Недальние дали Востока, глава 1, Транссиб

Наталья Лукина88
   Все, что написано - чистая правда. Ну, или почти...как и любое другое художественное сочинение.
   
   Посвящаю своей юности, острову Шикотан и своим одногруппникам.

   Об учебе в Художественном училище, о стройотрядовской поездке на остров Шикотан, о непростых отношениях в группе, приведших к приключениям на острове, чуть было не закончившимся трагически, но со счастливым концом. О началах моего становлении, как личности, начинавшемся тогда, в те незабываемые годы.

               
                ДАЛЬНИЕ ДАЛИ ВОСТОКА


   Где бы я ни собиралась пребывать или жить, всегда стараюсь выбирать комнаты с видом на восточную, рассветную сторону, чтобы любоваться рассветом.
   Восток! Там живет солнце, рождается день. Здесь,  в Юго-западной Сибири,в  сердце России (вообще-то это не совсем так, но я так ощущаю) солнце появляется гораздо позже, чем на краю евразийского континента – на востоке, что именуется Дальним. Первыми солнце встречают у нас жители этой далекой стороны – страны рождающегося солнца. Но еще раньше них начинает рассеиваться ночная тьма на крошечных островках земли посреди океанских вод, в самой крайней точке россиийских владений, на разделении суши и моря, где воды земные соприкасаются с водами небесными, сливаясь в одно, как это было в Начале, в самой своей середине рождая свет…
   Эта волшебная страна всегда казалась мне такой далекой, такой недоступной - как сказка, о которой возможно только грезить. Но ведь сказки все время входят в нашу жизнь, изменяя и преобразуя ее. Однажды произошло маленькое чудо, сказка вошла в мою жизнь, и невозможное стало возможным.


               

                Гл.1 "ТРАНССИБ"


…- Транс-сиб… Транс-сиб… Транс-сиб…
   Ах, эта вечная песня колес, звенящих рельс, далеких дорог! Она длится и длится, кажется – без начала и нет ей конца!
   Эта песня родилась очень, очень давно: первые наброски ее звуков и словес появились еще в конце девятнадцатого века: пока еще только в проектах о великом пути, который должен будет пройти через весь континент, пересечь его «От Москвы до самых до окраин…» - как будут петь потом потомки тех, кто уже в начале века двадцатого станут прокладывать этот путь по земле: Великий Сибирский путь.
   - Транс-сиб… Транс-сиб… - поют колеса.
   Эти звуки – как отголоски песен, с которыми строилась эта дорога.
   Хотя ох как непросто было строить ее: ведь стальная колея Транссиба прокладывалась через многие широчайшие реки, неосвоенные места, перевалы и участки с вечной мерзлотой, в условиях суровой сибирской зимы и не очень-то ласкового лета. Но люди у нас – они ведь сильны телом и душой, и они всегда любили работать под песню, которая поднимает дух. Они пели, возводя высокие насыпи, пробивая тоннели сквозь горы; пели, укладывая шпалы и рельсы… И потому, наверное, так звонко поют теперь эти самые рельсы, в унисон с колесами, отстукивающими километры всего этого очень и очень дальнего пути.
  - Транс-сиб… Транс-сиб… - я готова слушать эту песню долго-долго…бесконечно… Хотя, конечно, песня эта прервется – когда мой поезд, мчащийся вдоль великой магистрали, прибудет в конечный пункт моего пути – в город на краю материка - Владивосток.
   Но это будет еще не скоро: ведь как бы быстро ни отстукивают колеса, но путь лежит не близкий: почти пять тысяч верст от моего родного города в один конец! А если ехать в другую сторону, в другой конец этого великого пути – на запад, в столицу Родины моей – то это будет почти столько же, но все же поменьше…

   1977-й год, мне 18 лет. И этот год стал для меня переломным. Как это бывает, когда кульминация одной сказки жизни уходит и начинается другая.
   Я лежу на верхней полке вагона, почти не чувствуя ее под собой. Укачивая в легких объятиях, несет меня сквозь пространство-время волшебная птица Феникс, и от ветра, рождаемого взмахами ее крыльев, развеивается пепел всего, что остается позади. Пусть останется там все темное, весь негатив, а впереди уже видится только нарождающийся свет, перемены и начало новой жизни!
 - Пусть перемены эти будут только к лучшему, и вся моя дальнейшая жизнь наполнится только светом, радостью, любовью… - мечтала я.
   И стук колес подтверждает это, когда они поют:
 - Да-да, да-да, да-да, так будет, так будет…
   И я верю этой песне, и сердце мое звучит в такт, душа поет в унисон, и Феникс вторит:
 - Да будет так… да будет так…
   Как ни сладко спится в покачивающейся на ходу люльке, которую несет через открытые пространства Сибири золотокрылая птица Феникс, но надо просыпаться. В купе уже почти светло. На нижней полке спит Ленка. На остальных – никого пока. Чем дальше мы едем на восток, тем меньше пассажиров в вагоне, можно спокойно располагаться, где хочешь, в нашем плацкартном купе.
   В окне все также проплывают бесконечно ровные степи, перемежающиеся быстро проскакивающими мимо перелесками. Но после Красноярска поезд стал все чаще делать плавные повороты. Так что можно иногда видеть «голову» или «хвост» его – похожего на длинную гибкую змею, целеустремленно ползущую куда-то вперед.
   Вот «змея» замедляет ход, взбираясь на высоченную насыпь, - метров в двадцать высотой! Полукружием огибает она болотистую местность. Вагон накреняется так, что кажется: вот-вот он опрокинется, и я со своей верхотуры загремлю вниз, прямо в глубокую топь.
   Но и это кажется теперь не страшным и совсем не опасным приключением! Хотя я всегда была страшной трусихой, боялась высоты, и даже, например, - прокатиться с невысокой горки на лыжах было для меня страшно непреодолимым чем-то. Только совсем недавно я научилась более-менее без падений преодолевать крутые горки у нас в сосновом бору возле училища, куда мы ходим на уроках физ-ры. Наверное, вот здесь, - на холмах, сменивших равнину, зимой хорошо кататься, - вот бы приехать! Выйти где-нибудь прямо в эти сопки, взобраться на одну их них, чтобы посмотреть: а что там, за ними? Или вот прямо сейчас – остановится поезд, откроются двери, я выскочу наружу, - чтобы пробежаться по полю, по лесу, нарвать вспыхивающих на солнце ярко-оранжевых огоньков, - еще пышно цветущих здесь повсюду, - а у нас они уже, наверное, отцвели давно. Надышаться чистейшим воздухом, легкое дуновение которого проникает сюда только через маленькую щелку в окне…
   Дорога выпрямляется, холмы сглаживаются и снова поезд наш весело бежит вперед.
   Начинается еще один день в пути. Второй? Третий? Или уже – четвертый?.. Время теряет свои очертания. Оно отсчитывается теперь только непрерывными постукиваниями колес. Оно сливается с пространством, и они вместе затягивают свою бесконечно длинную песню: обо всем сразу и ни о чем. Как те северо-восточные люди, по местам жительства которых мы проезжаем. Их самих я, конечно, не видела, но читала в книжках. Сама природа, видимо, навеивает им свои песни: стоит только прислушаться и присмотреться к окружающему миру, и – услышишь… Для этого надо иметь чуткие уши и зоркий глаз, и душу чистую, незамутненную городским отравленным духом. Как давно я не была на природе, и никогда еще не уезжала из дома так далеко…
   Мне так хорошо, что я готова ехать хоть целую вечность, но – все же – скорее бы приехать уже туда, где ждет нечто вовсе уж удивительное: невиданная природа с ее бескрайними просторами земли и моря, и – дальше-больше – сам Океан, по водам которого нам предстоит плыть до крошечного островка посреди него. Это – остров Шикотан!
   Сердце мое опять переполняется восторгом, и не верится: неужели все это происходит со мной, здесь и сейчас?! Как это все же здОрово, что я поехала со стройотрядом именно туда, а не куда-нибудь в другую сторону!
   И меня ждут, конечно, незабываемые впечатления!
   Эта поездка пришлась как нельзя кстати. Она прервала длинную череду дней, которые теперь кажутся мне все более тяжкими и беспросветно-унылыми. Словно я брела долго-долго в каком-то темном тоннеле, - таком длинном, что и света в конце не видно. Но вот – стоило только сесть в поезд, и… Впереди появилась точка света, которая с каждым отстуком колес становится все ближе, ближе, обещая вскоре превратиться в одно сплошное сияние!
 - Доброе утро! Хватит дрыхнуть. Вставай чай пить. – Я так замечталась, что не заметила, что Ленка уже встала, сходила в туалет и даже принесла чай в серебряных подстаканниках, в которых простой чай кажется божественным напитком!
 - Доброе, спасибо Лен, но я еще поваляюсь немного.
   С Леной Протопоповой мы сблизились только теперь, хотя учимся на параллельных потоках: я – на театральном, она – на педагогическом, и в училище нашем художественном пересекались мы все три курса редко и почти не общались. Особенно в последнее время, когда у меня настал особо тяжелый период, и я, все больше уходя в себя, замкнулась и почти перестала общаться с кем бы то ни было. Особенно – со своими одногруппниками. Глаза бы их не видели – так они все опостылели за три года. Я специально поселилась в поезде не с одним из «своих», а с девочкой из другой группы и в купе, расположенном в другом конце вагона от них. Чтобы как можно меньше пересекаться. Даже в туалет стараюсь ходить как можно реже: ведь в том конце вагона – о н и. Как-то так получилось, что отношения в группе у нас не сложились. Почему? И как получилось, что все мои мечты о красивом будущем, где я – художник! – я – среди своих, тоже художников, близких мне по духу людей, и вместе мы создаем это прекрасное будущее, как настоящие творческие личности, - разбиваются в пух и прах, оставляя лишь пепел сожаления?..
   Рисовать я любила всегда, сколько себя помню. И когда у нас в Кемерово открылось Художественное училище, решила попробовать, и – поступила! Хотя подготовки не было почти никакой, - только немного поучилась в художественном кружке держать карандаш, соблюдать пропорции, класть штрихи и мазки, чувствовать линию, цвет. Рутина в общем, но когда, наконец, что-то  начинает получаться, гордость создателя просыпается: вот – маленькое чудо – кувшинчик, яблочко, все прямо как живое получается!

