Владимир Короткевич - Книгоноши

Денис Говзич
КНИГОНОШИ

...В сосновом лесу - молиться, в березовом - с милой резвиться, в дубовом - волю ковать, в еловом - дьяволу душу продавать.
Этот лес был еловый.
Он тянулся почти на сорок верст, и все эти версты шумели верхушками и молчали понизу, где были сухие замшелые ветви, седой лапник, редкие поляны с мшистыми болотами и кочками и черные ручьи.
Все здесь росло тяжело, борясь за каждый глоток воздуха, за каждый луч, и потому мухоморы здесь были особо кровавые, а из усыпанных иголками рыжиков, если сбить их ногой, тоже сочилась рыжая кровь.
Где-то на половине лесной шум обрывался на минуту звоном ручья, а потом снова шумел аж двадцать верст. И на той стороне ручья все было такое же и... иное.
Ведь там была Пруссия.
Ели там были такие и не такие, потому что прусские, и мох был прусский, и рыжики - прусские, и лесной шум тоже прусский.
И когда тамошний мужик видел кочку, унизанную бусинами клюквы, он также сравнивал ягоды с каплями крови, но имел в виду прусскую кровь.
В лесу, версте за четыре от края, на единственном месте, которое удалось отвоевать от лесов и мшистых болот, стоял пограничный кордон, людям которого было приказано ловить контрабандистов, если те пойдут с прусской стороны, да еще не разрешать местным мужикам и бабам ходить за границу, к кумовьям, на крестины или свадьбу. Такое поощрять было нельзя, ведь кум, хоть также «гэкал» и «чагокал», был поддан Прусской земле и платил налог королю, а не царю, как то подобает каждому истинному человеку.
В конце концов, люди с кордона раньше не обращали на это особого внимания; пенсия у них маленькая, за каждым мужиком гоняться не будешь - пусть себе идут. Но вот уже год, как положение изменилось, и приказано было следить как следует.
Ведь какие-то люди, в порыве сыновней благодарности, бросили две бомбы в Царя-Освободителя и разнесли его в клочья. Это было неслыханно и противно Богу. Поэтому убийц повесили, а на месте покушения построили храм из красного гранита.
Но ничего не изменилось. Мученик покоился в бозе, то есть в фамильной царской гробнице, а смутьяны продолжали мутить и подстрекать людей. И потому пограничной страже приходилось мало спать: из-за границы носили крамолу - жемайтскую(1), российскую, польскую, а в последнее время - ходили такие разговоры - еще и какую-то местную, здешнюю.
Книжек этих пока что никто не держал в руках, но говорили: они появились. Появились, напечатанные то латиницей, то державной кириллицей, и уже в этой самой двойственности было что-то такое, что настораживало и пугало.
Наверное, это была также крамола: на здешние книги, на здешнюю речь уже давно был наложен официальный запрет. И черт его знает, не новый ли это канал нашли, чтобы проповедовать свои мысли, подстрекатели и волосатые пропагандисты?
Поэтому приказано было следить и ловить коробейников, особенно же носителей тех книг, что не прошли пошлины и могли быть опасными. А это был давний промысел некоторых местных крестьян. Грамотные мужики покупали книжки и рисунки, сделанные за границей. Они были более дешевые, особенно если пошлина не повышала их цены. А заграница печатала всякие книги: по-жемайтски, по-польски и по - русски-лишь бы покупали.
И вот книганош велено было ловить.
Никто даже не подумал, что авторы и издатели обличительных листков и крамольных книжечек вряд ли захотят переправлять их через кордон такой дорогой, в коробах малограмотных книгонош. В чужую душу не заглянешь. Волосатые-хитрый народ. И лучше всего было закрыть все возможные пути, которыми книга могла просочиться на просторы империи. Тем более что в самом виде этих тонюсеньких книжечек, в их бумаге, в самом звучании их слов был оттенок крамолы. Опасной. Упорной. Не зря же среди убивших царя были двое местных. А то, что из-за границы идут и русские книги, никого не останавливало. Это было еще хуже, так как по-русски читает большее количество людей, и так как главой убийц был россиянин.
