Сырые запахи реки

Ваграм Кеворков
                «Как у Кум-горы,
                Да у Кум-реки…»
                Старинная казачья песня

Кум-река, прошумев, пробежав белопенными струями по склонам горного Карачая, в ставропольской степи мутнеет, течёт с ленцой, а вобрав в себя говорливый Подкумок, и вовсе томно, вальяжно катит извилистым руслом глинистые воды свои. Она неглубока, порой до трёх метров; там, на дне, прячутся в илистых норах сомы. Узкая, метров тридцать, не более. И лишь когда на пути её встают острова – с огромными деревами, на которых шумят стаи крикливых грачей, – раздваиваясь, обретает ширь. И всё мощнея и увеличиваясь за счёт родников, неспешно несёт свои воды к солёному Каспию.
Но не судил ей Творец достичь морского берега. В степи под Величаевкой и заканчивается она, растеряв свою силу в десятках протоков. А протоки, продлясь несколько километров, исчезают: как ножом их обрезало, будто в плотину какую упёрлись. Но нет никакой плотины. Просто уходит вода с поверхности, уходит в землю – и нет её. Правда, через несколько десятков километров, иным руслом, опять появляется на свет Божий, но это уж, вроде, и не Кума, это уж речушка какая-то. Да и та не доходит до Каспия: пересыхает. Вот и говорят о Куме: река, которая никуда не впадает.
Наш путь был на один из её протоков, к деду Сокире. Рыбалил он там со времён незапамятных, с двадцатых годов. Всё рыбарём при колхозе. Хотели попасть к нему ещё зимушкой, но не пробились через снега: метёт тут буранной порою отчаянно, и сугробы образуются неодолимые.
Теперь же, летом ясным, двигались к нему на «газике» – с кинокамерой и пятью бутылками водки.
Мои коллеги бывали уж у него, дорогу помнили чётко, и выехали мы прямо к его мазанке, белым пятном утвердившейся средь жёлто-зелёных плавней. «Газик» наш фыркнул напоследок и остановился.
Дет Сокира вышел из домика, улыбнулся, узнал: - Давненько не привечали меня! Ай рыбки свеженькой захотелось? – и засмеялся.
Я б не назвал его дедом. Обыкновенный сельский мужик, – пожилой, правда, но всё же мужик, не дед.
– Рыбки-то рыбки, да ведь и тебя снять надо! Помнишь, в прошлый раз плёнки у нас не хватило?
– Да чего уж меня снимать! Лучше б девку сняли! А от меня какой прок?! – всё смеялся Сокира.
И мы смеялись: шло от него душевное тепло и радушие.
Стоял он высокий, стройный и, чувствовалось, сильный. В самой поре мужик. Одет просто – да и как ещё здесь одеваться? Серая ситцевая рубаха не первой свежести заправлена в полосатые «бумажные» брюки, брюки – в кирзовые сапоги.
– Ну, что ж вы, давайте в хату!
Но в хату не пошли: куда ж с вольного воздуха! Сразу стали снимать: Сокира в лодке с шестом, Сокира в плавнях с ружьём, Сокира разжигает печь тростником, варит уху. Потом прошлись с Сокирой к другой протоке, поснимали его с соседом-рыбарём; природу поснимали – спасибо, погода выдалась! Вернулись.
– А как насчёт рыбки? – полюбопытствовал я.
– Да есть немного. А если хотишь тройную ушицу да свежей икорки сазаньей, бери лодку да и толкай шестом. Километра за два отседова коцЫ стоят, – побери, скока хошь!
У берега стояла длинная, метров шесть, плоскодонка. Я сбросил причальную цепь с металлического колышка на берегу, прыгнул в лодку – она только дрогнула, – и потолкал её вверх против течения. Шест был длинный, тяжёлый и управлять сокириным дредноутом оказалось не так уж легко.
Протока не широкая, метра три, и глубиной, судя по шесту, такая же; по краям высоченной стеной жёлто-зелёный тростник с метёлками наверху, над ними синее чистое небо, а в небе редкие ястреба – недвижно парят, высматривая добычу.