      В училище тоже поначалу были простые натюрморты, писанные акварелью, гуашью, потом пошло масло. Я с жадностью бросалась на каждую постановку, и если другие в группе писали один натюрморт, я за то же время – два. Другие-то пришли после трех-четырех лет обучения в студии, им теперь намного легче, чем мне, и надо их догонять.
   А группа подобралась у нас сложная, разномастная и по возрасту (от 16 до 26 лет), и по всему. Наш руководитель - Августа Антоновна – маленькая, хроменькая преподавательница рисунка, выделяла меня за старательность и усидчивость. Она говорила: «Художник – это девяносто процентов трудолюбия, и только десять процентов – таланта. Все у тебя получится!» Остальным это было не очень по душе,  они, - может, и чуть более одаренные, - завидовали моей усидчивости и упорности.

    Двое парней были еще и музыканты – играли в инструментальном ансамбле на электрогитарах и ударных. И вот, стоит преподу выйти из аудитории, как начинается: трам-та-ра-рам по табуреткам, по столам, мольбертам: изображают барабаны и вой гитар, орут: «Облади-облада…» «Естедей…», воображая из себя становящихся все более популярными у нас Битлов. И то дергают за косу, то толкают под руку – отвлекают от работы: чтоб не выделялась.
 
    Так и пошло. Дальше – больше. Группа раскололась надвое (как и в каждом коллективе это бывает): терзающие и терзаемые. Первые всяко-разно изощряются в «творчестве»: дурацкие прозвища придумывают, дразнилки, песенки; другие - или дают отпор, или молча терпят, стараясь не обращать внимания. Ко вторым относилась и я. Я ведь представляла себе все совсем не так, а как должно быть в идеале: мы, будущие художники! – не такие, как все, а творческие личности, красивые телом, сердцем и душой, стремящиеся к совершенству, чтобы нести людям настоящее искусство!
    А тут…  Придурки эти… Шумят, орут благим матом не понятно что, так что голова трещит, заниматься главным делом не дают. Сначала не до этой дури было: рьяно начала учиться «на художника», а учиться я всегда любила… А когда опомнилась – уже поздно было. Верхушка из нескольких соучеников прочно заняла свои позиции «сверху», а внизу иерархии оказалась я  - самая беззащитная.

   Самая младшая в семье и опекаемая двумя старшими братьями в школе, отличница – всегда на Доске Почета, на особом месте в классе, - тут вдруг низвергнута на нижние ступеньки этой маленькой общественной лесенки. Это было обидно до слез (уязвленная гордыня!). Не обошлось и без наклевывающихся влюбленностей: едва только понравившийся мне мальчик – Сережка А. начал проявлять ко мне интерес, - как был «отбит» старостой Анькой Л., она была у нас самой старой – аж двадцать шесть лет, целая пропасть между нами, и старше Сережки на восемь лет! Она же была и старостой группы, и главной заводилой во всем. Совратив Сережку на первой же «картошке» (где мы весело провели две недели: по вечерам - вино, песни под гитару, танцы под «Битлов»), она всячески принижала меня, чтобы ее любовник тоже смотрел на меня с презрением, и уже не отпускала его, сделав своим пажом. Так и царили они до самого третьего курса, когда уже стало невозможным терпеть небезобидные шутки, превращавшиеся в насмешки и откровенные издевательства.

