Просто река

Андрей Шаталов Юрий Шурпицкий
    Топонимические названия часто носят в себе
    следы пребывания на данной территории древних народов,
    которые давно затерялись в истории.
    Также и имя реки – Дон, имеет прото-иранское происхождение
    и означает,   просто река.

    Заселение придонских и приднепровских земель проходит ещё в эпоху палеолита, в ледниковый период. И в дальнейшем становится ареной, на которой происходит рождение, развитие и смерть этносов. Киммерийцы, скифа, сарматы, хазары, половцы... В первом тысячелетии начинается освоение этих земель восточными славянами, которое не прерывается даже монголо-татарским нашествием. Названная "Диким полем" земля, была прибежищем для людей, по тем или иным причинам, не поладивших с властями, ищущих воли, свободной жизни. Формируется казачество - часть русского этноса, развивающаяся вне государственного давления.

    Просто река

    Отряженный в послы Иван Савельевич Кондырев, по Дону и в турецкую землю шёл в первый раз. С ним кроме дьяка Бурмисова и четырёх дворян, к султану возвращался Фома Кантакузен – грек старинного царского рода. Про грека этого сказать бы немного особо.

     В Москву впервые приехал он года за три до того и занял постоянное положение в сношениях Москвы и Константинополя. Появившись в Москве, Кантакузен делал предложение патриарху привести казаков к послушанию – принять против них военные меры или же взять с них присягу и как служилых перевести на содержание. «А ежели русский царь не может» - говорил грек Филарету – «платить им жалование и обеспечить тем их повиновение и существование, то турецкий царь будет содержать казаков на свой счёт. Султан готов пересилить их в Анатолию и позволить промышлять противу его врагов». Патриарх тогда отвечал Кантакузену, мол, царь может и сам унять казаков, а виновных в разбоях и грубостях наказать, как того будут заслуживать. Про то Дмитрий Иванович – князь Трубецкой отписал атаману Войска Осипу Петрову, с возвращавшейся тогда же казачей зимовой станицею. И на Дону, те нечестивые слова стали ведомы.

     Весной 1626 года, Посол Иван Савельевич Кондырев отбыл из Москвы. В верховьях послов встретил атаман Семён Радилов. Выделил по предписанию восемь стругов и тридцать казаков в сопровождение. Узрев же Фомку, поторопился посольство отправить. Зол был Семён на пройдошистого грека за его жалобы на Москве. (В прошлом году, по проезде через Донскую область турецкий посланец был задержан и свита его, и вещи были досмотрены казаками, а прибыв к митрополиту, тот начал ВДРУГ жалобиться на учиненные казаками обиды. И находящийся тогда с лёгкой станицей Радилов был вызван боярами, которые его за всё Войско позорили. «…А наше войско вольное и в неволе не служит» - отвечал атаман) Сопровождать Кантакузена он отказался, сказав Бурмисову – дьяку: мол, «Дону сейчас в низове пусту» и по решению Круга надо ему конным отрядом идти по Лазному шляху к Перекопу и «тамо чинить крымцам всякую неприятность».

     И вправду, Верховые городки были людны, но чем ниже спускались по реке, тем дичее становились степи. Вниз от Камышенки и вовсе попадаться стали станицы без единой живой души в них. Зато на Переволоке послов встретили запорожские черкесы и казаки волжские, человек двести. Во главе с атаманом Чернушкиным. Тот рассказал им, что вернулись они только что. А были за Астраханью, на море и грабили персидские суда. И ещё казаки жаловались, что воевода астраханский Скрябин с них за проход в Волгу с моря, берёт мзду непомерную, а в город и вовсе не пускает. И просили послов передать царю, коли воеводу не урезонит, то они – казаки, город тот Астрахань силой возьмут и Скрябина-воеводу повесят. При всём при этом волжаки и черкесы беспробудно пьянствовали, и всё посольство держали у себя неделю, кормя и спаивая.

     К Монастырскому подплывали уже в июне. Степное солнце днём аж палило. От реки поднималось знойное томление, отчего дышать становилось труднее. А со степи ветром тянуло запах сухостойной полыни и раскалённой земли, степь выгорала. Посол Иван Савельевич сидел на носу струга и изнывал от жары. Время от времени он опускал руки в бочонок квасу, набирал его в горсти и утирал лицо. От того становилось ему легче. Сидевшие на вёслах казаки, не то чтобы гребли, а так, лениво ворочали в воде вёслами. Река сама несла по течению струги, гребцы же просто выруливали, направляли лодку, как им указывал Касьян – высокий пожилой казак, сидевший за старшего на корме.

     Касьян наблюдал за рекой и развлекал всю компанию россказнями:
- Вона, Кривянский юрт. У прошлом годе рак у них табун угнал – начинал он, завидя впереди, за поворотом станичные постройки. И окинув всех весёлым взглядом, заметив, как все обратились в слух, продолжал:
- Ребятки с ночного лошадей на водопой пригнали, а сами возню какую-то затеяли, али подрались, уж не знаю што. Токмо, пока они возились, одну лошадь рак за ногу тяпнул. Та на дыбы – испужалась, и бежать. А за нею весь табун. Мальцы очухались, утро раннее – тёмно ишшо, не разобрали в чём дело, и потекли в станицу, орут: «Татаре лошадей угоняют!» Переполох поднялся, кривянские кто в чём повскакали, с саблями да ружьями побёгли табун выручать. Смеху-то было…
Давай, у право, у право греби, вишь отмель, подналягай на вёсла-то – начинал он командовать, замечая впереди по какой-то известной ему примете опасный участок.

     Гребцы «налегали» на вёсла. Иван Савельевич видел, как вздувались, бугрились под палюной кожей каждого мышцы на спине. Казаки все были без рубах, голые до пупа, чтоб не салить потом одежду. Со стругом они управлялись лихо. Так что диву можно было даваться, как чётко и ладно они всё это выполняли. Тем временем струг, миновав благополучно отмель, проплывал мимо пологого, вымытого до песчаной белизны берега, на котором два кривянских старика ладили сеть, растянутую на берегу на кольях. Тут уж начиналась самая потеха. Гребцы вскакивали, свистели, орали:
- Эй, казаки! Седлайте каюки – догонять: рак табун угнал…
Струг раскачивался из стороны в сторону от энергичных их движений. Того гляди перевернётся. Кривянские станичники матерились почём свет, грозились кулаками, отчего задор и веселье в лодке, только распалялось, подхватывалось на другой, третьей, четвёртой. Кривянские стоя по колено в воде, трясли вовсю руками и, орали что-то совсем уже несусветное…  Но.
Миновали.

