Коля - Клаус - Николай

Шеина Ирина
 1936 год. Вероятно, август.

 Полевые работы в разгаре. Наталья, даром, что тяжела уже девятый месяц, а, впрочем, кто его знает, который это месяц? со  свадьбы точно девятый, да и сразу после того стыдобных дней у неё не было, она ещё радовалась этому, пока мамка не образумила, а как образумила, так сразу и начались тяготы - то тошнота накатит, то спина заболит... - а сегодня всё отпустило, ничего не болит нигде, ничего не беспокоит, словно опять ей лет пятнадцать, едва солнце взошло, платок белый  на голову повязала, ватник накинула, не застегивая, натянула сапоги резиновые на голые ноги и почти бегом побежала на ферму. Она бы и вприпрыжку поскакала, такой день чудный намечался, да живот уж слишком громоздок стал - не поскачешь. До фермы километров пять полем, да чуток по опушке березовой.

 Красота вокруг! Туман тихонько уплывает с низинки вверх, к редким розовым облакам. Роса искрится, словно кто какие самоцветы рассыпал. Рожь слегка волнуется под первыми дуновениями ветра. Тишина звенит. Хорошо-то как! Еще никого не видно, небось опять она самая первая на ферму придет, только дед Семён, сторож и свекор Натальи по совместительству,  сноху встретит. А любимица её, пятнистая Краля, протяжно замычит ещё до того как Наталья войдет в бревенчатое новое, еще отдающее запахом сосны, помещение фермы, а за ней следом и остальные коровы перекликаться начнут сонными голосами и козы в своем закутке начнут радостно бить копытцами о деревянную переборку.

 Наталья любила эти несколько минут своего полного одиночества среди обитателей фермы. Вот уже три года, как она работает в совхозе дояркой. Семь классов школы окончила и пошла работать. Наталья бежала по полю и думала: "А кто же еще матери поможет поднимать Ромку? Ромке только десять лет. Он и сам рвется в помощники третий год кряду, как отец под молотилку попал насмерть, да мать не пускает его учебу бросать. И правильно. Ромка лучше всех в классе учится. Вот выучится и агрономом в их совхозе станет. У него получится. Умный он не по годам. И отец им гордился тоже. Всегда говорил, что быть Ромке ученым. Наталья тоже хотела учиться, ну, да ладно. С учебой можно и потерпеть. Сначала Ромка, а потом и она тоже окончит вечернюю школу и в техникум пойдет на зоотехника", - она уже об этом и с мужем договорилась.

 "Смешно-то как звучит, с мужем! Вроде недавно еще в школу бегала с красным галстуком и бантами черными в цвет передника, а теперь уже и бригадир, и жена, и матерью вот-вот стану... А Федор Семёнович скоро папашей заделается. Небось сам не заметил, как из простого механизатора эмтээсовского и разудалого гармониста, игравшего на всех окрестных свадьбах и на танцах в их сельском клубе, превратился в семейного хозяина. И где-то он сейчас? Хорошо бы его к ним в совхоз направили. А то рожь уже золотая стоит", - Наталья остановилась потрогать колкие колосья.
 
 Вдруг резкая неожиданная боль словно перерезала её пополам. И сразу отпустила. По ногам потекла теплая вода. "Что это?" - испугалась Наталья, - "Стыд-то какой! Вдруг кто увидит? На всё село ославят! Что ж делать-то теперь? Надо к мамке бежать, у неё переоденусь, никто и знать не будет, что я, как малая совсем, обоссалась. Да и как это я?" - Наталья резво развернулась и снова острая боль согнула её до самой земли. А по ногам текла уже не вода, а кровь. "Мамочка!" - в ужасе закричала Наталья, - "Мамочка, что ж это такое со мной? Мамочка, помоги!"

 Боль отпустила на пару секунд и вновь обрушилась на неподготовленную юную женщину. Наталья упала на землю в родовых корчах. Она уже не могла ни о чем думать. Только нечленораздельный вопль: "ААААААААААААААААА!" - самопроизвольно вырывался у неё из горла.

 По этому крику с разных сторон к Наталье сбежались люди.

***
 Так в 1936 году, наверное, в августе, неизвестно какого числа родился в поле мальчик. Крепенький, беленький, хорошенький, как ангелочек с картины Рафаэля, репродукция которой висела у Натальи в комнате. Назвали мальчика Колей. В честь рано умершего деда, отца Натальи. Так захотела Наталья.




 1942 год. Конец февраля. Точная дата неизвестна.

 Всё время хотелось есть. Только еда, разная, вкусная, горячая, снилась Коле в его снах похожих на забытьё. А еще очень хотелось согреться. Мать обнимала его, закутывала в свой платок, но на заснеженной земле, прихваченной зимними морозами, было нестерпимо холодно. Мать качала его на руках, как маленького, и он спал тревожно вздрагивая и просыпаясь поминутно. Наталья тихонько пела что-то грустное, протяжное, похожее на стоны, и он снова засыпал. И снова вздрагивал от холода, голода и страха.

 Они были здесь уже почти неделю. А до этого их долго везли в какой-то большой машине в наглухо закрытом кузове. Тогда Наталью вместе с Колей и еще несколькими сельчанами прямо с общего собрания на центральной площади села грубо протащили к этой машине, а когда Колина бабушка, свекровь Натальи, громко закричала: "Ребенка-то хоть пожалейте, ироды!", то один из полицаев в упор разрядил в неё свой автомат. Наталья не успела закрыть сыну ладонью глаза и он увидел, как его бабушка грузно осела на землю, дернулась головой и замерла. И вокруг стало тихо-тихо. И пусто. Словно не было никого вокруг.

 Их везли долго-долго. Машину трясло на рытвинах. В темном кузове все сидели молча, прижимаясь спинами к бортам, чтобы не так сильно ударяться на ухабах. А потом, уже ночью, их вывели по одному на пустую площадь перед железными воротами. Какой-то человек, подсвечивая себе фонариком, громко зачитывал их имена и фамилии, а они должны были отзываться и отходить к воротам по одному. Наталья взяла Колю на руки и пошла к воротам с ним вместе. Её остановили и велели идти одной. Она опустила сына на землю, поцеловала его и стала отходить. Тогда Коля вцепился в подол её юбки и побежал рядом. Конвойный хотел схватить его, но офицер, читавший список, махнул ему рукой и Коля остался с матерью. Потом их повели через эти огромные глухие железные ворота и они оказались в лагере.

  Это был пересылочный лагерь-накопитель. Сюда привозили в крытых грузовиках или пригоняли, как скот, людей; из окрестных деревень - женщин и детей и из лесов - пойманных там молодых партизан, ещё совсем подростков, и красноармейцев, отставших от своих частей и попавших в окружение. Партизаны и красноармейцы, все с ранениями и обмороженными лицами загонялись в один угол открытой утоптанной площади, опоясанной высоким забором из колючей проволоки, остальные располагались свободнее, было даже место для того, чтобы походить.

 Но люди предпочитали сидеть почти неподвижно, лишь изредка поднимаясь со своего нагретого места для того, чтобы утолить жажду из большого железного бака с талой водой, покрытой коркой льда. К баку была прикована цепью железная кружка. Этой кружкой с силой надо было разбить лед, чтобы зачерпнуть воды. Ледяная вода и обледеневшая кружка обжигали губы и рот до самого нутра не утоляя жажды и не заглушая чувство голода. Поэтому редко кто поднимался к этому баку. Люди предпочитали ловить пересохшими языками снежинки, сыпавшиеся с серого неба беспрерывным тонким потоком или налетавшие стеной с порывами ветра.

 По углам площади высились деревянные уродливые колченогие настилы с перилами и навесами, по прямым, почти отвесным лестницам на эти настилы то и дело поднимались автоматчики, сменяя тех, кто стоял там. Автоматчики были в теплых тулупах и шапках, оставлявших открытыми уши. Эти торчащие уши краснели на морозном ветру и автоматчики растирали их снегом, прятали в поднятые воротники, закутывали в какие-то женские шарфы головы. Автоматы висели у них за спинами в это время. Всё остальное время автоматчики расхаживали по своим настилам, оглядывая бескрайние снежные поля вокруг и посматривая на сидящую внизу толпу. Иногда, когда автоматчикам казалось, что толпа начинает слишком активно шевелиться, он выпускали автоматную очередь поверх голов, и люди вжимали в плечи головы, ожидая смерти.

 Главное, они оставались вместе. Наталья расстелила на покрытой наледью земле крошечный Колин зипун и они теперь сидели всё время на нём, боясь сойти с места.  Короткий ватник Натальи служил им обоим укрытием от холода. Коля почти всё время спал, вздрагивая и просыпаясь на краткие мгновения. В эти мгновения он видел рядом на голой земле сидящих и лежащих людей. Их односельчан и чужих, незнакомых, и красноармейцев в порванных гимнастерках. На некоторых из них были шинели. Им было легче. Не так холодно. Но почти у всех красноармейцев были какие-то раны, перемотанные тряпками с засохшей бурой кровью. Сначала эта запекшаяся кровь пугала Колю. Потом перестала. И он равнодушно смотрел на забинтованных красноармейцев. Ему было теперь не страшно ничего. Только голод, только желание поесть, хоть чего-нибудь, держало его. Теперь, в свои пять лет, он имел только одно желание.

 А еще его держал страх. Безотчетный ужас. Он не мог бы сказать, что именно пугало его. Точнее, ему казалось всё вокруг страшным. Эти незнакомые люди в скрюченных позах. Эти автоматчики на вышках. Это белое поле за колючей проволокой. Этот лес, темневший узкой полосой на горизонте за полем. Эти глухие ворота. Эти редкие автоматные очереди. Этот холод. Этот ветер. Эти опустившиеся красноармейцы... 