С каждым моим толчком инерция возрастает, лодка набирает ход, – одно только неудобно: чтобы чёлн мой не сбился с курса, надо толкать ровно посредине, а если всё-таки нос лодки уходит в сторону, надо толкать с другой стороны, – так и толкал я то справа, то слева, перенося шест из стороны в сторону, а шест тяжёленький!
Наконец, дотолкал, доплыл до коцов: несколько ловушек метрах в тридцати друг от друга. Оказалось, коц – это вроде короба из переплетённого тростника, а вход в этот короб только с одной стороны, по течению; тростник плетёный идёт до самого дна, – там, видимо, укреплён как-то; диаметр коца – с метр, а вход в него – сантиметров десять. Коц «дышит», чуть изгибается: в нём полно рыбы, вода красновата от крови. Глупая рыба: вплывает туда по течению и, уткнувшись в мощно уплетённую тростниковую стену, разбивает себе морду в кровь, пытаясь пробить выход, но выход не пробивается; а развернуться и выплыть обратно ума нет. Здесь и щуки, и сазаны, и лини, и краснопёрки, и судаки, и лещи, и коробок; – все в одной кровавой жиже, все бьют головами о стенку коца, раскачивая его и добавляя крови.
 Я «притираю» лодку к коц;, беру огромный сачок и начинаю черпать рыбу, вываливая её в лодку. Рыба отчаянно прыгает, иногда какой-то удаётся оказаться за бортом и поскорей уйти в глубину, оставляя за собою кровавый след, но я валю и валю – сачок за сачком; лодка всё тяжелеет, всё глубже оседает в воду, сачок уходит в глубь коца, вычерпывая и вычерпывая многострадальную рыбу. Всё-таки жестокое существо человек! И я жесток. Наваливаю рыбы почти до краёв лодки, а ведь в коце ещё есть рыба, а в других её и вовсе полно. Несколько телег рыбы раз в неделю уходит в колхоз – только с одной протоки, а здесь их множество – когда метров за двести друг от друга, а когда и поближе.
 Толкать лодку теперь тяжело, хоть и по течению. И толкать приходится аккуратно, плавно, – чуть сильнее толкнёшь, вода через борт хлынет! Так сам себя и затопишь вместе с живою рыбою.
 Когда доплываю до мазанки, уж часов пять! Долго же я возился! Причаливаю, набрасываю носовую цепь на металлический колышек, вылажу на берег, – Сокира добродушно: - Поди, замаялся! Эвон скока припер! Помочь мне!
Я вместе с Сокирой ищу сазанов покрупнее, все выходят из мазанки и присоединяются к нам. Сокира выбирает икряных сазаних, бросает их на траву, и, когда набирается целая горка трепещущей рыбы, берет чистый алюминиевый тазик и, полоснув ножом по брюху рыбины, вываливает в тазик икру, тут же, сразу, ловко освобождая её от плевы. А рыбу бросает назад на траву – из этой уха будет. Но вот тазик полон икрой, Сокира протягивает его мне, выносит из мазанки ложку и говорит: - Ешь вволю!
 Я, сидя на берегу, ровным обрывчиком  уходящим в воду, опускаю ноги в тёплую влагу и начинаю есть. Вкусно, хотя, конечно, никакого сравнения с красной или чёрной икрой. Пока я ем, мужики растапливают тростником печь, хлопочут с ухой, режут на крупные куски лежащую с распоротым брюхом рыбу. Она ещё дышит. Тихо, незаметно приближаюсь ко дну таза. И когда икры остается всего-ничего, ложек тридцать, чувствую – не могу больше! А дед Сокира, видя моё затруднение, предлагает:
 - Давай с тузлучком? Скус будет лучше!
 Приносит слабый соляной раствор с мелко нарезанным луком, поливает икру – и я съедаю и это! Отставляю пустой таз, откидываюсь на спину, с наслаждением пью влажный воздух реки и гляжу-гляжу в синее небо с парящими там ястребами и чайками. Потом, сквозь сон, чувствую прохладу, слышу зудение комаров и соображаю, что солнышко уж не припекает, что ноги мои всё так же в воде, что я по-прежнему лежу на берегу – и открываю глаза. Батюшки! Уж темнеет!
