День Рождения

Евгений Дегтярёв
      Ну, вот и случилось. Я, кандидат наук, и теперь, уже в новом качестве возвращаюсь в свой город, в родной институт, где работы невпроворот, но я смогу, я сумею, а там,  и докторская не за горами, – так думалось мне в самом начале 90-х, которые ни мрачными, ни тяжёлыми тогда не назывались и таковыми не считались.
Этот день рождения комсомола 30 октября 1994 года запомнился особенно. Я, почти десять лет никого не видел и как–то особенно тепло встречал своих «старых» сослуживцев по обкому комсомола и многим первичным организациям, где осталось много приятелей и подруг. В приютившей нас кафешке было много шума, объятий и поцелуев, равно как и вопросов, что да как. И чем дороги такие посиделки – всё было искренно, конъюнктурщиков, беспроблемно поменявших старые «руководящие» кресла на новые, среди нас, почти не было. Но как–то быстро все набрали градус и стало не интересно, что и констатировали мы с подругой напротив, периодически кашляющей в кулачок, да чихающей в платочек.
Осень стояла сырая и промозглая.

    Поэтому ли, по другому поводу, но я заболел. И чего давно не случалось, с температурой под «сорок». Днём ещё, так-сяк: её сбивали жаропонижающими лекарствами, я же радовался, что можно не ходить на работу, отлежаться, почитать. Читал всегда много. Но в этот раз мне попался седьмой том Истории религии протоиерея Александра Меня. «Сын человеческий», так он назывался – история Иисуса Христа. Мень был не только известным проповедником, миссионером православия, но и замечательно даровитым литератором, с прекрасным, образным языком. Несмотря на мучающий меня жар, я буквально упивался каждой страницей книги. Иисус в ней не был мифической, легендарной фигурой, как утверждала официальная идеология, а живым, реальным персонажем истории. Меня поразило и то, что хронику земной жизни Христа иллюстрировали фотографии «земли обетованной», где жил и проповедовал Спаситель: Вифлеем, Назарет, Галилейские холмы, место Нагорной проповеди, Генисаретское озеро, святые места Иерусалима, и, наконец, Via Dolorosa - улица, по которой проходил Его Крестный путь.
Это было потрясение.

     Не могу объяснить, что происходило со мной, но по прочтении ужасной сцены Распятия я утопал в слезах.
Как я живу.
Зачем…
Здоровье, меж тем, становилось всё хуже и в конце недели «скорая» отвезла меня в инфекционную больницу. Была пятница 4-го ноября, ветреный и промозглый, день, с мелкой, противной, колющей лицо крупой, сыплющейся с низкого, почти чёрного неба. Но это был канун самого, что ни на есть дорогого для советских людей праздника, очередной Годовщины Революции, который и сам отмечал не раз. Впереди были четыре свободных дня: выходные и два праздничных, понедельник и вторник 7-го и 8-го ноября.
   
    Естественно, люди в белых халатах, (что, они не люди, что ли?) по известной «традиции» уже на работе начали потихоньку отмечать. Конечно, про меня, привезённого рано утром в полубессознательном состоянии и оставленного в огромной комнате приемного покоя, из-за кафеля, тускло отражающего холодный неон больше похожего на мертвецкую, как-то призабыли.
Очнулся на дерматиновом холодном, но приятном для пышущего жаром тела, топчане от позыва рвоты. Она продолжалась уже второй день, была сильная интоксикация организма. Приступы были тем мучительней, что из меня ничего и не выходило – ведь не ел и практически не пил, ничего. Но соображать – соображал. Мне нужна была вода. Чтобы хоть что–то из меня выливалось, поскольку, ещё немного, и, казалось, полезут внутренности. И я побрёл, держась за холодную стенку, искать воду.
Меня шатало и бросало из стороны в сторону.
Ноги дрожали и подгибались.
Тело было ватным.
 