 Их серые лица, заросшие до самых глаз грязной щетиной, были страшнее всего. Особенно после того, как несколько таких раненых красноармейцев с криком "Ура! За Родину!" бросились на колючую проволоку, ограждавшую этот клочок земли, где десятки людей лежали вповалку. Тела этих красноармейцев так и остались на проволоке, убитые током. Они стояли в нелепых позах, обвисшие на шипах проволоки пустыми мешками, или валялись около ограды в таких же нелепых позах, и никто не убирал их тела.
 
 А люди на территории лагеря жались в сторону от них, стараясь не смотреть в их сторону.

 Каждую ночь к ограде крадучись подбирались какие-то женщины и дети и закидывали за колючую проволоку в толпу лежащих на земле куски хлеба или печеную картошку, иногда даже подсовывали под проволоку туес с теплой капустной похлебкой. И тогда люди на земле оживлялись, наперегонки бросаясь к еде. Счастливчики, сумевшие первыми дотянуться до брошенного куска еды, быстро съедали его, пряча от окружающих глаза. Остальные с жадностью смотрели на того, кто ел, но никогда никто не пробовал отнять у него еду.

 Иногда, когда кто-то подбирался к ограждению снаружи с долгожданной пищей, немцы и румыны на вышках по углам лагеря пускали трассирующие пули поверх голов, автоматные очереди отпугивали людей снаружи и в такую ночь не ел никто. Иногда немцы дожидались пока еда попадет в лагерь и направляли свет прожекторов на тех, кто нашел еду. И человек не мог есть из-за ослепляющего света. Он болезненно щурился, сжимая у груди кусочек хлеба, по его щекам текли слёзы. Люди вокруг прятали лица от холодного голубого света и отползали в тень. Тот, у кого был хлеб, тоже пытался уползти, но прожектор следил за ним, не выпуская из яркого круга, а немцы на вышках громко хохотали и что-то кричали в толпу внизу. Иногда немцы и сами кидали в толпу куски хлеба, а потом тыкали пальцами в тех, кто поймал кусок, и тоже громко хохотали.

 Несколько раз Наталье удалось тоже поймать хлеб и она отдавала его сыну. Несколько раз ей протягивали хлеб для Коли чужие люди. Он отламывал матери половину, но она, отщипнув едва заметный кусочек для себя, остальное отдавала ему. Коля старался есть медленно-медленно, чтобы хватило на подольше. Но этот хлеб заканчивался и снова накатывал нестерпимый голод.

 Но он не плакал. Как не плакали остальные дети в лагере, даже совсем крошечные.Февральский холод и весь окружающий ужас сковали детские слезы. Дети перестали быть детьми.


1942 год. Начало марта. Точная дата неизвестна.

  Спустя несколько дней их всех собрали у ворот и погнали пешком по дороге через лес. Тех, кто отставал, били прикладами в спину. Тех, кто падал, убивали выстрелом в голову. Люди брели, опираясь друг на друга, поддерживая тех, кто едва держался. Колю вели с двух сторон за руки мама и какой-то страшный старик в шинели. Коля боялся его, но послушно не выдергивал руку из огромной горячей ладони старика.

 Так они под конвоем шли несколько часов. Их привели к какому-то заводу, окруженному несколькими рядами колючей проволоки и с массивными воротами. На воротах была закреплена табличка "Dulag 142". Это был сборно-пересыльный пункт, откуда, как Коля узнал позднее, людей увозили на принудительные работы в Германию.

 Здесь было гораздо лучше, чем в прежнем лагере. Теперь они могли спрятаться от пронизывающего ветра в своем бараке № 10. Это был когда-то заводской склад. Здесь, на складских полках, они могли теперь даже немного полежать и поспать в закрытом помещении. Рядом на таких же полках лежали сотни людей, может быть даже тысяча или больше. Людей было очень много. Но никто из них не разговаривал. Все молча входили по сигналу в барак и молча выходили по сигналу из барака. Молча выстраивались в очередь за миской баланды и куском хлеба утром и вечером. Взрослым наливали больше, чем детям. И Наталья отдавала весь свой хлеб сыну. Она отдавала бы и похлебку, но охранник в первый же день заметил это и запретил ей прикармливать мальчика. Он ударил её по лицу с такой силой, что у неё брызнула кровь, залив телогрею. После этого за ней всё время следили, чтобы она не отдавала еду сыну. Но она успевала припрятать свой кусок хлеба и давала его Коле ночью, когда никто не мог видеть их.

 В бараке тоже было холодно. И еды не хватало. Голод и холод мучили Колю и здесь. А еще его пугали мертвяки. Каждую ночь в бараке умирали люди. Каждое утро из барака выносили больше ста покойников. А днем на их места уже селили кого-нибудь нового.

 Так они прожили в этом бараке несколько дней. А потом их погрузили в товарный вагон и повезли по железной дороге. Коля первый раз видел поезд. Первый раз он ехал на поезде. Колеса стучали под дощатым полом: "Так-так, так-так, туда-туда". Хотелось видеть, куда "туда"?, но окон не было. Люди лежали на деревянных полках вагона молча. Наталья тоже молча прижимала к себе Колю. Молча кормила его, когда на коротких остановках к их вагону подкатывали полевую немецкую кухню с баландой и давали набрать кипяток в жестяные кружки. Но это было редко. Чаще поезд просто стоял, вагоны были наглухо закрыты железными засовами снаружи, а вокруг раздавались короткие лающие команды на немецком языке. Потом поезд трогался с места и колеса медленно выговаривали: "Так-так, так-так, туда-туда".

 Больше месяца добирались они до места назначения. Никто не знал, где это место, но шепотом передавали, что везут их в Германию на работу. "Какая работа?" - думал Коля, - "Я же ничего еще не умею делать. А может меня в школу отдадут?" С этим вопросом он обратился к матери. "Какая школа?" - Наталья схватилась за Колино лицо, - "Молчи, сынок! Не будет тебе никакой школы! Заберут тебя у меня. Больше мы и не свидимся". Наталья зажала руками рот и, раскачиваясь в такт движению поезда, замолчала. Коля испугался, прижался к матери и зашептал: "А я убегу от них к тебе. Вот увидишь, убегу!"



1942 год. Конец апреля. Точная дата неизвестна.

 Убежать ему не удалось. Когда их выгрузили из теплушки на какой-то станции в Германии и выстроили в длинную шеренгу на площади, то конвойный солдат сразу выхватил Колю из рук Натальи и отнес его, словно куль какой-нибудь, в самый дальний конец шеренги, очень далеко от матери. Коля рванулся, он решил, что должен обязательно вернуться к ней, но конвоир держал его крепко. Коля выворачивался как мог. Он даже не заметил, как мимо их шеренги стали проходить какие-то сытые самодовольные люди. Он повис на руке конвоира, поджав ноги и пытаясь укусить ненавистную руку.

 И в это мгновение он увидел, как его мать и еще нескольких молодых женщин  вывели из строи и повели к краю площади, туда, где стояли крытые брезентом машины. Наталья жалобно оглянулась, ища взглядом сына. Её ударили хлыстом по спине и втолкнули в кузов грузовика.

 В тот момент он громко закричал: "Мама! Мама, я здесь!" - он рванулся, забился в руках охранника, но крепкие руки не выпустили его тщедушное тело. Грузовик фыркнул и уехал. Коля продолжал кричать: "Мама! Мама!" - и в следующее мгновение услышал веселый женский голос. Рядом с ним остановилась молодая женщина в темно-зеленой шляпке и такого же цвета платье с белым кружевным воротничком и в белоснежных кружевных перчатках.  "Was f;r eine wundervolle Stimme!" - женщина весело рассматривала зарёванного малыша, - "Wenn du ihn w;schst, wird er einfach bezaubernd sein, dieses Kr;mel"  и в ответ ей прозвучал солидный мужской бас: "Denkst du? Wir k;nnen es nehmen, wenn Sie wollen.". "Oh ja, wunderbar! Ja, das ist eine tolle Idee. Ich w;nsche mir schon lange ein Baby", - засмеялась женщина, - "es wird gut. Er wird deine Schuhe putzen". "Liebling, du l;sst niemanden unt;tig" - пророкотал усатый плотный и высокий мужчина, легонько похлопав рукой в кожаной коричневой перчатке по руке женщины. Коля, разумеется, ничего не понял из этого разговора, кроме того, что говорят о нём, и он присмирел испуганно, но и с интересом смешанным с ужасом разглядывал этих людей, которым было весело жить.
 
 Для наших читателей поясним, что самодовольная пара обсуждала вопрос о том, что у малыша красивый голос, что если его отмыть, он окажется хорошеньким, что они его могут забрать себе и это хорошая идея, потому что он будет чистить высокому господину ботинки, потому что эта красивая женщина никого не оставляет без работы.

 Через несколько минут Колю уже везли в новой черной маленькой блестящей машине куда-то далеко-далеко. Он так никогда и не смог узнать названия этого чистенького  немецкого города, где он не поцеловал на прощание маму, где он, как ему казалось, навсегда потерял её.

 Его, как кутёнка, сунули в машину на заднее сиденье и долго-долго везли по каким-то дорогам, ровным и гладким. Он не видел этих дорог, но чувствовал как машина уверенно преодолевает километры без натуги и без толчков. Сиденье, обитое гладкой кожей, было мягким и уютным. Коля немного поплакал беззвучно и свернулся калачиком, затих. Дорога, которую не было видно, усыпила его.

1942 год. Май - 1944 год, апрель.