     Склонялось солнце к вечеру, к широкой и ровной степи на горизонте. Жара спала. Впереди, за камышовыми зарослями, на берегу, за ивами, за яблоневым садом, за земляным высоким валом – Монастырский юрт. Подплыли. Причалили. На прибрежной отмели, обширной, где торчало из песка множество кольев для лодок, не было ни одной. Лишь дальше, - там берег начал прорастать низкой, густою осокой, лежала старая рассохшаяся, со щелями в палец толщиной, перевёрнутая будара. Было тихо.
               

                *  *  *

     Из «канцелярии» атамана Осипа Петровича Петрова, записи Ивана Савельевича Кондырева – посла великого князя Михаила Фёдоровича – государя и царя всея Руси, о поездке в Константинополь-город и многомытарственном оттуда возвращении.


    «За молитвы святых отцов наших, господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй меня, раба своего грешного Ивана, Савелия сына.
    Прибыли мы в казачьи юрты на спаса нерукотворного под вечер уже, а они оказались пустыми. Встретил нас  только монастырский атаман, старый Исай Мартьянов. Рёк: «Казаки все ушли гулять по морю и жалование царёво сейчас принять некому. Пождите, послы, покудова они с моря вернутся». Я, грешный, стал в Монастырском том юрту дожидаться. А Кантакузен Фома далее последовал – до Азова. Казаков ждать не захотел, сказал, что разбойники сии в прошлый проезд, его двух рабов свели, серба Атанаса – толмача и ефиопа. Причём последнего для смеху вином опоили и разному бранному слову выучили, а тот же потом с татями теми стоял и его – Фому, крыл по всякому.

     Когда казаки возвратились в городок свой, то я, передавая им жалование, говорил, как велел мне государь наш и патриарх Филарет, чтобы они замирились с азовцами и чтобы мирно жили до возвращения нашего из Турции. Казаки же заявили, что пока они с азовцами не управятся, нам отправляться с Дона нельзя. И забрав жалованье: ружья, зелья и воинского припасу в другой же день отправились в море на 50 стругах по 40 человек в каждом. То было в понедельник, а в четверг-день возвратился отряд в 700 казаков в 25 лОдьях под началом атамана Шилы. Рассказывали, что были за морем, за полтора днищи от Константинополя. Повоевали в Цареградском уезде сёла и деревни, многих побили, но турки их догнали на море и тоже убили 400 человек. Я вновь стал требовать мирных отношений с турками. На что Шила – атаман изрёк:
- Помиримся, турецких сёл и городов брать не станем, если от них самих задору не будет, если на Дон и государевы окраины азовцы с татарами ходить перестанут, жён и детей наших в полон брать и продавать не будут. А ежели задерут, то волен Бог, мы же терпеть не станем. А то, что наши казаки с нужды и бедности пошли на море зипунов доставать, в том Бог и государь волен, мне же за ними послать нельзя, и сыскать их негде – они на одном месте не сидят.

     Господь мой, Бог покровитель, Бог милостивый, на тебя только надеясь, и выполняя царское веление, отплыли мы помолившись в город Азов. В Азове нас встретил паша Сулейман и отвёл на площадь перед большой мечетью. Там на земле лежали шесть пленённых донских казаков. Все были посечены бичами зело сильно, без глаз и ушей. А одному, звание которого Матвей Листников, поганые резали ножами спину и из кожи ремни рвали. Сулейман же показывая нам сиё, говорил:
- Добро бы вам донских казаков помирить с азовцами, казаки нам, азовцам, чинят тесноту и вред большой. Становятся они нам хуже жидов. А если казаков с азовцами не помирите, то мы всем городом отпишем султану и вам к нему приезжать не к чести.
Я же отвечал, что:
- Мы, не ответственны за казаков, которые по себе живут на своей воле и не состоят в подданстве московского царя.
Паше же известно было, что проезжая Доном, привезли мы казакам царёво жалование. Сказал он:
- Если напишу султану о ваших делах. То добра не будет. Государь наш, узнав велит послать на землю вашу татар войною, и какая московскому царю будет с того прибыль?

     В Константинополь плыли мы на большом турецком судне под парусами три недели, и не знали, и господь нас не просветил, какая в это время происходила там страшная смута. Султан был убит своими боярами. А в Багдаде чёрным людом поднялось восстание и всех знатных людей перерезали. Когда же мы высадились в Царе-граде, явился визирь и сказал, что туркам теперь не до нас и что мы должны теперь же покинуть город. Покуда искали мы новое судно, готовое нас отвезти и покуда грузились, пришли их знатные воины, рекомые янычары и потребовали платы за корабль с товаром, захваченный казаками. Гнева царёва страшась, а ещё более их угроз и кривых мечей, коими грозились они нас всех порубить, выдал я им из казны мне доверенной тысячу золотых рублей, с тем нас и отпустили в Кафу.

    Да видно гневен на нас был господь Иисусе, что не дал грешным нам рождество своё пресветлое встретить в мире и благости. В Кафе нас сирых схватили и держали под стражей и замком до самой страстной седмицы. Мы уж на то уповали, что муки приемлем вместе с господом нашим и может быть то, к нам его снисходит милость. А держал нас Кафский паша с того, что донесли ему татары сведения о казаках донских, вышедших противу него на промысел. Но, слава Богу, казаки сидели той зимою по городкам своим, и паша отправил нас миром в Керчь.

     В Керчи-городе нас с корабля сняли и посадили в городскую башню. Уже весна пришла, и год как мы благословясь светлою иконой Казанской божьей матери в Москве, отправились по царёву поручению в басурманские земли. Господи Боже вседержитель, творец неба и земли. Не отврати лица от рабов своих, пребывающих в скорби. Призри и помилуй нас…

    Дней за семь до Троицы, казаки опять вышли в море и один отряд их в 1000 человек на 30 стругах осадил Керчь. Бек Мурат тогда вывел нас – всё посольство на крепостную стену и говорил казакам, чтобы они ушли от города, иначе с нами татары расправятся. Осаждавшие хоть и отвечали, что без добычи николи не возвращаются, но Бог их вразумил видно, и наутро они все ушли в море. Бек нас за то отпустил, но отправил домой степью, с двумя азовскими проводниками. Казна государева, нам доверенная почти вся была пограблена и осталась у Кафского паши, за исключением малого, что удалось мне грешному скрыть под своею одеждою. Да мы уж и то рады были, и за то благодарили Бога, что хоть живыми остались.

     А азовцы те нехристи поганые – проводники, нас не к Дону вели, и вести дали ногайскому хану Касиму. Тот хан нас в степи подстерёг и схватил, бил батогами, а дворянина Ивана Пашкова забили собаки насмерть. Требовал хан от нас возврата 2000 золотых, уплаченных казакам за выкуп похищенного сына Таманского правителя. Пришлось ему и то отдать, что было схоронено, после чего нас отвезли в Темрюк, где снова посадили в башню. Мы уж не чаяли, грешные, и белого света увидеть, только молились повсевременно нашему господу Иисусу и матери его пречистой деве. И дней и ночей счёт вести уже перестали, как пришёл в темницу нашу от Темрюкского князя доверенный человек и сказал, что господин его, проникшись к нам состраданием и вполне понимая тяжёлое наше положение, готов проявить свою милость и нас отпустить, ежели сможем мы отблагодарить его хорошими подарками.