Люди из кордонов ловили и иногда даже стреляли по книгоношам. На том кордоне, о котором мы завели речь, этим занимались очень основательно, так как командовал там поручик Вольке, офицер из быховских(2) немцев, сосланный в глушь за непристойные, даже для офицера, попойки и игру в карты. Теперь он старался выслужиться, этот белый блондин с ликом рыцарского оруженосца и улыбкой падшего ангела. Кроме того, ему вечно были нужны деньги, а за каждого пойманного контрабандиста платили.
Пятеро солдат из пограничной стражи не то чтобы не уважали Ферди Вольке, но отзывались о нем в ироническом ключе: погоня за достатком не пользовалась успехом у людей, все достояние которых было шило и мыло.
Но Ферди был ясен, как белый день. А вот ко второму офицеру, прапорщику Алегу Буткевичу, отношения были двойственные. С одной стороны-простой и неплохой парень, не дерётся, не ругается, играет в свободное время на флейте, но с другой стороны - слишком уж сдержан, никогда не шутит с солдатами. Дело известное, карьеру делать начинает, а такие бывают опасны: там, где другой просто морду набил бы солдату, да делу конец, - этот может отдать под суд.
Солдаты почти что и не ошибались. Буткевич-старший был управляющим в небольшом имении и не мог помогать сыну, поэтому Олегу действительно приходилось делать карьеру и строго выполнять приказы, не позволяя себе задумываться даже над самыми бессмысленными.
Но солдаты не знали, как это было ему трудно. Завтрашний генералполковник (на меньшее он не согласился бы!) был воспитан на романах о войне и о любви, которых в достатке было в барской библиотеке, где он когда-то пропадал. И вот он, серыми, как солдатская шинель, днями, старательно исполнял все, чему надлежало быть в этих днях, а сам мечтал о войне или даже просто о подвиге, который заставит всех говорить о нем, сделает его сначала поручиком, потом капитаном, а там и... даст ему армию.
- Вы, Алег, совсем как цыган, - шутил над ним Вольке. - Хвать, прихвать - и моё...
Но Буткевичу было все равно. Он выполнял приказы, ждал подвига и мечтал о романтической любви, о побеге с дочерью богатого барина или о встречах с крестьянской девушкой где-нибудь у мельницы. Это могло закончиться смертью кого-то из них, а может даже и свадьбой. Брак завтрашнего генерала с крестьянкой - это было бы очень романтично. Когда-нибудь седой, но с молодым обликом, увенчанный славою генерал вернется из похода вместе с женой, что не захотела бросить его и повсюду шла за ним. И среди тех, кто будет его принимать, будет прорастать добрая зависть, что вот он такой молодой, а генерал, а она, смотрите, бывшая крестьянка ("Ах, эти романтические браки! Озор-рник, Вы, генерал!"), а как хорошо, без акцента говорит по-французски и как любит его. Что он сам до сих пор не говорит по-французски без акцента - это его не беспокоило.
Значит-подвиг и любовь.
Вторую часть своей жизненной программы прапорщик недавно начал выполнять: случайно встретил на местечковой ярмарке крестьянскую девушку и вот уже восьмой раз ходил за семь верст в местечко, чтобы увидеть ее. Имя у нее было чудесное- Гануся, да и вся она наилучшим образом подходила для будущей романтической истории: синеокая, тихая, скромная, но в каждом движении сдержанная сила. А о походке и говорить нечего.
Диво, а не походка! Будто лебедушка плывет, а не девушка идет! Словом, в этом смысле Буткевич был вполне доволен собой.
И что за диво? Ему ведь было только девятнадцать лет.
...В этот вечер они должны были идти в секрет: три солдата и Вольке, который не упускал случая лично поучаствовать в поимке контрабанды.
Буткевич попросил, чтобы взяли и его, хотя была очередь другого. Случай для подвига мог представиться в любую минуту, и обидно было бы его упустить.
Вольке пожал плечами. Пусть идет, если уж так хочет. Он только отпустил грубую шутку:
- Думаете, она на вас будет смотреть с особой нежностью? Она и так без ума от того, что вы к ней прилипли.
- Рада будет или нет, но думаю, что я ей не совсем безразличен, - сказал скромно Буткевич. - Последний раз, например, она сказала, что я хороший.
- Ну, вот видите. Роман идет своим чередом, и ради пригожих глаз, видит Бог, не стоит мерзнуть в кустах и страдать. Через какой-то месяц вы ее поцелуете. Месяца через три-четыре добьетесь своего. А может и раньше, это уже зависит от Вашей сноровки. Но точно уж не позднее чем через четыре.
- Возможно, - сказал Буткевич. - Если женюсь к тому времени.