 В тот же день вечером  его в большом эмалированном тазу на заднем дворе господского особняка отмывала хорошенькая девочка лет тринадцати. Девочка брезгливо морщила коротенький носик, когда натирала его худющее тело мочалкой с настоящим душистым мылом, пахнущим какими-то цветами и ягодами. Она, скептически поджав узкие губы, поливала его почти кипятком из красивого голубого ковшика, которым зачерпывала воду из огромной голубой кастрюли, разрисованной синими и розовыми цветами. Вода была очень горячая, просто обжигающая. Но он молча терпел эту экзекуцию. А к концу помывки даже наслаждался уже и запахом душистого мыла, и водой, снимавшей с него не только многомесячную грязь, но и даже, как ему казалось, кожу, такой красный он стал под жесткими руками девочки. Закончив с его  помывкой, напоследок окатив его водой прямо из кастрюли, девочка, прежде чем завернуть его в мягкую теплую махровую простыню, так внимательно разглядывала его голое тело со всех сторон, что ему стало мучительно стыдно.

 Позже он узнал, что эту девочку-чешку звали Ханна и что её, как и его, взяла себе в услужение немецкая зажиточная семья, не имевшая своих детей. Кроме Коли-Клауса и Ханны, эта семья выкупила еще нескольких детей. Все эти дети были разного возраста и разных национальностей, но похожи друг на друга  как родные - все круглолицые, светловолосые, голубоглазые, худенькие и курносые. Чем-то они отдаленно походили на фрау Корн, это была её фамилия. Она тоже была голубоглазая блондинка. Всего эта семья взяла к себе в дом пятерых детей. Коля был младше всех.

 Ханна раньше других попала в дом Корнов. В её обязанности входили помощь горничной и присмотр за остальными детьми. Она должна была каждый день  раздать им задания на день, накормить завтраком и ужином на кухне, проследить, чтобы не болтали много и умылись перед сном и перед завтраком.

 Еще одна девочка, полька Марыся, немного младше Ханны, должна была убирать в кухне, помогать приходящей раз в неделю прачке и Ханне - готовить еду для остальных детей.

 Венгр Иштван, которого в доме звали Ганс, помогал садовнику, его обязанностью было наполнять бочки водой на заднем дворе, копать, если приказывал садовник, и пилить и рубить дрова для камина в кабинете хозяина. Иштвану-Гансу, как и Марысе было двенадцать лет.

 Старше всех остальных был словак, которого здесь называли Оле. Этот Оле был почти взрослый, ему уже исполнилось четырнадцать лет. И, как Ханна, он прожил в доме Корнов уже довольно много времени. В его обязанностях было поддержание порядка и чистоты в гараже. Ещё его обучали механике, чтобы он мог лучше помогать водителю по содержанию машины в блестящем состоянии.

  Дети в доме Корнов занимались каждый строго обозначенным делом, но даже, несмотря на почти полный запрет разговаривать и различие в языках, Клаус сумел подружиться с ними. Особенно с мальчиками. Мальчики с самого начала пребывания Клауса в доме взяли над ним своеобразную опеку. Оле первым ему дружески подмигнул, когда отмытого Клауса впервые ввели в кухню и показал ему место на табурете за простым широким столом, за которым уже сидели все остальные дети, работавшие у Корнов. Иштван улыбнулся и услужливо придвинул оловянную миску с похлёбкой. Ханна подтолкнула Клауса к табурету и уселась во главе стола на стул с высокой резной спинкой, - "Эссен. Шнелле" - скомандовала сурово и все дружно заработали ложками. Коля, теперь его стали называть Клаус, не стал отставать. Он был голоден. Очень голоден. И в тот, первый раз, ему не хватило его порции, и Оле отдал ему свой хлеб. Ханна сначала дернулась было, чтобы отнять этот кусок, но потом опустила голову и промолчала. Так и началась дружба мальчиков.

 Хозяин дома был архитектором, а его жена рисовала акварелью красивые открытки. Хозяина мальчик почти никогда не видел. Тот уезжал по делам рано утром и не каждый вечер возвращался домой. Он всегда имел вид солидный и важный, немного недовольный и очень занятой. Только изредка на его лице мелькала тень улыбки. Но даже улыбающиеся губы хозяина никогда не разжимались, а глаза смотрели сурово и требовательно. Зато хозяйка была улыбчива. А её большие светлые глаза смотрели на детей ласково и немного печально. Фрау Корн много времени проводила в своей мастерской, куда ему, как и остальным работникам в доме, кроме Ханны, было запрещено заходить.

 Ему, вообще, никуда по дому ходить было нельзя. Только в прихожей и в углу кухни за огромной плитой, облицованной голубыми изразцами и расписанной невиданными синими птицами, он мог находиться без опасения получить подзатыльник от старика-мажордома. Ему показали его место в первый же день. Клаус должен был открывать двери приходящим гостям, ставить в специальную кованую подставку трости и зонты, снимать с ног гостей калоши и надевать их им при выходе, мыть и вытирать до блеска эти калоши, чистить в свободное время медные ручки двери и перила лестницы, ведущей со двора в дом, выколачивать коврик у входной двери, подметать и мыть со специальным порошком ступени лестницы и площадку перед домом. Работа была не сложная. Он легко справлялся с ней. Хозяин, видя его старание, даже иногда поощрительно трепал его отросшие льняные кудряшки и, подняв указательным пальцем его лицо за подбородок, заглядывал ему в синие яркие глаза и произносил: "Гут, Клаус. Гут".

 Ещё он был обязан каждое утро заводить большим ключом большие напольные часы в прихожей и ещё одни часы. На стене. С золотой птичкой и маленьким кукольным представлением каждый час. Клаус с нетерпением ждал эти представления, когда из разных окошек по очереди показывались хорошенькая куколка в белом платье, пастушок с дудочкой, коза, утята, гуськом перебегавшие из одного окошка в другое, и последним появлялся толстый дирижёр, который кланялся и взмахивал руками. После этого часы начинали отбивать время и с последним ударом дирижер прятался за своей дверцей.

 Вообще, в доме было очень много часов. Их голоса тонко звенели, хрипло покашливали, басовито говорили: "Буммм" или поскрипывали тихонько. Каждые пятнадцать минут часы в доме коротко постукивали или щелкали. Каждые полчаса музыка становилась немного громче, но тоже ограничивалась одной какой-нибудь нотой. У каждых часов своей. И, наконец, каждый час дом отсчитывал время ударами колокольчиков. Разноголосых колокольчиков было так много, что, начиная с 6 часов, они создавали настоящую симфонию мелодичных звуков.

  В общем-то жизнь у него была теперь спокойная, даже монотонная. Он привык к своим обязанностям, к своему одиночеству и к тому, что теперь он стал сиротой. Первое время он часто плакал, вспоминая маму. Однажды Клауса застал в слезах герр архитектор и сурово его отчитал: "Wage es nicht zu weinen. M;nner weinen nie. Du bist keine Frau, die Tr;nen vergie;t.". Коля не понимал его слов. Немецкий язык в его ушах звучал полной тарабарщиной, он только смутно догадывался, что ему не разрешают плакать. Догадке способствовало то, что для лучшего закрепления внушения герр архитектор наградил Клауса затрещиной.

 После этого Клаус перестал вспоминать свою прежнюю жизнь. Это было ни к чему. В свои немногочисленные годы он уже научился понимать многое без лишних слов.

 Коле-Клаусу даже нравилось жить в этом доме. Еда была простая - похлебка из турнепса, иногда вареная картошка, изредка гороховый или чечевичный суп, еще реже тушеная капуста, довольно большой ломоть хлеба, половинка луковицы или толстенькое колесико моркови, кружка с кипятком и кусочек сахара. Добавки им не давали, но порции хватало. Клаус не испытывал более мучительного голода. А ещё он больше не мерз, хотя его тряпичная куртка и полотняные штаны до колен  не были приспособлены для зимнего периода. Теперь он почти всё время находился в теплом доме, где даже прихожая отапливалась, а когда приходилось работать на улице - сгребать снег со ступеней и с площадки перед подъездом, он так энергично орудовал скребком, что даже потел.

 В первый же год жизни в доме Корнов он сильно вытянулся, окреп и стал похож на обычного немецкого мальчика из небогатой семьи. Такой же бледный, костлявый, белобрысый и так же бедно одет. Он часто видел, как похожие на него мальчишки в коротких штанах до колен и белых или полосатых гетрах бегут утром в школу и днем возвращаются с занятий. Он тоже мечтал пойти учиться, но в планы его хозяев это не входило. Им было достаточно того, что он исправно выполнял свои обязанности.

 Благодаря этим обязанностям Клаус выучил довольно быстро много немецких слов и выражений, и даже, по поручению хозяйки при помощи Ханны и Марыси, научился читать по-немецки адреса и имена на открытках фрау Корн. После этого, когда хозяйка провела ему экзамен, фрау Корн стала доверять ему свои открытки и он должен был разнести их по указанным адресам. Обычно это происходило перед праздниками. Но это было не сразу, а, примерно, через год его жизни в доме архитектора.

 К фрау Корн приходило очень много гостей. Это не были гости обычные, они не засиживались подолгу и никогда не оставались на обед с хозяйкой. Очень редко кого она угощала в гостиной кофе. Чаще эти гости приходили на несколько минут, проходили в кабинет фрау Корн, о чем-то разговаривали недолго и уходили. Клаус едва успевал помыть и вычистить их гуммишу  (калоши). За день к фрау приходило не меньше десятка таких гостей.

 В те дни, когда герр архитектор бывал дома, случались настоящие гости, которые приходили к обеду и оставались до полуночи. Они играли в карты, курили и музицировали. В эти вечера Клаус был вынужден дежурить около входных дверей допоздна и наутро вставал с тяжелой головой, не выспавшийся и голодный, потому что из-за дежурства не мог поужинать с остальными ребятами.

 Когда такое случалось, и Клаус ложился спать без ужина, он неизменно находил на своём месте на тюфяке кусочек хлеба. Клаус думал, что это Оле заботится о нём, а потом однажды случайно увидел, что это Ханна тайком от всех подкладывает ему эти кусочки. Просто по вечерам, перед своим уходом домой, кухарка не выдавала детям хлеб, поэтому другие дети не могли припасти хлеб для Клауса и только Ханна, зная о вечерних гостях и о том, что Клаус из-за них не успеет на ужин, припрятывала еще за обедом хлеб в нагрудном кармане белоснежного фартука.  Кусочек был маленький, большой стал бы заметен окружающим, а хозяева и их немецкая прислуга строго следили за тем, чтобы дети не смели есть в неположенное время.