    …Первый курс, второй, третий… Расходящие круги по воде. И все больше растет разочарование: в себе, в людях, в творчестве – все одно и то же, изо дня в день (мне-то, как всегда, идеалистке, представлялось все не так, как в жизни бывает). Тупое штудирование натюрмортов. Поставит преподаватель стул, кинет на него драпировку, красиво расположив складки; в центре композиции – какой-нибудь старинный глиняный кувшин, вокруг него фрукты, вылепленные из воска, но как настоящие. Компоновка предметов, умение расположить их на листе ватмана, соблюдая пропорции, перспективу.  Легкими штрихами обозначаешь контуры: здесь будет то, а здесь – это. Проводишь ось, намечаешь пропорции кувшина, рисуешь овалы и эллипсы горловины, всех частей, дна его, доводя уже движения руки до автоматизма. Дальше появляются остальные предметы, обретая форму и цвет. Акварель должна быть полупрозрачной, легкой, воздушной. А у меня все акварели были какими-то затертыми, тяжелыми: наверное, потому, что слишком старалась писать все так, чтобы было наиболее «похоже» на настоящее, а оно все не оживало никак. И немного завидовала другим согруппникам: у них все это получалось легко, буквально в несколько мазков кисти. С гуашью было полегче: она более плотная и вязкая и больше поддается моей тяжелой руке.

     Потом – портреты маслом, на третьем курсе пошла «обнаженка». Изучали пластическую анатомию человека: мышечный каркас, скелет (настоящий стоял в нашей студии) рисовали, лепили череп из глины. Живую натуру, конечно, изображать интересней, но и тяжелее намного: сидит натурщик, человек со своими своеобразными чертами лица, а смотришь – у всех он выглядит на каждом рисунке по-разному, -  то ли мы так видим человека, то ли еще не умеем изобразить его таким, какой он есть на самом деле.

      Вот обходишь мольберты, полукругом расставленные вокруг натуры: вот на первом  холсте женщина – в профиль, на бледно-голубом  фоне, словно в дымке тумана видится. На втором – она уже в три четверти, еще только намечена дуга в центре лица, которую пересекают линии, обозначающие места, где потом будет лоб, глаза, нос, рот и подбородок, и общие контуры сидящей фигуры. Освещение изменилось, и цвет становится насыщенней, с зеленоватым оттенком. На третьем холсте натурщица в фас, смотрит прямо на тебя, и черты лица, - хотя тоже еще набросок, - это черты будто совсем другого человека. На четвертом – тоже в три четверти, но уже в другую сторону, и опять  - ничего похожего ни на саму женщину, ни на те, другие изображения, ни по чертам,  ни по форме, ни по цвету.

      Каждый художник видит и рисует все по-своему, и рука его отображает видимое только ему одному, или же только рисующееся в его воображении. Изобретает свою манеру изображения. А где же истинное, а не видимое?! Это всегда была для меня загадка. И я старалась добиться максимальной схожести, ведь «натура» - она одна такая, неповторимая, не похожая на других людей. Каждый человек красив и интересен по-своему. Хотя преподаватели говорили, что совсем не обязательно добиваться абсолютной схожести, - это ведь не фотография, и что не это главное, а - умение создать свой, оригинальный, гармоничный  по линиям, цвету, форме и содержанию, сюжет, заинтересовать зрителя. Но я упорно, старательно копировала натуру, перенося на бумагу или холст именно те черты, что присущи именно этому человеку, а не тому, что возникает в моем сознании, воображении, а потом – на холсте. Зачем искажать то, что создано природой?! И потому снова были «замучанные», затертые до дыр работы. Работала упорно, смывая, соскабливая слои красок мастихийном и начиная все заново, переводя огромное количество красок, снова и снова экспериментируя и смешивая их на палитре в разных сочетаниях, так что в конце концов получается уже просто грязь. И чем больше я старалась «оживотворить» натуру, тем больше терялись свежесть и воздушность, но черты лица натуры в конце концов все-таки были наиболее близки тем, что мы видели перед собой, именно у меня.
   Но к концу третьего курса и у меня начало получаться все уже более или менее в моей собственной манере. Я старалась добиться пластики в позе, показать гармоничность линий, цвета.

     А согруппники, подходя легко ко всему, задаваясь целью писать нечто, что было бы просто красиво, пластично, притягивало взгляд, и не более того, подсмеивались надо мной. Намекали все время, что я – бездарь, или даже прямо говорили, что я тут – лишняя среди них, гениев.
 
     Преподавателям было все равно – что творится в группе, когда они, усадив в нужную позу натурщика, поставив свет, расположив красиво складки драпировок, и не навязчиво, - чтобы не ломать индивидуальность, - подсказав каждому художнику, как лучше писать, уходят заниматься своими делами. И вот: сидит какая-нибудь бабулька в одних трусах, или дедок в написнике (тогда было немыслимо обнажаться на людях, молодежь не решалась как-то, и позировали в основном с запитыми лицами пенсионеры), сидит, или стоит, застыв в неудобной картинной позе, посинев от холода (топили у нас зимой плохо, а софиты и обогреватели давали мало тепла и света), -  студенты их и за живых людей-то не принимают; и вокруг – настоящий бедлам. Сделав пару штрихов-мазков на холсте, все ходят, болтают, «достают» друг друга, изощряясь всяко-разно, и особенно тех, кто хочет работать, толкают под пуку…

     Учились мы на театрально-декорационном отделении. И вот в конце третьего курса, оформляя спектакль «Ричард третий», - по Шекспиру, - делаю макет декораций: четыре картонных лестницы ввиде пирамиды, наверху – трон, к которому шел по трупам король Ричард. А между этими дорожками – ступенями наверх – треугольные решетки: вход в темницу, ну или гробницу, куда уходили все, кого он погубил. И вот эти-то решеточки я сижу, паяю, а они, зараза, ну никак не хотят спаиваться: то канифоль с оловом отвалится, то проволочки распадутся... Тут еще Сережка: только начнет что-то получаться, он возьми да и подтолкни под локоть: чик, и все развалилось! Начинай заново.

     И так раз десять. У нас, у девчонок, к тому времени повелось: если сильно достают, берешь, что под рукой, и лупишь, или кидаешь в придурков. Тут у меня под рукой оказался один из сапожных ножей, которыми мы чинили карандаши (чинили также и скальпелями, и один раз Ленка Ж. уже почикала слегка Сережке ногу): тяжелая, скошенная наискось железяка, заточенная как бритва. Я хватаю его и – метаю, почти не глядя, стараясь при этом удержать паяльник так, чтобы проклятая решетка не развалилась. И что ж! Нож летит и впивается Сережке в руку возле локтя! А на нем – дорогая редкость по нашим временам: кожаная куртка. А-ах! Все в шоке! И – поднявшийся на меня же ропот!
 - Вызывайте Скорую! – Кричит Анька. – Она Сережке вены порезала! Куртку искромсала…милицию надо звать!..
   Да какие вены?! Какая милиция?! И он же сам виноват, зачем лез?! Ну все, хватит с меня, не могу больше! Убегаю…

     Прямо в сосновый бор, где мы зимой бегаем на физ-ре на лыжах. Иду, реву в голос: не могу, не могу, не могу… Ненавижу, всех ненавижу, себя ненавижу, дурра! Просто кукла, правильно они говорят: пустая, никчемная оболочка! Недаром меня еще в школе до восьмого класса называли Мальвиной – за банты, кружевные воротнички и фартучки, за то, что тихая, примерная ученица, отличница!.. Но, наверное, я - и правда никчемная бездарность, никому не интересная и не нужная!..