Улыбка грешного ангела пропала с губ Ферди.
- Бросьте, прапорщик, - сказал он. - Вы что, не знаете деревенских девушек? - И очень удачно передразнил: - Ах, девочки! Ах, подружечки! И что это он!.. Пусти, олух, пусти, говорю, а не то...
Последнее слово было неприличное, в смысле «плохо мне будет». Буткевич покраснел и положил флейту.
- Мне не хотелось бы, чтобы вы в таком тоне говорили о мире, в котором живет, возможно, моя будущая жена.
Вольке за его спиной только покрутил пальцем у лба. Потом вздохнул.
- Ладно уж. Время покажет. А теперь давайте собираться.
Этой ночью следить надо было особенно пристально: давно поговаривали, что в одну из ближайших трех ночей из-за границы пойдет Корч, самый известный из всех книгонош. Об этом, озлобившись на него, праболбатался якобы в деревенской таверне Яким Списа, мужик из деревни Плавутичи. Злоба злобой, но ни Яким, ни еще кто из мужиков больше ничего не сказали.
Доносчиков не любили. Доносчику никто не посмел бы даже сказать «привет». Потому и кордоны и таможня знали всех, кто ходит через границу, очень точно, но только по кличкам, не догадываясь даже, кто скрывается за каждой из них.
Корч был из них самый известный. Корч переходил с книгами границу, возможно, раз уже с триста. И за все это время никто из таможенников даже ни разу не видел книгоноши своими глазами. Однажды только повезло наткнуться на большие следы кожаных постолов(3). Судя по следам, это был богатырь. И, видимо, холера, вооруженный. Но этот богатырь ходил каждый раз новой тропой. А их было множество.
Ни Вольке, ни Буткевич не верили слишком болтовне Якима Списа. Мало ли что можно наболтать спьяну. Не знали они и о месте, идя наугад.
И тем не менее все случилось именно в эту ночь.
Секрет перешел ночное болото. В темноте то и дело было слышно тревожное «у-тю-тю-тю..» - утки слетались на ночлег. Бледно-желтая лента сияла на западе. И хотелось засесть в тайник у болота и охотиться на уток, а не на людей: почувствовать, как бабахнет двустволка, как тело утки мягко упадёт в траву, а в перерывах слышать, как, обманутая твоей неподвижностью, летает в темноте вокруг тайника огромная тень водной выпи.
Но так делать было нельзя.
И они миновали болото и кустарники, забрались в самую чащу, сев вдали от тропы, по которой ходили на деревенский выпас кабаны.
Перед ними был уклон, весь покрытый елями, черноольшаником и густой крушиной(4).
...Около полуночи услышали шаги. Людей было двое. Но один из них шел так тихо, что его шаги услышали, только прислушиваясь к неуклюжим шагам второго. Этот второй тоже ступал осторожно, тише, чем солдат, и все же иногда под его ногами похрустывали сухие хворостины.
Никто так не шумит в лесу, как человек.
- Ни с места! - крикнул Вольке, когда шаги приблизились. - Стреляю.
Те замерли. И все же - по шагам одного из двух - через минуту стало понятно, что они убегают. Шагов второго не было слышно, и солдаты подумали даже, что он стоит на месте.
Столб огня прорезал кромешную тьму. Стрелял поручик. Потом громыхнули выстрелы солдат: слышно было, как падали, срезанные пулями, ветки и листы.
Мимо Буткевича, ломая ветки, рванулся в темноту Вольке.
- Стой! Поймал! Держите его, прапорщик! А-а, вот и ты!
Солдаты сгрудились вокруг поручика. Кто-то чиркал спичками, зажигал фонарь.
- На звук стрелял, - прерывистым голосом сказал Вольке. - Это тот, что шумел. Да гонитесь же... Да гонитесь же за вторым... Хол-лера!
Но гнаться было никак. В окружающей темноте даже свои ладони нельзя было разглядеть. Раз только, далеко где-то, хрустнули ветки, будто кто-то оступился.
В свете фонаря все заметили распростертого на тропе парня лет семнадцати. Держать его было не нужно: поручикова пуля пробила ему висок и вышла через затылок. Он так и упал на спину - сразу, прижав телом большой лубяной короб с книгами, будто не желая отдавать его в чужие руки.
- Гаси фонарь, - сказал Вольке. - Перестреляют, как собак.
- Вряд ли у них было оружие, - сказал Буткевич. - Это же книгоноши.
- Неважно.
Только когда отошли далеко и снова миновали болото, Вольке с досадой крякнул:
- Не догадались. Вдруг убитый ему родственником был. Надо было притаиться в засаде и ждать. Сделать вид, что пошли, а самим ждать. Наверняка, это Корч был.
