Глава 9

Вадим Филимонов
Глава девятая

 

- Я тебя съела! Джон! Я заколола тебя сонного как свинью. Я отрезала твоё мужское достоинство с привесками, поджарила и в одиночестве сожрала. У меня до сих пор стоит во рту, в гортани, в мозгу , запах жареного уя  с яйцами. Джон! что это было? Очередная шутка Будпроша? Всё было так реально, кажется, до сих пор у меня сидят волокна мяса или тончайшие жилки между зубами. Взорви на уй этот Будпрош! Или он уничтожит нас. Или раскидает по разным временам и странам. Мне страшно, Джон! Я убила тебя сонного. У меня не дрогнула рука, не зашлось в аритмии сердце, не помутился разум. Я с удовольствием убила и съела, хотя мне и было грустно потом. Я жрала тебя бесконечно долго и читала историю религий. Я всё, всё! теперь поняла, но это понимание, это знание не делает меня свободной, или счастливой, или мудрой. Это какое-то чёрное знание из мрачного подвала. И этот подвал – я сама. Этот мрак -  во мне. Джон! что же нам делать? Где спасение? И можно ли вообще спастись с этим мрачно-свинцовым грузом знания из собственной преисподней. Джон! почему я такая несчастная? Я же никого не убила наяву, не предала, не обманула, не продала ни за серебро, ни за золото, ни за знание древнего живописного мастерства. Кто я!? Откуда я?! Куда я лечу?! Я никогда ничего не боялась, а теперь ледяной мрак и ужас сковывает мои прекрасные члены. За что это наказание? И от кого это наказание? Кто нас ненавидит такой неизбывной ненавистью, мы же не дети Яхве! За какие грехи? И есть ли на свете такие грехи, чтобы за них так страдать? Или грехи тут ни при чём? Или и греха-то нет вообще никакого? А только... только... только что? Мы сочинили самих себя. Мы вырыли себе духовную яму, а не сверкающий пьедестал духа. Какое человечество населяет землю, если я – единица, не нуль, человечества смогла сожрать тебя и не подавиться, не отказаться, не отшвырнуть этот страшный клинок с чёрной ручкой и круглыми, золотыми газами заклёпок. И я не одна, вот что самое гнусное. Я прочитала всё. Я знаю, что Бога всегда пожирали и выпивали. Ритуал становился пышным, мысль изощрялась в непостижимых умопостроениях, а суть была людоедской. И это не вина или позор наш, если вся история пронизана этим чавканьем и хлюпаньем. Хорошо, пусть без чавканья и хлюпанья, пусть будет благоговейное проглатывание. Но что только не глотали боги! И глаза и другие части растерзанных сородичей. Меня тошнит теперь от этого тошнотворного творения пустых желудков и яростных нервов. Коллективное бессознаельное! Да пошло оно на уй, когда мне лично деваться некуда от отчаяния. Я не могу вывернуться наизнанку и отскоблить, отмыть себя от крови и переваренного мяса – дерьма, как я отмыла ванну от твоей крови и не исблевалась насмерть, не закололась тем же ножом, только что напоенном твоей кровью и лимфой. Пусть это был только сон, пусть это была проделка Будпроша, но это было событием моей психической реальности. Это сидело, действовало, таилось, маскировалось, приукрашивалось,  придуривалось и ждало момента, чтобы выскочить с ножом где-то в неведомом пространственно-временном или психическом континууме. Теперь я понимаю убийц, это дрожание хвостика, это ... Нет! Не хочу влезать туда! Это понимание делает меня несчастной соучастницей, хотя я не сделала ещё ни одного аборта и, надеюсь, не сделаю. Но убийца сидит во мне и готов выскочить с ножом, пистолетом, бомбой или лазером в руках в любом подходящем для него, не для меня! случае. Может я тронулась умом, спятила, слетела с резьбы, ****анулась? Ведь ты же живой и невредимый возлежишь передо мной на мягкой, молодой, зелёной травке и ни один муравей или комар с комарихой не смеет потревожить твой покой. Но это не может успокоить, утешить меня, ведь мы оба знаем о многослойности реальности, о тончайших перегородках отделяющих прошлое, настоящее, будущее и небывшее. Ведь Будпрош не плод моей больной фантазии \я здорова!\ , не анекдот, не хвастливая заметка в научно-популярном анлайновом журнальчике. Ведь я была беременна от Рембрандта, родила Ремба, он умер и похоронен где-то во мраке под кирпичными осколками. Ведь это правда?! Ведь это было? Ты же принимал роды и перегрызал пуповину? Джон! Джон! пророчество сбывается, любовь иссякает в мире, но мы – то любим друг-друга! Почему же наша любовь нас не спасла? Опять Будпрош виноват? Или моё кошачье любопытство? Или моя похоть? Или моя жалость к старику Рембрандту? Или мой восторг им же? И тобой! Всегда тобой! Я никогда не расставалась с тобой. Ну, разве только, когда я зачинала с Рембрандтом. Тогда, да, я всё забыла, даже себя. Мы как будто не принадлежим себе. Посмотри вокруг! Откуда эта опушка леса, луг, колокольчики? Когда ты видел в последний раз колокольчики? А ромашки? А лютики? которые лучше не есть. На экране монитора? В гербарии? В ботаническом институте? Во сне? Мы можем сплести венки и сыграть пастораль. И ты меня... Нет!  А может эта солнечная опушка нам в награду за наши страдания, за жизнь в каменных стенах со снегом в июле и обмелевшей Невой? Может быть мы в раю? Нет, какой уж тут рай! В раю не страдают душой или мыслью, это опять шутка, надеюсь не злая, Будпроша. Эти цветочки в любом случае лучше, чем ядовитые джунгли, динозавры, потоп, подвал, вечная мерзлота ледникового периода или пылающие недра юной Земли, или почти абсолютный минус межзвёздного пространства. Давай жить без всяких планов на будущее. Давай делать ребёнка, как мы давным –давно с тобой фантазировали, ещё тогда... когда я... тебе... изменила с Рембрандтом. Потом походим по лесу, поищем дорогу, найдём людей, возьмём у них в долг топор, пилу, нож и снова уйдём в лес. Мы построим себе избушку, помнишь ведь как её рубить, мы проходили это по истрии ремёсел. Тут и ягоды и грибы есть, а соль у людей попросим или обменяем на ольховую кору, или живицу, или сушеные белые грибы – они во все эпохи высоко ценились. Я буду варить грибной суп, я помню как его варить. Или ты не веришь мне? Или ты хочешь обратно в город, в подвал? Что нам там делать? Да и вряд ли мы туда дорогу обратно найдём, веть у нас нет ни компаса, ни часов, ни сектанта, ни карты, на Глобальной Навигационный Системы, ни календаря, ну ***-то у нас нет и ничего нам не надо, правда ведь? А ты не успел в последний момент взорвать Будпрош? Мне кажется, что это внесло бы мир и покой в нашу жизнь. Тепеь я просто содрагаюсь, вспоминая, как я в одной футболке заявилась к Рублёву, в двадцатиградусный мороз за стенами кельи. Это всегдашнее ожидание отлёта куда-то в неизвестность – измучило меня. Это я поняла только здесь, вот прямо сейчас, глядя на этого уверенного в себе муравья, который пробежал мимо и совершенно не обратил внимания на нас, даже обидно стало. Думаю, что и тебе было не очень-то весело прсыпаться среди ночи, может быть даже со стоячим конём, шарить вокруг на матрасе и нашаривать только пустое, остывшее место. Ведь ты же любишь меня, я знаю! И даже наука, эта проститутка! не может разлучить нас, хотя и пыталась. Я помню твои глаза, когда ты обнаружил отпечатки типографской краски на мой... этой... да! попе. Это не были глаза убийцы, нет, но глаза научного маньяка. Я для тебя не существовала тогда как субъект, а только как  объект небывалого ещё в истории земли эксперимента. И я не возненавидела тебя в тот момент. Если я могу понять убийцу, то дрожащий хвостик учёного – тем более. Я даже не обидилась на тебя, хотя и орала, но это были остатки бабьего эгоизма, застрявшего инстинктом в папке «собственность». Ты меня так любишь, что простишь даже моё людоедство с убийством. Ты ведь тоже знаешь всё. Теперь нам только осталось научиться тяжесть всезнания обращать в невесомость неведения. Тогда мы сможем летать без крыльев и уж тем более, без этих ревучих, вонючих, тяжеленных моторов. Так мы осуществим мечту старого греховодника Леонардо и он нам пошлёт привет из своего зазеркалья, перед которым , в земные времена, он занимался своей наивной тайнописью. Ты знаешь, я вот болтаю без умолку, поминаю людей у которых есть и топоры и пилы и соль и, наверняка, хлеб, а в душе опять поднимается тревога. Я вдруг вижу всю родную Землю, как будто из Космоса, и вся она совершенно пустая, и мне не страшно, а только одиноко, даже с тобой – моей каменной стеной. Опять не точно. Я вот подумала и вижу, что нет никакой тревоги внутри, ни страха, ни, тем более, одиночества,  с тобой-то под боком. Всё это шутки гормонов моего прекрасного организма, совсем не стопроцентно мне подконтрольного. Это всего лишь настроение, как выражались в старину, да к тому же – женское настроение. Помнишь: пейзаж с настоением, или мелодия, или рассказ, или стихотворение. Так слово затрепалось, что превратилось в пошлость, а само настроение осталось, никуда не делось из человеческой жизни, выходящей за пределы голой борьбы за физическое выживание. Хорошо, что мы оба презираем прямую логику, с ней бы мы точно спятили с ума в этом странном мире. Я не говорю – чудесном, некоторых  «чудес» этого мира даже злейшему врагу не пожелаешь, но это наш мир, особенно зелёный, синий и пахучий после подвала или ванной с разделанной тушей любимого. Ты знаешь, мне кажется, что роман подходит к концу, не наш, не беспокойся, а тот, наружный, бумажный. Нам надо постараться, чтобы читатель не заподозрил поспешности у автора, знаешь, как у лошади, целый день бывшей в работе, сам собой убыстряется шаг, когда она не то чтобы уже видит родную конюшню, а только угадывает направление к ней, да ещё закатывающееся солнце придаёт ей сил. Она знает, что её ждёт овёс или сено, обильная вода и покой, а может ещё и жёсткая щётка, которая слаще овса, в заботливой и сильной руке хозяина. Как это беспомощно и слабоумно не жить только настоящим и не сожалеть  о прошлом, и не бояться будущего. А мудрецы это могли и оставили нам свой опыт в ясных записях. Но почему-то опыт, даже мудрецов, не очень-то помогает, хотя и даёт представление о пути и о Пути – тоже. мы должны всё сами сделать, решить, каждый сам должен изобрсти свой велосипед, поставить его на катки и понестись в никуда, замерев в бешеном беге спиц на одном и том же месте. И это совсем не белка в колесе, как ты прекрасно понимаешь, и велосипед вовсе не вилосипед, хотя мелькание спиц и намекает на мрачную истину. Да, жить вечным сейчас, конечно. Но как вместить сюда, например, мой плоский, красивый, не пропавший после первых несчастных родов, живот, который растёт и круглится горой или даже Землёй, целых девять месяцев? Ведь даже у Бога или у природы есть план и цель. Или нет? Но как-же тогда растут деревья, киты, кристаллы, кошки, куропатки, галактики, глисты, да и мы – люди? О-о-о! я готова вырвать свой мозг и швырнуть его на съедение кому угодно, хоть муравьям. Или муравьи не станут его жрать? Нет, конечно сожрут, вон как они облепили раздавленную телегой лягушку на просёлочной дороге. Или стереть все знания на своём «твёрдом диске», и тогда я исчезну? Ну и пусть! Тогда прекратятся мои перевоплощения наполненные только страданием. Да, только страданием! Любовь – страдание! А плотская страсть – это всего лишь щекотка нервов, от клитора до мозга. Какой неумолимый инстинкт вмонтирован, вбит в нас, инстинкт продолжения рода. Я опять хочу быть беременной, теперь от тебя, только и всегда от тебя, Джон!  Даже если мы не раскурочим Будпрош, не взорвём его, и он закинет меня на Олимп, я не дам ни Зевсу, ни Аполлону, ни Гераклу, ни Океану, никому! Я зашью свою щель золотой проволокой, но не дамся никому кроме тебя, любимый. А ты мне сделай двойню или тройню! Нет, лучше двойню, у меня всего две груди; мальчика и девочку, они будут счастливы в этом лесу, хотя бы до двенадцати лет. Какой ты терпеливый и мудрый, слушаешь мой монолог и не перебиваешь. Всё, я закрываю свой фонтан, отдыхай от моего потока, а я пойду в поле нарвать цветов нам на весёлые венки. 