 Клаус щипал хлеб, припрятанный Ханной, на совсем малюсенькие кусочки и запивал холодной водой из ковша, висевшего около большой бочки в углу. В бочке было хозяйское вино. Клаусу очень хотелось попробовать это вино. Он никогда не пробовал виноград и он думал, что вино - это виноградный сок. Каждый раз, набирая под краном воду, он искоса посматривал на здоровенную бочку, но так и не решился хотя бы раз открыть кран в этой бочке. Он боялся, что не сумеет вовремя закрыть кран и всё вино вытечет. Напившись воды и поев хлеба, Клаус становился ужасно усталым и сонным. Он буквально падал на тюфяк и мгновенно засыпал.

 Так бывало всегда, если герр Корн был дома. В остальное время Клаус заканчивал работу часам к восьми вечера и потому мог поесть с остальными детьми. И пусть они ели в полной тишине, им это не мешало чувствовать взаимное сочувствие и симпатию. Такие ужины были самым счастливым временем в их жизни, наполненной беспрерывной работой. Завтрак был временем спешки. "Шнелле" - командовала Ханна и они хватали  куски со скоростью изголодавшихся зверей, не глядя друг на друга, опасаясь, что не успеют проглотить свою порцию до того момента, когда их выгонит из-за стола кухарка и Ханна раздаст поручения на день, дополнительные к их постоянным обязанностям. И поэтому по вечерам, когда они оставались на кухне без грозной кухарки, они чувствовали, что могут отдохнуть и даже улыбнуться друг другу. Впрочем, девочки не улыбались. А в строгих глазах Ханны всегда была  грусть.

 Эта грусть была в её глазах даже тогда, когда Клаус произносил какую-нибудь фразу, сильно коверкая немецкие слова, и все остальные начинали поддразнивать мальчика. Ханна строго обводила всех взглядом и отчетливо произносила фразу правильно, требуя от Клауса повторить. Клаус боялся Ханну, уважал её и был ей благодарен. Сложное отношение мальчика к Ханне вело к тому, что Клаус старался не попадаться ей на глаза лишний раз, а когда это было неизбежно, он опускал глаза и вжимал голову в плечи. Тогда Ханна брала его жесткими пальцами за подбородок и поднимала его лицо, пристально смотрела ему в глаза, презрительно кривила губы, слегка оттолкнув его от себя, отворачивалась и через плечо бросала ему какое-нибудь очередное распоряжение. В такие минуты Клаусу казалось, что лучше бы она его била, чем так демонстративно презирала.

 В результате Клаус изо всех своих сил старался заслужить благосклонность Ханны, выполняя все её поручения с подчеркнутым усердием. Но никакие старания Клауса не вызывали в девочке уважения к нему. Она по-прежнему смотрела на него как на бесполезного и бездарного человека. Она не видела в нем и маленького, считая его уже достаточно взрослым для выполнения всех возложенных на него обязанностей и поручений.

 Малыша в нем не видел никто, кроме Оле. И он сам быстро перестал считать себя ребёнком. Он стал исполнительным механизмом, почти утратив эмоции. Из желаний у него сохранились только два - спать и есть, и то и другое в его теперешней жизни было не достаточным для быстро растущего организма.

 Так продолжалось довольно долго. Но когда фрау Корн стала поручать ему разносить свои открытки, Клаус с удивлением заметил в себе новые желания. Ему очень нравились открытки фрау. Он хотел бы тоже научиться рисовать, но рисовать было нечем. Да и времени на рисование тоже не было.

 А ещё Клаусу очень понравилось выходить в город. Клаус быстро выучил адреса, куда надо было разносить открытки и, когда его послали во второй раз по тем же адресам, он уже знал, куда надо бежать, а поэтому у него появилось немного времени для прогулки по городу. Город был очень красивый. С разноцветными фасадами, с резными ставнями, белыми подоконниками и украшениями на фасадах. Все дома были разные. Они стояли плотно, рядом, как солдаты на смотре - плечом к плечу, а улицы были широкие. По улицам ездило много машин и велосипедистов. Но главное, на улицах было много разных цветов - на подоконниках домов, на клумбах, в каменных вазонах перед домами.  Клаусу хотелось научиться выращивать такие же красивые цветы, делать клумбы, строить такие же красивые дома.

 Но хозяевам не приходила мысль в голову, что дети в их доме могут иметь какие-то желания и таланты, что этим девочкам и мальчикам надо учиться, а не только тупо выполнять домашние поручения. По их мнению, они облагодетельствовали этих детей тем, что взяли их к себе в дом и дали работу, еду и ночлег.

 По вечерам, укладываясь спать в своём теплом закутке позади кухонной плиты, мальчики тихонько шептались о событиях дня, сильно жестикулируя и перемешивая слова из немецкого и своих родных языков. Это было очень забавно и они с трудом удерживали смех, пытаясь понять друг друга. Ханна и Марыся тихо шипели на мальчиков, а потом тоже присоединялись к их тихому и короткому веселью. Ханна отворачивалась к стене и закрывала лицо платком, а её плечи тряслись, выдавая её смех. Марыся просто прикрывала рот ладошкой и тихо шептала: "Но, то юж выстарджи. На я дас райхст шон... Цуж вшистко". И мальчики начинали смеяться громче. Потом Ханна поворачивала к ним суровое лицо и говорила: "Но пшехно. Час иит спаат". После этого все послушно замолкали и укладывались поудобнее. Не послушать Ханну значило одно - заработать от неё увесистый тумак, шлепок по ягодицам, а то и в лоб получить. 

 Ночные разговоры были недолгими. Все дети сильно уставали за день и быстро засыпали на своих жестких деревянных топчанах с соломенными тюфяками вместо матрацев - девочки на одном, мальчики на другом, рядом.  Но даже такие короткие и смешные беседы позволили Клаусу выучить довольно много слов по-венгерски и на словацком, а еще немного по-польски и по-чешски.

 За первый год такой жизни они все стали Клаусу родными, ему даже стало казаться, что он нашёл свою настоящую семью, где у него были две старшие, и немного вредные, но очень красивые, сестры и два старших брата, учившие его каждый своему делу. Пусть не очень понятно. Пусть только в теории. Но Клаус научился от Оле и Иштвана разбираться и в машинах, и в цветах. Может и не разбираться, но любить их - и машины, и цветы - он научился на всю жизнь.

 Эта размеренная, почти сытая жизнь продолжалась довольно долго. Но однажды всё резко оборвалось.

1944 год, апрель - 1945 год.  23 февраля

 На самом деле спокойная жизни закончилась гораздо раньше. Примерно за год до полного обрушения мира в доме Корнов. Тогда, еще весной, над городом пролетели с тяжёлым гулом какие-то самолёты, потом задрожала земля и раздались взрывы.

 Дом Корнов стоял несколько в стороне от главных улиц города и далеко от заводов, на которые были сброшены первые бомбы. После того американского, как шептались мальчики, авианалёта жизнь в городе стала совсем другой. Горожане стали передвигаться гораздо быстрее, какими-то нервными походками и с частыми поглядываниями на небо. Потом было еще несколько налётов. Перед налётами громко выли сирены. Люди выбегали из домов и прятались в укрытиях. В доме Корнов все спускались в подвал под кухней. И почему-то никто не боялся. Просто спускались по крутой тёмной лестнице при первых звуках сирены в подвал, где молча стояли около стеллажей с разными припасами. Летом в подвал спустили кушетку, на которой лежала во время налётов фрау Корн, и кресло с высокой резной спинкой для герра Корна.

 Герр Корн теперь почти никогда не уезжал. Он работал в своем кабинете. И к нему теперь не приходили гости. Работы у Клауса теперь почти не было и его приставили к садовнику и механику в помощь Оле и Иштвану. С утра Клаус должен был мести дорожки в саду за домом, а после обеда - мыть и чистить инструменты садовника и механика. Потом, в начале осени, куда-то исчез садовник и Иштван стал самостоятельно ухаживать за растениями. Клаус помогал ему. Во время работы мальчики не разговаривали. За ними с крыльца строго наблюдал мажордом - старый толстый человек с густыми длинными повислыми усами. Эти усы делали его лицо одновременно унылым и сердитым.

 В начале зимы из дома исчезла вся прислуга. На машине теперь никто не ездил. Все обязанности по дому, гаражу и саду легли на детей. И в обязанностях Клауса появились новые, связанные с кухней, - подготовка овощей для хозяйского стола, мытьё полов, чистка кухонной утвари. Марыся стала кухаркой и нещадно гоняла Клауса за каждую мелочь. Дети теперь ели только то, что оставалось от хозяйского стола. Оставалось мало. В городе появились продовольственные карточки и на детей, служивших у Корнов, их не давали.

 Иштван на газоне и клумбах посадил лук, петрушку и редис. Каждое утро он относил подросшую зелень и пучок редиса на рынок, а на вырученные деньги покупал хлеб, эрзац-кофе или сахар, иногда стакан молока или пару картофелин. Эти продукты шли на стол хозяевам в дополнение к пайку по карточкам. За продуктами по карточкам ходила сама фрау Корн. Эти карточки она не доверяла никому.

 Герр Корн практически не выходил из своего кабинета. Даже на обед. Еду (кусочек хлеба с маргарином, чашку бульона из костного клея, вареную картофелину или брюкву, стакан желудёвого кофе и кусочек сахара) на серебряном подносе ему относила жена. Она сама потом забирала грязную посуду и сама её мыла в отдельном тазу. Это была очень красивая посуда из серебра с инкрустациями и тонким резным орнаментом. Много позже Клаус, к тому времени уже Николай, вспоминал эту посуду с восхищением, рассказывая знакомым о своей жизни в Германии.