     Господи прости! Всё с себя сняли, дьяк Бурмисов Фёдор Степанович крест нательный серебряный, я такой же крест, и ладанку материну, и перстень золотой с сапфиром, что от самой Кафы в сапоге держал, и шапки соболя, бобра, куницы, и кафтаны бархатные – у кого остались, всё отдали, чтоб на свободу выйти. Но пришли опять вести, что атаман Каторжной с казаками осадил Трапезунд, и нас отправили под охраной татар из Темрюка в Азов. Там писал я послание казакам, чтоб ушли от Трапезунда и турецких земель не воевали. Казаки послушались, и азовский паша отпустил нас на Дон безо всякого выкупа.

     Хвала Богу! Прошло полтора года в басурманской земле, подплываем уже к Монастырскому юрту – казачьей столице. И многия беды мы пережили, и многия мучения во славу Господа и государя нашего приняли, а далее Бог знает, что будет. Господи, Боже мой, на тебя только уповаю, помилуй меня, Господи, боже мой…»

                *  *  *

    Ещё была ночь. Ещё небо дышало покоем, чистотой и ночною прохладой над дремлющей степью. Усыпанное крупными звёздами мерцало оно над придонскими холмами. Куполом шатра вздымалось над ними и тяжёлыми сводами ниспадало к земле вдоль горизонта, во все стороны, куда только можно было видеть.  Молочный туман курился над речной гладью и стекал по низинному берегу, стелясь в полынных просторах до самого, самого края. Безмолвие и прозрачная, пронизанная тонким светом ночь окружала белую, крымского привозного камня крепость. Восемь в дюжину саженей башен, шагнувших с холма к самому берегу, сомкнулись зубчатыми стенами и замерли над тихой гладью широкой и вольной реки Дон. Стояла глубокая ночь.

     Вдруг. Тени мелькнули в высоком ковыле, легко прошелестел он, словно колышимый лёгким дуновением летящего ветра. Тревожно вскрикнула дрофа, испугавшись за свой выводок.  С одной из башен раздался приглушённый свист, ему ответил второй, такой же, снизу – от ворот, и третий – с другой башни. И вновь, затихло всё, замерло, словно уснуло.
Возвращался из разведки казачий разъезд.

     Всадники выехали из высокой травы на дорогу, лёгкой рысью перескочили вал и оказались у городских ворот. Сотник Тимофей Шат рукоятью нагайки застучал, в окованные полосным железом ворота и свистнул, зычно, так, что стая куропаток испуганно вспорхнула с заросшего рва.
- Хто? – послышалось из-за ворот.
- Свои. Отворяй, не чуешь что ли?
Заскрипели засовом, два казака отодвинули тяжёлую полустворину.
- Здоров Тимофей Иванович, вернулся… Ну, что оно, тамо-то?
- Здоров, здоров хлопцы. Идут, близко уж, так что…

     Казаки въехали в город, за стеной почти полная тьма, лишь по сгущению или ослаблению которой можно определить направление улиц, положение домов, заборов и деревьев. Пахло лёгким кизячным дымом и конским навозом. Вдалеке, вниз по склону, горело несколько огоньков. Лаяла чья-то собака.
- Тимофей, ты что ли? – раздался весёлый голос со стены над воротами.
-  А то…
- Шумно идёте, казачки, за три версты по степи слыхать.
- Придумай иш-шо… - сотник потянул повод, повернул коня, задрал голову, желая увидеть того весельчака, но так ничего в темноте и не углядев, пнул пятками жеребца, пуская его в галоп – Хоп, хоп – по ночному городу.
Свистнул, увлекая за собою своих молодцов. И полетели они по мощёным каменными плитами узким улицам, рассыпали по ним звонкое эхо ударов копыт своих коней. Поскакали к дому атамана Осипа Петрова, с докладом.

- Не в духе, чтой-то, Тимофей.
- Да, не в духе. – Решили меж собою сторожа, устанавливая обратно дубовый засов на городские ворота.

     А со стены над самыми теми воротами запел, бывший весёлым казак:
«Уж нельзя нам будет, братцы, в сине море пройти,
По синю морю гулять, кораблики разбивать!
Кораблики разбивать, зипунов доставать!..»

                *  *  *

     Был сотник беглый холоп тульского воеводы -  боярина Свешнина, да не просто так беглый.

     Семнадцати годов поставили его смотреть за хозяйскими лошадьми, что гуляли на воле в родовой вотчине Свешниных – Соломатине.
- Смотри, Тимофей, не подпускай косяки близко один к другому, не то жеребцы могут побиться, - наказывал старый воеводин конюх новому табунщику – спустит  тогда боярин с тебя шкуру.

     Минуло тому уж больше десяти годов. То лето способное было для человека и всякого зверя, с ласковым солнцем и тёплыми, не сильными дождями, лето, обещавшее одарить хорошим урожаем. Но в самый канун Петрова дня, в ночь, стало неспокойно, ветряно – гроза: сверкали молнии, и гремел раскатисто гром, лошади нервничали, постоянно перемещались, и Тимофей с вечера до утра не сошёл с седла. К рассвету же всё успокоилось. Выглянуло жаркое солнце и высушило землю. Косяки паслись на значительном расстоянии друг от друга, и Тимофей тогда крепко уснул, растянувшись на мягкой, душистой траве.

    Разбужен он был неимоверным шумом, топотом и каким-то визгом. Вскочив на ноги и протерев глаза, увидел он жуткую картину.  Косяки смешались. Разметая комья сухой земли, в клубах серой пыли, в диком, безумном галопе, лошади неслись по крутой спирали, тесня и затаптывая молодняк и ослабевших, старых. Неслись к центру, где сошлись в схватке два самца, водившие их. Жеребцы поднимались на задние ноги и били друг друга передними. Как змеи сплетались их шеи, и они грызли крепкими белыми зубами друг друга за холки и спины. Временами они расходились, чтобы с новой силой и яростью ударить друг другу в грудь. И после очередного такого удара ноги молодого, неопытного жеребца не выдержали, он упал спиной на землю. Матёрый пегий полукровка Самсон с храпом налетел на  упавшего своего соперника. Сломал ему шею. А был то гнедой чистокровный араб, приведённый воеводой из Астрахани за год до того. И стоил он целого состояния.

