Надо ли прощаться с Матерой?

Алексей Ивин
©, ИВИН А.Н., автор, 1978, 1994 гг.
               
               


                НАДО  ЛИ  ПРОЩАТЬСЯ  С  МАТЕРОЙ?



     Для  читателей  очевидно различие между повестями Валентина Распутина «Деньги для Марии» и «Последний срок», с одной стороны, и «Прощание с Матёрой» - с другой. Если в первых исследовался моральный облик характеров, их чистота и привязанность к почве или, напротив, оторванность от родной земли, а,  следовательно, нечистоплотность, сребролюбие, то в «Матёре» этого противопоставления почти нет, во всяком случае, в характерах (Клавка и Петруха все-таки недостаточно полнокровны, эскизны).
 

    Кажется, назначение повести – стать определенной социально-философской эмблемой. А увлечение эмблематикой, стремление выражаться символами, изначальная заданность мысли с последующим ее растолкованием довольно характерны для деревенской прозы 1970-х годов, когда производство Иванов Африканычей и Живых в ней было поставлено на поток:  частое литературное заблуждение, питаемое уверенностью, что массовость изображенного автором жизненного типа позволяет бесконечно воспроизводить его в сочинениях. И свободное познание мира вырождается в его схематизацию.
 

    Вот в «Канунах» Василия Белова рушат огромное дерево; детально описано, как падает. Читай: поверженная деревня. Вот поджигают могучий листвень на Матере  злые люди, пожогщики, из тех, что ради выгоды батьку порешат, не то что остров на дно водохранилища пустят. Листвень пилят пилой, рубят топором, жгут огнем – читай: изгаляются над деревней. Но стоит. Так ничего и не сделали – ушли. Стоит дерево. Белов, писатель более тонкий, заставил дерево, хоть оно и росло до неба, все-таки упасть. Чувство меры ему и на сей раз не изменило («Все впереди» еще впереди), чего нельзя сказать о Распутине.


     Излюбленный герой в деревенской прозе – старуха или старик – носитель национального характера и высшей философии жизни. Если это беловский Африканыч – ему веришь. Если менторствующая Дарья – веришь не всегда.


     Веришь, когда она говорит:

     «Вечор и корову пропустила не доила. Одну холеру молоко киснет. Ставлю на сметану, и сметана киснет, все крынки запростаны».

     Если она говорит так, ей веришь: это ее труды и дни. Дни человека, которому невмочь бежать вместе со всеми, которому это кажется дикостью.


     Но когда Дарья говорит:


     «Путаник он несусветный, человек твой. Других путает – ладно, с него спросится. Дак он ить и себя до того запутал, не видит, где право, где лево. Как нарочно, все наоборот творит.


     Че не хочет, то и делает. Это не я одна вижу, что мне такие глаза дадены. И ты, если посмотришь, увидишь. Приглядись» и т.д. -  когда девяностолетняя неграмотная старуха говорит так, то, в самом деле, прислушиваешься, и приглядываешься, и задумываешься: а не прознала ли Дарья о книжках Федора Михайловича? Лексика, конечно, другая, но мотивы знакомые.  «И говорит…  он хитрит на кажном слове, он не то хотел сказать. А че сказать просится – не скажет. Промолчит.  Надо идти в одну сторону, он поворотит в другую. Опосля опомнится, стыдно станет, обозлится на себя… а раз на себя, то и на весь белый свет. И тошней  того  поперек, и хужей того наперекосяк».


     Не Дарья, рефлексирующая в духе Раскольникова, не Богодул, не Настасья задевают читателя, а блеклый, молчаливый Егор. Внутренняя растерянность, недоумение день ото дня нарастают в нем, но, несмотря на это, он не разглагольствует, не учит, а молчит. Может быть, именно поэтому его случайная смерть среди чужих людей, похороны за чужой счет возвышаются до подлинной трагедийности.


     Эти-то пошумят, поговорят, потолкуют, пообижаются, да и привыкнут – у телевизора будут сидеть да кудельку прясть, вспоминая, какое было привольное житье на Матёре; а Егор сломлен, он умирает.


     Колоритна и сцена, когда Петруха поджигает свой дом, чтобы получить страховку. С точки зрения деревенских жителей, это святотатство. Но Петруха – «непутевый», он из тех деревенских, кого уже коснулась проказа города…  И вновь полнокровие на глазах оборачивается сухим раскладом.


     Впрочем, и Егор, и Петруха могут быть названы лицами эпизодическими. Наверное, в этом есть свое везение, автор не успевает обузить их под свою жесткую схему.


     Но уж главные герои… Вспомнить хотя бы Богодула с его одним-разъединственным словом: «Кур-рва!» Недаром рабочие называют его снежным человеком.
 