     Как-то незаметно я за эти три года оказалась в вакууме: с сестрой Людой, которая была с детства моим самым близким другом, мы перестали общаться. Она поступила учиться на пекаря, я – на художника, а моя лучшая школьная подруга Ольга – в музыкалку. Все отдалились, ушли в другой коллектив.  И некому стало даже поверить свои сердечные тайны, да и не стало особо тайн никаких.

     На прошлый Новый год ходила  я с Ольгой к ним училище на праздник, познакомилась там с Сашей З. Встречаемся с ним иногда, он приходит, приносит пластинки, слушаем Вивальди, Баха, Моцарта, я рисую что-нибудь, он молчит. И все. Один раз поцеловал было, обслюнявил только, фу!.. Да и вообще все пацаны противные такие! Лучше уж быть одной и спокойно заниматься творчеством.

     Одиночество – лучший друг для творческого человека, но иногда оно оборачивается вдруг врагом. Очерченный круг, ледяная прорубь, течение затягивает, тащит туда, откуда возврата нет, твое бессильное тело, словно куклу, и нет сил бороться. Кукла! Пустышка. И вся жизнь теперь, в мои уже восемнадцать лет,  кажется пустышкой, пшик – и нету ее, стоит только ткнуть иголкой, и шарик лопается, и превращается в ничто!..

    Вся моя жизнь это: училище, живопись, рисунок, композиция, история театра, костюма, искусств и т.д. Плюс все общеобразовательные предметы. Тяжело. И все экзамены сдаю на пятерки, вызубрив все до одного билеты, и на занятиях выкладываюсь по полной, по всем специальным предметам подтягиваюсь. Но…все больше накапливается усталость, все труднее заставлять себя тащиться рано утром на занятия через весь город, на тот берег Томи, таская на себе с автобуса на автобус тяжеленный этюдник, подрамники, сумку с учебниками. И хочется уже бросить все и не мучиться…

      А еще Марк Теодорович появился у нас на третьем курсе, - фанат своего дела, всю жизнь отдавший театру (своему кумиру). И начал делать и из нас не просто декораторов и бутафоров, изготавливающих по чьим-то эскизам декорации и умеющих вылепить для них из ничего - все, что угодно: из простой дерюги – блистающую золотом парчу (вместо драгоценных камней и жемчугов – простые зерна риса, или там фасоли, приклеенные на грубый холст и раскрашенные); из бумаги – шикарный вазон (папье-маше); из марли – сказочный лес на заднем плане сцены, написанный на ней красками; а - настоящих постановщиков хочет сделать Марк из нас. 
    Держит нас всех весь третий курс на занятиях с утра до позднего вечера, стараясь вложить в наши головы все, что знает и умеет сам. Готовит достойных преемников себе. Но где уж нам уж до него – первого, кого еще лет тридцать назад удостоили в нашей области звания Народного художника, - первым в России! И не даром, - ведь он настоящий новатор в театральном искусстве. Но к тому же – и непримиримый. Ни с кем и ни с чем не считается, и с тем особенно, кто не понимает этого его новаторства, которое должно двигать искусство вперед. И вовсе не к социалистическим достижениям, а - к другим, более высшим идеалам должно стремиться оно…
   За что его и «поперли» из театра, которому Марк отдал все свои силы, всю жизнь. Не поняла, не оценила партийная верхушка новаторских идей подвижника. И вот Марк пришел в наше училище, чтобы сделать из нас, недотеп, настоящих художников-постановщиков, а не рядовых бутафоров. Которые может быть смогут когда-нибудь доделать то, что не успел он.