Помолчал.
- Он и убегал, потому что думал: второй убегает тоже.
- Бросьте, - сказал Буткевич. - Вы что, ворон?
- А почему нет? Так прицелиться в темноте-ого!.. А вы что, жалеете?
- Молодой, - сказал Буткевич.
- Та-та-та. Бросьте! Все равно придут за трупом. Не оставят же, надо думать, непогребенным... Словом, жаль!
Убитого завезли в местечко и положили там на рядно, в густую траву у забора волостного правления. Это было сделано специально, чтобы парня опознали. Вольке оставил прапорщика в местечке, а сам направился в уезд, доложить.
Буткевич был очень рассержен. Поручик снова оставил на него самое неприятное. Да, смотреть на убитого было неприятно. Молодой, белокурый, волосы волнистые, на мертвом лице - выражение удивления. Очень жалко было парня. И потом, пусть даже крамола, но зачем было сразу стрелять? Нужно было попробовать поймать его живого. Живодер этот Вольке, вот что! А теперь-смотри! Сторожит, правда, солдат, но это неважно.
...Молодой белокурый парень лежит на рядно в густой траве.
К вечеру траву сильно вытоптали. Слух о том, что убили какого-то книгоношу, быстро разлетелся по окрестным деревням. Люди шли и шли. Некоторые останавливались у мертвого и долго разглядывали лицо, над которым начинали уже виться мухи. Но стоило председателю спросить у кого:
- Что, знаешь? - и человек, опуская веки или просто глядя в глаза волостного, равнодушно пожимал плечами.
- Откуда ж мне знать? Нет, не знаю.
Это был настоящий заговор молчания. Злясь на все это и на то, что ему приказано сидеть над убитым, как вороне, Буткевич нервно спросил у волостного:
- Неужели и вы не знаете? Это же ваша волость.
- Откуда я могу знать? - совсем как крестьяне сказал волостной.
Никто не признался, что знает убитого. Не выдал даже движением. Даже ненароком.
Среди тех, кто приходил, Буткевич заметил и Ганусю. Подошла, аккуратненькая, синеокая, в синем с желтыми цветами платке, молча постояла над убитым и ушла прочь.
Он догнал ее, попытался остановить и увидел, что глаза у нее холодные и чужие.
- Убиваете, - тусклым голосом сказала она.
Прапорщик молчал.
- Стыдно, пане Алежа.
- Это не я, это Вольке , - как мальчишка, попытался оправдаться Буткевич и покраснел.
- Я знаю, сударь, - сказала она. - Но как вы... могли?
Она посмотрела на него тем самым чужим и странным взглядом. Он стоял такой смущенный, а в глазах его были такая горечь и такая обида, что она опустила ресницы.
- Что же это вы? - сказала она уже немного другим тоном. - Как же это вы?
И он увидел в ее глазах отблеск того восторга, с которым она всегда смотрела на него. Но кроме отблеска в глазах её теперь были слезы не слезы, а так что-то вроде безнадежного прощания с чем-то дорогим.
- Не надо так, Гануся, - все еще с некоторой неестественностью сказал он. - Я же... полюбил вас.
Она молча покачала головой, отказывая ему в пощаде.
- Нет... Нет...
И пошла на него, как на пустое место. Пораженный, он отступил и растерянно смотрел, как она шла по заросшей травой улице, как завернула за угол деревянного костела, и исчезла. И тогда он застонал от стыда и позора.
А парень все еще лежал в вытоптанной траве, и люди подходили, смотрели и уходили. И так целый день.
К вечеру приехал из уезда злобный Вольке. Куда-то пропала его ангельская улыбка. Лицо было, как у оруженосца, подающего рыцарю кинжал, чтобы тот добил раненого врага.
Раздеваясь, смывая во дворе правления пыль с тела (вода трижды становилась чёрной), вытираясь жестким полотенцем, бросал:
- Сейчас поедем на кордон... Никто не узнал?.. Еще бы. Дикари!.. Вандалы!.. Индейцы... Уничтожать их, как собак!.. Молчат или ругаются... Я знаю, хотя бы кто слезинку проронил... Кричали в уезде на меня... Майор... Ничего, теперь вот только горло промочу и-на кардон... Я им покажу... Кровью харкать будут.
Только за чаем он немного успокоился. Высыпал перед собою на стол книжки из лубяного короба, пил чай и смотрел на них злобными, как у луня, глазами.
- Здешних им, видите, захотелось... Шайзе(6)... А живут с телятами... Уничтожать их...
- Что же, тогда и меня уничтожить? - с улыбкой спросил Буткевич.
- Вы- дело другое. Вы цивилизованный человек. А это-навоз.