      С саблей в руках влетел разъярённый боярин в конюшню, куда посадили под замок Тимофея. Не миновать бы тогда ему смерти, но попались под руку вилы, и не помня сам как это у него получилось, воткнул он их в боярскую голову, потом в грудь, ещё раз, и ещё… Когда же выскочил он на улицу, рубаха была вся в крови, в руках воеводская сабля. Тогда никто из дворовых не посмел его остановить. Так и бежал. За то и прозвище его было Шат – беглый человек, буйный.  На таких, розыск в московском государстве установлен бессрочный.


                *  *  *

   Проскакав под гору, казаки подъехали к дому Осипа Петровича Петрова – атамана крепости. Дом приметный – бывшего коменданта турецкого гарнизона и стоял он на самой центральной площади, против церкви Иоанна Предтечи – небесного покровителя и заступника Всевеликого Вольного Воинства Донского. За домом росли высоченные пирамидальные тополя и гибкие ивы с серебристыми, узкими листьями. В самом дому была большая комната (зала – как, на польский манер называл её Осип Петрович) Из той комнаты вход вёл во внутренние покои, по мусульманскому обычаю, разделённые на две половины. В одной из которых жил сам атаман и жена его Ульяна Васильевна – дочь Василия Жигулина, того самого, водившего казаков в Москву ставить царя. В другой, войсковой дьяк, есаул Фёдор Иванович Порошин.

   Осипу Петровичу уж на шестой десяток пошло. Уж он дороден и не резв, как прежде то бывало. И слова лишнего не скажет. Но высок, крепок ещё. Ещё подай ему хоть какого врага-нехристя, эдак крякнет  -- Х-хк! – и пополам его так и располосует. Даром что в годах, а и верхом, и с саблей ещё сноровист атаман. Родом из верховых – с Раздор, что зовутся Верхними – на Северском Донце. Раньше волосом  рус  был Осип Петрович, теперь же, голову брил чисто, и на панский манер – бороду. В глубоких складках его широкого лица, жёстко посаженные, светились два чёрных азиатских глаза. Впрочем, и лицом он для верхового казака слишком тёмен. То было ему от матери – пленной татарки.

   Четвёртый год, по взятии города, избирался он в атаманы. «Атаман он дельный», - говорили в Войске – «Азов против турок теперь держать лучше него никто на Дону не сможет». И о том, что за Днепром – в Варшаве, Киеве, что за морем – в Стамбуле, что в Москве происходит, - ему тоже было известно. Он со старым князем Дмитрием Ивановичем Трубецким в приятелях. Послы, купцы ли какие через Войско едут, всех Осип Петрович привечает, расспрашивает. Он их и кормит и вином поит, а те и рассказывают, что кому ведомо. Так за беседой с одним, с другим и разумеет всё.
               
                *  *  *

    Была у атамана сабля. На первый взгляд самая обыкновенная. Рукоять костяная, жёлтая от пота и времени, с трещиной, перехвачена железными ободками и всё, ни резьбы на ней, ни надписи никакой. И ножны такие же простые, деревянные, из двух дубовых плашек вытравленные, да такими же ободками скованные вместе. Зато клинок. Белый. Словно изморозью всё время покрыт, и как на окне бывает в морозную зиму, узорами расходились по нему тёмные прожилки. Клинок тот, если силы хватало, можно было поясом вокруг себя обернуть. А отпустишь, так выпрямится со звоном. Долгим. Точили его раз в жизни – для сына, отец точил, когда передавал саблю по наследству. По остроте равной во всей степи не сыскать. Рубиться ею, что воздух рассекать. А какова в деле она – судите:

     Раз шёл атаман осенью с казаками разъездом по Лазному шляху. Ночами, морозом побивало уже зелёную траву и кони слизывали с неё иней, утоляя жажду, а люди для того обсасывали бороды и кончики своих усов. С вечера же расстилали на траве попоны, по утрам отжимая осевшую на них влагу во фляги. Сухое место этот Лазный путь в степи, на водоразделе между Днепром и Доном. Путём этим крымцы ходили на Русь за добром, хлебом и полочанками, которых потом в Синопе, раздев до нага на площади, продавали в Турцию, Персию, Иран и Египет, чем кормились весь следующий год до осени.

     Осип Петрович вёл тогда по степи сотню, Тимофей при нём был десятским головой. А татар отряд, следы которого не успела ещё спрятать степь, сотен пять насчитывал – самое малое. Преследовали его два дня. На третий,  догнав, обошли стороной, скрываясь за цепочкой высоких древних курганов, выждали когда начало смеркаться и противник остановился на ночлег.

     То были псоголовые воины племянника крымского хана, - бека Ахмада. В поход надевали они поверх доспехов шкуры, так, что пёсьи головы, с оскаленными жёлтыми клыками, были у них на шлемах и во время скачки челюсти их клацали зубами, а глаза из зелёного стекла горели при лунном свете как живые. Днём они шли не останавливаясь, справляя любую нужду свою прямо с сёдел. Ночью спали только одним глазом и только одним ухом. Коней привязывали на длинном волосяном аркане к левой своей ноге не рассёдлывая, лишь немного ослабив подпругу. А правой рукой всегда держались за сабли. Такой обычай передавался им от предков.

     Когда в семье рождался мальчик, в колыбель ему на седьмой день клали клинок и пальчики его перевязывали тесьмой на рукоятке, так, что со временем они окостеневали и уже не разжимались. С тех пор он не мог выполнять никакой работы и стать рабом, а только воином. Он проводил свою жизнь с конём у левой руки и с оружием в правой. И как воин должен был где-нибудь умереть в степи. Поэтому, никогда и никто не видел их старости.
В степи темнеет быстро.

    Казаки рассыпались лавой и тихо, что не вздрогнула под землёй даже мышь, и ни одна травинка не шелохнулась, и не вспорхнула ни одна птица с земли, подошли к татарскому стану.

     Псоголовцев рубили, окружив как овец  и загнав в небольшую лощину, в срединочь до того же тёмную, что какой-нибудь воин, раззадорив пятками в бок своего коня, влетал в чёрную массу мечущихся людей, и привстав в стременах, наносил удары и вправо и влево уже не разбирая по кому и куда они попадали. Искромсали тогда всех, только беку Ахмаду и нескольким нукерам его удалось выбраться из окружения. Гнали их казаки всю оставшуюся ночь, настигая по одному. И одного за другим засекали, не сменив даже ногу в галопе своих коней. Ахмада на красном как огнь скакуне догнали уже среди белого дня. Все столпились вокруг. Бек смеялся. В его жилах текла золотая кровь Чингизидов. И дело могло обернуться для него простым выкупом. Решение принимал атаман.

    Осип Петрович вёл коня шагом, обходя бека вокруг. Так бывает, ходит волк уже сытый, около зарезанной им только овцы, всё ближе подбираясь к своей добыче, как бы осматривая, оценивая её. А Ахмада всё сильнее разбирал хохот, конь его бил ногами в подмёрзшую землю и брызги полурастявшего льда разлетались из-под копыт вместе с комками чёрной земли. Ахмад хохотал, запрокинув назад голову, сотрясаясь всем телом, и собачья морда над его шлемом скалилась в небо, а два крупных рубина, заменивших её глаза, огнём горели в лучах взошедшего над степями солнца.