     Конечно, совсем сложно все стало. Очень уж Марк требовательный. Посадит нас вокруг себя, и часами говорит, говорит, говорит, - обо всем, а не только о театре. «Вся жизнь – театр, и люди в ней актеры…» - любит он повторять. Задает вопросы разные, иной раз неожиданно, прямо в лоб, и надо сходу отвечать. Например:
 - Почему ты пришел сюда? Для чего, чему хочешь научиться?
 - Что такое театр? Что несет он людям?
 - Что такое жизнь, в чем ее смысл и цель?.. Да, для тебя, лично. А – вообще?..
   И так до бесконечности.
    Это первый такой интересный, талантливый человек, неординарная личность и учитель в наших жизнях. Мы глядим на него во все глаза и слушаем во все уши.  И пытаемся д у м а т ь.
   Мы говорим об искусстве, о театре, о литературе, об интересных авторах и произведениях, из которых можно сделать необычную, яркую и содержательную историю на сцене.
   Каждый из нас выбирает для курсовой работы какою-нибудь пьесу, или роман, или даже рассказ, который задел его за душу, и как настоящий художник-постановщик начинает «ставить» спектакль. И вот, после долгой подготовки: изучения материала, всего, что связано с автором произведения, что он хотел донести до читателей и зрителей будущей постановки, с эпохой того времени, когда происходит действие - костюмов, предметов быта и так далее, - начинаешь творить маленькое чудо. Стараешься уложить все это в одну маленькую «коробочку» так, чтобы в ней было все: идея, смысл, начало, кульминация и конец… Все, что хотел сказать автор, и что хочешь донести ты сам до будущего зрителя на сцене надо показать в декорациях.. Но, при этом, – лаконично, предельно сжато и выразительно.
   Дело доходит до макетов декораций, мы изготавливаем их из подручных материалов, рисуем эскизы костюмов.
   Перед «Ричардом третьим» у меня был Достоевский, «Униженные и оскорбленные». Петербургские трущобы предстали в виде серой монолитной стены дома без стен: пролеты лестниц видны, комнатки –пеналы, их содержимое и те, кто там обитает. Сделано это все из простого толстого листа пенопласта, который я и превратила в дом – кротовую нору… За ту курсовую работу поставили четверку, а эта – под угрозой, что не успею, и тогда прощай, стипендия! Скоро просмотр, а у меня еще ничего не готово!  И все - эти сволочи, твари, мешают, все время отвлекают, доводят до белого каления, как же они надоели все!.. И вся моя жизнь – как та глухая серая стена, о которую все время бьешься лбом, и кажется, что все – это тупик, из которого нет выхода…
   Вагон качнулся, и я слегка ударилась о стенку головой.
   - Ну чего, выспалась наконец? – Ленка уже причесалась и, глядясь в маленькое зеркальце, красит ресницы, плюя в коробочку с тушью.
 - Выспалась! Отоспалась за все три года, наверное. Ну или за один последний – точно.
- За оставшиеся еще успеешь отоспаться, еще ехать да ехать.
 - Где едем, не знаешь?
 - Кажется, ночью Тайшет проехали. Слышишь – тихо стало? Бамовцы вышли, наконец. Поехали дальше дорогу строить, великие строители века сего.
 - И правда, потише стало. Часов до трех ночи, наверное, «гудели». Даже шобутнее наших. Даже на проводниц плевать хотели. Песни орут, хохочут как ненормальные.
 - Ага. До сих пор так и слышу: «Слышишь время гудит – Бам! На просторах гудит – Бам!..» И так всю ночь: бам да бам по башке. Надо было уж пойти да побухать с ними вместе, звали же. А так голова теперь будет трещать, не выспавшись толком.
 - А с бухалова еще больше бы трещала. Кто тебе не дает: ложись да спи.
 - Давай позавтракаем, бутеры еще остались с сыром, надо доедать, испортятся. Жаль, курочку мамки твоей съели – вкусная была. А что дальше будем кушать? Представляешь, у меня деньги на нулях уже почти.
- Да ладно, у меня есть еще. Проживем.
- На Шикотане заработаю – отдам. Говорят, там деньги большие можно зашибать.
 - Да, наверное, - соглашаюсь я, но деньги меня волнуют меньше всего, главное – это все же «туманны и запахи тайги».
   С полотенцем на шее уже почти уверенно, не натыкаясь на стенки, продвигаюсь вдоль коридора, раскачивающегося, словно палуба лодки посреди реки, которая плавно обтекает наш поезд с обеих сторон. Почти во всех купе пусто и тихо стало, только в последнем наши уже проснулись и бренчат на гитаре.
 - Слышишь наши гудят – БАМм! По башке твоей дам – Бамм! И по ж… твоей – Дамм! И по…
   Нет, ну не кретины ли?! И тут не могут никак без своего дурацкого «творчества».
 - О, королевишна идет. Как спалось, ваше нижайшество? – Сережка, отставив свою гитару, преградил ею мне путь.
 - Уйди! Пройти дай, а?!
 - Таможня не дает добро. Дань плати.
 - Чего? Уй-ди, я сказала!
   Идиотский ржачь. Все смеются, хохочут, а чего – не понятно! Похмелились, что ли, уже?
 - «Уй-дии», «Уй-дии», - передразнивает меня Кеня рыжий, жалобно сквасив свою конопатую физиономию, - бу-буу, бу-бууу..
   Это намек на то, что я, как всегда, только и могу, что промычать что-нибудь на подобие этого, а не выдать что-то особо остроумное на их счет. «Остроумное» на их взгляд. А я и не собираюсь насиловать свой ум, изощряясь в дурацких шуточках.
 - Бу-бу, оно и есть Бу-бу, - ржет, заливается, Анька, и даже Светка Н. – моя «подруга по несчастью», тоже самая младшая в группе и также получающая регулярно различные плюхи от «вышестоящих», смеется (вот подсирала!) – Ой, не могу… Бубу…
 - Бубу, бубу, бубу, ой, я не могу поднять ногу, а ты ляг, я те помогу-уу, - забренчал снова на гитаре Серый, и я, воспользовавшись моментом, прошла к туалету.
   Бубу – это моя последняя кликуха, которой наградили меня мои согруппнички, - еще в апрельские каникулы, когда мы ездили в Москву на практику – аж в самая святых – Большой театр! Марк Теодорович пробил нам эту поездку. И это было потрясающе! Первая моя поездка за пределы не только города родного, но и области! И все было бы просто здОрово, если бы не эти постоянные домогательства, подковырки и доводилки всю дорогу и в поезде, и в общежитии, где мы жили, и даже на работе в мастерских театра, - хотя уже и меньше, чем раньше, но все же здорово доводя меня уже чуть ли не до отчаяния, что – ну нигде от них не спрячешься, везде достанут!..
   В последнее время, правда, - после той истории с сапожным ножом, - когда был педсовет и меня исключили было из училища (!?), - в группе у нас стало потише, все немного посерьезнее стали, да и сессию надо было сдавать, некогда было особо дурью маяться. На том педсовете меня выставили, как самую злостную нарушительницу дисциплины, - особенно Анька старалась. И ее послушали, потому что она – староста группы. Директрисса невзлюбила меня с самого начала, - видимо, она поняла, что обществоведение я ненавижу, - единственный, кстати, из всех общеобразовательных предметов. Ненавижу еще со школы зубрить все эти постановления, пленумы, съезды партии…и для чего это все нужно знать нам, скажите на милость?! И при чем знать наизусть.
   Конечно, если ты хочешь продвигаться по карьерной лестнице через партию, тогда ладно. А если не видишь в этом смысла? Все равно – надо всем быть идейно обработанными и подкованными. Но если я, например, не пойду после училища в театр, или стану работать художником – оформителем где-нибудь на заводе, то должна буду писать лозунги, транспаранты, соцобязательства. Хотя и для этого не надо знать большего, чем шрифты и способы их нанесения на бумагу или красный кумач.
   И вообще – я бы с куда большим удовольствием почитала того же Достоевского, чем учебник обществоведения. Чем я и занималась на уроках, кладя книгу под парту себе на колени. Отрываясь от нее только тогда, когда Директрисса замолкнет, вдруг прервав объяснение нового материала, и уставившись в меня буравящими глазками ждет, - не очнусь ли я от похождений Раскольникова и не вернусь к реалиям дня… Поэтому и по предмету у меня всегда натянутая четверка, и на педсовете меня пропесочили, как надо. И вынесли на рассмотрение предложение – «исключить!».
   Только вмешательство Августы Антоновны и Марка Теодоровича спасло меня. Хотя…не факт, что мне дадут спокойно доучиться последний, четвертый курс…
   И вот опять – начинается. Вспомнили обзывалку, начнут придумывать новые. Но я как-то становлюсь все тверже в душе, все дальше отодвигаются все эти проблемы. Кажутся уже не такими уж значительными, и даже мелкими по сравнению с тем: какой мир открывается мне навстречу! Какие просторы и еще большие дали впереди, и ждут открытия!