 - Что? Проснулся? – это дед Сокира, он уже в ватнике. – Вставай, уха ждёт!
– Ну и здоров ты спать! – встречают меня в мазанке.
Оказывается, пока я спал, пришла телега за рыбой, её загрузили и отправили, – я и не слышал.
А уха – тройная! Вытаскиваем из юшки крупные куски сазанятины, выкладываем их на тарелку – горкой! Сбиваем сургуч на первой бутылке, пробку долой – и разливаем, на каждого по стакану! Подносим стакан деду Сокире – он отказывается:
 - Да ну что вы, зачем, да неловко!
 Удивлённые отказом, мы настаиваем, и он соглашается:
 - Ну, разве что один стакан выпью!
 Чокаемся, выпиваем и скорей за рыбу! Но дед Сокира, выпив, отирает губы рукавом ватника (он так и сидит в нём у топящейся печки) и на наши уговоры поесть рыбки, отвечает:
 - Да что уж, только скус портить!
 Мы ошалело глядим на него: вот это да! Вот это крепость!
– Дед Сокира, а сколько лет тебе?
– А сколько дадите?
– Лет пятьдесят-шестьдесят!
– А семьдесят пять не хотите?!
Мы поражены. Внимательно смотрим: красно-загорелое лицо, красно-загорелая  шея – всё в резких складках-морщинах. Молодые серые глаза. Седины чуть-чуть на светлых висках.
В дело идёт вторая бутылка. Опять стаканы полны, и опять один подносим Сокире.
 - Да ну, ребята, что ж вы на меня продукт переводите! – опять отказывается. Приходится уговаривать, и только после этого берет гранёный стакан и благодарственно: - Со здоровьицем!
Выпиваем, набрасываемся на рыбу, а Сокира  опять вытер губы рукавом – и вся закусь! Ну, силён!
И с третьим стаканом всё повторяется: долгое отнекивание, отказывание, потом согласие и опять: - Со здоровьицем!
 Но тут уж отщипнул плавничок от куска сазанятины, обсосал его – и всё, вроде как закусил.
Да-а, крепок человек русский!
Я до этого как-то не верил в тот эпизод фильма «Судьба человека», где Соколов – смертельно голодный, истощавший военнопленный, – выпивает три стакана водки, не закусывая.
А тут вот – как не поверить! И смотрел я на Сокиру с удивлением и уважением.
А он, меж тем, убрал кочергой конфорки с плиты, поставил на открытый огонь огромные пузатые алюминиевые чайники.
 - Юшку попьём, и чай с камышовых махалок пить будем!
 И пили мы юшку, и пили этот дивный чай – по-особому вкусный, а уж хмель снимающий, как говорится, на раз!
Чай пили долго! Слово за слово, и рассказал нам Сокира о своей жизни.
Родился он в самой Величаевке, за шесть километров отсюда. До революции батрачил сызмальства у помещика местного; после революции и «гражданки» помещик бежал, а в селе сколотили колхоз. Определили Ваньку Сокиру в рыбари на протоки. Так всю жизнь он и прожил здесь, на речном приволье.
– А семья?
Есть и семья. Женился он на местной, на величаевской, приходила она к нему сюда, в мазанку, жила здесь подолгу – сколь позволяла работа в колхозе. Потом и сама в рыбари подалась, жила на соседней протоке. Ну, а уж как дети пошли, вернулась в село. Его, Сокиру, наведывала иногда. Редко – и он в селе гостевал, дома у себя гостевал. Но не мог подолгу там оставаться, без вольного воздуха: плавни к себе манили. Побудет дома пару деньков – и на Кумушку. Самолучшая здесь жизнь для него: и рыбалка, и охота, и воля вольная!
– Ну, а зимой-то, зимой?
– А зимою, конечно, домой, в Величаевку! А весною опять сюда! Хорошо здесь: ни газет, ни радио, никто не мешает думать!
– Да-к вы что здесь, поди, и про войну не знали?