  Потом однажды к Корнам пришли какие-то военные и, после недолгого разговора с хозяевами, уехали на опеле архитектора и увезли с собой Оле. Ночью Иштван сказал Клаусу, что Оле забрали в армию, а через полгода придут и за ним. "Весной мне будет тиезенхат, шестьнадцать", - пояснил он и добавил, - "Хорошо тебе. Ты еще маленький. Хабэр, и тебя могут. В гитлерюгенд". Клаус вздохнул и тут же уснул. Ночью ему снилось как он марширует с другими мальчиками в коричневых рубашках и черных коротких брюках, босиком, мимо длинного ряда прилавков, а на прилавках лежат груды белых батонов, и другие мальчики берут эти батоны и едят их, а ему не разрешают:"Ты ещё маленький, маленький, маленький". "Нет, я не маленький," - кричал им Клаус, - "Я уже гитлерюгенд!" И он снова маршировал мимо прилавков с хлебом, и снова ему не давали есть... Он проснулся от голода в пять утра. В доме было всё тихо. Все спали. Клаус скорчился. Было очень холодно. Встал. Попрыгал немножко, чтобы согреться. Увидел фартук Марыси на стуле, закутался в него и снова слег, свернувшись калачиком. И не заметил как снова уснул. И снова ему снилось, что он марширует вместе с Иштваном и Оле по какой-то грязи, по полю, по лесу и конца нет у дороги, по которой они маршируют, а в конце этой дороги их ждет его мама с хлебом и молоком.

 Проснулся он под звон часов, бивших уже десять часов. В кухне никого не было. На столе лежал маленький кусочек хлеба, намазанный маргарином. Клаус испуганно сел, поджав к подбородку колени. "Что теперь будет?" - подумал он, ожидая, что хозяин или хозяйка его убьют за то, что он так долго спал. Но в доме было тихо. Клаус сполз с топчана и крадучись вышел в прихожую. Никого не было и там. Клаус вернулся в кухню, быстро проглотил хлеб, запил водой из бутылки и побежал чистить дорожку перед домом.

 Вернулся Иштван и позвал его за собой. В кухне уже были обе девочки. Дети порезали на четыре части принесенный Иштваном хлеб. Потом каждую часть поделили еще пополам. Иштван вытащил пробку из бочки с хозяйским вином, налил каждому по половине стакана темного вина и заткнул пробку на место. Клаус зачарованно смотрел на Иштвана и со священным ужасом думал: "Что теперь будет?". "Хигитани кель. Зольте фердюнт верден" - сказал Иштван и долил стаканы водой из бутылки. "Будеме," - сказала Ханна и выпила свой стакан залпом. Клаус попробовал также выпить, но, уже набрав полный рот, понял, что не может проглотить вино. Оно было ужасно кислое и совсем не вкусное. Его глаза наполнились слезами. Он не знал, что теперь ему делать. Проглотить он не мог, а выплюнуть было страшно. Марыся сказала решительно : "Глотай", и он проглотил. И сразу стало тепло. Дети с интересом наблюдали за ним. Они уже выпили свои стаканы и теперь ждали, когда он закончит пить. Они хотели повторить и его нерешительность забавляла их. "Унтен нах обен", - пропела Марыся и Клаус, пересиливая отвращение, допил свою порцию. Иштван снова вынул пробку, налил вино в опустевшую бутылку, заткнул бочку и скомандовал Клаусу: "Принеси воду". Зарумянившиеся девочки хихикали за столом. Иштван смотрел по-хозяйски сурово. Клаус поднялся с табурета и с ужасом понял, что разучился ходить. Ноги дрожали как свежесваренный зельц, который варила раньше для фрау Корн кухарка. Иштван нахмурился и сказал: "Сиди. Магамаат" Через пару минут Клаус уже снова пил разбавленное вино. А еще немного времени спустя он уже спал, положив голову на колени Марысе.

 Он проснулся от звука сирены. Потом сирена в этот день выла еще несколько раз. Дети каждый раз бежали в подвал. Вой стихал и вновь ничто не мешало детям сидеть за столом в кухне. Потом сирена завыла еще раз, когда уже стемнело. Дети уже привычно спустились в подвал. Но ни фрау, ни герр архитектор ни разу не спустились в своё убежище.

 В этот раз налет длился долго-долго. Земля дрожала и стонала глубокими тяжкими вздохами. Этот гул земли был страшнее звука сирены. Дети сидели в подвале на кушетке хозяйки, зажимая уши и зажмурившись. Было очень страшно. Даже когда закончилась бомбардировка и звуки взрывов прекратились, земля продолжала гудеть. Только утром они решились подняться наверх.

 В доме всё было перевёрнуто, повылетали стекла из окон, хотя они и были заклеены белыми полосками бумаги. Крест накрест. Красивая фарфоровая посуда выпала из буфета и превратилась в тонкие полупрозрачные осколки.

 Хозяев в доме не было. И тогда Клаус вспомнил, что не видел их с того дня, как увезли Олле. Ханна кивнула ему и сказала: "Видел всем, як в ноци отхазели. Зи гинген нахтс". "Ночью? - переспросил Клаус. "Я" - коротко ответила Ханна. "Зельтзам", - удивился Клаус. "Нихьт зельтзамес", - сказал Иштван, - "Ихь хабе аух гезеен. Эльменекюильтек. Эш эльхайтек минкет. Сбегли". "За ними машина приехала," - подтвердила Марыся. "А я ничего  не слышал", - удивился Клаус. "Ты спал", - сказал коротко Иштван. "А вы?" - спросил Клаус с недоумением. "А мы им помогали. Вещи носили в машину", - пояснил Иштван.

 Потом они жили в холодном доме, не выходя из кухни и подъедая потихоньку запасы Корнов. Через несколько дней Иштван позвал Клауса с собой на рынок, продать зелень и купить хлеб. Пройдя по улице несколько десятков метров, они вдруг поняли почему в эти дни полной свободы их постоянно преследовал запах гари и дыма.

 Из дома Корнов, стоящего немного в стороне и в неглубокой балке, за высокими деревьями небольшого парка город был совсем не виден. Теперь, когда мальчики поднялись по улочке на взгорок, им представилась страшная картина - дымящиеся руины некогда прекрасного Пфорцхайма, ковыряющиеся в этих руинах грязные оборванные люди, обгоревший остов детской коляски, битое стекло вперемешку с красными битыми кирпичами и красной битой черепицей... И над всем этим сизое густое облако.
 
 Мальчики бросились домой, позвали Ханну и Марысю: "Идем. Там такое...  Lass uns gehen. Es gibt so ...die Heidenangst", - и они все вместе побежали в разбомбленный город.
 

 Они бродили по городу, превращенному в дымящиеся руины, смотрели на темных от сажи и голода людей, на разбитые улицы и тротуары. Было страшно. Очень страшно. И они побежали в дом архитектора, ставший их родным домом. Клаус бежал рядом с Иштваном и боялся, что их дом тоже будет разрушен. Поэтому он с облегчением вздохнул, увидев особняк Корнов.

Апрель, 1945.

 Марыся за завтраком тихо сказала по-польски: "Вшистко. Дошчь мне. Виходзе. Иде до дому. Клаус, ходжь за мноу"  "Кам пуйдешь? - спросила Ханна, - "Всюде валка. Забию те" "Пусть лучше убьют", - ответил Клаус. Он решил идти с Марысей.

 Впрочем, ушли они не далеко. Как ни старались они сделать вид, что они немецкие дети из разрушенного Пфорцхайма, что их фамилия Корн и что они потеряли родителей при бомбардировке, в первом же доме на их пути хозяйка вычислила их. Их силой затолкали в подвал. В подвале этом не было окон, а лестницу, по которой их спустили, вытащили наверх едва они оказались на земляном полу.

 Так они провели в полной темноте, холоде и в неведении довольно долгое время, потеряв счет дням и часам. Только один раз в день им спускали на веревке хлеб и воду. Сначала они считали эти разы. Потом сбились. Холод и голод их не пугали. Они уже привыкли к ним в доме Корнов за то время, что жили там без хозяев. Мучила жажда. Пугала темнота, прерываемая на несколько минут в день, когда открывался люк и они видели веревку с бутылкой и хлебом, завязанным в серую тряпку. Бутылку и тряпку они были должны снова привязать к веревке сразу же, как только выпьют воду. Страшно было, что могут не спустить к ним в следующий раз воду. И мучил тяжелый запах, смрад, который стоял в неподвижном воздухе, ведь, как они ни крепились, но физиологию никто не отменял, а в подвале не было даже ведра с крышкой. Смрад был такой, что человек, спускавший к ним воду и хлеб, никогда не наклонялся над люком, а забрасывал веревку как гранату, словно боялся, что в подвале рванет. Они только слышали его голос. Он называл их свиньями. А им даже не было обидно. Они и впрямь чувствовали себя свиньями. Казалось, грязь корой наросла на их телах. Клаус даже не чесался больше.

 Страшнее всего было то, что они не знали зачем их заперли в этом подвале.

 А еще очень страшно было то, что он не мог ходить. Он упал с лестницы, когда их заталкивали в этот подвал. Сначала он не чувствовал боли, но с каждым днем становилось всё труднее шевелиться. Боль в спине была такая, что казалось будто в неё вколотили гвозди. Первые дни он ещё преодолевал эту боль, а потом нашёл удобную позу и замер в ней. Каждое движение было невыносимым. Марыся сама дотягивалась к веревке с водой и хлебом, давала ему напиться, кормила его, по кусочкам отщипывая вязкий хлеб и заталкивая ему в рот эти кусочки. А потом ...