   Умывшись, зачесываю назад свои влажные темные волосы а потом опускаю их на лицо, и они ложатся мягкими волнами. Недавно я подстригла длинные волосы до плеч, и уже не заплетаю их в косу, как было раньше. Так я стала выглядеть взрослее и серьезнее. Хотя лицо у меня и правда кругловатое, и глаза хлопают иногда, наверное, как у глупой куклы. Бубу, надо же. Хорошо хоть, что уже не Мальвина или просто Кукла. Да ерунда это все, далеко не главное. Главное, конечно, не внешность, а то, что внутри. А свой внутренний мир я знаю, и он не так уж плох, как я думаю. Я ведь стараюсь работать над собой. И то, что у меня внутри, совсем не обязательно знать всем этим…придуркам. Надо быть выше всего этого.
   И я с гордо поднятой головой иду через вагон. Но «придуркам» сейчас не до меня.
 - И вновь продолжается бой, - горланят они, - и башка с похмелья гудит. Похмелиться-я с тобой мы пойдем – на станцию, что ждет впереди!
   Но вот из соседнего, купейного вагона, пришел наш командир отряда, Владимир.
 - Так, это что такое? Быстро прекратили шуметь! А иначе высажу на любой станции, и обратно пешком будете добираться. – И он пошел дальше по вагонам, наверное, в вагон-ресторан завтракать. А Сережка снова забренчал по струнам и уже потише, завел:
 - А я по шпалам, опять по шпалам иду-у домой по привычке.
   Чай уже остыл, и я покупаю еще по стакану нам с Леной, положив туда по кусочку сахара.
 - Что, опять достают? – Спрашивает с сочувствием Лена.
 - Да пошли они! Лучше держаться от них подальше и не обращать внимания. Не хватало еще, чтобы они и здесь мне отравляли жизнь.
 - Командир приходил, спрашивал, как мы себя ведем. Я сказала, что хорошо ведем. А он говорит: если парни будут пить или сильно шуметь, - жалуйтесь, я их быстро высажу и домой отправлю.
 - Стучать мы, конечно, не будем, а то совсем сожрут. Но если бы и правда их выкинули из поезда – как бы хорошо было! Хорошо еще, что не вся группа едет, а то вообще бы копец был.
   Мы с Ленкой быстро сблизились и уже успели многое рассказать о себе, и она в курсе моих проблем. Хорошая, простая девчонка из далекой деревеньки, мы ровесницы и у нас есть много общего. Вот только книги она не любит читать, и все время отрывает меня от чтения, чтобы о чем-нибудь поболтать. А книга у меня на этот раз – обалденная просто! Запрещенная, «Мастер и Маргарита» называется. Дал мне ее в дорогу Сашка З., доверил, как самое дорогое, и очень просил с заговорщическим видом - по возможности никому не показывать ее.
   Книжка эта – небольшая, но толстенькая, в красной обложке без названия, с желтыми рыхлыми страницами, текстом, будто отпечатанным на машинке пишущей. Наверное, так оно и есть.
 - Самиздат, - прошептала я, показывая книгу Ленке. – Только никому не говори, ладно? А то и посадить даже могут. Хотя вроде бы уже это печаталось в каких-то журналах официально, но – кто его знает…
   Я прямо заболела этой книгой. Вот открываешь, и сразу ты – уже в ином мире. И как он отличается от мира этого, настоящего! Страсти человеческие и не-человеческие затягивают и уносят куда-то в неведомое и до сих пор не познанное, о чем понятия не имеешь никакого, и ни о чем подобном даже и не задумывался никогда!..
   Вот бы сделать по этой книге спектакль! Как это может выглядеть на сцене?
   В центре пространства, посреди вращающегося круга, должен стоять Крест, конечно. Большое Распятие. Оно то и дело поворачивается при помощи поворотных механизмов вокруг оси: то медленно, то вдруг быстрее… А в конце, когда все закончится, оно будет вращаться, - так, что будет казаться: распятый на нем человек словно обнимает весь мир вокруг себя, из перекладин, к которым прибиты руки, испускаются лучи, свет сияет вокруг головы… К ногам Его женщины приносят и кладут цветы – желтые хризантемы… Но Крест этот большую часть действия остается как бы невидим, он открывается только иногда: если идет повествование об Иешуа. А когда выступает Воланд – Распятие остается как бы в тени происходящего. И… наверное, еще вдали, на заднике сцены, как тень – очертания Креста, стоящего высоко на горе. Так и остающегося недоступным для всех, кто суетится там, внизу.
   А что – если предложить Марку эту идею – создать такой вот спектакль? Идея, конечно, бредовая. Марк, может быть, и сам и читал «Мастера» и даже думал над постановкой этого гениального произведения, но чтобы ставить в театре… Смерти подобно!..
 - Интересно? – Спрашивает Лена. Ей скучно сидеть одной, дремать и смотреть в окно.
 - Ужасно интересно! Это не книга, а прямо дверь в иной мир…
   Я только сейчас заметила, что солнце уже не спереди смотрит в окошки, а больше освещает правую сторону вагона, склоняясь к западу. А поезд сегодня держит курс на юго-восток, приближаясь к Байкалу. На какой-то станции я выскочила из вагона и в маленьком магазинчике купила пирожки, - там все же дешевле, чем в ресторане. Но все равно цены намного выше, чем у нас.
   Мы заварили чай и сели покушать. Поезд уже тронулся, и я спросила у проводницы, проходящей мимо:
- Скажите, а что это за станция была? Вокзал красивый такой, необычный.
 - Слюдянка. А вокзал построен полностью из мрамора. Единственный в мире, между прочим, - такой!
 - Ух ты, класс! А скоро Байкал?
- Уже подъезжаем.
   Вдруг упала тьма и полностью поглотила нас. Тоннель. Их мы проехали уже несколько.
 - Страшно. Представь, мы внутри горы едем!
 - Ага. Вот, наверное, ужасно тяжело было пробивать эти тоннели по несколько километров: взрывать, расчищать, рельсы прокладывать. Интересно, наши бамовцы уже, наверное, добрались до своей Тынды. Недавно эту ветку пустили, теперь дальше БАМ поведут. Представь, Лен, аж на Чукотку, через Берингов пролив, пройдут и потом – на Аляску, в Америку! Я думаю – не махнуть ли после училища на эту стройку? Вот где романтика!
 - Да какая романтика!? Это же тяжелый, адский труд. И, говорят, не так уж нужна эта дорога. Только если осваивать будут земли эти, а ведь и вечная мерзлота, и горы, болота, тундра… Да еще на случай войны. Монголия и Китай совсем близко тут. А знаешь, что не комсомольцы-добровольцы и герои только здесь вкалывали? И сколько вот на этих самых рельсах, по которым мы едем, людей полегло? – Понизив голос, Ленка округлила глаза. – Сорок тысяч, или даже больше.
 - Да ну, не говори ерунды. С какой стати?
 - Думаешь, эту дорогу всегда комсомольцы-добровольцы строили? Людей насильно пригоняли, из лагерей.
 - Уголовников?
 - И уголовников, и…политических. – Лена оглянулась: не подслушивает ли кто? И тихо продолжила: Диссидентов разных. Их голодом морили, все жилы вытягивали, да еще расстреливали пачками.
 - А я и не знала. А ты откуда знаешь?
   Ленка, совсем шопотом, оглянувшись на недавно подселенную к нам усталую тетку, которая, как вошла, почти сразу упала спать на второй свободной нижней полке, произнесла загадочно:
 - Знаю. У меня дедушка был – поп, а еще дядя – диссидент, они оба где-то тут погибли. Только не говори никому! Обещаешь? Дай слово.
 - Честное комсомольское! – Обещаю я, хотя примерной комсомолкой себя не ощущаю. Просто пришлось вступить «в ряды», как и в пионеры, в октябрята в свое время. И маршировать, распевая гимны, под барабаны и тромбоны вместе со всеми, и брать обязательства, и исполнять их. Не понимая, - зачем это все? Но – надо, значит надо.
   - Ленка, выходит, ты - из потомков «врагов народа». – Шепчу я ей на ухо. - И тоже – враг. Ха! Тоже мне – враг!
 - Да, я страшный враг, хужее фашистов даже! – И мы тихонько смеемся, чтобы не разбудить попутчицу.
   А поезд все время делает один поворот за другим между сопками, огибая их. И то и дело показывается сверкающая на солнце вода самого огромного и чистого озера на планете.
   Укладываясь спать, я любуюсь проплывающими видами до тез пор, пока все не утонуло в темноте. И засыпаю под песню колес, в которой появляются другие нотки – уже не такие восторженные, как мне казалось утром, а – наполненные печалью. Даже поезд, замедлив ход, тихонько огибает сопки одну за другой, то ныряя в тоннель, то взбираясь на высоченную насыпь, то ползя по самой кромке воды, пересчитывает шпалы, каждая из которых, может быть – стоила чьей-то жизни…Кто-то здесь мучился, доживая последние свои дни, и погибал, отдавая жизнь для того, чтобы вот сейчас мы с Ленкой ехали на дальний, дальний восток, а потом – еще дальше. Все ближе – Владивосток, море, которое я увижу в первый раз в жизни! И посреди океана – остров. Шикотан!..
   Он представляется мне сияющей жемчужиной на краю света… и тьмы… света… и тьмы…