      У бокса, разглядел-таки миловидную дежурную сестричку и попросил попить. Неожиданно сурово девушка потребовала убраться назад в бокс «инфекционного больного». И брезгливо морщась, протянула мне двумя пальцами, смешно оттопырив остальные (чтобы не касаться стекла, наверное), ровно пол стакана воды. Я и за это был признателен. Конечно, через пару минут всё оказалось в ведре.
И я опять обратился, к «благодетельнице».
И опять, пол стакана.
Я просил дать графин, что стоял у неё на столе, чтобы не мучить ни себя, ни её. Не дала.
Насколько я могу теперь восстановить всё произошедшее, прошло часа три – четыре. Ко мне никто не приходил. В горячечном забытьи мне мерещилась тенистая прохлада, плеск воды и журчание водопада: в общем, райские кущи. Часть из них я реально ощутил, когда рука с низкого топчана соскользнула на пол. Пальцы коснулись воды!
Не может быть…

    Весь пол приемного покоя, сантиметров на пять был залит водой. Кое-как, скользя, как на лыжах по залитому кафелю в больничных, разношенных тапочках добрался до двери бокса и что-то заблеял. Девица сидела спиной ко мне, читала книгу и под неё через порог уже порядочно натекло. Оказалось, что санитарка, несчастная девчонка-казашка, одна из многих, которых за гроши и ради городской прописки набирают на неблагодарную эту работу мыла полы, полоскала тряпку не в ведре, а в удобной ёмкости-ванне, где, по идее, должны были обмывать инфекционных больных. По какой-то причине не выключила воду (откуда и мои звуковые галлюцинации), забитый грязью слив не работал, и вездесущая влага через бортик рванула на свободу…
И про меня вспомнили!
И засуетились.
Врача, который меня осматривал, я уже слабо различал, помню только грубые, жёлтые и вонючие от табака, толстые пальцы и холодный ланцет во рту. «Это не дифтерит – горло чистое», был приговор. Откуда ж оно будет грязное, за дни болезни идеально прополосканное разными лекарственными и травяными растворами, я же спасался как мог!?
   
    Как больного с неустановленным диагнозом меня определили на последний этаж, в отдельный бокс, огромного здания больницы. Самостоятельно идти я уже не мог. Помню, как тащился по бесконечному коридору к лифту, повиснув на плечах двух пожилых женщин – санитарок (ещё один скорбный символ отечественного здравоохранения), которые буквально волокли меня на себе. Прямо у лифта, услышали позади себя дробный стук каблучков и возгласы: «Подождите! Без меня не уезжайте!». Шустрая дамочка, в накрахмаленном белом, кокетливо приталенном халатике, с охапкой папок и бумаг лихо обогнула наш неспешный кортеж, юркнула в лифт и… была такова. Уехала, прямо перед моим носом закрыв его двери!
Стоять больше не мог и тихо сполз по стенке на пол. Бабульки, тяжело дыша, стояли надо мной. Измотанный температурой и бесконечными приступами рвоты, уже ничего не соображающий, почти безразличный к своей судьбе, сидел на замызганном, потертом тысячами ног линолеуме вестибюля, жадно ловя запекшимися губами холод улицы, задуваемый через настежь открытые входные двери.
Суетились какие-то люди: входили, выходили, заносили какую-то мебель, стулья… Дальше не помню.

    Очнулся на кровати в большом, совершенно пустом, боксе, только у противоположной стены на койке сидел, парень с испуганным лицом. Тусклая лампочка без абажура. Ободранный деревянный пол. За окном, без занавесок, было темно. Уже вечер. До сих пор мне не дали ни одной таблетки, не сделали ни одного укола. Сильно болел желудок, кишечник, надорванные рвотой, а вместе с ними ломало, крутило всё тело, казалось, испепеляла наволочку подушки, горящая жаром, голова. Но ощущения смерти, страха перед ней, не было.
Это я помню точно.
Я вообще об этом не думал.
Было желание хоть какого-то конца.
Опять начались рвота и парень помог мне добраться до туалета. Там   опять потерял сознание. Дальше, только фрагменты, куски жизни, которые ещё фиксировало сознание.

    Лицо врача надо мной. Потрескавшаяся штукатурка потолка. Самодельная, кривая стойка капельницы у изголовья. Наверное, я умер. Впоследствии, врач сказал, что давление моё было пограничное между этим миром и тем: 40 на 20. Если это так, то умирать совсем не страшно. Не было ужаса перед неизвестностью.
Наоборот.
Я испытывал невероятное блаженство. Ушла из истерзанного тела боль. Перестал мучить жар. Непередаваемое состояние покоя охватило меня. Я, как будто, парил в воздухе и видел себя сверху и немного со стороны. В комнате было много людей в белых халатах. Почти вся комната была занята ими. Какие-то приборы, сумки. Мужчина и женщина, стоящие надо мной, о чем-то яростно спорили, их лица были искажены гневом. Женщина кричала страшные, бранные слова. Мужчина делал уколы в руки, грудь.
Зачем ссориться…
Так хорошо…
Так покойно…
Одна мысль всё же досаждала: моё в испарине голое толстое тело, бесстыдно распластанное на смятых простынях. Ну, зачем… Вокруг столько женщин…
Но чей–то мужской голос, настойчиво и властно возвращал меня из нирваны: «Рассказывай, – требовал, – рассказывай!».
И тогда я видел их лица снизу: «О чём? Зачем?».
И опять наверх.
И снова голос возвращал меня вниз: «Рассказывай… Кто дети… Жена… Кем работаешь…» Как узнал позже, целых две реанимационные бригады, местная и, вызванная из областной больницы, боролись за мою жизнь, спасая от инфекционного, а затем и кардиологического шока.

