянин в тот день долго ходил по улицам… Много документального в написанном, хорошо это или плохо, но скажем как оно есть: чуть присыпанный землей, крестик — символ страданий и очищения — и теперь там же — на неухоженной могиле.
Весной, в последние недели Великого поста, когда наступает оттепель, Игорь Иванович часто ходит на кладбище к сыну, которого не смог уберечь. Он заходит в оградку и с этого места становится видна кладбищенская церковь и кресты на ней. Снимает шапку. Крестится, касаясь пальцами правого, а потом левого плеча. Кланяется. Садится на скамейку, устало приваливается к оградке, вглядывается в дорогое ему лицо на фотографии, гладит худую стриженую голову и сутулится.
Вспоминаются лица, слова и улыбки дорогих ему людей, ставших теперь землей, фосфатами, известью да щепоткой окислившегося железа. Игорь Иванович прислушивается к звукам: недалеко скребет ветер о памятник засохшей полынью, иногда доносятся звуки города. Там шумит уже другая жизнь.

ПРИМЕЧАНИЯ:

1. Попутно скажем, что в последние годы в старнах Западной Европы и Америке появились тысячи знатоков русского народа, могущие наиболее полно ответить на вопрос: в чем нация нуждается более?
2. А.В. Карев — один из лидеров христиан-баптистов в СССР.
3. И сегодня журналистская классика на высоте, не потерян интерес к диффамации. Вопросы приближены к жизни, опытная рука держится на пульсе, улавливая нюансы. Выдвинулся вперед экстремизм — как следствие профессиональных неудач. Подход к человеку — строго индивидуальный.
4. Спасибо Вам, Хаим Хаимович, за участие. Кланяюсь Вам низко.
5. Жил Игорь среди итальянцев, приехавших на заработки в Германию, наблюдал немцев, ходил ночью, но не видел там подобного, что есть в Союзе. Там блатняк — вне закона.
6. Федор Михайлович Достоевский более чем за сто лет предвидел эту покупку в «Дядюшкином сне», где ямщика принудили сбрить собственную бороду, имея целью заменить ее накладной.
7. Todestriebe — влечение к смерти, бессознательные тенденции к саморазрушению.
8. Многое здесь наоборот. Например, пишется справа налево. Поэтому и получаются названия такие правильные.