   И вот – снова свет заливает мир вокруг нас, - восстает, как всегда, на востоке и льется навстречу, и поезд наш несется быстро, на всех парах, по относительно ровной местности.
   Пацаны сегодня попритихли: занялись делом. По трафаретам, оставленным бамовцами, наносят на штормовки рисунки. И свои надписи выводят на куртках: «Шикотан».
   С утра к нам в купе пожаловал Сережка:
 - Девчонки, займите денег. С получки отдам.
- Когда она еще будет, получка твоя! Да и нету денег, сами на мели сидим.
- Ну, ладно, - говорит, с таким видом, что, мол - «пожалеете еще».
   И когда я прохожу мимо них, слышу опять насмешливое:
 - Я Буба из Одессы, здрассьте! Я буба, я буба, я буба-ба-ба-ба...Евреи, евреи, кругом одни евреи!..
  - Что, - теперь я уже еврейкой стала? С чего бы это. Жадная потому что? – Думаю я. – Раньше они дразнили еврейкой и жидихой звали Ольгу К., которая из Биробиджана.
   А проезжаем мы как раз Еврейскую автономную область, кажется. А дальше – уже Хабаровск!
   Быстро все-таки пролетели эти несколько дней, между прошлым и будущим. Чем дальше отодвигаются дом, училище и все остальное, тем туманнее кажется все, что там осталось. И все больше света впереди, - ведь все ближе и ближе восток, ставший совсем не дальним!
   Попутчица наша исчезла: вышла где-то ночью, и мы снова одни в купе. Можно спокойно сидеть и лежать на любой полке, пить за столиком чай, глядя в окно на проплывающие там пейзажи. Местность идет то ровна, то холмистая, поезд идет ровным ходом на юго-восток, и яркое солнце почти все время смотрит на нас с северной стороны.
   - Как представишь себе, - говорю я Ленке, - всю эту дорогу из конца в конец всей России: аж дух захватывает! Представь, - мы же весной еще и ездили в Москву! Получается, я чуть ли не одним махом проехала весь Транссиб!
 - Классно! И как там, в Москве? Я еще ни разу там не была.
 - Интересно, конечно. Марк выбил нам эту поездку, - на практику аж в Большой театр! Но сам не смог поехать: сердце прихватило. Видимо, тяжело ему далась вся эта история с уходом из театра. Да и мы, оболтусы, ему нервы треплем. Он ведь выжимает из нас все невозможное, чтобы сделать настоящими художниками, а мы…дурью маемся.
   В Москву нас сопровождала Августа. Мы ехали туда тоже долго, около трех суток. Жили там две недели в общаге Щуки, на работу ездили в мастерские театра на метро, - оно меня поразило просто своей красотой и скоростью, с которой поезд несется по подземке: не сравнить с нашими трамвайчиками! Практика наша была в том, что поручали нам самую простую, рутинную работу. Например: обклеивать веревки фольгой, а потом прилаживать их на огромный задник, расстеленный на полу декорационного цеха. Зато потом нам дали контрамарки на прогон спектакля – перед премьерой главная репетиция. И мы поразились, увидев, что наши веревочки превратились на сцене в волшебно сверкающий в свете Луны лес! Сам Левенталь ставил Русалочку, и пела ее Синявская! Офигенно красиво, конечно. И мы изнутри попробовали и всю «кухню» театра, и все цеха посмотрели: декорационный, бутафорский, костюмерный и еще много других. И подготовку спектакля, и сам результат увидели. Это огромный труд. Я даже подумала, как и наши все мечтают: не попробовать ли после училища зацепиться как-то в Москве? Но нет, это уж вовсе несбыточно. Не смогу. Плохо только, что Марка не было с нами, он бы еще больше нам показал.
 - Слушай, тебе повезло, что поступила на театральное. Если бы я знала… У нас все завидуют вам, что у вас есть Марк.
 - Да, интересно конечно с ним учиться, но и тяжело ужасно. Я же, можно сказать, случайно подала документы на это отделение: просто тогда был на нем конкурс меньше, чем на педагогическое и тем более – на оформительское. Потому что не была уверена, что вообще поступлю. С детьми я работать не хочу, оформителем работать – тоже не особо, театр для меня был –вообще темный лес: я ведь не имела ни малейшего представления обо всей этой его «кухне», пока не появился Марк. Вообще у меня были о профессии художника слишком романтические представления, я не знала, что это тяжелый труд на самом деле. А Марк очень требовательный, буквально запирает нас с утра до ночи, заставляя работать, даже пирожки нам приносил, представляешь?
 - Я тоже не очень-то хочу работать с детьми, но куда деваться? – Ленка причесывает свои длинные волосы, заплетает косу. -  У нас в поселке есть художественная школа, можно там иметь свой кусок хлеба. Я бы хотела, конечно, в городе обосноваться, но вряд ли получится: квартиру снимать надо, это дорого, а родителям не на что мне помогать. Может, надо было все же попробовать поступить на оформителя, - там оклад больше, но как подумаю, что надо будет сидеть где-нибудь в цехах на заводе, соцобязательства да лозунги писать…Лучше уж в школе. А еще лучше – стать бы «свободным художником»! Но это – вообще несбыточно.
 - Да, свободными художниками быть у нас вряд ли получится. – Вздыхаю я. - Говорят, чтобы свою мастерскую заиметь, надо сначала «заиметь блат». И огромный талант тут иметь совсем не обязательно.
 – В театре-то, конечно, интереснее, чем на заводе где-нибудь.
 - Да, но там тоже свои заморочки. Вот Марк – талантище, и все силы свои «на алтарь положил», всю жизнь отдал театру, и вот – пришлось все же уйти. Даже до пенсии не дали ему доработать.
 - А почему?
 - С л и ш к о м талантливый потому что, хочет быть самим собой в искусстве, время пытается обогнать, на много-много вперед уйти. Слишком много новаторства проявляет. Хотя главнее в театре – это, конечно, режиссер, но и от Главного художника тоже многое зависит. Марк в последнее время слишком много брал на себя, вмешиваясь даже в процесс постановки спектакля, и настаивал на все более новаторских подходах в классике.
   Далее я говорю, по привычке понизив голос, хотя кому тут, в поезде, это может быть интересно?
– Он сильно-то не распространяется, но партийному руководству он чем-то сильно не угодил. Они же хотят, чтобы на сцене были только серп, да молот, да красное знамя развевалось. А у нас все больше классику ставят в последнее время. Не смотрела у нас в Драме Ромео и Джульетту? Там почти ничего нет на сцене, только: стена как бы отвесная, маленький балкон высоко на ней висит, высвечиваясь в темноте, - на фоне не то домов каменных, не то деревьев, - и как гнездышко крохотное этот балкончик, которое пытались свить, но так и не свили влюбленные. А за всем этим на заднике сцены нарисованы дороги, уходящие куда-то вдаль… Можно выбрать любую, и могли они же выбрать другой, более легкий, путь, но нет: лучше смерть, чем жизнь без любви…