    Возможно, изначальное тяготение автора к эмблематизму предопределило и его отказ от обычных – и оправданных! – для деревенской прозы художественных средств: такого разгула стилизованной народной речи, как, например, в «Усвятских шлемоносцах» Евгения Носова, здесь не найти. Стиль строг и суров, это стиль проповеди. Правда, время от времени писатель словно спохватывается, и тогда появляется, как обязательное блюдо, словно бы конспект «Пословиц русского народа»: «Ну так Сима – что с нее взять! В мечтания ударилась! Сирая голова, да не головкой звать. Вольная птица, да присесть некуда, все места заняты. А летать – крылышки не те. «Хошь Сима – да мимо», - вспомнила Дарья дразнилку. – Мимо и будет, не иначе…»


     Последнее до сей поры крупное художественное произведение Распутина, повесть «Прощание с Матёрой» (1976 г.) едва ли стала шагом вперед в творческой биографии писателя по сравнению с «Живи и помни» и «Последним сроком».


     И все же в этой своей повести Распутин обозначает многие проблемы, которые нельзя ограничить сферой публицистики, то есть связать лишь с проблемами определенного социума и определенного времени. Конечно, многие толкователи «Матеры» видели главное ее достоинство в экологическом пафосе писателя, а проблема экологии, как известно, планетарна и бессрочна, но трудно отделаться от ощущения, что воплощение этого пафоса не достигает художественной многозначности, оставаясь на уровне эмблематизма. Следует, очевидно, прислушаться и к доводам, связанным с пресловутым «идиотизмом деревенской жизни» (а его наличие не отрицал и певец «чудиков» Шукшин). Причем этот «идиотизм» проистекает ведь не от какой-то умственной неполноценности сельских жителей, истоки его – в идиотизме бытовом, в отчужденности селян от элементарных удобств цивилизации. Признаем, можно взглянуть и так: вот островок, где целое племя лежит в земле и еще племя доживает свой век, занятое только самообслуживанием. Может, именно вторжение, пусть жесткое, научно-технического прогресса обеспечит если не этим людям, то их потомкам возможность развития, роста, самосохранения наконец. Хотя…


     Прислушаемся к словам Дарьи, в которые автор, вероятно, вкладывает идеологию своего и подобных ему островков: «Ты говоришь, почто жалко его? А как не жалко? Если на гонор не смотреть – родился ребятенком и всю жисть ребятенком же и остался. И бесится, дурит – ребятенок, и плачет – ребятенок. Я завсегда вижу, кто втихомолку плачет. Ни власти над собой, ни холеры. А сколь на его всякого направлено – страшно смотреть… И вот он мечется, мечется… По-пустому же  боле того и мечется. Где можно шагом продти, он бежит.  А ишо смерть… Как он ее, христовенький, боится! За одно за это его надо пожалеть. Никто в свете так не боится смерти, как он. Хужей всякого зайца».
 

    Но тогда причем здесь Матёра со своими лиственями и кладбищами?! Где ее, так сказать, духоподъемность?  Скорее как раз в условиях замкнутого пространства Матёры и сформировался, и воспроизводится этот, «хужей всякого зайца», тип. И, с другой стороны, разве Матёра – только остров, земля, малая родина?  Матёра, как видим, воплощается и в особого склада людях.


     Земля затоплена, кладбище становится подводным, но люди остаются. Накат гидротехнической волны разносит Матёру по свету.  «Отчалившая Русь», люди – это острова, и так далее.


     По сути, центральная проблема, заявленная Распутиным в повести и ставшая организатором ее художественного тела, проблема гибели старого под напором нового – фиктивна. Фиктивна,  потому что глобальна,  всеобща. С Матёрой прощались и в 1917 году, и в «Вишневом саде», и в «Евгении Онегине», и во времена Екатерины, и подавно в Петровскую эпоху… А Иван Калита не рушил Матёру?! Диалектика, как бы мы ни шарахались сегодня от марксизма-ленинизма, есть. Но не  диалектика – предмет  литературы. (Разве что пресловутая «диалектика души»).  Предмет литературы – метафизика; солнце идеала над «пестрым сором» жизни. Если мы хотим видеть в «Прощании с Матёрой» своеобразно выраженное  автором неприятие политики родной Коммунистической партии и не менее родного Советского правительства в области природопользования, то  можно от души его поздравить: сусловская цензура вела себя бурно  и в самые застойные годы, а он «проскочил» сквозь ее надолбы. Но если речь все-таки повелась о человеке как таковом с его, по любимому слову Белинского,  субстанциональными «потрохами» («потроха»  добавил от себя), то итог скромен. Ибо Матёра как  преображенное памятью прошлое никуда не делась. Она воспроизводима. Она еще будет возникать и возникать повсюду. А прощаться…  Как знать, не напишет ли кто в грядущем веке роман «Прощание с водохранилищем»?!
 
                Алексей ИВИН, Тверская область, Бежецк
     (газета «Литература», приложение к газете «Первое сентября», №44 за 1994 год. Статья так сильно искажена, что мой только один абзац).