     Атаман медленно вытащил саблю. Обошел с нею круг. Ещё. Потом. Взмахнул ею – раз! – и голова Ахмада подпрыгнула, в воздухе перевернулась и, отлетев на несколько шагов, продолжая ещё крутиться и смеяться, вдруг воскликнула:
- Игид! Алла. Вал-ла-га! Какая сабля! Острая!
                *  *  *
   В доме Осипа Петровича не спали. Горела одна свеча в большой комнате – на столе. За ним сидел есаул и читал грамоту из Москвы, перехваченную с турецким послом, и накануне с вестовым, переданную старшинами из Черкасска.

   Атаман не сидел, ходил по комнате, закусив длиннющий ус, молчал, был угрюм. Ждал отчаянного сотника с известиями о движении татарской орды, шедшей из Крыма вдоль берега моря. Шла она по приказу Ибрагима – турецкого султана, чей флот уже несколько дней стоял на рейде против устья реки.
- Ну, что? – встретил вопросом атаман вошедшего.
--Так что, Осип Петрович, идут… К полудню будут.
- Значит к полудню. – Повторил он, обернулся к замолчавшему есаулу.

   То, чего ждали, к чему готовились, о чём приходили к донцам вести ещё с самой ранней зимы, приобретало теперь определённость и точное время – начало осады Азова.

- Ещё чего скажешь, Тимофей Иванович? – опять спросил атаман после некоторого молчания.

   Сотник вернулся к двери и втащил из-за неё в комнату молодого татарина – жилистого, узкоглазого, как чёрт злого, что везли его словно бабу – связанного, перекинув поперёк седла. Что порубили его передовой отряд, налетев как волки, из тёмной сырой балки. Что покрыт он теперь вечным позором, потеряв саблю – подарок отца. «Шайтан – казак…»
- Спроси вот его. – Сказал Тимофей.

   Осип Петрович взял со стола свечу, подошёл ближе к татарину. Тот одет в синий добротный шерстяной халат, подпоясанный пёстрым, с серебряным шитьём поясом. И татарская, тороченная черно-бурой лисой шапка на нём, и перстень – золотой, турецкой работы, с камнем, играющем розовыми искрами в пламени свечи – уже на руке сотника, хвастливо заткнутой за пояс – всё показывало, что был тот не из простых нукеров.
- Допросишь?

   Татарин дико таращил глаза, молчал и скрежетал зубами. Атаман перевёл взгляд на Тимофея и, только махнул рукой. Вернулся к столу, сказал:
- Послушай лучше, Тимофей, как нас – казаков, православный царь Михайло Фёдорович перед басурманами жалует.
Сотник вытолкал татарина за дверь, вернулся, сел к столу. Есаул пододвинул свечу поближе и  продолжил читать:
- И вам бы на нас досады и нелюбия не держать за то. Казаки донские и волжские не наши, люди вольные, разбойные; живут и ходят без нашего ведома. Азов взяли самовольством и мы ссоры за них никакой не хотим иметь, хотя их, воров, всех в один час велите побить, а мы за них никак не стоим и не будем.

                *  *  *

    Совсем ещё молодым казаком был Осип Петров при избрании государя в Москве. Был он с атаманом Жигулиным (при себе держал, в вестовых, сына своего приятеля, атаман) и на земском соборе, и на совете боярской Думы в грановитых палатах Ивана III. Видел он и как грудь в грудь, сверкая грозно очами, встали славного Дона атаман Василий и князь Дмитрий Михайлович Пожарский – герой-освободитель, который за заслуги перед отечеством сам готов был надеть венец Рюриковичей. Так вот было.

   Встал князь Дмитрий перед пустым царским престолом, победитель, - перед боярами встал как господин перед холопами своими. И говорил:
- Отныне у нас во царствующем граде Москве благодать божия воссияла, мир и тишину господь Бог даровал. Станем же у всещедрого Бога милости просить, дабы нам дал самодержителя всей России. Только нет у нас царского происхождения. Подайте же совет мне… - спрашивал.

   Да только все молчали. Потому как каждый за своего держал: за Владислава – польского царевича или за князей Воротынских, за  Голицына, Трубецкого, Шуйского – мятеж был велик и настроение злейшее. В спорах и несогласиях заканчивался уже третий месяц.
- …Что-то решать надо, бояре.
И вышел тогда галичский дворянин, уж имя которому и запамятовал Осип Петрович, и предложил выписку из Троицкой Лавры о родстве Михаила Фёдоровича Романова царю Фёдору, коему приходился племянником по матери его – царице Анастасии Романовне, жене Ивана Васильевича.
- Он, да будет царь. А кроме него никто не может быть.
Шум тут поднялся:
- Что за писание принёс!?
- Кто таков!?
- Откуда!?

  А тут и Василий Жигулин встал, и выпись предложил на Собор такую же. Князь Дмитрий Михайлович с места вскочил, в глазах лютый зверь. Рукоять сабли своей татарской так сжал, что ногти на пальцах побелели, а говорит тихо, словно у матери родной, у гроба стоит:
- Атаман, какое ты писание предлагаешь?
- О природном государе Михаиле Фёдоровиче – отвечает атаман.
Так вот помнил Осип Петрович, как это всё было.

     В православную же неделю должны были опросить народ и воинство о выборе царя. Собор сошёлся весь на Красной площади. Но когда думные мужи: Спасского монастыря архимандрит Иосиф, да боярин Морозов, да Авраамий Палицын с другими вышли на лобное место, то ничего ни говорить, ни спрашивать им не пришлось. Всё сборище единой глоткой заорало: «Михаил Фёдорович Романов, да будет  царь-государь Московского государства и всей земли русской» - такое было единомыслие. А по другому подумать, так согласию как не быть тут, коли поляков отогнали к Смоленску, ополчение князя Пожарского по домам уже разбредаться стало и под стенами белокаменного кремля оставалось его не более двух, двух с половиной тысяч, а казаков по ту пору стояло таборами: в Китай-городе, по берегу Москва-реки, да за Покровскими воротами – одиннадцать тысяч человек – по описи.

    Да ещё слышал Осип Петрович, что узнав о выборе царя Михаила, гетман украйны Сепага, в доме которого жил Филарет, заявил ему: «Ведомо нам, что сын твой на престол казачьими саблями посажен». Филарет же отвечал: мол, избран Михаил по Божию благословению и согласием всей русской земли. И чья тут правда была, того и по сию пору атаман не ведал. А только мыслилось ему, что без Божьего промысла ничего на белом свете статься не может. Что же насчёт сабель, так на то Дон по степи и течёт вольно, чтоб казаку ответ держать, лишь перед Божьим судом и своею совестью.