– Ну, как не знали! Знали, конечно! На фронт просились! Да только нам от ворот поворот! «Рыба, – говорят, – и в войну нужна!» Так и остались мы здесь. Как партизаны! – смеётся. И рассказывает, что о приходе немцев в Величаевку догадались, потому что телеги за рыбой приходить перестали, и ни жена его, ни кто другой из села сюда ни ногой. А вскоре и партизаны здесь обосновались: немцы в плавни боялись соваться, именно партизан-то и опасались.
– Так что ж, и ты партизанил?
– А что я, не русский, что ли?! Я русский рыбак! – смеётся.
Вместе с народными  мстителями  дед Сокира, пока снега не пали, ходил в ночные вылазки к Величаевке, к Левокумке, к Прикумску. Патрули немецкие гранатами забрасывали, часовых ножами снимали. А уж зимой, со снегами, никуда и не рыпались: следы-то ведь не сотрёшь со снега, а на гибель идти никому не хотелось. Печи ночью топили, чтобы днём их по дыму нельзя было определить, а то б сразу снарядами или минами накрыли бы. Так и докантовались до января 43-го, когда немцев погнали. А потом опять телеги за рыбой приходить стали.
– Ну, а сейчас бабка приходит к тебе?
– Приезжает! Когда телега идёт за рыбой, с ей добирается! Правда, последний раз месяца два назад была. Сказала: «Ну тебя к лешему, надоел ты мне, от тебя рыбой воняет!»
Смеётся. И мы смеёмся.
– И что ж, не приедет больше?
– Приедет! Пышек мне привезёт, блинцов, хлеба! А я ей рыбоньки самолучшей! Приедет! Куды денется?
Утром я вышел из домика, и с наслажденьем вдохнул чистый влажный воздух. Всё свежее, радостное, пронизанное покоем.
Сокиры уж не было. Не было и ружья.
Ополоснувшись, поели рыбы и пошли снимать на другие протоки.
А когда вернулись, дед Сокира стал угощать нас обедом. Ели мы и сладковатый жирнющий борщ с мясом совы, и ястреба жареного – жёсткого и отдающего псиной. И, конечно же, рыбу – снова тройную уху!
Водка уж была выпита накануне, и Сокира занял пару бутылок на соседней протоке.
Часов в пять вечера провожал нас.
– А то оставайтесь! – предложил и засмеялся. – Завтра барсука есть будем!
Не хотелось, никак не хотелось уезжать от него! От него и от всей этой волюшки! Но пора.
«Газик» наш фыркнул и нехотя тронулся. Я сидел рядом с шофёром, и, открыв дверцу и обернувшись назад, долго смотрел: дед Сокира всё так же махал нам, его фигурка у мазанки рядом с плавнями становилась всё меньше и меньше, меньше и меньше, и постепенно совсем исчезла из вида.
Но не из моей памяти!
Много лет спустя мне довелось побывать в тех краях – в Прикумске (Будённовске). Разговорился я в гостинице с одним местным – из Величаевки. Спросил его о плавнях кумских, о рыбалке там, на протоках. «Ну, как же, как же!» – бывал он там, туда многие за рыбою ездили. Тогда я, никак не веря в саму возможность знакомства его с Сокирою, спросил о нём.
– Его, почитай, все знали! – был ответ.
И вот, что выяснилось.
Ушёл Сокира в землю, как воды милой его сердцу Кумы.
Похоронили его вблизи плавней, как он велел. На сто втором году жизни похоронили. Рыболовство колхозное на протоках к тому времени прекратилось: рыба повывелась, и постоянно живущих там рыбарей не осталось. Бабка Сокирина померла ещё раньше, дети-внуки в города уехали. Могилка осталась сиротская, не ухоженная. Раньше на камне надгробном было: «Русский рыбак Иван Иванович Сокира.» Но солнце, ветер, дожди, морозы и влага речная сделали своё дело: надпись исчезла.
Сперва исчезло – «Сокира». Потом – «Иван Иванович». Потом – «рыбак».
И только одно слово осталось,едва заметное: русский.