Мария поднялась на ноги и пошла в некошеное поле пестреющее северными пахучими цветами. Длинный балахон до пят из грубого небелёного холста, свободно облегал её античную фигуру, но холст не складывался в античные складки. Джон проводил её взглядом и отметил правоту и практичность английской королевы Елизаветы Второй, которая некогда не носила льняные платья, полотно слишком легко мялось. 

 

++++

 

 

Джон лежал под берёзой и щурился на солнце. Насекомые обтекали его по земле и по воздуху, не  причиняя ни малейшего вреда, даже комариха не напилась его крови, даже клещ не затаился на его теле. Насекомые образовали тонкий, прозрачный кокон вокруг Джона и не мешали ему играть с солнцем. Игра была у него старинная, с самого детства. Иногда он думал, что только он один так забавляется с солнцем, потому что ни у одного художника он не находил записей на эту тему. Правда, кто-то из импрессионистов говорил, что надо закрыть глаза, подождать, пропитаться оранжево-красным цветом век, открыть глаза и тогда мир предстанет голубым, импрессионистическим. Это было так, секрет был прост и заключался в контрасте дополнительных цветов: оранжевый – синий. Джон не помнил имени импрессиониста, ни книг, ни мировой сети под  рукой не было и явно не предвиделось ни в ближайшем, ни в отдалённом будущем: вокруг был только лес, опушка, поле, заросшая травой лесная дорога. Но это было и не важно, Джон играл в другую игру с солнцем. 

Солнце жарко палило в глаза Джона через закрытые веки, а он то плотно сжимал их, делал свет алым, малиновым, густо-кровавым, то поднимал брови вверх, растягивал веки, свет становился розовым, потом жёлтым, потом почти белым. Джон опять сжимал веки и погружался в густой кровавый сумрак. Он давал мозгу время привыкнуть к этой красноте и густоте, как будто так всегда было и будет, а потом, сосредоточившись, он на мгновение ока, истинное мгновение! открывал глаза и взглядывал на солнце. Но солнце знало о скорости своего света, самой, самой во Вселенной, и успевало пронзить зрительные нервы и сам мозг. Но мгновенье оно потому и вошло в поговорку, что было мгновеньем, глаза были уже закрыты, а под веками ярился белый шар, в проекции – круг. Тут-то и начиналась игра со светом и цветом. Джон то сжимал, то растягивал веки, круг скакал из негатива в позитив, менялся фон, кроваво-красный фон выделял из себя удивительный фиолетовый и окружал плавающий круг, то кожно-желтоватый, то почти чёрно-синий. Если картина бледенела, то Джон снова взмаргивал веками;  новый круг сначала поглащал своего бледного брата, тот куда-то уплывал, потом появлялся и они начинали соперничать, взаимопроникать, плавать, забывать о первенстве и старшинстве, бледнеть и скатываться вниз, как делает и само заходящее солнце, родившее эти микроскопические подобия самого себя в мозгу Джона, возлежащего на изумрудной травке в коконе из миролюбивых, не кровожадных насекомых. 

Джон в очередной раз решил, что эту игру, с такими яркими цветами и идеальной фигурой круга, надо бы записать, но вспомнив, что записать можно разве что на бересте обожженной палочкой, даже гвоздя у него не было, отложил эту мысль в долгий ящик. Теперь Джон дивился самому себе, этому никогда раньше неведомому  спокойствию, почти равнодушию к преследованию целей как ближайших, так о отдалённейших. Достижения и недостижения любых целей стали равны самим себе, ничего не прибавляющими и не убавляющими к его внутренней сути, которую теперь он явно ощущал как целое, почти предметно – как идеальный шар, без сучка и задоринки. Он знал, что это не была апатия, ни в коем случае! Но и суету бега на месте он теперь ни за что не признал бы настоящей, полноценной жизью, достойной мужчины, человека, будущего отца, дедушки, прадедушки и так далее в бесконечнсть \условную\. 

Вернулась Мария с охапкой полевых цветов и прервала размышления Джона, он открыл глаза и с нежностью посмотрел снизу вверх на свою боевую подругу. 

-Посмотри, сколько нарвала, поможешь мне венки сплести?

-Конечно, с удовольствием.

-А чем ты занимался? 

-Играл с солнцем.

-А-а-а,  как хорошо! Потом мы вместе поиграем и сравним эти алые, фиолетовые, и красные цвета под веками.

-Сравним.

-А ещё что ты делал? 

-Я прорепетировал охотничью сцену, - кстати, мы не можем пастораль изображать, пасти нам, кроме как друг друга, некого, - и подстрелил из лука зайца ебущего зайчиху. Наконечник у стрелы был медный, из пули от трёхлинейной винтовки с наполовину выплавленным свинцом, а оперение – чёрным. Стрела, оперением кверху, смешно скакала в кустах, издавая противное верещание. Заяц оказался здоровенным амбалом. Я содрал с него шкуру, действую моим самодельным  ножом, сделанным из рессоры гузовика ржавевшего неподалёку со времён предпоследней войны, то есть – Второй мировой. Я жарил зайца на вертеле над углями и ждал тебя с охапкой цветов. Но знаешь, лучше я не буду развивать тему охотничьей  жизни с любимой в лесу, это надо оставить автору для «Романа №3».