 Что было потом, как они оказались на свежем воздухе, куда делась Марыся, Клаус не знал. Он очнулся в вагоне-лазарете. Около него дремала женщина в белом платочке и белом халате. Вокруг были раненые. Кто-то стонал. Кто-то кричал. А женщина спала, сидя на краешке его койки. Клаус пошевелился осторожно, опасаясь своей боли.

 Боли не было. Почти не было. Он мог пошевелить руками!

 Женщина рядом вздрогнула и проснулась. Она радостно посмотрела на него и сказала по-русски: "Миленький, очнулся. Вот радость-то. Лежи, лежи. Тебе пока нельзя много двигаться". "А где я?" - спросил Клаус. "Домой едем, миленький, домой. Конец войне проклятой. Домой едем", - ответила женщина, заправила выбившуюся седую прядь под косынку и улыбнулась, - "Ну, ты отдыхай пока, а я должна пойти. Я к тебе потом ещё приду и ты мне расскажешь о себе. А пока отдыхай, поправляйся". Она встала и Клаус увидел, что она ещё никакая не женщина, а девочка. Такая же, как Марыся. Даже младше, наверное. Только седая.

 "А где Марыся?" - снова задал вопрос Клаус. "Марыся?" - удивилась девочка, - "Я не знаю. Тебя одного к нам доставили. Ты лежи пока. Я спрошу у комиссара. Он, наверное, знает. А тебя самого-то как зовут?". "Ихбин Коля, по-ихнему Клаус" - тихо ответил он. "Всё, забудь, как по ихнему. Раз ты Коля, значит, Николай" - весело заявила девочка, - "А я Варя, Варвара. Всё, пойду, у меня еще дел полно, но я спрошу про твою Марысю у комиссара". Она подмигнула задорно Николаю, разгладила простыню на том месте, где до этого сидела и убежала.

 Но комиссар тоже не знал.

***
 Много лет спустя Клаус разыскал Марысю, Оле и Иштвана. Они встретились в Москве в день тридцатилетия Победы. Несколько дней они бродили по весенней Москве и вспоминали Ханну, погибшую в Пфорцхайме перед самой  Победой от пули какого-то сумасшедшего мальчишки из гитлерюгенда; вспоминали свою жизнь у Корнов, плакали и смеялись. А потом разъехались по своим родным городам и больше уже не встречались никогда.

***
А тогда он почти полгода лечился в госпитале. У него оказался поврежден позвоночник. Встать на ноги ему помогли его юность, худоба до истощения, золотые руки хирурга Василия Ивановича и забота медсестры Вареньки, о которой он вспоминал всю последующую жизнь так часто, что жена его даже ревновала к ней.

 Из госпиталя его перевезли в детский дом.

Май, 1946 год

 Здесь ему с самого начало стало так хорошо, как не было никогда с тех пор, как он потерял маму. Лишь воспоминания о маме вносили в его жизнь теперь грусть. Но вокруг происходило так много всего интересного, что грустить особо было некогда. И только каждую ночь ему снилось как долговязый немец заталкивает его маму в грузовик и маму увозят от него навсегда. И он просыпался каждую ночь от собственного крика : "Мама!" И каждую ночь к нему подходила дежурная воспитатель и ласково гладила его по голове, укрывала сползшим одеялом и шептала: "Не плачь малыш. Ты уже большой. Ты уже почти настоящий взрослый мужчина.  Не плачь. Мужчины не плачут. Это только слабые женщины льют слезы, а мужчинам плакать нельзя". И под эти ласковые увещевания он, незаметно для себя, успокаивался и засыпал. И ему снилось, как архитектор Корн сердито говорит ему: "Nicht weinen. M;nner weinen nicht. Es sind nur schwache Frauen, die Tr;nen vergie;en. Du solltest nicht weinen" и больно бьёт его по голове. И он снова плачет, но только тихо-тихо, так, чтобы Корн не увидел.

 Каждое утро он просыпался с удивлением - он выжил!
 А еще его удивляло то, что там, в Германии, в доме Корнов, ему не снилась мама, снившаяся теперь каждую ночь.

 В этом детском доме Николай прожил два года. Два голодных года, когда и днем, и ночью ему хотелось вернуться в дом Корнов, в тот год, когда фрау Корн выбрала его из толпы детей и накормила; когда ему и днем и ночью снилась похлёбка из брюквы; когда он и его новые друзья и днем и ночью искали любые возможности и способы найти хоть что-нибудь хотя бы отдаленно напоминающее еду...

 Но даже это хроническое ощущение голода не лишало его чувства радости, счастья. Теперь он мог учиться в настоящей школе. И учителя удивлялись его способностям. Оказалось, что он легко разбирал математические задачи, прекрасно говорил на немецком языке (они не догадывались, что говорил он хоть и бойко, но не правильно), хорошо рисовал и имел исключительные способности к сочинению стихов. Он учился только на пятёрки. И это ему очень нравилось.

 Никогда не бывает так, чтобы всё было хорошо и отлично. Кроме терзающего желания хоть что-нибудь съесть, у Николая Была ещё одна проблема. Как он ни старался петь чисто, в такт и по нотам, ему не удавалось не соврать мелодию, а потому его не взяли в школьный хор. Учитель пения, он же дирижер школьного хора, на каждом уроке просил его не кричать так громко, а петь потише, так, чтобы не было слышно его голоса. Но Николай никак не мог умерить свой старательный пыл и продолжал орать не в лад на каждом уроке. Учитель ставил ему пятерки, чтобы не портить оценки в журнале, но в хор отказывался принимать.

 Это Николая огорчало вдвойне потому, что школьный хор мальчиков часто выступал то в госпитале, то на заводах, то в воинской части, и везде, где выступал хор, мальчиков подкармливали в столовых, и они возвращались с этих выступлений сытые и довольные. И не были бы они его друзьями, если бы не приносили ему кусочки хлеба от своих обедов в этих столовых. И Николай грыз подсохший хлеб с наслаждением истинного гурмана с друзьями вместе по вечерам после отбоя. И было каждый раз очень жаль, когда эти сухарики закачивались.

  Потом стало немного лучше. Им стали давать на завтрак манную кашу (и с тех пор он на всю оставшуюся жизнь полюбил подсоленную манную кашу на воде), а в обед и на ужин вдосталь хлеба (и он не веря в бесконечность такого счастья с тех пор всю свою жизнь припрятывал кусочки хлеба в карманах и с наслаждением ел эти кусочки по ночам).


 Февраль 1949.

 В сорок девятом году его нашел дядя Рома и забрал его в свою семью. В доме дяди Николай чувствовал себя неуютно. Дяди не бывало целыми днями, а то и неделями. Его жена смотрела жалостливыми глазами на Колю, вздыхала часто, но не забывала нагружать его поручениями. Коля едва успевал выполнять домашние задания, так много поручений давала ему тётка.

 Однажды Коля выполнил порученное значительно быстрее, чем ожидалось. Он вернулся в дом и застал тетку и её сына за поеданием пряников с молоком. Коля никогда не ел пряников. И молоко ему давали только по воскресеньям на завтрак, когда с ними вместе был дядя Рома. Поэтому Коля удивился и застыл в дверном проеме с открытым ртом - он собирался сказать тётке, что всё уже закончил.

 Тетка с сыном весело болтали и не сразу заметили мальчика, а когда заметили, тётка грубо накричала на него: "Ну, чего встал, рот раззявивши? Никогда жамок не видал? Вот еще чудо на мою голову! Иди уроки свои делай!" Так Николай понял, что он чужой в этом доме, но дороги назад, в детдом, не было.

 Окончив седьмой класс на четверки с тройками вперемешку, Николай поехал в Брянск, учиться в слесарном училище. Дядя Рома не уговаривал его остаться. Наверное, он обо всем догадывался. Каждый месяц дядя Рома проведывал Николая в его училище, привозил немного продуктов и совсем немного денег, то три рубля, иногда пять. Николай эти деньги не тратил. Он складывал их в папиросную коробку в глубине тумбочки, думая, что летом, на каникулах, съездит к дядьке на побывку и отдаст ему их в присутствии тётки и двоюродного братца. Как плату за постой.

 Не суждено было ему вернуть эти деньги. Кто-то из мальчишек-однокурсников украл их вместе с пачкой. Да и каникул не было. Сразу после окончания курса Николай попал на завод. Подмастерьем.

 1956 год. Август.

 Сообразительный и ловкий он быстро освоился на заводе. Станки и агрегаты словно подчинялись ему. Николай за несколько лет изучил работу на токарном, фрезерном и карусельном станках и стал незаменимым работником в цеху. Начальство ценило его.

 К двадцати годам он окреп, возмужал, стал носить костюм с галстуком на резинке (завязывать галстук он так и не научился) и посватался к Нюрочке, дочке мастера Тимофея Николаевича, которую видел всего-то раза три-четыре, но она чем-то неуловимо напомнила Марысю, только была красивее и нежнее на вид. Мастер крякнул удивленно, но согласие дал со словами: "Жить будете в моем доме, пока свой не построишь. В общежитие Нюрка жить не пойдет. Так и знай", - и через три месяца сыграли свадьбу.

 Тесть выделил новоиспеченному зятю треть участка на своем огороде, помог со стройматериалами, но в процесс строительства вмешиваться не стал. Каждый день после работы Николай вместе с Нюрочкой, учившейся в педучилище на воспитательницу детского сада, строил свой дом.

 По воскресеньям приезжал дядька и помогал племяннику в строительстве. Теперь он был для Николая просто Ромка, не велика разница у них в возрасте, а интересов общих много. Оба рукастые и головастые, они с удовольствием делали чертежи и расчеты для будущего дома, обтесывали бревна, ладили сруб, сами установили печь, а когда дом был достроен, построили еще летнюю кухню и баню.