     После венчания Михаила Романова на царство, тридцать пять казаков выборных, остались в Коломенском  дворце – личная охрана. Среди них и Осип Петрович. Выучился он тогда и польскому языку и грамоте. Стал интересоваться пушкарским делом, осадной наукой.

                *  *  *

- Пойду ужо я, Осип Петрович – наконец произнёс Тимофей.

   Вышел на улицу.  Двое казаков – из тех, что ночь эту с сотником были в разъезде, о чём-то в половину голосов толковали с третьим, разбуженным, наверное, шумом и топотом, и пришедшем теперь послушать. Узнать, что принесли те с собою из-за той стороны. Замолчали. Тимофей отвязал коня, взял его в повод. Отпустил казаков. Подождал пока смолкнет в тени за поворотом, и монотонный и гулкий цокот копыт. Надвинул на лоб ещё больше, лохматый бараний трухмень свой. Обернулся к татарину:
- Давай, - ткнул в плечо его нагайкой – Пошёл.

   Спустились по склону вниз, к реке. Оттуда тянуло и холодом, и сыростью, и запахом дыма. Где была Николина церковь и пристань с частым строем покачивающихся мачт. Там стояли казармы и склады, забитые всяким припасом. У самой кромки воды отыскал сотник двух сторожей у костра. Пожилые бородатые дядьки натаскали за ночь раков и уже приготовились наварить их в большой медной посудине…
- Здоровы ли – подошёл к ним
- Твоими молитвами, слава Богу, держимся – ответил один. Прислонил большую корявую ладонь к лицу своему, от костра закрывая взгляд, как бывает от солнца – что-то не разгляжу тебя токмо, хлопец.
- Тимофей я, с Зырянской
- Это что на Маныче? Старшой?
- Он
- Проходи к костру, мил будешь. Раков вот варим, отведаешь ли с нами? А кого с собою то привёл?
 – Татарина – чёрта, в степи отловил. В ночь в разъезд ходили…
- Идут ужо, значит?..
- Идут. Идут отцы…
Помолчали. Потом спросил Тимофей:
- А погодьте, деда Харитона не видел хто?
- Видел я. Вчераси у Степановых односумов  дневал – подал голос второй казак – у них-от видать и ночует.
- Чернушкина что-ль, - атамана?
- У него…
- От, посторожите-ка, бусурмана покудова… - Сотник взял в горсть халат татарина на грудках, подтащил того к костру, сказал – сымай одёжу-то. Сам стянул с него шапку.
- Ну, - пнул пленного кулаком в грудь. Пленник распоясался, стянул халат и ка-ак хватил им об землю у ног Тимофея: – «У, шайтан!» - процедил сквозь зубы.
- Вот уж племя бесовское – усмехнулся один из казаков.
-Сапоги ужо, тоже сымай – произнёс сотник.
Собрал затем одежду, сунул всю в мешок притороченный к седлу. И уходя уже, сторожам напомнил:
- Свяжите ноги-то ему покрепше, ушоб не убёг-от, шельма.

   Атамана Чернушкина станичники стояли в галдареях – каменных казармах подпиравших стену. Жили там односумами бессемейные. Туда и направился сотник.

                *  *  *

   Дед Харитон, которого он искал, этого года весною только пришёл в Азов. Пришёл не беглым, вольноотпущенным, искать семью свою – жену и сыновей, пропавших тому уж лет сорок назад.        Случилось это во время большого набега крымского хана Тимурзы. В тот год ушёл Харитон с большим обозом в Москву – везли урожай по поставкам в казну и продать кое-что. Вернулся же он к сгоревшей избе. Чёрные, поблескивающие головешки не тлели уже, всё залило давно, загасило дождями на хуторе. Печь стояла покосившись, осыпав побелку от жара, закопченная. Две старухи пришли, что в лесу всё прятались, рассказали «как было-то».
 
  - Стариков - отца, мать Харитоновых схоронили уже. Причитали: – «Без христианского-то обряду… Попа с окольного села-то пожгли татаре прямо у церквы… А жону твою, нет, не видели с ребятишками… Ни живых, ни умёртвых ни було…»

   Тогда же бежал Харитон вослед на юг, но в пограничье его поймали, вернули, люто высекли. Бежал на следующий год, на троицу, опять поймали и высекли. И на следующий год. И ещё сколько раз… Спина у него с того была что кора дубовая. А в самые этого года святки, как приехал молодой боярин (прежний уж умер лет пять назад) погулять в своей вотчине. Кинулся Харитон ему в ноги, просил отпустить его в дикое поле искать жену и ребятишек своих, коли живы. «Коли нет – может могилу повидать, или весточку какую услыхать об них»  Посмотрел на него боярин – старик совсем, не работник – да и отпустил.
   Как закончился пост, вырезал Харитон из рябины на дворе своём посох, покидал в заплечный мешок какого было в дорогу добра, и пошёл.
   В Азове объявился он к самому маю. Вошёл через северные ворота. Задрал голову, осмотрелся и спросил у сторожей:
- А чи, хлопцы, це и исть хвород Азов?
И получив утвердительный ответ, повёл расспрос дальше:
- А иде у вас тут в казаки приимають?
- А идее стоишь – уже смеясь над дедом, отвечали сторожа – сабля есть вот ты и казак. Е у тебя деду сабля?
Ни-и, - продолжал дед серьёзно, и не замечая насмешки – саблы нету. Вот шо е…
И дед вытащил из-под длинного своего тулупа старый пищальный ствол. Ни кресала, ни приклада, ни курка…
- Ну-у, деду, с такой аркибузой ни один татарин не страшен.
- Яки оркибуза!? Оркибузу я видал у Рязани, ёна вона кака… А енто оркибузска – поправил дед несмышлёных.
Те только покатились со смеху. Дед рассердился, топнул ногой в лапте, сказал:
- Цыц, черти!

                *  *  *
 
   Галдареи – сооружения из песчаника и кирпича. Сводчатые здания с одной стороны служили дополнительным укреплением основания городских стен. С другой – казармами, конюшнями, складами воинского припаса. На крышах их, куда вели лестницы из самих помещений, были выложены огромные очаги с котлами для варки смолы и кипятка. Зияли жирными жерлами толстые мортиры, харкавшие трёхпудовыми каменными ядрами навесом через стену на головы осмелившихся осаждать город. Ядра были сложены здесь же ровными пирамидами. Выше вели лестницы на саму стену. Там в прорези между зубцов выставлены были лёгкие фальконеты, фузеи, и бомбарды уставленные в деревянные колоды, пристрелянные по местам и теперь ждавшие.
 