-Какой ты великодушный! А что- же мы будем делать в этом лесу без зайчатины? Моими цветочками мы живы не станем. Можно, конечно и лягушек  попробовать, но полезут ли они в глотку без чесночного соуса? Да и спичек у нас нет. У нас вообще ничего нет!

-Это-то и хорошо, что у нас ни ничего нет! Легче на подъём будем, без обременительного барахла.

-А куда – на подъём?

-Куда глаза глядят.

-Джон, я тоже романтическая натура, но подыхать в лесу не хочу, хотя здесь несравненно лучше, чем во мраке тех четырёх стен. 

-Я забирался на самую высокую сосну днём, обозревал все 360° горизонта и не обнаружил ни одной заводской трубы, даже без клубов дыма. Я забирался на ту же сосну ночью, вглядывался в полный круг горизонта и ни на Севере, ни на Юге, ни на Западе, ни на Востоке не обнаружил ни одного багрового отблеска на небесах. Нигде вокруг нет городов. Я не знаю, где мы так наслаждаемся природой в прекрасном одиночестве. Сначала я подозревал, что мы на Северо-Востоке Ленинградской области, где-то между Ладожским и Онежским озёрами, но тогда должно светиться на ночном небе зарево Череповца, ведь не провалился же он свозь землю, а там полный мрак. Но мы же решили не развивать лесную тему, оставить её автору, поэтому и сплав по течению реки на плоту или на подобранной лодке – отпадает. 

-Мы вернулист в исходную точку, к нашим баранам, на круги своя. Вопрос остался стоять стоймя: что бы будем делать без развития лесной тематики, такой заманчивой! такой душистой! снежной, морозной, жаркой, ягодой, солнечной, дождливой, грибной.

-Мы вернёмся в городскую цивилизацию.

-Как?

-Верхом на Будпроше.

-?

-Да, не таращь на меня глаза, ты же не дурочка и помнишь, что это не машина, а состяние, о котором мечтал ещё Леонардо да Винчи. 

-Не ори на меня! А то я решу, что ты мне мстишь за моё невольное людедство.

-Любимого. Ты что, голодная? – спросил Джон и внимательно оглядел Марию сидящую с опущенной головой над своим рукоделием – венком.

-Да, - как-то придушено ответила Мария не поднимая глаз от начатого венка и пальцы её замелькали. 

-Потерпи, скоро наедимся чего-нибудь.

-Потерплю, ты же меня знаешь.

-Знаю...

Разговор как-то неловко заглох, повисла недоговорённость - такая невидаль у Марии с Джоном. Мария плела венок. Джон тоже складывал разные цветочные стебли, заплетал из в толстую косу, старался, чтобы цветы не забирались вовнутрь зелёного пахучего жгута, а весело бы торчали наружу и вверх. Они молчали без особого напряжения и плели венки. Правая рука Марии и левая Джона касались друг друга, сталкивались, шарахались почему-то в стороны, когда они не глядя тянулись за цветком из кучи лежащей между их бёдрами. Эти касания рук были невероятны и непостижимы для таких люблвников со стажем и опытом. Казалось, что их руки умирают от стыда и неловкости, что это самое интимное и тайное, что у них  ещё есть неизведанного. Джон и Мария, не подымая глаз от забавной работы, поглядывали на прогресс друг у друга. У них началось, или было с самого начала? какое-то соперничество. Каждый хотел закончить свой венок быстрее другого, но старался, чтобы это был венок,  не веник, не рассыпающийся комок неопределённой формы с торчащими во все стороны головками цветов. Они старались сплести круглый ритм из жёлтых, белых, лиловых и розовых цветов, а ритм требовал внимания, а руки касались и раскручивали картины в отделе души ведающей творческой фантазией. Джон думал о разделке собственной туши этими тонкими, динными, сильными, белыми пальцами. А Мария думала, что Джон думает, что она думает о своём невольном преступлении и умирает от раскаяния. Но она ни в чём не раскаивалась. Это было глупо по её мнению, ведь Джон сидел живой и невридимый по её правую руку. Да, живой и невридимый, и вместо охоты хотя бы на зайчиху, он, любимый, плетёт веночек. Марии захотелось заорать, зарычать, броситься  на любимого, разорвать его глотку и напиться горячей крови, но она сдержалась и отбросила  этот гнусный позыв своего бессознателного. У Джона людоедских позывов пока не наблюдалось.

 

+++

 

 

-У меня венок  готов, - с улыбкой сообщила Мария, сильно повернула голову и посмотрела в левый, синий глаз любимого. 

Джон мельком взглянул на работу Марии и продолжил вплетать последние цветочки в свой венок:

-Подожди, у меня тоже почти готово, - с заботой отстающего в голосе отозвался он, оторвал на мгновение взгляд от забавы и встретился с весёлым глазом подруги.

-Я тебе подарю свой венок, хотя он не лавровый и даже не золотой, а всего лишь из наших скромных, пахучих северных цветочков, - с лаской произнесла Мария, продожая что-то подправлять в своём искусном творении.

-А я тебе – свой, будешь у меня Вечной Весной сбежавшей от Ботичелли.

 -Спасибо! А это не намёк? Вечная весна, вечная любовь, вечное соитие? – промурлыкала Мария.

-Нет, ты же знаешь, что я всегда в восторге от тебя, и «всегда готов» как пионер. 

-Какое счастье, я даже есть расхотела, - улыбаясь и жмуря по кошачьи глаза, произнесла Мария, съехала по траве ниже и теперь почти лежала под левым боком любимого.

-Всё, мой венок тоже готов! – радостно и легко воскликнул Джон.

Любовники дарили друг другу венки. Джон долго примерял свой на голове Марии: он надвигал его на лоб, сдвигал к затылку, поправлял светлые пряди волос за ушами, расправлял волосы на лбу, вращал венок, пока над синими глазами не встали жёлтые цветки. Мария не менее чутко выстраивала свою компрозицию: возилась с ржаными лохмами, двигала венок туда и сюда, и удовлетворилась только тогда, когда ряд синих васильков пересёк лоб любимого и заспорил с синевой его глаз. Теперь они были истинными детьми леса, поляны и поля, словно сошедшими с холста 19 века, где не очень одарённый, но усердный художник запечатлел своё представление о буколике золотого века. Приглушенный, неполный спектр венков, без алого, украшал их головы. Колокольчики и васильки соревновались с глазами за первенство спектральной чистоты цвета, а жёлтые – за гармонию с волосами. Здоровая кожа их лиц была прекрасна и трудновыразима в живописи. Эта живая картина могла бы оказаться даже несколько слащавой  для современного вкуса, особенно, если отвечься от драматического безлюдья голой и дикой природы окружавшей счастливых любовников. У них не было ни зеркала, ни тихого затончика с зеркальной поверхностью, чтобы полюбоваться на свою парную красу. Поэтому они любовались друг другом и подробно описывали прелести видимого. Они даже перебивали друг друга, торопясь сообщить, какой цветочек сидит над левой светлой бровью, какой над правой, а какой – в центре лба. Они нюхали венки друг у друга, но зелёный запах свежесорванных стеблей забивал тонкий аромат  цветов, только диковатый запах давно немытых голов прорывался и возбуждал. Оба они пахли, с небольшими модуляциями, сырой псиной, но не резко, а отдалённо, хотя явно и недвусмыссленно. Их любовные словесные портреты были неиссякаемы, неутомительны, свободны, только они постепенно перешли на шёпот.

Теперь лбовники лежали под берёзой и шептали что-то на ухо друг другу. Они сами сплелись как венки, холщовые балахоны на нагих телах не препятствовали этому ничуть. Они влажно шептались, скорость шёпота то убыстрялась, то замедлялась, перемежалась смешками и даже короткими паузами, скорее походящими на придыхание. Уши запотели от шёпота, но это не было неприятно, тем более – противно, любовникам. Они переплелись руками, ногами, душами и даже короткими волосами на головах. Они забыли всё на свете, даже Будпрош, даже страсть, даже вожделение, даже похоть. У Джона дыбом стоял конь и больно тянуло яйца, у Марии сочилось и текло лоно, но, странным образом, они не стремились отдаться друг другу, насладиться, оплодотвориться, забеременеть, послать свои гены дальше в неведомое будущее. Казалась, что сквозь тайный шёпот, которому они явно отдались целиком, они ещё умудрялись прислушиваться к чему-то неявному и потаённому, не вовне, в внутри самих себя. Они были нераздельно вместе и одновременно порознь. Это не тяготило их, а открывало нечто новое и неведомое. Неделимые личности, они смеялись над  древней сказкой о двух половинках души ищущих друг друга среди миллиардов подобных. Их шёпот становился всё поспешней и учащённей. Они торопились что-то вышептать до конца, до дна, а может быть просто что-то заглушали в себе? Шептали чтобы не молчать? Шептали чтобы не сообщить? Шептали чтобы утаить? Они шептали чтобы не выдать молчанием бездонной тайны стремящейся стать истиной, почти уже ставшей ею, но не желавшей быть изречённой. А солнышко пригревало любовников сквозь висячие ветки берёзы и всё вокруг дышало тёплой безмятежностью. Даже голод куда-то запропастился до поры – до времени. Объятие любовников было неразрывным, гармоничным и полным. Мария и Джон были готовы переместиться в прстранстве и времени, хотя и не подозревали об этом.