Покачал головой.
- Ох и кричали! Говорят, в губернии снова начали появляться подкинутые письма. А в них слова - что министров надо душить...
- Так уж и написано?
- Ну, не совсем так. Но-смысл... Приехал из губернии жандармский майор... После разговора с нашим ветхим воротилой отозвал меня и сказал, что если контрабанда будет и дальше, особенно заядлого контрабандиста прикончит без суда и следствия: край, мол, глухой, лесной. Кто разберется? Может в перестрелке погиб? Контрабандисты же, они... вооруженные.
- Это же разбой.
- Это не разбой. Это борьба с контрабандой. А контрабанда - все равно контрабанда, книги это, английские ткани или табак.
Солдат, стерегущий убитого, осторожно приоткрыл дверь и боком протиснулся в комнату.
- Тебе чего, Адриан? - спросил Вольке.
- Похоронить надо бы... Целый день на солнце...
- Тьфу... Ты бы еще чего вкуснее за чаем рассказал.
- Так как прикажете?
- Пожалуй, можно будет и отдать парня... Попу или ксендзу, кто там есть. Все равно ничего не скажут.
- И потом, там еще человек стоит, - сказал солдат. - Просит вас.
- Пусть подождет, - сказал поручик.  Ничего с ним не случится, с твоим человеком.
- Старик.
- И подавно.
Буткевич выглянул в окно. Неподалеку от трупа стоял человек лет под шестьдесят, костлявый и еще довольно крепкий. Удивляли ступни его ног. При росте, даже чуть ниже среднего, они были очень большие и сплюснутые.
«Как у полесского разбойника", - подумал Буткевич.
Человек стоял, положив друг на друга большие и морщинистые ладони. Опирался ими на длинную дорожный посох. Выцветшие синие глаза немножко удивлённо, но спокойно смотрели на убитого.
Вот только что-то слишком низко была опущена седая, как одуванчик, голова.
Голос Вольке оторвал Буткевича от наблюдений. Поручик перебирал книжки, высыпанные на стол.
- Календарь, - сказал Вольке, - заметка, как надо еще зимой делать ледник, запасая на лето лед. По-польски. Зачем этим дикарям ледник? Разве что пьяным отсыпаться? «Сказочка про трех братьев, невесту и яблочко...» Культурное чтиво... Еще один календарь, жемойтский. А здесь... «Страдания бедной крестьянки и богатого лорда»... Это по вашей части... А вот псалтырь... Здешней речью... И молитвослов, тоже здешний.
Он шевелил губами, разбирая буквы.
- Бесчеловечно как-то звучит.
- Почему? Они так говорят.
- В этом и опасность, - поучительно сказал Вольке. - Что же, сегодня они, потом хохлы, а после еще, не дай Бог, поляки.
Руки его вдруг вздрогнули над тонюсенькой книжкой в темной с разводами обложке.
- Ого!.. «Рассказы на белорусском наречии».. И сразу же крамолой завоняло... Вот вам и молитвеннички... Сначала они, а потом, глядишь, нападки на царское семейство.
- Да в чем там дело?
- А вот рассказик: «Правильно ли мы поступили, оставив унию(7)?»
Видите, еще разбирается, мужицкая морда. Не с такой головой люди это решили, а он им вопросы задает... «Правильно ли?»
Он смотрел на книжку и цокал языком. А за окошком все еще стоял над трупом старик. Стоял, склонив седую, как одуванчик, голову.
Вольке наконец заметил его. С хитроватой искрой в глазах, как у мальчишки, собравшегося сбежать с урока, сказал прапорщику:
- Я устал, Буткевич. А ведь вы целый день отдыхали. Примите его вы. Ладно? А я пойду на сеновал, полежу немножко.
Что-то заставило прапорщика согласиться, несмотря даже на то, что Вольке всегда спихивал на него самые неприятные дела, а теперь вот спихнул и это.
...Человек сидел перед Буткевичем и смотрел ему прямо в глаза.
- Что вам?
- Отдайте мне убитого.
- Почему?
- Человеку нельзя без земли... Душа страдает...
- Кто вы ему?
Старик посмотрел прямо в глаза офицеру.
- Сын он мне, - ответил старик.
- А вы кто?
- Меня называют Корч.
Голова Буткевичева откинулась.
- Чего удивляться, сударь? Я - Корч... Старый Корч. Это всегда был наш хлеб, пане. Мой, моего отца. Наш хлеб-носить книги.