   Внутри галдареи были узкими, тесными, даже днём освещавшимися плохо помещениями. Окна-щели, вырезанные лишь по одной их стене, не давали ни света, ни воздуха внутрь. Поэтому, когда Тимофей в них зашёл, со свежего, степного-то дыхания, тяжёлый дух кислого варева и сотен жарой истомлённых тел, сразу же залепил ему ноздри. Храп, покашливание, какое-то сонное ёрзанье доносились с разных сторон. И темнота. Двигаясь в ней осторожно, чтоб не задеть чего-нибудь, сотник набрёл на стол. Достал из-за пояса огниво, чиркнул им несколько раз, затлел фитилёк, начал шарить по столу, среди посуды, оставшейся после вечерней трапезы односумов, ища свечу. Нашёл огарок, сальный, в плошке, запалил его.

                *  *  *

  Харитона сотник первый раз увидел дней через несколько после прихода того в город. Стоял он на стене, в окружении десятка веселящихся казаков. Тулуп его – старый, перепоясан был зелёным татарским кушаком, из-за которого торчал широкий скорняжный нож. Дед держал перед собой палку, с прилаженным к ней тем пищальным стволом, и рассуждал о том, что «…казаку без ружья никак нельзя. Чи, придет басурман-турок, чема его стрелять?..» За те несколько дней в Азове Харитон успел уже обзавестись кой-какой воинской амуницией. Важно вытягивал из-за пояса старый пороховой рожок с серебряной чеканной окаёмочкой, ставил свою «оркебузску» стволом вверх, ссыпал через тонкий носик в неё порох.
- Хватит деду, хватит! Кудыш ты ево столько сыплешь – вдруг останавливал его какой-то казак.
- Ничёго, - подбадривал деда другой – бой будет злее!
Харитон тем временем загонял в ствол ветошный пыж, доставал из мешочка за пазухой круглую свинцовую пулю, разглядывал её, катал кацапыми своими пальцами – хороша ли, достаточна ли для его ружья, решал что нет, шарил, искал другую. Отыскав, наконец, и её досылал в ствол.
- Ну, кажишь, дед, как стреляить, - не имея более уже никакого терпения, произносил кто-то. Дед также важно пристраивал оружие между зубцов крепостной стены, упирал другой конец палки себе в живот, насыпал на полку щепоть пороху, доставал кусок пеньковой верёвки, говорил:
- Огню.
Чиркало несколько кресал, запаливали деду фитиль. Харитон долго целился в степь, подносил тлеющий конец фитиля к полке с порохом – «Ба-бах!» Белое облако дыма с брызгами огня вырывалось наружу, поднималось, плыло по воздуху плотным клубом. Харитон брал фитиль в зубы, чтоб руки были свободны, и начинал заряжать по новой… «Ба-бах! Ба-бах» - неслись над городом выстрелы. Дед был доволен своим вооружением. Казаки вовсю веселились.
- Щас себя дед спалишь – смеясь, вдруг заметил кто-то.
Веревка, зажатая Харитоном во рту, подпалила его седую бороду. Дед ругаясь, выплюнул её, стоящие рядом принялись все разом тушить затлевшие волосы.

                *  *  *

Тимофей нашёл Харитона лежащим на лавке, укрытого тулупом, против самого очага, с вечера ещё не остывшего, струившего из нутра своего потоки сухого жара. Сотник вытащил из сумы татарскую одежду, бросил на пол, под лавкой, рядом с дедовским мешком, постоял немного, вспомнив, снял с пальца перстень, положил поверх, и совсем было собрался уходить уже. Но, остановило его. Поворотился обратно он к лежащему. Наклонился. Прислушался. Откинул с лица его ворот тулупа. Дед Харитон был мёртв. Тимофей перекрестился, прошептал неслышно губами: «Чтож это… Господи!» Поднял на руки почти не имевшего веса старика, вынес из казармы.
Время катилось к рассвету. Небо посветлело, из чёрного сделалось оно тёмно-синим. Звёзды истлели. Предутренние сумерки сгустились и легли плотной тенью на землю. На лабиринт тёмных улиц и тупиков. В окружение белых стен, вдруг спустилась какая-то гулкость. Гул не слышный, молчаливый пока не потревожит его звук, расточился в пространстве. И шаги Тимофея расплывались по нему громким эхом, отзывались в стенах строений, разносились, разлетались и замирали.

   Сотник принёс Харитона на площадь к Иоанна Крестителя церкви, зашёл во мрак её сводов, мерцающий несколькими огоньками лампадок. И опустившись на колени, бережно, словно тот ещё мог чувствовать, положил тело Харитона на пол. Он знал, конечно, но сейчас ему не верилось, за жизнь свою прожитую на Дону, он ни разу не видел, чтоб человек умирал просто так. Он наклонился к лицу покойника, всматриваясь в него при малом свете лампады, желая убедиться – возможно ли. Провёл рукою по его лбу, закрытым векам, плотно сжатым, сухим губам. Человек был мёртв – без раны, без видимого глазу увечья. Тимофей положил его на полу ровно, сложил руки ему на груди, крестясь, склонился над ним, не зная, что сделать нужно ещё, смотрел на лицо его…

   За церковными пределами по площади проехало несколько всадников. Топот копыт их коней, их голоса пронеслись вдалеке, за стенами, не коснувшись тишины и мрака церковного свода, и затихли. Тогда-то и услышал сотник едва различимый шёпот. Он встал, прошёл вглубь храма и пред предтечевой иконою увидел крупную, склонившуюся фигуру атамана. Осип Петрович повернул голову и, подняв к иконе свечу, сказал:
- Посмотри, Тимофей.

  Тимофей подошёл и увидел, на тусклой красками греческой иконе, из глаз Иоаннова образа стекала вниз прозрачная капля. Осип Петрович в руке держал небольшую серебряную плошку, которой разливали по лампадам масло. Капли скатывались по иконописному лику и падали в неё с тонким звоном. Она была уже наполовину заполнена. И сотник, вдохнув в грудь воздуха, почувствовал, как пронизано церковное пространство тонким и благим запахом миро. И только тут он вспомнил во много раз виденном образе, заметил тот взгляд, глаза, встреченного им в лесу человека, накормившего его рыбой. Узнал его лицо, припомнил, казалось то, что уже навсегда забыл, то о чём он говорил с ним тогда у костра…
Тимофей окунул палец в плошку с Предтечевыми слезами, начертил им на лбу своём крест. Перекрестился троекратно двумя перстами и повторяя, повторяя шёпотом за атаманом, преклонил перед иконою колена.

                *  *  *

  Было то в год тысяча шестьсот двадцать седьмой от рождества Христова. В тот год Тимофей бежал. Скрылся он в лесу, старался держаться подальше от людей, их пашень и деревень. Он шёл туда, куда несли его ноги – неизвестно куда. Как прожил он два этих месяца? Бог его знает. Как выжил один в лесу? Он сам бы никогда не смог об этом поведать. Тимофей долго тогда не спал ночами. Иногда до рассвета, когда солнце, вновь рождавшееся на востоке, начинало белить чёрный холст небосклона, он сидел у костра.