 

+++

 

Джон и Мария исчезли и трава примятая ими стала тут же распрямляться на глазах у несуществующего наблюдателя. Джон и Мария великодушно оставили лес автору для романа номер три. Такое великодушие озадачило его, он отложил перо, задумался, почесал затылок, потом ещё кое-что, потом встал и начал мерять шагами свою рабочую комнату. Разумеется, автор владел своим материалом, героями, образами, но, знаете, бывает иногда, что... Лес остался неописуемым и запредельным этому роману.

Трава распрямилась и никакого следа пребывания здесь любовников не осталось: не было огрызков, объедков, обёрток, подтирок, утирок, полиэтилена, бумаги, использованных презервативов, бумажных носовых платков, пуговиц от штанов, крючков от лифчика. Не отсталось от них даже кострища-пепелища, ни врезанной памяти, золотящейся на белой коре берёзы: «Д.+М.= любовь». Ничего не осталось от любовников, только в кустах красовалась кучка, наваленная проголодавшейся Марией, уже обепленная радужными, жадными мухами. Это были твёрдые непереваренные остатки Джона без гарнира. Муравей прополз мимо, не обратив ни малейшего внимания на жадную суетню мух. 

 

+++

 

-Мы опять в каком-то лесу, Джон! Не слишком ли много леса натощак? – с обвинительным женским уклоном спросила Мария.

-Это другой лес, а если мы могли питаться мраком и одновременно долбить кирпичтную стену, то в лесу тем более не пропадём.

-Почему ты думаешь, что это другой лес?

-Мы где-то юженее Петраграда, другой ландшафт, менее суровый, да и флора иная, неужели ты не видишь?

-Я не ботаничка и не лесничка, но конечно вижу, что окружающее не похоже на наше последнее лежбище под берёзой. А что это по твоему значит: из леса, да в лес?

-Значит это как минимум, что Будпрош жив и здоров и посылает нам скромный беспламенный привет. 

-Послал бы пожрать и попить чего нибудь, да и пламя нам не помешало бы, я соскучилась по огню. 

-Вряд ли он ведает о таких слабых человеческих потребностях, а огонь мы сами добудем.

-Добудем! Ты не помнишь, разве, учебный фильм точно на эту тему? Как наши каменновековые предки тёрли огонь в ступе? Я помню потные рожи учёных статистов, которые добыли огонь, но, кажется, были близки к сердечному припадк. 

-Мне это пока не грозит.

-Слава Богу! Мой ты силач Бамбула, поднял четыре стула и пятую кровать, а спичку не поднять. Но, Джон, дорогой, что же это получается, мы великодушно оставили лес автору для дальнейших творений, а лес тут как тут опять? Тёмный, влажный, угрюмый, зелёный лес. 

-Это не наша проблема. А что это ты так подозрительно об авторе заботишься, хочешь испытать мою ревнивость?

-Нет, что ты, как –то просто сам на язык бросился этот вопрос, кажется, даже минуя оба моих полушария головного мозга.

-Может из мозга берцовой кости?

-Что?

-Вопрос твой об авторе родился

-Ты ещё шутить тут можешь. А мне это просто подозрительно как-то: только мы решили хитроумно, не без задней мысли расстаться с лесом, скорее похожим на тайгу, подарить этот самый лес автору, как вжик! и мы снова в лесу. И снова без компаса, ножа, топора, спичек, соли, хлеба и много чего ещё «без», даже без хэндимобильника.

-Не выпадай в осадки и не заводись.

-Я не завожусь, но ты ведь у нас мужчина в доме, вот и принимай решения, корми, пои и одевай любимую женщину. 

-Не умрём пока, не бойся.

-Я не боюсь!

-Вот и прекрасно.

-Джон, знаешь что я придумала?

-Что, дорогая?

-Если нам не выбраться из леса, то давай на зло ему и не будем выбираться. Не будем никуда прямлинейно идти, бежать или ползти, как Маресьев. Мы с тобой сядем, потом ляжем, а лес сам побежит мимо нас и убежит к втору, а мы, лёжа, прибудем в какую-нибудь цивилизацию, желательно не приносящую человеческие жертвы своим богам. Как ты на это смотришь?

-Я и сам об этом думал: пусть лес бежит мимо нас, а мы дадим свободу действия Будпрошу. 

-Да, а то так  хочется беззаботной жизни, но забота о ней уничтожает всякую беззаботность, - произнесла Мария, зевнула широко раскрыв рот и потянулась вверх руками и грудями. 

Любовники согласно улеглись под кустом орешника, с зелёными, несъедобными ещё орехами, обнялись, переплелись и мирно заснули, посапывая в четыре ноздри, но не пукая – нечем было.

 

+++

 

Лес построился неправильными рядами, командовать было некому, и зашагал себе восвояси, вон из этого романа. Но пришагает ли лес в новый номан? Этого никто не может утверждать, даже смертный автор, даже бессмертные боги.

 

+++

 

В громадном ангаре с верхним светом \пупырчатые стёкла с собственным инфракрасным излучением, непроницаемые ни для какого глаза спутника-шпиона\, неторопливые люди в белых халатах и белых же шапочках коробочкой, занимались странным делом. Эти мужчины, человек пятнадцать, давно вышли из пионерского возраста, да и сама пионерия вышла из времени тоже давно, а скаутство как-то не привилось на этой тонкой болотистой почве, так что из скаутского возраста они не выходили. Так вот, эти полтора десятка мужей от 25 до 45 лет, явно научной внешности, хотя и различных званий и должностей, занимались детским, на внешний взгляд, делом. Задумчиво, неторопливо, без лишних слов, а точнее – вовсе без слов, складывали они на длинной, низкой автомобильной платформе громадный костёр. Всё-таки пионерский или же скаутский, что для костра не имеет никакого идеологического значения, тем более, что даже на пионерском, никаких Павликов Морозовых не сжигали, о чём можно точно утверждать со ссылкой на полное молчание по этому вопросу всех известных архивных источников рассекреченных на момент создания этой уникальной рукописи.

Что это будет костёр, а не свалка хвороста, указывала в первую очередь пятиметровая сухая ель, врепко в****яченная в платформу. Ель стояла не шелохнувшись, хотя отчего бы ей качаться? Ни ветра, ни даже сквознячка в ангаре не было, да и не могло быть по строгим нормам единственного в своём роде технологического процесса.

Кандидаты, доктора и один академик, самый молодой в истории Академии Наук Евразии, но уже лысый, ходили с веточками и громадными сучьями вокруг платформы, что-то прикидывали в голове, щурились, примеряли хворост на расстоянии, хмурились, отходили в перспективную даль ангара, поднимали руку с топливом и прикладывали его то слева, то справа к уменьшенной далью ёлке, которая – палка. Они трудились как скульптор беспредметник размноживший себя в пятнадцати различных персонах; персонах, надо сказать, не лыком шитых, а из самого сливочного верха передовой секретной науки, набранных и озадаченных единой задачей. А задача была монументальной, фундаментальной и жизненно важной для внешнеполитических амбиций Евразии. Да, что тут в прятки играть! Этот мозг и цвет нации пытался построить тот самый архаический Деструктор, информация о котором была расплывчатой, зыбкой, недостоверной, а то и просто ложной. Но будучи раз озадачены, учёные мужи не могли отбаяриться, сказать - нет, послать весь проект на уй. Нет, этого они никак не могли совершить, и не из страха, чего можно было бояться в Евразии? а просто их научная совесть не позволяла отказаться от начатого трудного дела. Правда, платили им! даже язык не поворачивется  сумму назвать и все нули перечислить, до и охрана и прочее ***-моё могло польстить самолюбию как докторов, так и самого академика, не говоря уж о кандидатах. 

Одна из самых приятных приятностей этой работы была та, что у них отсутствовал погоняла. А где вы видели, чтобы государственный заказ не был бы срочным, спешным, чрезвычайным? Вот именно – нигде, а тут такая вольность. Да! ни партийных, ни научных, ни госбезопасных погонял у них не было. Была задача, великая как половина мироздания, и кучи хвороста для её реализации, самого экзотического: хоть чёрного, хоть красного, хоть орехового, хоть лимонного с апельсиновым дерева! Но дерево им годилось любое, разве что кроме осины и бузины, это они знали точно, на 95%.