   Пришёл в себя, когда уже никого, кроме незнакомого врача не было. Зашли несколько мужчин в больничных халатах, переложили меня на неудобные, плоские железные, покрытые несвежей простынёй, носилки, укрыли двумя маленькими (почему-то детскими) одеяльцами и вынесли из бокса. Меня тащили четверо мужиков из больных, по крутой лестнице, с шестого этажа. Я соскальзывал на дурацкой этой простыне с носилок, оценивал краем глаза расстояние до ступеней и вяло думал: вот ведь, грохнусь.
Боялся.
Значит жив.
   
     Почему не работали лифты, я не мог себе представить, как и то, что в эту ночь в больнице отключат горячую воду и отопление. И пока ведущие классы пролетариев, с примкнувшим к ним колхозным крестьянством и ведомой прослойкой советской интеллигенции в едином праздничном угаре будут отмечать годовщину Революции, – огромная больница, с сотнями беспомощных больных будут обречены мёрзнуть целых четыре дня.
До первой рабочей среды.
Меня перемещали в реанимацию. В детскую. Другой на территории больницы не было. Тяжело дыша, мужики опустили носилки на асфальт двора. «Ну, ты как? Потерпишь?» Рассыпая спички, трясущимися от напряжения и усталости пальцами, зажгли сигареты. А я вдыхал морозную, приправленную горьким дымком сигарет, свежесть ночи, балдел от уколов, таявших на лице и груди снежинок и не понимал, что родился во второй раз.
   
     Детская реанимация областной инфекционной больницы – последнее место, если не на земле, то уж точно в нашей области. Длинное, серое одноэтажное здание, разделённое клетушками боксов. Мой, совершенно пустой, узкий пенал, ограниченный с одной стороны стеклянной перегородкой сестринского места. С вытертым до белесого цвета полом, с высокой, выкрашенной белой, местами облупившейся краской, кроватью.
И больше ничего.
А где же красивая, (киношная?!), блестящая никелем и хромом реанимационная аппаратура с проводами и лампочками, денно и нощно контролирующая состояние больного.
Где белизна и стерильность.
Надёжность и покой.
Где …
 
     Встретила нас санитарка-девчонка, с заспанным лицом, близняшка той, с подключичную вену, поставил капельницу. И девчонка заступила на вахту. Человек, как известно, надёжнее любой медицинской аппаратуры.
То состояние, в котором пребывал, – очень хорошо его запомнил, – трудно назвать сном: был сильно напряжён и собран, словно комок, клубок энергии.
Я летал.
С огромной скоростью, метеором мчался в глубоких просеках-тоннелях улиц незнакомого ночного города. Свет окон, неон рекламы, огни витрин, уличных фонарей и автомобильных фар сливался в бесконечные полосы из яркого, весёлого разноцветья радуги. Неожиданно резко взлетая к звёздному небу, я тут же проваливался в бездонный колодец темени каких-то трущоб. Я абсолютно владел телом, совершая невероятные пируэты в воздухе. Долго. Очень долго. Даже устал от реальных физических напряжений полёта.
 
    Что-то толкнуло меня в сердце, открыл глаза, увидел в ногах, за стеклом, голову крепко спящей сестрички и пузырьки воздуха, неспешно следующие к сердцу по прозрачной артерии системы. Зажал «дорогу жизни» пальцами, засучил ногами. Девчушка проснулась запереживала: ой, хотела, как лучше, лекарство-то импортное,  дорогое - нужно израсходовать всё до капли.
Позже, дежурный врач, между прочим, поведал, зря, мол, я беспокоился, давление крови больше, чем давление воздуха в системе и он, ну, никаким образом не может попасть в вену. Да и безвреден он в таком количестве, поскольку растворяется в крови. Чтобы убить, надо сразу кубиков десять.