Глаза его были сухие.
- Я почувствовал, что старею. Так кому же передать ремесло, как не сыну? Я учил его. И вот... не успел выучить.
- А если я расскажу об этом?
- Пан не сделает этого. Глаза не те.
- А у вас какие глаза? Такой молодой, а погиб из-за вашего упорства. Нельзя же, говорили вам...
- Мужикам много чего нельзя. Даже кушать.
Буткевич опустил глаза.
- Как ваша фамилия?
- Кирила Туровец. Почти как святой Кирила Туровский(8)... Только того за книги хвалили.
Снова ударил. Хотя сквозь землю провались.
- Что вы собираетесь делать, Туровец?
- Теперь придется снова мне...
- Сейчас это опасно. Будем стрелять.
Книгоноша покорно пожал плечами.
- Вы укоряете меня за смерть сына, пане. Что же поделаешь, такой хлеб. Его могло и сосной прибить на лесосеке. Бог видит, как мне трудно.
Помолчал.
- Но сейчас опять моя очередь. А выстрелы? Что же, на всё воля Божья.
- Вы хотя знаете, что носите, Туровец?
- Торговцы показывают мне книги. Говорят названия. Я смотрю и запоминаю. Память у меня хорошая. Я всегда узнаю книгу, которую носил.
- Так ты и не...
- Нет, пане...
- Может и книги не любишь?
И тут Буткевич заметил, как неузнаваемо изменилось, стало почти что нежным лицо книгоноши.
- Сын мог читать... А меня не наставил Господь Бог... Но я их люблю.
Старик как будто даже вырос. Он говорил теперь поучительно, с тем наивным величием, которым, наверное, отличались пророки. Мало ли и среди них было неграмотных?
- В книге нет греха. Библия не зря тоже книга. Думаешь, о чем это: «Без языка, а говорит?» О книге. А «Ученье - свет, невежество - тьма» Также о книге. За что же ловите?.. И так мудро придумано в той книге, тут спинка, а тут тебе... обрез. И листики белые, а строчки серые.
Стараясь переубедить его, Буткевич сказал:
- Но зачем вам это носить? Вы же знаете, что запрещено. Вам разве мало славянских молитвенников?
- Они хотят понимать молитвы , - сказал старик. - В молитвеннике все понятно. А поп поет, словно у него горячая картофелина во рту: «и сущим во гробех». Одна бабушка думала: "и сухой воробей…» А если бы она глянула в молитвенник - она бы прочитала, что это не «сухой воробей», а «и тем, кто сейчас в гробах... в гро...бах».
Он замолчал, крепко сжав губы.
Глядя на эту седую голову, чувствуя, что нельзя, впервые в жизни, не нарушить приказ, Буткевич сказал:
- Берите сына, Туровец. Только я вас... лично... понимаете, лично прошу, бросьте это дело. Я никому не скажу, но вы бросьте. Ведь второй раз так просто не обойдется. Второй раз вас могут убить. В схватке или даже просто пристрелить. Начальство в гневе... Ну, обещаете?
Старик молчал.
- Идите, - после паузы сказал Буткевич. - Идите, Бог с вами.
...Туровца обнаружили всего через три недели после этих событий. Старик оплошал может впервые в жизни. А может, это и не было оплошностью. Может ему просто стало трудно таскать по оврагам и зарослям тяжелый короб.
Во всяком случае, он шел почти открытым местом, редкими кустарниками, росшими над обрывом. Глинистым и каменистым, высоким обрывом над рекой.
Шел, не обращая внимания на то, что делалось вокруг. Тяжело переставлял большие сплюснутые ступни. А лубяной короб висел на спине, на двух ремнях, тяжелый, провисший.
...Его подпустили совсем близко. Потом Вольке вышел из кустов.
- Сдавайся, Корч, - сказал он. - Отходил своё.
Старый книгоноша без страха поднял глаза и вдруг сделал несколько быстрых шагов от офицера, будто сами ноги заставили его убегать. Потом остановился-может, потому, что убегать было некуда, ведь за спиной обрывалась земля, а может, и просто из-за безразличия.
- Отходил, - сказал он. - Твоя правда. Куда же теперь?
- Мое дело, - оборвал его Вольке. - Может в тюрьму. А может мы и здесь с тобою... закончим. Попортил ты нам кровушки, сволочь.
- Не пойду я в тюрьму, - спокойно сказал книгоноша. - И пули твои мне не надо. Себе сбереги.