А одной из самых неприятных неприятностей было то, что Деструктор можно был построить только сразу, одним махом, пусть даже и протяжённым во времени неопределённо долго, это учёная братия знала на 99%. Никаких промежуточных опытов, деструкций малого маштаба не было и не могло быть. Случайный успех макета Деструктора, сооружённого Кроликовым из деревянных спиц, обрушившего гравюру и вызвавшего, предположительно, ещё кое-какие необъяснимые явления, и скоропостижно сметённый в ящик стола гуманным автором, не имел никакого полового значения. А не имел значения потому, что никто об этом успехе не знал, ни одна живая душа, только природа в безмолвном ужасе колебалась волнообразно и возмущалась очередной дерзостью человека и человечества из которого он вылупился. Недопустимость в постройке Деструктора проб, репетиций, пусковых испытаний, игры, имитаций была подобна совершенной недопустимости любой игры в Евхаристию при подготовке священника. Он приглядывался и учился, да! но совершал Литургию сразу, без малейшего права на малейшую ошибку. 

По некоторым причинам, вдаваться в которые мы не имеем права, мы не можем дать точные координаты местоположения ангара, неточные – тоже. Но чтобы уж совсем не обеднять полотно романа, мы можем сообщить, что ангар был размером 50х20х10 метров \длина, ширина, высота\, со стеклянным зигзагом верхнего света, а выкрашен он был совершенным розовым цветом. Этот бэби-розовый мог бы показаться даже слащавым, если бы не глухие вертикали стен с драгоценно сверкающим стеклом в треугольном ритме на крыше, а всё это вместе – на фоне холодного синего неба, хмурой, даже под низким солнцем, зелени леса и совершенной тишины. Птицы, правда, летали, но локаторы следили за ними и ни одна подозрительная не подлетала ближе, чем на три километра, не только с телекамерой или иной измерительной аппаратурой, но даже с кольцом орнитологов на бедной лапке. Подозрительных птиц отстреливали автоматические дробовики, установленные там, где им и положено было быть установленными. Ни единый человек не участвовал в этом смертоубийстве, только их компьютерные программы и боевой «хардвэр». Дробь, надо заметить, была стальной, а не свинцовой – охрана окружающей среды, зачем же свинец жрать в вечном круговороте жратвы. 

Для этого розового объекта под номером и шифром, даже легенды лингвистам не пришлось заказывать, некому было морочить голову легендой, пусто и безлюдно было вокруг.  Даже охотники сюда не забредали, отпугнутые надписью: «Запаведник» на заборе с колючей и режущей проволокой, телекамерами и иными приборами ночного видения и круглосуточного слышания. Всё было как и положено на секретном объекте номер один, даже национальное разъебайство не проникало сюда, не снижало непроницаемости объекта для потенциального и гипотетического врага.

 

+++

 

Строительство Деструктора в виде огромного костра продвигалось вперёд, хотя и неспешно. В этот неторопливый созидательный \ а был ли он созидательный, если сторили Деструкитор?\  процесс пятнадцати учёных мужского пола, прерываемый только необходимым сном, приёмом пищи, отправлением естественных надобностей, вмешалась какая-то бюрократическая голова на самом верху и полностью переменила творческий ритм. Теперь учёные работали в три смены по восемь часов, разделённые  на три смены, то есть процесс крутился круглые сутки, все 24 часа подряд. Хотя каждый школьник знает, что от перестановки слагаемых сумма не изменяется, а работавший в ночную смену помнит неодолимый крен в сон где-то в районе трёх часов утра и полнейшее отупение от желания спать именно ночью, но бюрократу казалось, что круглосуточная деятельность будет более плодоносной. А в отчёте на самый верх, после которого уж вовсе ничего высшего нет, круглосуточная работа выглядела несравнимо выгоднее, чем какие-то жалкие восемь часов. Учёные не спорили, бесполезно, а в ночную смену всегда находились добровольцы из совиного рода. Скоро трёхсменный ритм наладился, как будто так и всегда было. 

Сухая ель обрастала хворостом, как и любой костёр в процессе его постройки, а закономерности конструкции мог бы выявить разве что закоренелый маньяк теории хаоса. Палочки складывались как бы сами собой, хотя и нагруженные напряжённой научной мыслью.

На отдельном столике, да каком! никель, сталь, колёсики на подшипниках, - лежали белые ветки. Сначала их можно было принять за выкрашенные, но подойдя и вглядевшись, было видно, что это старые ветки, давно потерявшие кору и отбеленные солнцем, а может быть и морем. Белыми их можно было назвать только в соседстве с буро-зелёным костром, а рядом, скажем, с титановыми белилами они обрели бы  благородный, холодный, светло-серый оттенок. Так выглядят старые еловые или сосновые ветки в лесу, давно потерявшие кору и  уже тронутые жучком, пробурившим геометрически острые круглые дырочки, чернеющие под солнцем. 

Этим веткам на шикарном столике, явно придавалось особое, можно было бы сказать – ритуальное значение, если бы не учёность учёных, отодвигающая их от сакральности ритуала. Ветки покоились кучкой, они отличались геометрически, а древесная их суть не имела значения, после того как было выяснено, что это не бузина и не осина. Три ветки были совершенно прямыми, около метра длиной, с давно обломанными торцами. Четвёртая была дугообразной, почти идеальной частью окружности и откровенно сообщала о своём происхождении от ели. Такие ветки, в древности, употребляли в хозяйстве: делали обручи для кадушек, сит и решет, кольца для сетей и прочую необходимую в хозяйстве нехитрую \а попробуй сделай сегодня!\ утварь. 

Платформа со строящимся костром, должным стать Деструктором, стояла поближе к гигантским дверям во всю стену, которые, откатываясь на колёсиках, вылезали нескладными  розовыми прямоугольными ушами по обе стороны ангара. Хирургический столик с четырьмя ветками притворяющимися белыми, стоял в центре пустого ангара, где кроме платформы, хвороста, учёных, нескольких стульев и стола, ничего больше не было. Гигантский объём помещения, ещё более увеличенный белым цветом стен, потолка и пола с синтетическими дорожками светло-розового цвета, делал всё происходящее внутри маленьким, даже незначительным. Но столик с ветками не терялся, не исчезал в этой белой трёхмерности: его центральное положение, его сверкание, содержание его стеклянной, зеленоватой от мощной пуленепробиваемости, поверхности, делалало его значительным, неисчезающим из поля зрения никогда, даже, казалось, если тот или иной учёный стоит к нему спиной, а глаз на затылке, при этом,  не имеет.

О значении четырёх веток знал каждый из учёных. Во все три смены, круглосуточно, кто-нибудь из творящих посматривал на ветки с любовью, верой и надежой. Эти бездушные \для профана\ деревяшки, казалось, млели под сменяющимися любовными взглядами, потягивались и просили ещё и ещё веры, надежды и любви. Дерево явно лоснилось сухим, чуть восковым блеском, под взглядами учёной братии; казалось, что их взгляд становился материальным, глаза не принимали фотоны, а излучали их, и этакой фотонной полировкой ласкали ветки. Эти три прямых и кривая, должны были лечь белым выводом из мнимого хаоса пирамидальной конструкции костра. Но когда, куда и как лечь, об этом никто пока не знал, в этом-то и заключалась главная загадка и трудность создания Деструктора. Казалось бы, ясное дело, ветки должны лечь в основание костра, но даже если это так, то в каком порядке? Кто будет вертикалью устремлённой к Богу? Кто будет горизонталью объемлющей Мир? Кто будет диагональю, в напряженном броске чувства и интеллекта связующей Небо и Землю? И как она двинется? Слева-направо и вверх? Справа-налево и вверх? Или наоборот, вниз? А под каким углом к горизотали? А в каких точках пересечёт она вертикаль и горизонталь? Кривая, при всей её приверженности к идеальному кругу, вызывала не меньше вопросов, тем более, что она заключала композицию, была выводом вывода, от неё, казалось, всё в итоге и зависело. Вот и прикладывали учёные то пальцы, то веточки мысленно к костру, искали решение. Но на правильном ли пути поиска они находились? Это покажет только будущее, которого может совершенно  не оказаться в наличии.

Белые северные ночи давно прошли, а новых как будто бы и вовсе не предвиделось, поэтому ночная смена работала при искусственном свете, да каком! ровно 5500 по Кельвину, то есть соответствующем полуденному солнечному, но без его пекла. Чёрные ночные дыры окон, хоть дома, хоть на производстве, нагоняют тоску и неуверенность в собственном существовании, поэтому потолок под чёрными фонарями верхнего света в ангаре затягивался белым не только от нескромных глаз спутников-шпионов, но и для психологического уюта трудящихся на разрушение учёных мужей. Белый ровный свет без изъяна заполнял белый объём в 10000 кубических метров. Конечно, оставалась память о мраке объемлющем эти кубометры света, но трудящиеся внутри мыслители давно вышли из детского возраста и темноты, пусть даже и мрачной, они не боялись. Помогала им в этом бесстрашии и материалистическая уверенность в принципиальной объяснимости мира, хотя себя, как часть этого мира, они вряд ли понимали, особенно в контексте сооружения Деструктора, деструктивность которого не поддавалась даже приблизительному теоретическому расчёту. Но это совсем не говорит об их аморальности или безответственности, нет! этого мы ни в коем случае не утверждем. Этакие вопросы вообще не к лицу нашему роману. Лицо нашего романа наливается красной кровью негодования, как только где нибудь во Вселенной произносится: мораль, ответственность, лояльность, послушание. Всё! Выбросили балласт за борт корабля без будущего и плывём дальше. Куда? А куда глаза глядят, туда и поплывём, или куда подует солнечный ветер, а в безветренную погоду будем грести руками в вакууме, опережая фотоны прошлого, прошедшего! света.