 Тесть и тёща относились к Николаю с уважением, но почему-то не спешили признать в нем сына. Зато Роман стал для них подлинно родным человеком. Года три спустя они взяли Романа к себе на постой, когда тот принял решение уехать насовсем из родной деревни и поступить в институт на заочное отделение. Тесть Николая помог Роману устроиться на заводе.

 И только тогда Николай решился спросить Романа о его семье: "А как же твоя жена и сын? Ты их когда планируешь перевезти в город?", - и очень удивился ответу: "Так это не мой сын, а Ксенин. И Ксеня мне не жена. Просто жили в одном доме".
- Не понял. Все время был уверен, что они - твоя семья. Ещё удивлялся, как это она тебя так спокойно отпускает помогать мне со стройкой".
- А кто её спрашивал? Довольно и того, что они с Костиком жили в нашем доме.
- И как она оказалась в твоем доме?
- Долгая история.
- Хорошо. Долгая, так долгая. А рассказать можешь?
- Если коротко, то они остались без дома, а я остался в своем доме один, ну, и пустил их.
- Ромка, ты никогда не рассказываешь о войне и о том, как ты её пережил. Куда делись твои родители? Где мои отец и его родители? Я же ничего не знаю о них.
- Допустим, и ты не много рассказываешь о том, как и где пережил войну.
- Знаешь, тяжело вспоминать.
- Вот и мне тоже. Но я готов, раз уж у тебя вопросы есть. И ты прав. Тебя интересуют судьбы твоих родных, а мои вопросы к тебе - это, так, любопытство.
- Ромка, пожалуй, нам пора вечер воспоминаний устроить. Давай-ка, я Нюрочку попрошу, она нам стол накроет и мы выговоримся.

 Так и начались их еженедельные посиделки, на которых и Николай, и Роман, и Нюрочка, и её родители вспоминали всё, что довелось каждому из них пережить. Эти вечера сделали их по-настоящему близкими и родными.

 Из этих воспоминаний Николай узнал, что отец его в начале войны выучился на механика-водителя танка и погиб под Орлом в танковом сражении, дед, отец Романа, еще до войны погиб, деда Семена фашисты убили на лесоповале около их села, когда дед Семен попытался убежать в лес, а как убили бабушку, это и сам Николай вспомнил. Долгие годы он не думал об этом, память словно стерла ту тишину, какая настала после короткой автоматной очереди. Теперь эта же самая память, словно в кино, показала ему тот день. И если тогда Николай не понял, что случилось с бабушкой, то теперь уже ничего не надо было пояснять... А Ромкину маму, другую бабушку Николая, убили во дворе их дома, расстреляли за то, что прятала у себя на чердаке раненого партизана. И Ромку бы убили, да он к тому времени уже был у партизан. Тогда многие на Брянщине в партизаны пошли. Вот и родители Нюрочки тоже, тесть был в годы оккупации Брянска комиссаром группы подпольщиков-комсомольцев, мама его жены спаслась от участи Ostarbeiter тем, что ушла в партизанский отряд. Этот отряд сумел нанести серьезные потери оккупантам благодаря тесной связи с брянскими подпольщиками и маленькая Нюрочка в свои четыре года была связной между отцом и матерью, между партизанами и подпольщиками. Две её бабушки под видом нищенствующих побирушек по очереди ходили с малышкой из Радицы (в окрестностях которой базировался партизанский отряд) в центр Брянска на штаб-квартиру подпольщиков и обратно, зашивая в одежду ребенка донесения и разведданные, записанные на тонких полосках белой ткани, они беспрепятственно проходили мимо фашистских блокпостов. Нюрочка не знала о своей миссии. Она просто ходила то к отцу, то к маме в гости, но ей всё равно было страшно, она очень боялась полицаев. И ей было очень тяжело в таком маленьком возрасте проходить за день почти десять километров. Но она никогда не капризничала и не скулила.

 1961 год. 12 Апреля.

 Узнав об этом периоде жизни своей жены, Николай, уже к тому моменту ставший счастливым отцом крепенького, как боровичок, сына, не мог не думать о том, что он, наверное, не смог бы так рисковать своим ребенком, да и его ребенок, вряд ли смог бы так безропотно выполнять то, что говорят взрослые.

 Однажды, в свой выходной день после ночной смены, Николай провел опыт - он взял четырехлетнего Егорку за руку и пошел с ним пешком гулять в парк Соловьи. Идти напрямую, через пойму Десны и подвесной мост надо было около шести километров. Через полчаса Егор Николаевич "сломался", он сначала стал ныть, потом проситься на ручки, потом заплакал, потом обиделся на отца и в начале третьего километра их пути сел на корточки и отказался идти дальше. Никакие уговоры не смогли стронуть его с места. В результате своего эксперимента с походом по придеснянским лугам Николай понял, что Нюрочка была в детстве гораздо послушнее и крепче, чем их сын. Пришлось вернуться домой с середины пути. Егор блаженно спал на руках отца, когда они вошли в свой двор.

 И тут Николай узнал о первом в истории полете человека в космос. Беременная Нюрочка прижимала к груди руки и смеялась, и плакала одновременно. Теща счастливо размахивала руками и плакала. Тесть на радостях бросился обнимать Николая.  Егор проснулся от восторженных криков родственников и тоже радостно закричал: "Ура!" Так он впервые правильно произнес звук "Р".

 Вечером они всей семьей, Николай, Нюрочка, её родители, Ромка со своей невестой и её родителями устроили во дворе своего дома торжественный ужин.  И, несмотря на то, что это была среда, будний день посреди недели, соседи, забыв об усталости после трудового дня, радостно поздравляли друг друга, без стука и предупреждения заглядывали во двор Николая, возбужденно кричали, обнимались, целовались, хлопали друг друга по плечам, плакали... Суета вокруг была неимоверная. И вскоре за импровизированным праздничным столом Николая и Нюрочки толпилась куча народу. Возбужденный Егорка радостно бегал по переулку и восторженно вопил: "Уррра! я буду космонавтом! Я - Юрррий Гагарррин!"

 Поздно вечером, когда ближайший к дому уличный фонарь, раскачиваясь с жалобным скрипом, осветил весеннюю грязь их немощеного переулка и соседи, пьяные от счастья, стали разбредаться по своим дворам, Нюрочка вдруг ойкнула и грузно опустилась прямо на землю. Николай растерянно бросился к ней. Тёща Николая оттолкнула его с криком: "Ну, куда? Куда ты? Не видишь? Рожает!" Тесть подхватил на руки Егора и кинулся  на улицу с криком: "Помогите! Скорую, скорую вызывайте!" Но скорую вызвать не успели. Сосед, счастливый владелец крохотного "Запорожца", завел свою таратайку и самолично отвез Нюрочку и Николая в роддом, где без пяти минут двенадцать ночи Нюрочка разрешилась вторым сыном. И, разумеется, его назвали Юрием, в честь Гагарина.

 А уже со следующего дня Николай начал тренировать старшего сына. "А как иначе можно стать космонавтом?" - спросил он ребенка и сам ответил: "Никак. Только тренировки и сила воли". И с тех пор каждое утро для Егора начиналось с отжиманий, приседаний, прыжков, бега по улице до леспромхоза и обратно (пять километров) и обливаний водой из колодца в начале улицы. Егор сначала ныл и канючил, потом втянулся, потом подтянул к этому занятию Юрчика и со своих лет  семи Егор сам поднимал отца с постели даже по воскресеньям: "Пап, пора на зарядку!" - и это очень радовало Николая. Юра не испытывал большой любви к зарядке, по мере возможности отлынивал, но Егор был неумолим. И ленивый толстый Юрчик с недовольным выражением лица бежал трусцой по улицам родного поселка следом за старшими, оживляясь только тогда, когда добегал до опушки. Здесь он замедлял бег и, пока брат и отец тренировались в шутливой борьбе,  пристально всматривался в кроны сосен над головой, прислушивался к звукам леса, подбирал с тропы какие-то веточки и шишки, травинки и жуков, для которых всегда держал в кармане тренировочных штанов пустой спичечный коробок. Юрчик вовсе не мечтал стать космонавтом. Он хотел быть доктором.

 1973 год.

 Шли годы. Жизнь налаживалась, становилась все благоустроенней, дом становился полной чашей, даже, "как люди", телевизор и холодильник приобрели. Правда, телевизор они почти никогда не смотрели, некогда, дом требовал ухода, тесть и теща в соседнем доме внимания, а цветник в палисаднике и огородик из нескольких грядок с капустой, зеленью и огурцами заботы. В семье царили согласие и лад, сыновья (теперь у Николая было три сына) хорошо учились в школе и радовали родителей прилежанием. Жена работала воспитателем в заводском детском саду и все теперь звали её Анна Тимофеевна, но для него она по-прежнему оставалась Нюрочкой.  А еще Николай пристрастился к выпиливанию из фанеры узорных предметов обихода. В доме появились резные полочки и этажерки, наличники на окнах, ставни, шкатулки... По вечерам, после работы, он с женой и детьми раскрашивал свои поделки яркими красками. Николай рисовал пейзажи и хорошеньких ангелов, припоминая открытки фрау Корн, младший сын, Игорь, раскрашивал свои полочки и табуреты танками и самолетами, а Нюрочка рисовала фантастические цветы или вязала ажурные салфетки. Егор усердно готовился к поступлению в Бауманское училище, мечтая стать инженером, а Юрий не менее усердно изучал справочник "Фитотерапия", готовясь стать фармацевтом. Всё было так хорошо, что Николаю порой становилось страшно  - а вдруг это ему только снится.

 По ночам он ворочался и изредка громко вскрикивал: "Шнелле" или "Дранг на хвостен", или, неожиданно, "мастер функции не принимает", а чаще всего "морген морген нур нихт хойте". Утром он не помнил, что ему снилось, а Нюрочка со смехом рассказывала ему как он вскрикивал и размахивал руками.