Вольке и солдаты двинулись на него. Но он сделал несколько шагов, будто разбегаясь, и остановился над самым обрывом. Ноги не слушались.
И тогда он, будто заставляя себя, во всеуслышание сказал:
- Ну!!!
Большие, расплющенные ступни его еще стояли на земле, а тело уже клонилось и клонилось...
А потом сорвалось вниз.
Он ударился о валун, выступавший из кручи. И ремни, видимо, порвались, потому что дальше тело и короб падали сами по себе.
Короб развалился.
Человек уже неподвижно лежал на прибрежном гравии, а книги все еще падали. Тяжелые турманами кувыркались по камням, откосам, легкие голубями летели по воздуху.
И многие-лебедями плыли по воде.
...Тело старика, видимо, забрали какие-то родственники. Во всяком случае, когда младший офицер, услышав, прибежал на место происшествия, трупа там уже не было.
...Через какую-то неделю Буткевич, узнав от местечковых баб, где живет Гануся, пришел в деревню Плавутичи и нашел ее дом. Девушка нигде не показывалась, а ему было уже трудно, почти невозможно без нее. Пожалуй, сейчас это была вовсе не романтическая история, а нечто более сложное и более больное.
Пан прапорщик подошел к дому, очень небогатому и безнадежно серому от старости. Заросшая тропа вела к крыльцу.
Нажал на щеколду, но в сенях никого не было. Никто как будто даже не слышал, что он ходит по двору.
Открыл дверь в дом и увидел ее за странным занятием. Девушка сидела на полу босая и без платка. И он видел теперь ее белокурые волнистые волосы. Она сидела и укрепляла ремни на новом лубяном коробе.
- Гануся , - только и мог сказать.
Она приподняла глаза. И он увидел в них только холодное презрение. Даже гнева не было в этих глазах.
Попробовал был подойти.
- Отойди, - сказала она. - Отойди и глянь на печь.
На печи Буткевич увидел двоих детей-мальчика лет шести и девочку лет четырех.
- Двоюродные братья, - сказала Гануся. - Сироты... На то, чтобы их растить... Эх вы, люди!
- Я же не знал...
- Он не знал, - сказала она. - Знай: и папаша... и брат... мой... Думаешь - не плакала, так и не чужие. Чести много еще перед вами плакать. Наши это знают.
И жестом, полным природной ловкости, забросила легкий короб за плечо.
- Сиротами не отстанутся... Мне сейчас их растить.
Губы ее задрожали.
- Иди отсюда. Духа чтоб твоего здесь не было. - Она горько улыбнулась. - Думала было я… да быстро передумала. И слава Богу. Иди, делай свое дело.
...Вечер был страшен для Буткевича. Не зная, что делать, как избавиться от навязчивых мыслей, он взял книгу "Рассказов на белорусском наречии" и начал листать. И тут его ждал еще один удар.
Почитав с час, он молча пошел в комнату поручика, который как раз сидел в кресле и, покуривая, страдал от грусти. Протянув ему книгу, Буткевич спросил:
- Ну... Так «правильно ли мы сделали, оставив унию»?
- Вы что, - спросил Вольке, - белены объелись?
- Там доказывают... там доказывают, что... хорошо. И вот в конце... Мы не посмотрели в конце. Здесь надпись: «разрешено цензурой»
- Ну и что? - с недоумением спросил Вольке.
- А то, что это наша... простите, ваша книга, которая случайно попала за границу и пришла в этом коробе обратно.
- Не может быть, - сказал Вольке. - Их запрещают.
- Одну, видимо, разрешили. Давно. Для обмана. Для защиты вашего, убитого хорошими людьми, выродка.
Он решительно добавил:
- Завтра я подам в отставку, Вольке. И вы поддержите меня. И пусть потом будет суд, но я уеду с кордона прямо сейчас. Если армия занимается тем, что ловит людей и убивает их за молитвенники, - то... я хотел на такую армию.
- Вы сошли с ума, Буткевич, - сказал Вольке.
- Я просто прочитал одну крамольную книгу, - с печальным облегчением ответил Буткевич. - Они хорошо сделали, что перенесли ее через границу... И теперь мне надо попытаться, надо вернуть одну... женщину. Полагаю, еще не поздно.