У нашей научной шатии-братии было достаточно времени для размышления о вопросах бытия, но они не воспользовались дарованной небом и правительством возможностью. Они глушили себя поиском решения задачи. Они духовно зажмурились, спрятали головы в песок и выставили задницы для справедливой порки; осталость только решить, чем их пороть: кнутом, бичом, хлыстом, шпицрутеном, лозой, нагайкой, шомполом, палкой, поленом, бревном, паутиной, конским волосом, женским волосом, китовым усом, бамбуковой рейкой или четырьмя ветками со сверкающего хиругического столика. Вопрос повисает в воздухе. Вопрос остаётся без ответа. Пороть учёных было некому. Пороть учёных было незачем. И учёные радостно, с облегчением захихикали в душе, внешне, однако, ничем не выдавая своей тайной радости, своей  тайной вины. У них оставалась в утешение «отличная наука» в этом светлом, розовом, просторном ангаре, наука, уже не отличимая от чёрной магии со злопыхательскими намерениями. Но так как балласт давно уже за бортом, то и болтать тут не о чем.

Работа по созданию Деструктора под маской пионерского костра, медленно кипела и двагалась, казалось, вперёд. Лица и характеры строителей Деструктора остались неразличимы из-за своей ненужности и незначительности на фоне растущей острой пирамиды костра.

 

+++

 

Орехи уже созрели и коричневели в обхвате зелёных лапок, а трава, примятая тёплыми фигурами Джона и Марии, всё ещё распрямлялась и распрямлялась, постепенно стирая их след на земле. Ветер не колебал траву. Бархатной изнанки листьев орешника не касалась человеческая рука: ни женская, ни мужская, ни детская, ни старческая. Леса вокруг не было и в помине, лес ушел, а то что осталось... То  что осталось - с трудом поддаётся человеческому языку, нечеловеческому – тоже, и это мы утверждаем с полной ответственностью. На месте леса не было ни дыры, ни вздутия, ни плоскости. К этому месту не подходил ни микрометр, ни метр, ни световой год, ни струна размером в 10-34 метра. Это не было ничто. Это не было Ничто. Это не было Всё. Это не было Чёрной дырой. Это не было сингулярностью. Это было то, что стоит за всеми этими отрицаниями и любыми другими – мыслимыми и немыслимыми. Таким образом, мы утвердили некую позитивность, хотя и отрицательным, апофатическим образом. Утвердив такую позитивность, стоящую за всеми возможными отрицаниями, мы избавили себя от нужды объявить прекращение всего, в том числе и этого романа, раскрытого перед вашими светлыми очами, дорогие читатели. Но квант времени остаётся критическим, как и зерно пространства. 

 

+++

 

Ритмичный рёв стоял над свежпрорубленной, прорезанной, пропиленной просекой в тёмном хвойном лесу. Громадные плоские сани, с полозьями из целых брёвен, с лыжными засеками кверху спереди, были увенчаны пирамидой будущего костра. Бурлаками в сани были впряжены голые неандертальцы, как мы их представляем себе по реконструкциям из фрагментов черепа или челюсти. Их было штук сорок. Шерстяную грудь каждого пересекала верёвочная петля, тянущаяся к канату намотанному на передок саней. По бокам саней шли неандертальцы с верёвками в руках, они страховали пирамиду хаоса, не давая ей повалиться; верёвки были привязаны выше центра тяжести вертикальной сухой ели, привязывали их не они. 

Тащить сани было не мучительно трудно по свеженарезанным душистым смоляным доскам, уложенным продольно по всей ширине просеки. Доски были идеально нарезаны, об них невозможно было занозить не только грубую подошву дикаря, но даже нежную стопу господского ребёнка. Разумеется, торцы досок, настланные «ёлочкой», смотрели вперёд по ходу процессии.

Смрад разгорячённых, вспотевших тел клубился над просекой, его не мог заглушить даже смоляной и хвойный дух леса, подмятого под себя какими –то чудовищными ножницами и катками. 

В воздухе над просекой, в бездонном ультрамарине неба клонящегося к вечеру, серебрились, чернели, серели и алели летающие сигары, блюдца, тарелки, вор;нки, яйца и даже коромысла. Весь этот бесшумный нарядный эскорт приноравливался к тяжкой поступи неандертальцев и, кажется, следил за каждым их шагом. Рой летательных аппаратов постоянно менялся; то один, то другой исчезал броском вверх или в бок, появлялись новые, явно любопытные. Командир же парада был заметен невооруженным глазом – он плыл точно над вершиной костра на санях. 

Никаких погонял с бичами или палками нигде не было видно. Неандертальцы не поднимали в страхе головы к небу, они делали свою работу привычно и послушно, как будто каждый день таскали за плечами готовый к действию Деструктор. Ритмичный же рёв, который мог испугать новичка, был рабочей песней, маршем, он помогал шагать в ногу, облегчал работу. Эти неандертальцы совершенно не были похожи на «Бурлаков на Волге» с картины знаменитого русского художника Ильи Ефимовича Репина. Ещё не родился художник способный создать адекватное произведение на тему этаких бурлаков из будущего становящегося прошлым. Да! именно так! Это не недосмотр корректора или редактора, тем более – не  описка автора, в этом вы можете быть совершенно уверены, так же, как вы не уверены в собственном положении во времени и пространстве.

 

+++

 

Конечной целью процессии была обширная поляна на высоком берегу из красного рыхлого песчаника, вечно холодной северной реки. По краю десятиметрового обрыва торчал жидкий заборчик из некрашеных реек, он очерчивал границу пионерского лагеря и предположительно охранял пионеров, пионерок и октябрят от смертельного подения вниз. Поляна была вытоптана, но не до красного песчаника, какие-то травки цеплялись за жизнь и сцепляли песок воедино. Место было живописное: с обрыва открывалась панорама вверх и вниз по течению реки, а противоположный красный берег, с чёрно-зелёным забором елей, отражался в ровной глади реки и всегда привлекал юных  художников поупражняться в акварельных этюдах; забор они всегда исключали из своих работ, проявляя начатки творческой воли отбора и выбора. 

В центре поляны чернела и серела незаживающая рана кострища ежелетних пионерских костров. Теперь это место занимали сани с Деструктором, который ничем не отличался от обычного костра в конце смены, даже размером. В августе в тех широтах темнеет рано, сумерки густолилово обнимали совершенно пустую поляну. Неандертальцы давно куда-то скрылись, улетучился даже их первобытный запах. Исчезли и опознанные летающие объекты \ОЛО\; ничто не прочерчивало светом чернеющее небо и не спорило с первыми звёздами; ничто не висело и не мелькало на ярко-малиновом фоне западного заката \пока ещё западного!\. стояла безветренная тишина, даже комары не зудели – ничто не привлекало их на поляну, над которой не витало не единой молекулы углекислого газа. По опушке поляны, под кустами, бледно-зелёным потусторонним светом светились светлячки, даже не помышляя спорить с холодным мерцание звёзд, не говоря уже об оранжевом пламени будущего пионерского костра. Светлячки были скромные.

Отужинали все отряды и поляна наполнилась детьми, строем подходящих к самому любимому событию смены – костру. Костёр всегда радовал сам по себе, полыхая в ночном небе и разнося нестерпимый жар вокруг себя: неосторожно приблизился и вот уже затрещали волосы скручиваясь на конце, и вот уже запахло палёным волосом. Костёр означал скорую встречу, всего лишь через ночь! с мамой, папой, бабкой, дедкой, братьями, сёстрами и прочей роднёй. Костёр мог навеять грусть, если наступал разрыв с летней пионерской любовью, без надежды встретиться в большом городе, с его заботами, хлопотами, развлечениями и школой впридачу. Костёр запоминался на всю жизнь, он снился снова и снова, никогда не затухая в памяти.