   Марк пытался нам немного рассказывать об этой его последней постановке. «Я, - говорит, - специально укрепил этот балкон на отвесной стене так высоко, чтобы показать - как непросто Ромео преодолевать все препятствия на пути к своей любви. У меня спрашивали все: как же он, - бедный артист, игравший эту роль, - будет залазить туда?! Я говорю – залезет, если захочет. Если не сможет – какой же он Ромео? А тот, - и правда, как настоящий Ромео, - залез! Взлетел прямо на балкон с разбега! Но стена-то все же не настоящая, сломаться может, и мы укрепили на ней незаметные из зала скобы, увитые «девичьим виноградом».
   И тут же спрашивает у нас: что мы думаем обо всем этом? Что убило, или – кто убил этих влюбленных, затоптал на корню росточек их самой первой, самой чистой и честной любви? Почему мы так равнодушны, так бездушны, так непримиримо жестоки друг к другу? Даже самые близкие, якобы – любящие  - люди?! Именно бездушие и малодушие убивает, а даже – не ненависть, - межчеловеческая, классовая или какая другая. Потому что заблуждения приходят и уходят, а пустота в душе, не заполненная любовью и всепрощением – это самое подлое и низкое, что есть в человеке…. «Убивают собственных детей, а потом ставят им памятники!..» Почти вскрикивает Марк, и на глазах его слезы…
   Он уже старенький, а как ребенок малый, все так близко к сердцу принимает. Говорит – все через сердце надо пропускать, а иначе – никакой ты не художник, и сказать тебе нечего, и место тебе не в искусстве, а…на помойке! И мне кажется при этом, что это он говорит именно мне. Я его боюсь ужасно, и когда он что-то спрашивает, не могу сказать ни бе, ни ме. И все смеются надо мной. Считают вообще полной дурой просто. И Марк, конечно, очень сомневается, что из меня вообще что-то можно сделать стоящее. Но, наверное, он, как человек умнейший и прозорливый, что-то усмотрел все же во мне, - может, я не совсем уж конченая, бесталанная идиотка, - раз продолжал мучиться со мной, помогал тянуть курсовую. И заступился за меня на педсовете, как и Августа Антоновна, - сказала, что я очень трудолюбивая, и – свое любимое – что художник это усидчивость и трудоспособность прежде всего…  В общем, решили дать мне шанс. Но Директрисса решила пока не выносить окончательное решение, а дать мне испытательный срок, «чтобы попыталась исправиться», и перенесла педсовет на сентябрь. Так что я даже не знаю – удастся ли мне закончить училище. Зависла между небом и землей…
 - Да уж… Тебя же загнобили, и ты же самая виноватая оказалась!
 - Может, я сама и виновата. Дала повод, позволила себя гнобить. Самоустранилась из-за гордыни своей попранной. Сама захотела уйти в тот вакуум, в котором оказалась. А самоустраниться ведь все равно не получится. Если захочешь жить – приходится как-то подстраиваться ко всему. Слабая я, все же. Хотела даже с собой покончить.
 - Да ты что? Сдурела совсем?!
 - Тогда, после педсовета…Я ушла в бор и долго бродила там одна. Чувствовала себя выброшенной из жизни. Как рыба на льду. Задыхающаяся, опустошенная. Увидела веревку, болтающуюся на сосне над ручьем…Брр…Что-то такое подступило…потустороннее… Думаю: Господи, да разом покончить со всем, да и все тут. Чего так мучиться. Раз я такое никчемное существо. А потом вспомнила Москву. Знаешь, что меня больше всего там поразило? Не музеи и театры даже, не магазины с таким барахлом, которое у нас достают по блату только. А то, что там церкви разные на каждом шагу. Красивые такие. Стоят себе посреди всей этой толкотни, и никто их как будто не замечает. Зайдешь – там такая тишина таинственная, и росписи, и свечи. А Троице-Сергиева лавра! Я два раза съездила туда: один раз со всеми, на экскурсию, а потом – уже одна. Наши пошли в Мавзолей, а я сбежала. Такую очередищу отстоять, чтобы посмотреть на мертвого Ленина?..
   Бродила там весь день, и никуда не хотела уходить. Вот, думаю, остаться бы, стать монахиней, иконы писать…Потом, приехав обратно в Кемерово, побывала в нашей единственной Никольской церкви, но ничего подобного не ощутила. Поразил контраст: всего одна церковка у нас, да и та в захолустье, на окраине, какой-то молельный дом. Ни величия, ни красоты особой…Но люди там такие же красивые ходят, как и в лавре: священники в черных одеждах, да и простые бабульки тоже. Такие добрые, просветленные лица…От них веет чем-то…чистотой, наверное. Вот – как от тех же сосен, например. Смотрю на них, и, кажется – они и видят, и слышат меня, и понимают. Сочувствуют. Говорят: все пройдет, не бери в голову. Иди дальше, и все будет хорошо. В общем, я решила не сдаваться. Безвыходные ситуации мы сами себе создаем, и сами же должны искать из них выход…Но вот как жить так, чтобы не создавать эти самые ситуации, кто скажет? У церковных людей что-то такое в лицах написано, что будто они знают ответы, знают что-то такое, что не известно нам. Я решила, что еще раз съезжу в церковь, и, может быть. – даже покрещусь. Но… так и не собралась. Закрутилась с курсовой и забыла.
 - А у меня хоть и дед был священник, и бабушка верующая, но родители атеисты.
 - Как и у меня. Но мама меня всегда провожает словами: «Ступай с Богом», я еще никогда, наверное, не выходила из дома без этого. И поначалу стараюсь идти «ступая». А потом забываю,
Кажется несерьезным все это. Ты как думаешь: насколько это серьезно?
 - Да, наверное, серьезно, хотя я особо стараюсь не задумываться. Но – если за «это» могут посадить и даже убить… Моего деда до сих пор помнят в деревне, какой он добрый был, всем помогал. А вот – угнали на каторгу, сгубили, будто разбойника какого. Но зачем-то же он на это пошел, даже на смерть…Может, где-нибудь тут и лежит он, и даже крест на могиле давно сгнил. Его недавно только реабилитировали. Бабушка так и умерла, ничего не зная о нем.
 - Знаешь, у меня какое-то предчувствие нехорошее, будто что-то случиться должно, хотя я стараюсь его гнать подальше… И я, наверное, все-таки, как приеду, сразу в церкви покрещусь.
 - Да… едем в какую-то даль несусветную, по морям-океянам поплывем…мало ли что случится может…