  И вот в одну из таких ночей произошла эта встреча. Был низкий берег реки. И он, и всё, что ни было вокруг, эта река и лес, высокие и стройные деревья, трава и кустарник, которым поросла вся противоположная его часть, и вымытая чистой проточной водой песчаная отмель, и далее… Всё погрузилось в глухую и тёмную августовскую ночь. И только весело потрескивали в огне сучья, а жаркое пламя костра, одно, боролось с этой всеобщей мглой. Оно выхватывало из неё кусок живого, видимого мира, в котором земля и берег, вода и несколько тонких стволов деревьев продолжали дальше своё дневное существование.

  Вдруг, из тишины донеслись явственно водяные плески. Как будто кто-то впереди по реке ступал по мелкой у берега её воде. Шаги эти приближались, и вскоре заметна стала в ночной темноте белая фигура… «Берегиня!» - представилась ему. Росту высокого, в белой, свободной одежде, по самые пятки, до воды касается. Волосы длинные, вольные, всю с головы её опутали. Глаза большие, чёрные, словно вода в омуте, а лицо бледное. Вот уж совсем один единственный шаг остался – переступить границу ночи и,.. «Всё!» - собрал свои силы Тимофей, поднял руку, будто застыла та, заледенела вся, еле слушается. Поднял руку, положил на себя крестное знамение: «Помоги Господи!»
- Здоров ли, православный!
Аж теплом на него повеяло. Стоит человек. Рубаха свободная, штаны грубого белёного холста, до колен закатаны, ноги босые, волосы длинные, борода стрижена коротко, не по-мужицки. Мешок хитро перевязан, на плече висит, а в руке кукан с рыбою.
- Здоров ли? – спрашивает
- Здоров, прохожий человек, здоров.
- Уж не больно погляжу я, ты приветливый
- А мне неча привечать… Да, один ли ты?
- Один, не бойся. Не разбойник я.
- А я не разбойников как раз и боюсь.
- Да ты не из тех ли, что дорогу свою за плечами носит, да пальцем ей указывает куда сворачивать?
- Да, хошь бы и так. Тебе- от, что за дело!?
- Дело то мне за малым. Вот, рыбы наловил, хочу попечь
А голод Тимофея донимал. Лишь раз за всё это время удалось ему зашибить камнем беспечную утку на оном из лесных озёр, да пару раз наловить щурят, заплывших в мелкую речную протоку. А в остальном же, ягоды и заячий помёт были его пищей.

- Ладно уж. – Сказал он примирительно.
Незнакомец присел у костра на корточки, сбросил на землю мешок, развязал, достал оттуда нож и ловко, быстро, умело так, начал разделывать и чистить рыбу. Взглянул на Тимофея поверх пламени.

- Иной натворит дел и бежит, как зверь от людей прячется. И думать не хочет, отчего так всё. А надо бы ему знать, что у любого дела, даже греховного, есть причина. И есть последствия. И всё уже определено Всевышним. Человек не ведает, а Он знает, будет спасён человек или нет. Ты думаешь, что спрятал саблю за своей спиной, а я и не вижу. А коль увижу, буду тебя опасаться. А это не так. – Незнакомец улыбнулся Тимофею.

- Давно ли ел? – спросил. Взгляд незнакомца был добродушный и в то же время с какой-то грустью. Что-то неведомое располагало Тимофея к нему. Он перестал бояться этого человека. А тот уже отгрёб немного углей в сторону от костра и на ветках раскладывал почищенную рыбу, посыпая её солью из белого холщёвого мешочка.
 
- Ты вот видишь воду в реке, знаешь откуда она течёт, а куда течёт, пока не знаешь. И чтоб узнать, тебе нужно по этой реке проплыть. А Он знает. Он эту реку проложил по земле и тебя к этой реке привёл. Ты никогда не увидишь всю реку целиком, только сегодняшнюю часть её. Не пройти тебе её всю от истока до устья. Но река есть. Мы идём по ней, и Господь даёт нам кров и пищу от неё.
 
   Он подцепил ножом пару готовых рыбёшек и на листе лопуха подал их Тимофею.
 - Жизнь это река. И народ река. Кажется течёт она вольно, а на самом деле так, как Господь проложил её путь.  Как проложен путь твоей жизни, как проложен путь народа, так этот путь и будет пройден. А мудрствование от глупой гордыни человеческой. Сейчас, - думает человек, я укажу пальцем куда реке течь, она и потечёт. Или сидит у берега, слёзы проливает, что не так всё, а вода тем временем мимо протекает. Или того хуже, думает что найдёт другую реку, которая теплее и ласковее будет. Уходит от своей, и гибнет в сухой пустыне. Настоящая мудрость в простоте. Направил тебя Он к этой реке, значит, таков твой правильный будет путь…

  Они проговорили всю ночь. Никогда ранее Тимофей не встречал человека, умеющего так рассказать. Так, чтоб всё вдруг стало понятно. А утром, собрав уже все вещи в свой мешок, незнакомец спросил его.
 - Знаешь ты, у какой реки мы сейчас сидим?
Тимофей отрицательно покачал головой.
- Это река - Дон.

                *  *  *

   Тысяча шестьсот сорок первого года, июня в двадцать четвёртый день, в самый ранний обед, к городу подъехал передовой ногайский отряд. Всадники остановились на расстоянии лучного стрельбища от стены и затоптались на месте, загалдели, замахали руками, ни мало не обращая внимания на крепость и казаков. Потом, казалось, столковавшись об одном, большим полукругом обошли город, и спустившись к берегу реки, спешились, стали поить коней.
  Из-за горизонта, тем временем, широкой волной, от моря и куда хватало взгляда, поднялась, вспенилась пёстрая, в клубах жёлтой пыли орда. И растеклась по зелёной степи конными, пешими, арбами, повозками с фуражом и припасами, кибитками, стадами овец, табунами лошадей. С моря в устье дона вошли турецкие корабли, на лодках, плотах высаживалась янычарская пехота, сгружались пушки, ядра, бочки, ящики, тюки. Вокруг встали стеной ржанье, гомон, рёв верблюдов, скота, крики ослов, бой барабанов. Всё это живое, беспокойное море двигалось, шумело, прибывало и устанавливалось. Разбивали лагеря, ставили шатры, палатки, намёты. Копали ямы, жгли костры, носили воду, резали дико орущих животных. Варили, ели, отдыхали, работали, шли, плыли…

  И в душном мареве дня, никому не доступная белая крепость, словно старорусская ладья, плыла по волнующей лаве железа, тел пыли, дыма и шума. Над землёй, под высоким небом.