ВЛАДИМИР КОРОТКЕВИЧ
Перевод Дениса Говзича

ПРИМЕЧАНИЯ ПЕРЕВОДЧИКА

1

Жемайты (жямайты, жмудь, жамойты, жмудины; жем. ;emait;, лит. ;emai;iai) — этническая группа в составе литовцев в Западной Литве, население исторической области Жемайтия. Сохраняется жемайтское наречие литовского языка (иногда рассматриваемое как отдельный язык), на востоке Жемайтии говорят на западноаукштайтском диалекте. Однако большая часть жемайтов говорит на литературном литовском. Верующие — католики, на юго-западе есть также лютеране.

2

Бы;хов (белор. Бы;хаў) — город в Могилёвской области Белоруссии, расположенный в 50 км от Могилева.
Быхов (районный центр области, город на правом берегу Днепра). Известен как Старый Быхов по документам с XIV в. Был частновладельческим поселением литовского князя Свидригайло (XV в.), затем перешел к князьям Гаштольдам. В 1542 владение магнатов Ходкевичей (XVI в.), в 1628 владельцем города стал Лев Сапега.

3

Посто;лы или По;ршни (ед. ч. поршень) — простейшая старинная кожаная обувь у славян. Представляет собой обувь в виде лаптя, сделанную из плоского куска дублёной, сыромятной или сырой кожи, стянутой на стопе ремешком, продетым через множество отверстий по краю. Подобная обувь также была широко распространена среди других народов Европы и Азии. Некоторое применение она имела и в Северной Америке. Поршни обыкновенно надевались на длинные шерстяные чулки.

4

Черноольшаники чаще всего принадлежат к коренными типам растительности на избыточно-влажных торфяно- и торфянисто-перегнойных, а также аллювиальных лугово-болотных почвах в условиях полупроточного и проточного увлажнения при низинном типе заболачивания. Они также могут произрастать на минеральных почвах, при выклинивании или неглубоком залегании грунтовых вод.
Круши;на - кустарник с чёрными несъедобными плодами

5

Рядно; - толстый холст из пеньковой или грубой льняной пряжи, а также изделие из такого холста.

6

Шайзе (нем.) - дерьмо

7

У;ния (от позднелат. unio «единение», иногда называют «монархическая уния») — союз (общность) государств, возглавляемый одним монархом.

8

Кири;лл Ту;ровский (1130, Туров, Туровское княжество, Русская земля — около 1182, там же) — епископ Турова, православный богослов, церковный деятель, писатель, один из видных духовных деятелей Древнерусского государства в XII веке.
Писатель и проповедник. Кирилл Туровский канонизирован Русской православной церковью в лике святителя. Память совершается 28 апреля и 4 июня (по юлианскому календарю).

9

Ту;рман - голубь особой породы, способный кувыркаться при полёте.;«Лететь турманом» - падать, кувыркаясь при падении.

На фото: знаменитый литовский книгоноша Винцас Юшка

Далее

Змитрок Бядуля «ПЯТЬ ЛОЖЕК ЗАТИРКИ»
http://proza.ru/2021/04/23/1513