 Дети полукругом окружили тёмную пирмиду костра, что-то протрубил горн и даже ни разу не сфальшивил. Появился пузатый директор лагеря в белой рубахе с короткими рукавами, непристойно обнажая полные женские руки с расплывшимися пятнами оспенной прививки. Он выступил с короткой речью, с отчётом об успехах лагеря, с пожеланиями успехов в школе и, главное, отличного и примерного поведения. Он пригласил всех приехать снова на будущее лето. Никто не освистал его, дети пропускали мимо ушей такие речи и только единицы вслушивались в фальш ранящую детское сердце, запоминали чувство, клялись себе – никогда в жизни такой ***ни не произносить. Кончилась директорская речь, никто не аплодировал, не было принято, не орали : «всегда готов!», это ведь не торжественная линейка ленинюгенда. Закончив говорить, директор явно замялся, казалось, что он не знал что делать дальше, а это было странно и невероятно, он же не первый год директорствовал в пионерском лагере и ритуалы знал назубок. Наконец он дал знак кому-то в полумраке и отошел от будущего костра. 

Физрук пионеского лагеря почиркал спичками, помудохался и зажег примитивный факел зажатый у него между ног. Роса уже высыпала на траве, становилось холодно. Физрук что-то поискал глазами и осторожно сунул факел в основание костра. Свет факела, совесем не киношно буйный, осветил белую конструкцию из метровых старых еловых веток. Ветки торчали вертикалью, лежали горизонталью, стремились диагональю, круглились кривой линией в недостижимом стремлении объять весь мир. Ничего величественного или грозного в этих белых ветках не было, скорее было что-то сиротское, что-то от придавленности пятиметровой пирамидой костра. 

Факел слабо колебался огнём, он не мог нечего вокруг себя зажечь, воспламенить, увлечь в небеса, он был просто слишком слаб для подобной миссии. Физрук, в синем тренировочном костюме с белыми лампасами на штанах , в резиновых тяжёлых литых сапогах, косолапо шагал к костру. Он чуть кренился влево от  тяжести полного ведра с молоком. Он не спешил, он старался не выплеснуть ни единой капли молока, он не спускал глаз с огонька факела. Физрук косолапой раскарякой осторожно ступал по невидимой траве; в его фигуре со спины было что-то ужасное и невыразимое, что-то прступное и извращённое, как будто легионы растлителей детей сидели в нём, в его поступи, в его намерении. Он бесконечно долго косолапо загребал по направлению к костру, он ни разу не визгнул  резиной сапогов, которые не тёрлись  друг о друга, и он тайно гордился этим. Тишина стояла над поляной, все замерли в ожидании света, тепла, песен, гитары, аккордеона, неуклюжих танцев на траве с песочными проплешинами.

Физрук, преодолев пространство и время, докосолапил до костра, перехватил ведро двумя руками, изогнулся хищно, утробно хукнул, ступил вперёд и плеснул молоком, вместо обычного бензина, в костёр. Круглый язык молока с украшениями из капелек вокруг, неторопясь подымался вверх, вверх до самой вершины сухой ели, до той последней вертикальной оконечности, на которую в Новый год одевают шпиль из блистающего серебром и золотом тончайшего стекла, которое так  легко бъётся! вызывая мгновенное семейное горе и упрёки расряпе, расколовшем в сверкающие дребезги праздничное настроение всех. Молоко продолжало ползти вверх к той точке, где, замерев в задумчивом недоумении, поколебавшись немного, оно обязательно должно будет рухнуть вниз, ведь тяготение Земли никто ещё не отменял, даже старый Ньютон. Но чтобы рухнуть вниз – надо достигнуть пика! А он всё недостигался и недостигался, пока кто-то из пионервожатых женского рода не вскрикнул сдавленно, а дети не подхватили крик, не завизжали девчачьими голосами, не разрушили стройные ряды полукруга и не бросились врассыпную, спотыкаясь и падая, туда – к светящимся сквозь стволы окнам дач, сулящим защиту и ясность. 

Кривоногим крабом из монгольских степей, стоял физрук на месте перед чёрной громадой костра и замершей белой струёй молока; факел посылал последние трепетные знаки, затухая на его глазах. Физрук не верил своим глазам, он выронил оцинкованное ведро, брякнувшее дужкой и лёгшее жестяной собакой у его правой ноги. Он не боялся наказания, заслуженного возмездия, самых страшных мук, он просто не хотел теперь больше жить на этом свете, нарушающем все правила игры, все договорённости, все законы и противозаконы бытия. Он рухнул на колени с поднятыми вверх кулаками, успел почувствовать холод росы через тонкую ткань, и завопил задрав глотку к уже ясным теперь звёздам. Он вопил и обрушивал кулаки на землю в каком-то иступлённом, невиданном коленопреклонении. Его рёв разбудил птиц в окружающем лесу и они костяно и недовольно захлопали крыльями невидимками. Столетняя щука стоящая в засаде, вздрогнула своей хищной вытянутой тушей, мотнула хвостом, выскочила из воды и подивилась неслыханному рёву человека. Спящий под берегом в глубокой норе жирный сом, даже усом не шевельнул, ни левым, ни правым, ему это всё было до полной луны, да и туг он был на ухо, а запаха крик не принёс никакого.

Энергия ярости физрука была неисчерпаема, теперь он грыз землю, крошил зубы о песок, плевался чёрной  травой. Отплевавшись, он снова вздымал кулаки к звёздам и оглушительно, страшно, нечленораздельно рычал. Он не приближался к костру, и совсем не из страха или почтения. Факел потух, а молоко и не думало падать вниз, так и висело белесым, как будто замороженным, плевком на фоне острой пирамиды мрака. 

Из-за  частых стволов обступавших поляну, вышли три неандертальца с дубинами в руках. Они окружили физрука. Двое опустили свои дубины на изъеденную и оплёванную землю. Они взяли орущего физрука за руки, завернули их с сухожильным треском за спину и ткнули его лицом в траву. Рёв сменился глухим мычанием. Третий неандерталец зашел спереди этой треугольной композиции. Он прислонил дубину к волосатым ногам. Он поплевал в ладони. Он взял дубину в обе руки. Он прицелися,  взмахнул и одним профессиональным ударом раскроил физруку череп. Ни рёва, ни мычания, ни скрежета зубовного больше не было слышно. Над поляной стояла тишина, нарушаемая чавканьем троих, довольным урчанием, треском разрываемых тканей и хрустом костей. Неандертальцы знали восхитительный вкус тёплого ещё костного мозга, головного – тоже. 

Насытившись, и ещё сыто рыгая, троица принялась за работу. Не обращая внимания на торчащее почти вертикально молоко, они вытянули четыре белые палки из основания костра и отложили их в сторону. Потом они дружно взрыкнули, хакнули, гукнули и повалили пирамиду на землю. Расшвыряв всё что можно было расшвырять, они подобрали три вертикали с дугой, взвалили дубины на плечи и скрылись в лесу по направлению к востоку. Теперь на поляне покоилась полная тишина, не нарушаемая даже белым молочным плевком в небе.

 

+++

 

Один единственный, из массы дневного эскорта, опознанный летающий объект опустился не ночную поляну. Это был громадный золотисто-красный бублик с чёрным шаром внутри, неизвестно какими силами присобаченный там: между шаром и бубликом был зазор, они преземлились вместе, были явно единым целым, но ничто по видимости их не соединяло, они даже вращаться могли в разных направлениях и под разными углами. Ну, да это их дело, подумаешь! иная технологическая ступень, у нас и на нашей ступени головная боль не проходит от побочных явлений, чтоб их подняло и бросило! Короче, это была вполне утопическая картина: Из бублика и из шара высыпал народ и в ярком свете фар принялся дружно за дело. Они собали все остатки костра, все останки физрука и погрузили их в свой бубликолёт. Они порыскали по поляне, порылись в кустах на опушке, ничего больше для себя интересного не нашли, забрались в ОЛО и убрались восвояси. Но убрались они не бесшумно, как того требовала их высокая технологическая ступень развития, логика этого повествования, да и элементарные правила общежития, нет! На прощание они так хулигански громыхнули своими бесшумными, якобы, движками, что закачались сосны и ели, дети вздрогнули в своих постелях, сом проснулся в своей норе и нецензурно что-то пробулькал на своём языке, а директор лагеря, неспящий, тот наоборот, взял да и перекрестился по-православному, как его ещё бабушка давным-давно в детстве учила.

На поляне наступила очередная тишина, ничем не нарушаемая до поры-до времени.

 

+++

 

-Ты видел, Джон, ты ведел этот ужас?! Что же это делается, а? Мы опять в лесу! За что, за какие грехи? Теперь я боюсь, я вся трясусь от ужаса и страха за свою шкуру, мозг, потроха. Откуда эти дикари? Ты видел, как лихо они жрали того несчастного, как..., - тут Мария запнулась, вспомнив, как «дикари» копошились в паху у физрука, вырывали что-то из лап друг у друга и торопливо совали себе в рот. – А этот летающий объект?! Он испугал меня больше, чем дубины дикарей, их каннибальский пир, чавканье и этот мокрый треск... Я описалась от страха! Теперь мне мокро и холодно даже в этих ватных штанах. Джон! Ну что ты заткнулся? Отзовись! Куда мы опять заброшены? Где мы находимся? – испуганно, яростно и страстно шептала Мария в ухо Джону, согревая его горячим несвежим дыханием. 

-Находимся мы на Земле, успокойся, пожалуйста.