    Конечно, я тёмный и необразованный по медицинской части человек, но вечером следующего дня мне поставили капельницу, качество которой мне трудно комментировать. Какого же оно может быть качества, если резиновая пробка, в которую была воткнута игла системы, разрушилась от старости в прах, в сажу и эта чёрная дрянь шла прямиком мне в вену над сердцем. В многоразовой (!) системе, состоящей из вручную собранных резиновых и пластиковых трубочек, медленно, по капле, втекала мутная взвесь, осадок которой собирался в изгибе прозрачной трубки и потихоньку забивал его.
Обязательного фильтра не было.
Вот на эту тёмную массу, наполовину уже забившую естественный провис трубки, в очередной раз, очнувшись, я и обратил внимание дежурного врача. Видели бы вы его лицо…

     Разве не было капельниц-систем? Просто, я – не был «человеком системы». Меня привезли «с улицы», без протекции. Я не был ни татарином, ни евреем – кланы, имеющие вес в областной медицине. Я не звонил своим именитым друзьям, не ссылался на знакомство с сильными мира сего. Не искал общих высокопоставленных друзей и приятелей с теми, от кого зависела моя жизнь.
И медперсонал был равнодушен ко мне.
Я был для них – никто!
Я не покупал их услуги и потому не представлял для них какой-то ценности. Не зная меня, – они не уважали меня и ничего не боялись. Воспитанный уродливой системой, выхолостившей, убившей самое святое в людях – веру, а значит сострадание и милосердие к человеку не зависимо от его общественного статуса и имущественного ценза, – я погибал.
Убиваемый системой.
Той, во благо которой истово трудился.
На которую надеялся и в которую верил.
И теперь подыхал!
И поделом.
Справедливо.
 
     Но испытания не закончились. Ужас был впереди.
И не оттого, что температура в боксе не поднималась выше восьми градусов, а в унитазе (стыдился при девчонках пользоваться «уткой») ночью замерзала вода.
И не потому, что лежал, одетый в спортивный костюм, шапочку, укутанный двумя одеялами и с обогревателем под кроватью (спасибо деверю).
И не потому, что от рук сестричек, хлопочущих надо мной, всегда пахло детской мочой (не очень-то намоешь руки ледяной водой, десятки раз на дню, пеленая несчастных малышей).
А потому, что невыносимо было видеть безумные материнские глаза в окнах, ищущие, тяжело больного своего ребёнка. И слышать мольбы пустить… Дом скорби, вот, что такое детская реанимация. До сих пор не могу понять: ну, почему не пускали тогда матерей к тяжело болящим чадам. В помощь той же санитарке. Если уж сами не справляются. Кто же лучше, чем мать утешит, обогреет, полечит. Да просто посидит рядом. Ведь, близость родного человека, исцеляет лучше лекарства… Сколько детей было рядом со мной, я не знал. Кто умер, кто выжил – тоже. Но, через девять дней такой «реанимации» понял, что если не выйду сейчас, то могу не выйти отсюда уже никогда. Через навещавших друзей вышел на приятеля-врача, который «перевёл» меня в урологию областной больницы, где я и провалялся с поражёнными неизвестной инфекцией почками ещё сорок дней.

    Первое, что я сделал, став на ноги – пошёл в церковь.
Ноги сами понесли меня туда.
И не в Покровский кафедральный собор, рядом с которым я прожил двадцать лет, а тогда ещё никому не известный, неделю, как открытый Храм иконы Казанской Божьей Матери. Ещё недавно здесь был склад: затхлый воздух, мерзость запустения, разруха. Одинокий батюшка, аналой, да несколько старушек-прихожанок.
Меня тянуло сюда необоримая сила.
Не зная молитв, просто стоял и слушал.
Мне было хорошо.
Только через несколько мне стало известно, что родственница моя, племянница, глубоко верующая девочка, рассказала о моей беде своему духовнику, который в ту роковую ночь истово, до сердечной немощи молился за меня.
Совершенно незнакомого ему человека.
И я родился второй раз 4 ноября 1994 года.
 
    В Пресветлый день иконы Казанской Божьей Матери.
Как верно, как точно пишет Александр Мень: «Божественная реальность остается сокровенной и не подавляет человека необходимой очевидностью и это сохраняет нашу свободу перед Богом. Бог, как бы сокрыт от непосредственного восприятия. Постижение Его совершается постепенно в слет трогом соответствии с готовностью человека к мистической Встрече…».