 Однажды, во время таких вечерних посиделок при включенном телевизоре, он увидел передачу "От всей души". Нюрочка плакала, видя счастье тех, кто нашел своих близких спустя многие годы, и испытывая горечь за тех, кому пока не удалось встретиться. Она плакала, вытирала ладонями щеки и сквозь слезы смеялась: "Это я от счастья, что нам никого не надо искать". И тогда Николай понял, что ему есть кого искать. Ему надо найти свою маму и своих друзей из дома Корнов.

 Он долго не решался написать письмо на телевидение. Писать стихи было легче, чем это письмо. Слезы сами собой застилали свет и он откладывал уже начатый лист с разводами и кляксами. Но мысль о передаче не отпускала. В конце концов ему удалось написать письмо. Опуская его в почтовый ящик, Николай мысленно перекрестился, хотя и был коммунистом.

1974 год. 2 февраля.

 В начале года, сразу после праздников, Николай получил письмо в красивом большом белом конверте. Это было письмо с телевидения. Николая уведомляли, что по его письму сотрудники телевидения навели справки и нашли, предположительно, его маму по указанному адресу в Петрозаводске. Этим же письмом ему сообщили, что женщина с именем Наталья, указанными им годом рождения, фамилией и отчеством, живет в общежитии общества слепых. Если он готов встретиться с этой женщиной, то должен связаться с администрацией Петрозаводска и с Карельского отделения общества слепых.

 Нюрочка заплакала, читая это очень сухое письмо, и сказала: "Знаешь, даже если это не твоя мама, мы должны забрать её к себе". Николай в тот же день пошел к директору завода с просьбой отпустить его за матерью. Он показал письмо и сказал: "Александр Васильевич, я с середины войны и до сего дня жил надеждой, что снова увижу маму. И вот мне нашли её. Позвольте выехать на несколько дней, в счет отпуска". Директор завода, бывший ветеран войны, подполковник запаса, танкист, маленького роста, поджарый, седой, как лунь, бегло глянул на Николая и просто сказал: "Поезжай, там разберемся".

 Несколько дней понадобилось Николаю для того, чтобы решить все вопросы. Там, в Петрозаводске, он с гулко бьющимся сердцем зашел в цех, где, как ему сказали, работала его мама. И он сразу увидел её. Худенькая седая женщина в темных очках ловко прикручивала провода к электровилкам, успевая сделать несколько разъемов за считанные минуты. Николай замер у входа в цех. Голос внезапно пропал и он не мог позвать её. Она отложила на конвейер очередной штепсель и невидяще подняла голову. Она опустила руки на колени и молча сидела, а мимо неё неторопливо бежала лента конвейера. И, кажется, никто не видел, что она перестала работать.

 Николай резко развернулся, кивнул сопровождавшему его начальнику цеха и пошел оформлять нужные документы. Он так и не решился окликнуть свою маму. Он не решился подойти к ней. Он только спешно выполнил все формальности и, когда через пару дней все документы оказались у него на руках, Николай рано утром пришел в общежитие в её комнату и только тогда позвал: "Мама, здравствуй. Это я"

 Она опустилась на железную койку, сняла темные очки, и Николай увидел жуткий шрам, пересекающий её лицо от виска до виска, и глаза, закрытые веками без ресниц. "Коля?" - прошептала она, - "Это ты?"


 1974 год. Апрель.

 Вот так он и нашел свою маму.


 Когда они приехали в Брянск, Ромка, к этому времени уже большой начальник, главный инженер завода "Ирмаш", прислал на вокзал за ними машину и вся немногочисленная родня собралась в небольшом доме Николая на семейный совет. Тесть и теща предлагали поселить Наталью в их доме, благо у них есть отдельная комната и дом тут же, рядом, в одном дворе. Роман заявил, что у него самые хорошие условия - большая четырехкомнатная квартира в новом доме со всеми удобствами. Но Нюра твердо заявила: "Не выдумывайте! Мама будет жить с нами. В тесноте, да не в обиде". И мама Николая заплакала. Заплакала первый раз, как встретилась с сыном. Слёзы с трудом находили выход из-под плотно закрытых век.
 
 Мальчики, сыновья Николая, напряженно вглядывавшиеся в лицо незнакомой им пожилой слепой женщины, смутились и переминались с ноги на ногу. Егор, уже достаточно взрослый юноша, солидным баском откашлялся и предложил: "Можно бабушку в мою комнату. А я всё равно скоро уезжаю поступать в Москву. Пока поживу с мелкими. Потерпят брата пару месяцев". И тогда Юра радостно кивнул и сказал: "Правильно. Егора в мою кровать, а я буду с бабушкой в его комнате. Надо же, чтобы с ней кто-нибудь всё время был. А для меня это как практика врачебная будет". "Ну, ты - дурак!" - протянул Игорь и добавил, - "хоть ты и прав".

 Так и решили. А Николай написал на телевидение Валентине Леонтьевой ещё одно письмо с благодарностью и с новой просьбой, найти Корнов, Ханну, Марысю, Оле и Иштвана.

1975 год. 9 мая.

 Они долго бродили по Москве, вспоминали Корнов, свою жизнь у архитектора, поговорили о своей жизни после войны... и в общем-то оказалось, что говорить им особо не о чем. На прощание зашли в какой-то ресторан, чтобы помянуть Ханну и Корнов. Впрочем, никто из них не знал ничего о судьбе архитектора и его жены. Николай, на правах хозяина, поднял тост: "Два такана магоньки за душу Ханны - мало", но Оле перебил его: "Ханна нестачи, а за наши хосподари  в самый раз. Они захранили нам живот". Иштван кивнул и молча выпил свой стакан. Марыся пить за Корнов отказалась.

 Да и в целом держалась она натянуто, словно силой её привезли в Москву, силой заставили провести целый день с этими  совершенно незнакомыми ей мужчинами, и улыбнулась она только один раз, когда Иштван подал ей руку на выходе из поезда метро.

 На фоне работяг Николая и Оле, Иштван выглядел большим начальником. Впрочем, он и был начальником, директором сельскохозяйственного кооператива. Наверное поэтому Марыся при разговорах отвечала по большей части только ему, почти полностью игнорируя Оле и Николая. Но все же упомянула, что работает бухгалтером в порту Гданьска, что её муж капитан сейнера и сын тоже моряк.

 Рабочие руки Оле говорили сами за себя, Оле работал автомехаником на большом заводе. Как и в годы войны именно Оле оказался ближе всего Николаю по духу.  Поздним вечером они расстались, Марыся решила поехать в Ленинград и даже не глянула в окно, когда её поезд тронулся, а друзья её военного детства бежали по перрону, размахивая руками и перекрикивая стук колес: "До свидания, Марыся! До свидания!".

 Марыся им продемонстрировала свое явное нежелание иметь с ними еще какие-нибудь свидания. Николай проводил до поезда Оле и Иштвана, уезжавших вместе до Праги, где жил теперь Оле и где были какие-то дела у Иштвана. Они, втроем, обменялись адресами, но тоже более никогда не встречались. Впрочем, несколько лет после того Николай получал от них(и отправлял им тоже) поздравительные открытки с Рождеством и Днем Победы.

 Эти открытки стали основой коллекции почтовых марок и открыток их младшего сына. Теперь эта очень ценная коллекция хранится и пополняется сыном Игоря Николаевича, Вадимом.

 А тогда, сразу после этой памятной встречи, на которую Николай хотел взять с собой и жену, но она решительно отказалась, не желая портить им общение своим присутствием, Николай вернулся домой задумчивый и немного печальный.

 Анна Тимофеевна не стала сразу расспрашивать его, терпеливо дожидаясь, когда её муж сам ей обо всем поведает. Ждать долго не пришлось. За ужином Николай вдруг взял её руки в свои ладони и поцеловал: "Нюрочка, прости. Я ведь, когда к тебе сватался, тебя выбрал за то, что ты похожа на Марысю. Моложе, красивее, нежнее, но похожа. А ты совсем не похожа. Ты - ангел. А она - бухгалтер".
 
 "Что это с тобой?" - удивилась Анна Тимофеевна. И Николай подробно рассказал, как прошла их встреча, добавив: "Совсем я не понял. Зачем она приезжала? И знаешь, она, конечно, эффектная женщина, но как с такой жить, вообще не понятно. Ровно салака, какую её муж ловит".

2023 год.
Эпилог
Коля - Николай - Николай Федорович

 С тех пор прошло почти пятьдесят лет. Николай Федорович и Анна Тимофеевна состарились, но по-прежнему деятельны. Они похоронили своих родителей, не переживших Перестройку.

 С февраля месяца они увлеченно занимаются своим огородом и палисадником - покупают семена, удобрения, грунт для рассады. С марта месяца Николай Федорович начинает копать грядки и все лето они вдвоем с рассвета до заката ковыряются в земле, поливают, пропалывают, собирают урожай, делают заготовки солений и компотов на зиму.

 Еще одна большая их забота - домашние питомцы. Они держат в небольшом сарайчике десяток кур и козу. Во дворе живет беспородная и беспардонная собака, не желающая никому подчиняться, кроме Игоря Николаевича, лет десять назад притащившего родителям шелудивого щенка откуда-то от городской помойки. А в доме хозяйкой себя чувствует серая полосатая кошка, которая иногда снисходит до ловли мышей.

 Зимой Николай Федорович, как прежде, увлекается резьбой по дереву. Анна Тимофеевна, как полвека тому назад, вяжет салфеточки. По вечерам они пьют чай с домашними булочками и беседуют. Вспоминают покойных родителей и Романа, годы войны, ушедших друзей; завод, где работал Николай Федорович и которого уже нет; детский сад, где работала Анна Тимофеевна и который теперь стал домом социального найма; вспоминают, как росли сыновья, ставшие теперь солидными людьми; и строят планы будущего для своих внуков, которые об этих планах не догадываются, а живут своей занятой жизнью, изредка проведывая стариков.