-Успокоил! И дураку ясно, что мы не на Солнце или на Плутоне, - Мария просунула руку под рукав тулупа Джона и прижалась к нему,  – мне страшно, утешь меня. А в каком времени мы пребываем, как ты думаешь?

-В смешанном, хотя и не очень отдалённом от нашего родного, исторического времени, - насытив голос заботой и теплом, тветил Джон.

 -Какой страшный, хотя в тренировочном лишь костюме, был этот мужик с ведром, физрук. Мне теперь почти жалко его, как они его жрали. Но этого в моём сне не было, в этом я не виновата. Ты знаешь, что было в моём сне...

-Успокойся, не терзай себя. О какой вине ты лопочешь, когда тут такие бублики летают, - тихо шептал в ответ Джон и обнимал подругу за плечи, ставшие шире под овчинным тулупом. 

-А может нам нужно было выйти из леса и сдаться, попроситься на этот ОЛО? – спросила Мария и заглянула в темноте снизу вверх в лицо Джона.

-Чтобы они проанатомировали нас, пусть не дубинками неандертальцев, и может даже под местным наркозом? Нет, нам рано ещё в банку со спиртом, в холодильник или между стёкол в виде тончайших срезов.

-А почему ты думаешь, что они такие злодеи?

-Какое же злодейство в научном любопытстве, да и поздно об этом рассуждать, бублик давно уже отвалил к себе в родное время и пространство.

-А мы? – жалостливо спросила Мария.

-Что, мы?

-Когда же мы вернёмся в наше родное и то и другое, и третье?

-Не знаю, - сумрачно отозвался Джон. – Но мы не очень далеко от дома, судя по этим пионерам с костром. Хотя, неизвестно кто у кого гостил: неандертальцы и ОЛО с пассажирами у пионеров; пионеры – в светлом будущем немыслимых технологий; или пионеры и ОЛО в совсем несветлом прошлом, когда шла война между неандертальцами и нашими, более смекалистыми и легче адаптирующимися, предками.

-Или вся эта страшная кодла вместе взятая гостит в нашем прекрасном 2051 году по Рождеству Христову! – воскликнула не таясь голосом Мария.

-И это может быть в нашем лучшем из лучших  квантовом мире, - мирно согласился Джон.

-Джон, но ведь это было испытание...

-Да, мы всегда знали об усилиях в этом направлении, да помалкивали себе в тряпочку.

-Но ведь ни уя же у них не получилось! 

-На этот раз нет, а в будущем может и получиться, - смиренно-задумчиво ответил Джон.

 -Я думаю, что это молоко забаставало, ты видел как оно зависло в воздухе и не обрушилось, не воспламенилось, не объяло белым пламенем ядерного расщепления эти четыре белые палки. А может это было женское молоко? И это женская сущность восстала против распада, против деструкции этого Деструктора и всех других деструкторов возникающих в бесконечном беге времени. Таком разнообразном, подчас дискретном, петлистом, круглом \не цикличном, а именно круглом!\ , ветвистом в обоих направлениеях; времени меняющимся свойствами с пространством и позволяющим Будпрошу шутить с ними такие шутки, которые, чует моё сердце, добром не кончатся.

-Не причитай, успокойся. Женское молоко! Откуда ему в вёдерных количествах тут взяться? – засомневался Джон. 

-Откуда! Всё оттуда же. Если неандертальцы с летающими бубликами нашлись, то что уж тут о женском молоке рассусоливать. Да они его вместес грудями отрежут, если им понадобится для своих гнусных игрушек. 

-Это слишком патетично, подумай о читателях, Мария.

-О ком? При чём здесь читатели? Ах, да... Ведь мы же всё ещё в романе находимся.

-Да, в романе, - произнёс Джон. 

 -Но это совсем не плохо, мы же давно привыкли к этому пребыванию в тексте. Так привыкли, что, может быть, и расставаться не захочется, - вдохновилась Мария. 

-Да, но ты помнишь, сколько раз мы уже расставались с лесом.

-Много раз, но это же не наша вина.

-О вине никто и не помышляет, некого винить в нашем существовании.

-Даже папу с мамой? – засмеялась Мария. 

-Даже папу с мамой, - улыбнулся Джон. 

-Тогда давай играть в папу и маму, или ты забыл своё обещание, почти клятву – сделать мне ребёнка?

-Нет, не забыл, но только не здесь, мы должны уйти отсюда.

-Уведи меня, мой повелитель! – громко, не таясь, воскликнула Мария, засмеялась, обняла любимого за шею обеими руками и взасос поцеловала его.

 

+++

 

Джон знал, что за пионерским лагерем лежит эта чудовищная просека, сверкающая свеженапиленными досками даже под древним слабым светом давно потухших сверхновых звёзд. Он повёл свою подругу к простой дороге тянущейся вдоль берега реки. Стоял кромешный несъедобный мрак, ветки деревьев, особенно еловые, настойчиво и неустанно повторяли попытки выколоть любовникам глаза, как будто зная, что зрение здесь совершенно без надобности. У Джона и Марии были в карманах отличные фонарики с галогеновыми лампочками и солнечными аккулмуляторами,  но они их не зажигали, знали по опыту, что мрак после фонарика становится ещё  более непроницаемым и плоским, как чёрная стена, через которую не продраться.

Джон шел первый, держал Марию за руку, отводил ветки от своего лица и предупреждал подругу об острой сучковатой опасности. Они выбрались на дорогу без проблем. Дорога встретила любовников рыхлым песком; тяжелые их ботинки проваливались в бесчисленных песчинках, которые не спаяла вместе даже ночная сырость. Они уходили всё дальше и дальше от пионерского лагеря, от поляны с торчащим вверх языком из молока, от дохлого Деструктора. Любовники не разговаривали, расцепили руки и шли вперёд по податливому песку. Разговаривать им не хотелось, тем более обсуждать предстоящее любимое занятие. Каждый ушел в себя, отдалился от другого, погрузился в свои неясные мысли, скорее ощущения от последних пережитых времён, то вместе, то врозь. Через это молчание и этот затруднённый марш по сыпучему, мягкому и каменному одновременно, был переброшен мостик скорой игры в папу и маму. Этот мостик сцеплял их, он был короткий и горбатый, как многие мостики на каналах Северной Пальмиры, но они стояли по обе его стороны и ни знаком, ни голосом не сигналили о своём существовании друг другу. Молчание нисколько не тяготило их.

Отойдя километра на четыре от злосчастной поляны, Джон стал поглядывать по сторонам, явно выискивая что-то им необходимое. Наконец он сумел высмотреть мостик из нескольких брёвнышек, брошенных через придорожную сточную канаву. Джон подал руку Марии и они перебрались через неё. В тёмной стене леса чернел вход на лесную тропинку, куда любовники ступили без оглядки. Светлая полоса над дорогой давно исчезла за их спиной, когда Джон наконец-то нашел то что им было нужно. Это была громадная чёрная ель, её нижние ветки широко расстилались над самой землёй покрытой многолетним слоем сухих иголок. Это был идеальный природный шалаш, даже ливень не смог бы намочить  укрывшихся там любовников. Джон зажег свой фонарик, встал на карачки и обследовал убежище: всё было в порядке, оно не было занято ни человеком, ни зверем, ни неандертальцем. Удивительным образом, в сухом шатре под ветками, даже сохранилось солнечное дневное тепло. 

Джон не торопясь  соорудил ложе из ватных брюк, курток и двух тулупов. Любовники улеглись и сразу согрелись. Им так и не потребовались слова, когда разгорячённые ласками они были готовы сожрать друг друга. Но перед ними стояла вечная задача продолжения рода человеческого. Джон взял Марию, наполнил её лоно собою так  яростно и нежно, что она не успела даже сравнить его с Рембрадтом, а сразу ритмично забилась, охватила его руками, ногами, грудями, волосами и запричитала: «Мой! Мой! Мой! Мой!».

 

+++

 

Эпилог 

 

... Не ведал муравей и сомнений, поэтому, бесстрашно преодолев половину спирального пути по стеблю травы, он продолжал легко и бездумно подниматься дальше. Ветер покачивал метровую травищу. Птицы проносились тенью. Муравей-разведчик перебирал шестью ногами, пошевеливал антеннами и резво стремился всё вверх и вверх. Добравшись до вершины метёлки, он дёрнулся влево, вправо – везде была лохматая, труднопроходимая дорога и он рванул напрямик, прямо по колючему ворсу метёлки. Достигнув вершины, он поднялся на задние ноги, страхуя себя средними, во весь свой боевой рост и грозно замахал передними ногами, угрожая не то небу, не то солнцу, не то всему миру. Дунул ветер, солдат не удержался и полетел на землю, не сломав себе при этом ни одной ноги, не погнув антенны, не получив сотрясения мозга. Муравей даже не оглянулся на траву в сто раз его выше, а повернул к  лесу и шустро заработал всеми шестью ногами. 

               

                Конец      

2006 год,